Страница:
— Невероятно! Это уж вы перехватили.
Она стояла над ним, словно это был покойник; в руке он сжимал окровавленный платок. Оба не слышали, как подъехала машина и снаружи раздались шаги. Обоим было странно услышать голос из внешнего мира: в этой комнате было так уединенно, так душно, как в склепе.
— Что тут случилось? — произнес голос Скоби.
— Да просто… — сказала Луиза и растерянно развела руками, будто хотела спросить: с чего тут начнешь объяснять? Уилсон кое-как поднялся, и кровь сразу же закапала у него из носа.
— Ну-ка, — сказал Скоби и, вытащив связку ключей, сунул ее Уилсону за шиворот. — Вот увидите, старинные средства всегда помогают. — И в самом деле, через несколько секунд кровь остановилась. — Никогда не ложитесь навзничь, — продолжал он рассудительно. — Секунданты обтирают боксеров губкой, смоченной в холодной воде, а у вас такой вид, будто вы дрались, Уилсон.
— Я всегда ложусь на спину, — сказал Уилсон. — От вида крови мне становится плохо.
— Хотите выпить?
— Нет. Мне надо идти.
Он с усилием вытащил ключи из-под рубашки, забыв как следует заправить ее в брюки. Он обнаружил это, только что вернувшись домой, когда ему сделал замечание Гаррис. Он подумал: вот, значит, как я выглядел, уходя от них, а они сидели рядышком и смеялись. Он смотрел в окно на окрестный пейзаж, в ту сторону, где стоял дом Скоби, словно на поле боя после поражения. Кругом была потрескавшаяся земля и мрачные железные домишки. Интересно, такими же унылыми выглядели бы эти места, если бы он оказался победителем? Но в любви не бывает побед; иногда достигаешь незначительного тактического успеха, конец же всегда один — поражение: наступает либо смерть, либо безразличие.
— Чего ему было нужно? — спросил Скоби.
— Объяснялся в любви.
— Он в тебя влюблен?
— Воображает, что да. Слава богу и за это. Чего от него еще можно требовать?
— Ты его, кажется, здорово стукнула по носу.
— Он меня разозлил. Назвал тебя Тикки. Милый, он за тобой шпионит.
— Знаю.
— Это опасно?
— Может быть, при некоторых обстоятельствах. Но тогда виноват буду я.
— Генри, неужели тебя вообще нельзя вывести из терпения? Неужели тебя не трогает, что он пытается завести со мной интрижку?
— С моей стороны было бы лицемерием на это сердиться. Люди в таких случаях ничего с собой поделать не могут. Ты же знаешь, что даже самые милые, нормальные люди и те влюбляются.
— А ты когда-нибудь влюблялся?
— О да, конечно. — Он пристально следил за выражением ее лица, пытаясь выдавить из себя улыбку. — Будто ты этого не знаешь.
— Генри, тебе действительно утром было плохо?
— Да.
— Это не отговорка?
— Нет.
— Тогда давай, дорогой, сходим вместе к причастию завтра утром.
— Пожалуйста. — Он ведь знал, что эта минута все равно настанет. Лихо подняв бокал, чтобы доказать, что рука у него не дрожит, он спросил: — Выпьешь?
— Слишком рано, милый.
Он знал, что она пристально за ним следит — как и все остальные. Поставив бокал, он сказал:
— Мне надо забежать в полицию за бумагами. Когда я вернусь, будет самое время выпить.
Он вел машину, как пьяный, дурнота туманила ему глаза. О господи, думал он, за что ты заставляешь людей решать вот так, вдруг, не девая им времени поразмыслить. Я слишком устал, не могу думать, все это надо решать не в уме, а на бумаге, как математическую задачу, и найти безболезненный выход. Но душевные муки причиняли ему физические страдания: его стошнило прямо за рулем. Да, но где же выход? — думал он; беда в том, что мы все знаем наперед, мы, католики, наказаны тем, что все знаем заранее. Нечего искать ответа — ответ на все один: встать на колени в исповедальне и сказать: «С тех пор как я последний раз исповедовался, я столько-то раз совершил прелюбодеяние», — и так далее, и так далее. А отец Ранк скажет, что впредь я должен избегать таких встреч и никогда не видеться с этой женщиной наедине. (Какие чудовищно абсурдные понятия: Элен — «эта женщина», «встреча»… Она больше не растерянный ребенок, судорожно сжимающий альбом для марок, больше не та, что, притаившись, слушала нытье Багстера за дверью; а тот миг покоя, темноты, сострадания и нежности покаяния, обещать «никогда больше не грешить» и на другой день причаститься — вкусить тело господне, как они говорят, «сподобиться благодати». Вот это правильный ответ, и другого быть не может: надо спасать свою душу, а Элен бросить на произвол Багстера и отчаяния. Будь разумным, говорил он себе, признай, что отчаяние проходит (правда, проходит?) и любовь проходит (но разве не поэтому отчаянию не бывает конца?), через несколько недель или месяцев Элен успокоиться. Она провела сорок дней в лодке посреди океана, Пережила смерть мужа, ей ли не пережить такую безделицу, как смерть любви? Так, как переживу ее я, — знаю, что переживу.
Он остановил машину у церкви, но, опустив голову, так и остался сидеть. Смерть никогда не приходит, если ее очень зовешь. Есть, конечно, обычное, честное, но «несправедливое» решение — бросить Луизу, нарушить данную себе клятву, уйти в отставку. Бросить Элен на Багстера или Луизу неизвестно на кого. Выхода нет, подумал он, поймав в зеркале отражение замкнутого, незнакомого лица, выхода нет. Ожидая отца Ранка возле исповедальни, он опустился на колени и стал повторять слова единственной молитвы, которая пришла ему в голову. Даже слова «Отче наш» и «Богородицы» и те он забыл. Он молился о чуде: «Господи, убеди меня. Дай мне почувствовать, что я стою больше, чем эта девочка». И молясь, он видел не лицо Элен, а лицо умирающего ребенка, который звал его отцом; лицо, смотревшее на него с фотографии на туалете, и лицо двенадцатилетней негритянки, которую изнасиловал, а потом зарезал матрос, — оно уставилось на него слепыми глазами в желтом свете керосиновой лампы. «Дай мне возлюбить себя превыше всего. Дай мне веру в твое милосердие к той, которую я покидаю». Он услышал, как отец Ранк прикрыл за собой дверь исповедальни, и опять скорчился от тошноты, подступившей к горлу. «Господи, — сказал он, — если же вместо этого я покину тебя, покарай меня, но дай хоть немного счастья им обеим». Он вошел в исповедальню. Ему казалось, что чудо все еще может свершиться. Даже отец Ранк может хоть раз найти нужные слова, правильный ответ… Став на колени в этом стоячем гробу, он сказал:
— С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил прелюбодеяние.
— Сколько раз?
— Не знаю, отец мой. Много раз.
— Вы женаты?
— Да.
Он вспомнил тот вечер, когда отец Ранк чуть не расплакался перед ним, признаваясь в своем бессилии помочь людям… Пытаясь соблюсти безымянность исповеди, отец Ранк, наверно, сам это вспоминает. Скоби хотелось сказать: «Помогите мне, отец мой, убедите меня в том, что я поступаю правильно, покидая ее на Багстера. Заставьте меня поверить в милосердие божие», — но он молча стоял на коленях и ждал; он не чувствовал ни малейшего дуновения надежды.
— Вы согрешили с одной женщиной? — спросил отец Ранк.
— Да.
— Вы должны перестать с ней встречаться. Это возможно?
Он покачал головой.
— Если вам нельзя ее не видеть, вы не должны оставаться с ней наедине. Вы обещаете — богу, а не мне?
А он думал: как глупо было ожидать от него вещего слова. Это просто формула, тысячу раз слышанная тысячами людей. Люди, видимо, обещают, уходят, а потом возвращаются и каются снова. Неужели они верят, что больше не будут грешить? Он думал: я обманываю людей каждый день, но не стану обманывать ни себя, ни бога. И ответил:
— Я бы зря пообещал это, отец мой.
— Вы должны обещать. Нельзя стремиться к цели, пренебрегая средствами.
Можно, думал он, еще как можно: можно желать мира и победы, не желая превращать города в руины. Отец Ранк сказал:
— Вряд ли мне нужно вам объяснять, что исповедь и отпущение грехов — не пустая формальность. Отпущение грехов зависит от вашего душевного состояния. Приходить сюда и преклонять колена недостаточно. Прежде всего надо осознавать свой грех.
— Это я понимаю.
— И у вас должно быть искреннее желание исправиться. Нам сказано, что мы должны прощать брату нашему до семижды семидесяти раз, и нечего бояться, что бог менее милостив, чем мы, но никто не может простить того, кто упорствует в своем грехе. Лучше семьдесят раз согрешить и каждый раз покаяться, нежели согрешить раз и не раскаяться в своем грехе.
Он видел, как отец Ранк поднял руку, чтобы отереть пот, заливающий глаза; в жесте этом, казалось, было столько усталости. Он подумал: к чему я его утомляю? Он прав, конечно же, он прав! Глупо было рассчитывать, что в этом душном ящике я обрету твердость духа… Он сказал:
— Видно, мне не следовало приходить, отец мой.
— Я не хочу отказывать вам в отпущении грехов, но, может быть, если вы уйдете и немножко подумаете, вы вернетесь сюда в более подходящем состоянии духа.
— Да, отец мой.
— Я буду молиться за вас.
Когда Скоби вышел, ему показалось, что он впервые в жизни забрел так далеко, что потерял из виду надежду. Теперь, куда ни глянь, надежды нет нище — только мертвый бог на кресте, гипсовая богоматерь да аляповатые изображения страстей господних — преданий незапамятных времен. Теперь перед ним раскинулась страна, где правят отчаяние и безысходность.
Он поехал в полицейское управление, взял папку с бумагами я вернулся домой.
— Как ты долго, — сказала Луиза.
Он не знал, что ей солгать, но слова родились сами собой.
— У меня опять заболело сердце, и я решил подождать, пока боль пройдет.
— Как по-твоему, тебе можно пить?
— Да, пока не скажут, что нельзя.
— А ты сходила к доктору?
— Непременно.
В эту ночь ему снилось, что он в лодке и его несет по такой же подземной реке, по какой ехал герой его детства Алан Куотермейн к потерянному городу Милозису. Но у Куотермейна были спутники, а он один — нельзя считать спутником мертвое тело на носилках рядом с собой. Он знал, что ему надо торопиться; трупы в этом климате сохраняются очень недолго, и ноздри его уж вдыхали запах тления. Но сидя в лодке и направляя ее к середине протока, он вдруг понял, что смердит не труп, а его собственное живое тело. В жилах у него застыла кровь, он попытался поднять руку, но она повисла как плеть. Он проснулся и увидел, что его руку взяла Луиза.
— Милый, нам пора идти.
— Идти? — спросил, он.
— Мы идем с тобой в церковь, — сказала она, и он снова заметил, как внимательно она к нему приглядывается. Какой толк снова лгать, чтобы снова добиться отсрочки? Интересно, что ей сказал Уилсон? И что можно выдумывать неделя за неделей, отговариваясь работой, нездоровьем, забывчивостью, чтобы избежать развязки возле алтаря? Он думал с отчаянием: все равно я уже проклят, что мне терять?
— Хорошо, — сказал он, — сейчас пойдем. Я встаю. — Он был поражен, когда она сама подсказала отговорку, дала ему повод еще раз увильнуть.
— Милый, если ты плохо себя чувствуешь, полежи. Я ее хочу тащить тебя насильно.
Но отговорка, казалось ему, была и ловушкой. Он видел, что тут западня, чуть-чуть присыпанная землей. Воспользоваться поводом, который она предлагает, — все равно, что ковыряться в своей вине. Раз и навсегда, чего бы ему это ни стоило, он очистит себя в ее глазах, даст ей уверенность, которой ей не хватает.
— Нет-нет, я пойду с тобой.
Он вошел с нею в церковь будто впервые — таким он был здесь чужим. Беспредельное пространство уже отделяло его от всех этих людей, которые молились, преклонив колена, и скоро с миром в душе причастятся тела Христова. Он тоже опустился на колени и сделал вид, будто молится.
Слова обедни звучали как обвинительный приговор. «Я приступлю к алтарю божию — к богу, дарующему радость юности моей». Но радости не было ни в чем. Он взглянул сквозь раздвинутые пальцы, гипсовые статуи девы Марии и святых, казалось, протягивали руки всем, кроме него. Он был незнакомый гость на балу, с которым никто не здоровался. Ласковые, накрашенные улыбки были обращены, увы! не к нему. Когда хор запел «Kyrie eleison», он снова попробовал молиться. «Боже, помилуй… Господи, помилуй…» — но страх и стыд перед тем, что он намерен был совершить, сковали его мозг. Те растленные священнослужители, которые правили черную обедню, освящая хлеб над нагим женским телом в обряде нелепого и чудовищного причастия, обрекали себя на вечные муки, но они хотя бы испытывали чувство более сильное, нежели человеческая любовь: ими владела ненависть к богу или какая-то извращенная преданность врагу божию. А у него-то нет ни любви к греху, ни ненависти к богу; как может он ненавидеть бога, который добровольно предает себя в его руки? Он был готов совершить кощунство из-за любви к женщине, да и любовь ли это или просто чувство сострадания и ответственности? Он снова попытался оправдаться: «Ты сам можешь о себе позаботиться. Ты каждый день переживаешь свою Голгофу. Ты можешь только страдать. Погибнуть навеки ты не можешь. Признай, что я должен раньше думать о них, а потом о тебе». А я, размышлял он, глядя на то, как священник наливает вино и воду в чашу, готовя ему на алтаре трапезу вечного проклятия, я на последнем месте. Я ведь помощник начальника полиции, в моем распоряжении сотня людей, я лицо ответственное. Мое дело заботиться о других. Я создан для того, чтобы служить.
Sanctus. Sanctus. Sanctus. Начался канон. Бормотание отца Ранка у алтаря беспощадно приближало роковую мину ту. «В мире твоем устроить все дни жизни нашей… дабы спастись нам от вечного проклятия». Pax, pacis, pacem — все падежи слова «мир» барабанным боем отзывались у него в ушах во время службы. Он думал: я оставил навеки даже надежду на мир и покой. Я несу ответственность. Скоро я так глубоко погрязну во лжи, что мне не будет возврата. Noc est enim corpus. Прозвенел колокольчик, и отец Ранк поднял святые дары, тело господне, настолько же легкое теперь, настолько тяжело ляжет на сердце Скоби облатка, которую он должен проглотить. His est enim calix sanguinis, и колокольчик прозвенел во второй раз.
Луиза дотронулась до его руки.
— Милый, тебе нехорошо?
Он подумал: вот уже второй раз предлагают мне выход. Опять заболело сердце. Можно уйти. И у кого же в самом деле болит сердце, если не у меня? Но он знал, что если сейчас выйдет из церкви, ему останется одно: последовать совету отца Ранка, все уладить, бросить Элен на произвол судьбы и через несколько дней принять причастие с чистой совестью, зная, что он толкнул невинность туда, где ей и надлежало быть, — на дно океана. Невинность должна умирать молодой, не то она начинает губить души людские.
«Мир оставляю вам, мир мой даю вам».
— Нет, ничего, — сказал он Луизе, и глаза у него защипало, как встарь; глядя прямо на крест на алтаре, он с ненавистью подумал: «Ты меня сделал таким, какой я есть. Получай свой удар копьем!» Ему не надо было открывать требник, он и так знал, как кончается молитва: «Господи Иисусе Христе, вкушение тела твоего, коего я, недостойный, ныне причащаюсь, да не обратится для меня осуждением и гибелью». Он закрыл глаза и погрузился в темноту. Обедня стремительно шла к концу. «Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus…» У подножия эшафота он открыл глаза: старые негритянки, шаркая, подходили к алтарной ограде, несколько солдат, авиационный механик, один из его собственных полицейских и банковский конторщик — все они чинно приближались к тому, что сулило им душевный покой, и Скоби позавидовал их наивности, их чистоте. Да, сейчас, в этот миг, они были чисты.
— Что же ты не идешь, милый? — спросила Луиза, и рука ее снова дотронулась до него — ласковая, твердая рука сыщика. Он последовал за Луизой и встал возле нее на колени, как соглядатай на чужой земле, которого научили туземным обычаям и языку. Теперь только чудо может меня спасти, сказал себе Скоби, глядя, как отец Ранк открывает дарохранительницу, но бог не сотворит чуда ради собственного спасения. Я — крест его, думал Скоби, а он не вымолвит ни слова, чтобы спасти себя от креста, но если бы дерево могло ничего не ощущать, если бы гвозди были так бесчувственны, как думают люди!
Отец Ранк спустился по ступенькам алтаря с дарами в руках. У Скоби перехватило во рту. Казалось, у него высохла кровь в жилах. Он не смел поднять глаз, он видел только складки облачения, которые наступали на него, как панцирь средневекового боевого коня. Мягкое шарканье подошв. Ах, если бы лучники пустили свои стрелы из засады; на миг ему почудилось, что священник остановился; а вдруг что-нибудь все-таки случится прежде, чем он до меня дойдет, вдруг между нами встанет какое-нибудь немыслимое препятствие… Открыв рот (ибо время настало), он в последний раз попробовал помолиться («О господи, в жертву тебе приношу мои руки. Возьми их. Обрати их во благо им обеим») и ощутил пресный, вкус вечного проклятия у себя на языке.
3
Она стояла над ним, словно это был покойник; в руке он сжимал окровавленный платок. Оба не слышали, как подъехала машина и снаружи раздались шаги. Обоим было странно услышать голос из внешнего мира: в этой комнате было так уединенно, так душно, как в склепе.
— Что тут случилось? — произнес голос Скоби.
— Да просто… — сказала Луиза и растерянно развела руками, будто хотела спросить: с чего тут начнешь объяснять? Уилсон кое-как поднялся, и кровь сразу же закапала у него из носа.
— Ну-ка, — сказал Скоби и, вытащив связку ключей, сунул ее Уилсону за шиворот. — Вот увидите, старинные средства всегда помогают. — И в самом деле, через несколько секунд кровь остановилась. — Никогда не ложитесь навзничь, — продолжал он рассудительно. — Секунданты обтирают боксеров губкой, смоченной в холодной воде, а у вас такой вид, будто вы дрались, Уилсон.
— Я всегда ложусь на спину, — сказал Уилсон. — От вида крови мне становится плохо.
— Хотите выпить?
— Нет. Мне надо идти.
Он с усилием вытащил ключи из-под рубашки, забыв как следует заправить ее в брюки. Он обнаружил это, только что вернувшись домой, когда ему сделал замечание Гаррис. Он подумал: вот, значит, как я выглядел, уходя от них, а они сидели рядышком и смеялись. Он смотрел в окно на окрестный пейзаж, в ту сторону, где стоял дом Скоби, словно на поле боя после поражения. Кругом была потрескавшаяся земля и мрачные железные домишки. Интересно, такими же унылыми выглядели бы эти места, если бы он оказался победителем? Но в любви не бывает побед; иногда достигаешь незначительного тактического успеха, конец же всегда один — поражение: наступает либо смерть, либо безразличие.
***
— Чего ему было нужно? — спросил Скоби.
— Объяснялся в любви.
— Он в тебя влюблен?
— Воображает, что да. Слава богу и за это. Чего от него еще можно требовать?
— Ты его, кажется, здорово стукнула по носу.
— Он меня разозлил. Назвал тебя Тикки. Милый, он за тобой шпионит.
— Знаю.
— Это опасно?
— Может быть, при некоторых обстоятельствах. Но тогда виноват буду я.
— Генри, неужели тебя вообще нельзя вывести из терпения? Неужели тебя не трогает, что он пытается завести со мной интрижку?
— С моей стороны было бы лицемерием на это сердиться. Люди в таких случаях ничего с собой поделать не могут. Ты же знаешь, что даже самые милые, нормальные люди и те влюбляются.
— А ты когда-нибудь влюблялся?
— О да, конечно. — Он пристально следил за выражением ее лица, пытаясь выдавить из себя улыбку. — Будто ты этого не знаешь.
— Генри, тебе действительно утром было плохо?
— Да.
— Это не отговорка?
— Нет.
— Тогда давай, дорогой, сходим вместе к причастию завтра утром.
— Пожалуйста. — Он ведь знал, что эта минута все равно настанет. Лихо подняв бокал, чтобы доказать, что рука у него не дрожит, он спросил: — Выпьешь?
— Слишком рано, милый.
Он знал, что она пристально за ним следит — как и все остальные. Поставив бокал, он сказал:
— Мне надо забежать в полицию за бумагами. Когда я вернусь, будет самое время выпить.
Он вел машину, как пьяный, дурнота туманила ему глаза. О господи, думал он, за что ты заставляешь людей решать вот так, вдруг, не девая им времени поразмыслить. Я слишком устал, не могу думать, все это надо решать не в уме, а на бумаге, как математическую задачу, и найти безболезненный выход. Но душевные муки причиняли ему физические страдания: его стошнило прямо за рулем. Да, но где же выход? — думал он; беда в том, что мы все знаем наперед, мы, католики, наказаны тем, что все знаем заранее. Нечего искать ответа — ответ на все один: встать на колени в исповедальне и сказать: «С тех пор как я последний раз исповедовался, я столько-то раз совершил прелюбодеяние», — и так далее, и так далее. А отец Ранк скажет, что впредь я должен избегать таких встреч и никогда не видеться с этой женщиной наедине. (Какие чудовищно абсурдные понятия: Элен — «эта женщина», «встреча»… Она больше не растерянный ребенок, судорожно сжимающий альбом для марок, больше не та, что, притаившись, слушала нытье Багстера за дверью; а тот миг покоя, темноты, сострадания и нежности покаяния, обещать «никогда больше не грешить» и на другой день причаститься — вкусить тело господне, как они говорят, «сподобиться благодати». Вот это правильный ответ, и другого быть не может: надо спасать свою душу, а Элен бросить на произвол Багстера и отчаяния. Будь разумным, говорил он себе, признай, что отчаяние проходит (правда, проходит?) и любовь проходит (но разве не поэтому отчаянию не бывает конца?), через несколько недель или месяцев Элен успокоиться. Она провела сорок дней в лодке посреди океана, Пережила смерть мужа, ей ли не пережить такую безделицу, как смерть любви? Так, как переживу ее я, — знаю, что переживу.
Он остановил машину у церкви, но, опустив голову, так и остался сидеть. Смерть никогда не приходит, если ее очень зовешь. Есть, конечно, обычное, честное, но «несправедливое» решение — бросить Луизу, нарушить данную себе клятву, уйти в отставку. Бросить Элен на Багстера или Луизу неизвестно на кого. Выхода нет, подумал он, поймав в зеркале отражение замкнутого, незнакомого лица, выхода нет. Ожидая отца Ранка возле исповедальни, он опустился на колени и стал повторять слова единственной молитвы, которая пришла ему в голову. Даже слова «Отче наш» и «Богородицы» и те он забыл. Он молился о чуде: «Господи, убеди меня. Дай мне почувствовать, что я стою больше, чем эта девочка». И молясь, он видел не лицо Элен, а лицо умирающего ребенка, который звал его отцом; лицо, смотревшее на него с фотографии на туалете, и лицо двенадцатилетней негритянки, которую изнасиловал, а потом зарезал матрос, — оно уставилось на него слепыми глазами в желтом свете керосиновой лампы. «Дай мне возлюбить себя превыше всего. Дай мне веру в твое милосердие к той, которую я покидаю». Он услышал, как отец Ранк прикрыл за собой дверь исповедальни, и опять скорчился от тошноты, подступившей к горлу. «Господи, — сказал он, — если же вместо этого я покину тебя, покарай меня, но дай хоть немного счастья им обеим». Он вошел в исповедальню. Ему казалось, что чудо все еще может свершиться. Даже отец Ранк может хоть раз найти нужные слова, правильный ответ… Став на колени в этом стоячем гробу, он сказал:
— С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил прелюбодеяние.
— Сколько раз?
— Не знаю, отец мой. Много раз.
— Вы женаты?
— Да.
Он вспомнил тот вечер, когда отец Ранк чуть не расплакался перед ним, признаваясь в своем бессилии помочь людям… Пытаясь соблюсти безымянность исповеди, отец Ранк, наверно, сам это вспоминает. Скоби хотелось сказать: «Помогите мне, отец мой, убедите меня в том, что я поступаю правильно, покидая ее на Багстера. Заставьте меня поверить в милосердие божие», — но он молча стоял на коленях и ждал; он не чувствовал ни малейшего дуновения надежды.
— Вы согрешили с одной женщиной? — спросил отец Ранк.
— Да.
— Вы должны перестать с ней встречаться. Это возможно?
Он покачал головой.
— Если вам нельзя ее не видеть, вы не должны оставаться с ней наедине. Вы обещаете — богу, а не мне?
А он думал: как глупо было ожидать от него вещего слова. Это просто формула, тысячу раз слышанная тысячами людей. Люди, видимо, обещают, уходят, а потом возвращаются и каются снова. Неужели они верят, что больше не будут грешить? Он думал: я обманываю людей каждый день, но не стану обманывать ни себя, ни бога. И ответил:
— Я бы зря пообещал это, отец мой.
— Вы должны обещать. Нельзя стремиться к цели, пренебрегая средствами.
Можно, думал он, еще как можно: можно желать мира и победы, не желая превращать города в руины. Отец Ранк сказал:
— Вряд ли мне нужно вам объяснять, что исповедь и отпущение грехов — не пустая формальность. Отпущение грехов зависит от вашего душевного состояния. Приходить сюда и преклонять колена недостаточно. Прежде всего надо осознавать свой грех.
— Это я понимаю.
— И у вас должно быть искреннее желание исправиться. Нам сказано, что мы должны прощать брату нашему до семижды семидесяти раз, и нечего бояться, что бог менее милостив, чем мы, но никто не может простить того, кто упорствует в своем грехе. Лучше семьдесят раз согрешить и каждый раз покаяться, нежели согрешить раз и не раскаяться в своем грехе.
Он видел, как отец Ранк поднял руку, чтобы отереть пот, заливающий глаза; в жесте этом, казалось, было столько усталости. Он подумал: к чему я его утомляю? Он прав, конечно же, он прав! Глупо было рассчитывать, что в этом душном ящике я обрету твердость духа… Он сказал:
— Видно, мне не следовало приходить, отец мой.
— Я не хочу отказывать вам в отпущении грехов, но, может быть, если вы уйдете и немножко подумаете, вы вернетесь сюда в более подходящем состоянии духа.
— Да, отец мой.
— Я буду молиться за вас.
Когда Скоби вышел, ему показалось, что он впервые в жизни забрел так далеко, что потерял из виду надежду. Теперь, куда ни глянь, надежды нет нище — только мертвый бог на кресте, гипсовая богоматерь да аляповатые изображения страстей господних — преданий незапамятных времен. Теперь перед ним раскинулась страна, где правят отчаяние и безысходность.
Он поехал в полицейское управление, взял папку с бумагами я вернулся домой.
— Как ты долго, — сказала Луиза.
Он не знал, что ей солгать, но слова родились сами собой.
— У меня опять заболело сердце, и я решил подождать, пока боль пройдет.
— Как по-твоему, тебе можно пить?
— Да, пока не скажут, что нельзя.
— А ты сходила к доктору?
— Непременно.
В эту ночь ему снилось, что он в лодке и его несет по такой же подземной реке, по какой ехал герой его детства Алан Куотермейн к потерянному городу Милозису. Но у Куотермейна были спутники, а он один — нельзя считать спутником мертвое тело на носилках рядом с собой. Он знал, что ему надо торопиться; трупы в этом климате сохраняются очень недолго, и ноздри его уж вдыхали запах тления. Но сидя в лодке и направляя ее к середине протока, он вдруг понял, что смердит не труп, а его собственное живое тело. В жилах у него застыла кровь, он попытался поднять руку, но она повисла как плеть. Он проснулся и увидел, что его руку взяла Луиза.
— Милый, нам пора идти.
— Идти? — спросил, он.
— Мы идем с тобой в церковь, — сказала она, и он снова заметил, как внимательно она к нему приглядывается. Какой толк снова лгать, чтобы снова добиться отсрочки? Интересно, что ей сказал Уилсон? И что можно выдумывать неделя за неделей, отговариваясь работой, нездоровьем, забывчивостью, чтобы избежать развязки возле алтаря? Он думал с отчаянием: все равно я уже проклят, что мне терять?
— Хорошо, — сказал он, — сейчас пойдем. Я встаю. — Он был поражен, когда она сама подсказала отговорку, дала ему повод еще раз увильнуть.
— Милый, если ты плохо себя чувствуешь, полежи. Я ее хочу тащить тебя насильно.
Но отговорка, казалось ему, была и ловушкой. Он видел, что тут западня, чуть-чуть присыпанная землей. Воспользоваться поводом, который она предлагает, — все равно, что ковыряться в своей вине. Раз и навсегда, чего бы ему это ни стоило, он очистит себя в ее глазах, даст ей уверенность, которой ей не хватает.
— Нет-нет, я пойду с тобой.
Он вошел с нею в церковь будто впервые — таким он был здесь чужим. Беспредельное пространство уже отделяло его от всех этих людей, которые молились, преклонив колена, и скоро с миром в душе причастятся тела Христова. Он тоже опустился на колени и сделал вид, будто молится.
Слова обедни звучали как обвинительный приговор. «Я приступлю к алтарю божию — к богу, дарующему радость юности моей». Но радости не было ни в чем. Он взглянул сквозь раздвинутые пальцы, гипсовые статуи девы Марии и святых, казалось, протягивали руки всем, кроме него. Он был незнакомый гость на балу, с которым никто не здоровался. Ласковые, накрашенные улыбки были обращены, увы! не к нему. Когда хор запел «Kyrie eleison», он снова попробовал молиться. «Боже, помилуй… Господи, помилуй…» — но страх и стыд перед тем, что он намерен был совершить, сковали его мозг. Те растленные священнослужители, которые правили черную обедню, освящая хлеб над нагим женским телом в обряде нелепого и чудовищного причастия, обрекали себя на вечные муки, но они хотя бы испытывали чувство более сильное, нежели человеческая любовь: ими владела ненависть к богу или какая-то извращенная преданность врагу божию. А у него-то нет ни любви к греху, ни ненависти к богу; как может он ненавидеть бога, который добровольно предает себя в его руки? Он был готов совершить кощунство из-за любви к женщине, да и любовь ли это или просто чувство сострадания и ответственности? Он снова попытался оправдаться: «Ты сам можешь о себе позаботиться. Ты каждый день переживаешь свою Голгофу. Ты можешь только страдать. Погибнуть навеки ты не можешь. Признай, что я должен раньше думать о них, а потом о тебе». А я, размышлял он, глядя на то, как священник наливает вино и воду в чашу, готовя ему на алтаре трапезу вечного проклятия, я на последнем месте. Я ведь помощник начальника полиции, в моем распоряжении сотня людей, я лицо ответственное. Мое дело заботиться о других. Я создан для того, чтобы служить.
Sanctus. Sanctus. Sanctus. Начался канон. Бормотание отца Ранка у алтаря беспощадно приближало роковую мину ту. «В мире твоем устроить все дни жизни нашей… дабы спастись нам от вечного проклятия». Pax, pacis, pacem — все падежи слова «мир» барабанным боем отзывались у него в ушах во время службы. Он думал: я оставил навеки даже надежду на мир и покой. Я несу ответственность. Скоро я так глубоко погрязну во лжи, что мне не будет возврата. Noc est enim corpus. Прозвенел колокольчик, и отец Ранк поднял святые дары, тело господне, настолько же легкое теперь, настолько тяжело ляжет на сердце Скоби облатка, которую он должен проглотить. His est enim calix sanguinis, и колокольчик прозвенел во второй раз.
Луиза дотронулась до его руки.
— Милый, тебе нехорошо?
Он подумал: вот уже второй раз предлагают мне выход. Опять заболело сердце. Можно уйти. И у кого же в самом деле болит сердце, если не у меня? Но он знал, что если сейчас выйдет из церкви, ему останется одно: последовать совету отца Ранка, все уладить, бросить Элен на произвол судьбы и через несколько дней принять причастие с чистой совестью, зная, что он толкнул невинность туда, где ей и надлежало быть, — на дно океана. Невинность должна умирать молодой, не то она начинает губить души людские.
«Мир оставляю вам, мир мой даю вам».
— Нет, ничего, — сказал он Луизе, и глаза у него защипало, как встарь; глядя прямо на крест на алтаре, он с ненавистью подумал: «Ты меня сделал таким, какой я есть. Получай свой удар копьем!» Ему не надо было открывать требник, он и так знал, как кончается молитва: «Господи Иисусе Христе, вкушение тела твоего, коего я, недостойный, ныне причащаюсь, да не обратится для меня осуждением и гибелью». Он закрыл глаза и погрузился в темноту. Обедня стремительно шла к концу. «Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus…» У подножия эшафота он открыл глаза: старые негритянки, шаркая, подходили к алтарной ограде, несколько солдат, авиационный механик, один из его собственных полицейских и банковский конторщик — все они чинно приближались к тому, что сулило им душевный покой, и Скоби позавидовал их наивности, их чистоте. Да, сейчас, в этот миг, они были чисты.
— Что же ты не идешь, милый? — спросила Луиза, и рука ее снова дотронулась до него — ласковая, твердая рука сыщика. Он последовал за Луизой и встал возле нее на колени, как соглядатай на чужой земле, которого научили туземным обычаям и языку. Теперь только чудо может меня спасти, сказал себе Скоби, глядя, как отец Ранк открывает дарохранительницу, но бог не сотворит чуда ради собственного спасения. Я — крест его, думал Скоби, а он не вымолвит ни слова, чтобы спасти себя от креста, но если бы дерево могло ничего не ощущать, если бы гвозди были так бесчувственны, как думают люди!
Отец Ранк спустился по ступенькам алтаря с дарами в руках. У Скоби перехватило во рту. Казалось, у него высохла кровь в жилах. Он не смел поднять глаз, он видел только складки облачения, которые наступали на него, как панцирь средневекового боевого коня. Мягкое шарканье подошв. Ах, если бы лучники пустили свои стрелы из засады; на миг ему почудилось, что священник остановился; а вдруг что-нибудь все-таки случится прежде, чем он до меня дойдет, вдруг между нами встанет какое-нибудь немыслимое препятствие… Открыв рот (ибо время настало), он в последний раз попробовал помолиться («О господи, в жертву тебе приношу мои руки. Возьми их. Обрати их во благо им обеим») и ощутил пресный, вкус вечного проклятия у себя на языке.
3
Управляющий банком отхлебнул ледяной воды и воскликнул сердечней, чем требовала деловая вежливость:
— Как вы, наверно, рады, что миссис Скоби вернулась! Да еще к рождеству.
— До рождества далеко, — сказал Скоби.
— Когда дожди кончаются, время летит незаметно, — произнес управляющий с необычным для него благодушием, Скоби никогда не замечал в его тоне такого оптимизма. Он вспомнил, как вышагивала по комнате эта худенькая журавлиная фигура, то и дело хватаясь за медицинский справочник.
— Я пришел к вам… — начал Скоби.
— Насчет страховки? Или перебрали деньги со своего текущего счета?
— На этот раз ни то, ни другое.
— Вы же знаете, Скоби, я всегда буду рад вам помочь.
Как спокойно Робинсон сидит у себя за столом! Скоби спросил с удивлением:
— Вы что, отказались от своего ежедневного моциона?
— Ах, все это была такая чушь! — сказал управляющий. — Я просто начитался всяких книг.
— А я как раз хотел заглянуть в вашу медицинскую энциклопедию.
— Ступайте лучше к доктору, — неожиданно посоветовал ему Робинсон. — Меня вылечил доктор, а не книги. Подумать, сколько я мучился, зря… Имейте в виду, Скоби, новый молодой человек, которого заполучила Арджилская больница, — лучший врач в колонии с самого ее основания.
— И он вас вылечил?
— Сходите к нему. Его фамилия Тревис. Скажите, что я вас послал.
— И все же, если позволите, я хотел бы взглянуть…
— Возьмите на полке. Я их там держу за импозантный вид. Управляющий банком должен быть человеком интеллигентным. Клиентам нравится, когда у него стоят серьезные книги.
— Я рад, что у вас больше не болит желудок.
Управляющий снова отхлебнул воды.
— Я просто о нем больше не думаю. Говоря по правде, Скоби, я…
Скоби поднял глаза от энциклопедии.
— Что?
— Нет, это я просто так.
Скоби открыл энциклопедию на слове «Грудная жаба» и прочел:
— Ну что ж, — сказал он. — Пожалуй, я и в самом деле загляну к вашему доктору Тревису. Мне кажется, лучше обратиться к нему, чем к доктору Сайкс. Надеюсь, он подбодрит меня так же, как вас.
— Мой случай ведь не совсем обычный, — уклончиво сказал управляющий.
— Со мной, видимо, все ясно.
— Выглядите вы довольно хорошо.
— Да я в общем здоров, только вот сердце иногда немножко побаливает и сплю неважно.
— Работа ответственная, в этом все дело.
— Возможно.
Скоби казалось, что он бросил в землю достаточно зерен — но для какой жатвы? Этого он и сам не мог бы сказать. Попрощавшись, он вышел на улицу, где ослепительно сияло солнце. Шлем он держал в руке, и раскаленные лучи били прямо по его редким седеющим волосам. Он призывал на себя кару всю дорогу до полицейского управления, но ему было в ней отказано. Последние три недели ему казалось, что люди, проклятые богом, находятся на особом положении; как молодежь, которую торговая фирма посылает служить в какое-нибудь гиблое место, — их выделяют из числа более удачливых коллег, облегчают им повседневный труд и всячески берегут, чтобы, не дай бог, их не миновало то, что им уготовано. Вот и у него теперь все идет как по маслу. Солнечный удар его не берет, начальник административного департамента приглашает обедать… Злая судьба от него, видно, отступилась.
Начальник полиции сказал:
— Входите, Скоби. У меня для вас хорошие вести.
И Скоби приготовился к тому, что от него отступятся снова.
— Бейкер сюда не едет. Он нужен в Палестине. Они все же решили назначить на мое место самого подходящего человека.
Скоби сидел на подоконнике, опустив на колено руку, и смотрел, как она дрожит. Он думал: ну вот, всего этого могло и не быть. Если бы Луиза не уехала, я никогда не полюбил бы Элен, меня не шантажировал бы Юсеф, я никогда не совершил бы с отчаяния этого поступка. Я бы остался собой, тем, кто пятнадцать лет живет в моих дневниках, а не разбитым слепком с человека. Но ведь только потому, что я все это сделал, ко мне пришел успех. Я, выходит, один из слуг дьявола. Он-то, уж заботится о своих. И теперь, думал он с отвращением, меня ждет удача за удачей.
— Я подозреваю, что вопрос решил отзыв полковника Райта. Вы на него произвели прекрасное впечатление.
— Слишком поздно, сэр.
— Почему?
— Я стар для этой работы. Сюда надо человека помоложе.
— Чепуха. Вам только пятьдесят.
— Здоровье у меня сдает.
— Первый раз слышу.
— Я сегодня как раз жаловался Робинсону в банке. У меня какие-то боли и бессонница. — Он говорил быстро, барабаня пальцами по колену. — Робинсон просто молится на Тревиса. Говорит, что тот сотворил с ним чудо.
— Бедняга этот Робинсон!
— Почему?
— Ему осталось жить не больше двух лет. Это, конечно, строго между нами, Скоби.
Люди не перестают друг друга удивлять: значит, этот смертный приговор вылечил Робинсона от воображаемых болезней, от чтения медицинских книг, от ходьбы из угла по своему кабинету! Так вот как бывает, когда узнаешь самое худшее. Остаешься с ним один на один и обретаешь нечто вроде покоя.
— Дай бог, чтобы всем нам удалось умереть так спокойно. Он собирается ехать домой?
— Не думаю. Скорее, ему придется лечь в больницу.
Скоби думал: эх, а я не понял тогда того, что вижу. Робинсон показывал мне самое заветное свое достояние: легкую смерть. Этот гад даст большую смертность, хотя, пожалуй, и не такую большую, если вспомнить, что делается в Европе. Сначала Пембертон, потом ребенок в Пенде, а теперь Робинсон… Нет, это немного, но ведь я не считаю смертей от черной лихорадки в военном госпитале.
— Вот так-то обстоят дела, — сказал начальник полиции. — В будущем году займете мое место. Ваша жена будет рада.
Я должен буду терпеливо вынести ее радость, думал Скоби без всякой злобы. Я виноват, и не мне ее осуждать или показывать свое раздражение.
— Я пойду домой, — сказал он.
Али стоял возле машины, разговаривая с каким-то парнем, который, увидев Скоби, скрылся.
— Кто это такой, Али?
— Мой младший брат, хозяин.
— Как же я его не знаю? Одна мать?
— Нет, хозяин, один отец.
— А что он делает?
Али молча вертел рукоятку стартера, с лица его лил пот.
— У кого он работает, Али?
— Что, хозяин?
— Я спрашиваю, у кого он работает?
— У мистера Уилсона, хозяин.
Мотор завелся, и Али сел на заднее сиденье.
— Он тебе что-нибудь предлагал, Али? Просил, чтобы ты доносил на меня — за деньги?
Ему было видно в зеркале лицо Али — хмурое, упрямое, скрытное, каменное, как вход в пещеру.
— Нет, хозяин.
— Мною интересуются и платят за доносы хорошие деньги. Меня считают плохим человеком, Али.
— Я ваш слуга, — сказал Али, глядя ему прямо в глаза.
Одно из свойств обмана, думал Скоби, — это потеря доверия к другим. Если я могу лгать и предавать, значит, на это способны и другие. Разве мало людей поручилось бы за мою честность и потеряло бы на этом свои деньги? Зачем же я буду зря ручаться за Али? Меня не поймали за руку, его не поймали за руку, вот и все. Тупое отчаяние сдавило ему затылок. Он думал, уронив голову на руль: я знаю, что Али честный слуга; я знаю его пятнадцать лет; мне просто хочется найти себе пару в этом мире обмана. Ну, а какова следующая стадия падения? Подкупать других?
Когда они приехали, Луизы не было дома; кто-нибудь, по-видимому, за ней заехал и увез на пляж. Она ведь не ждала, что он вернется до темноты. Он написал ей записку: «Повез кое-какую мебель Элен. Вернусь рано. У меня для тебе хорошие новости», — и поехал один к домику на холме по пустой, унылой полуденной дороге. Кругом были только грифы — они собрались вокруг дохлой курицы на обочине и пригнули к падали стариковские шеи; их крылья торчали в разные стороны, как спицы сломанного зонта.
— Я привез тебе еще стол и пару стульев. Твой слуга здесь?
— Нет, пошел на базар.
Они теперь целовались при встрече привычно, как брат и сестра. Когда грань перейдена, любовная связь становится такой же прозаической, как дружба. Пламя обожгло их и перекинулось через просеку на другую часть леса; оно оставило за собой лишь чувство ответственности и одиночества. Вот если только ступишь босой ногой, почувствуешь в траве жар.
— Как вы, наверно, рады, что миссис Скоби вернулась! Да еще к рождеству.
— До рождества далеко, — сказал Скоби.
— Когда дожди кончаются, время летит незаметно, — произнес управляющий с необычным для него благодушием, Скоби никогда не замечал в его тоне такого оптимизма. Он вспомнил, как вышагивала по комнате эта худенькая журавлиная фигура, то и дело хватаясь за медицинский справочник.
— Я пришел к вам… — начал Скоби.
— Насчет страховки? Или перебрали деньги со своего текущего счета?
— На этот раз ни то, ни другое.
— Вы же знаете, Скоби, я всегда буду рад вам помочь.
Как спокойно Робинсон сидит у себя за столом! Скоби спросил с удивлением:
— Вы что, отказались от своего ежедневного моциона?
— Ах, все это была такая чушь! — сказал управляющий. — Я просто начитался всяких книг.
— А я как раз хотел заглянуть в вашу медицинскую энциклопедию.
— Ступайте лучше к доктору, — неожиданно посоветовал ему Робинсон. — Меня вылечил доктор, а не книги. Подумать, сколько я мучился, зря… Имейте в виду, Скоби, новый молодой человек, которого заполучила Арджилская больница, — лучший врач в колонии с самого ее основания.
— И он вас вылечил?
— Сходите к нему. Его фамилия Тревис. Скажите, что я вас послал.
— И все же, если позволите, я хотел бы взглянуть…
— Возьмите на полке. Я их там держу за импозантный вид. Управляющий банком должен быть человеком интеллигентным. Клиентам нравится, когда у него стоят серьезные книги.
— Я рад, что у вас больше не болит желудок.
Управляющий снова отхлебнул воды.
— Я просто о нем больше не думаю. Говоря по правде, Скоби, я…
Скоби поднял глаза от энциклопедии.
— Что?
— Нет, это я просто так.
Скоби открыл энциклопедию на слове «Грудная жаба» и прочел:
«Болевые ощущения. Их обычно описывают как сжатие: „грудь точно зажата в тиски“. Боль ощущается в центре грудной клетки и под грудиной. Она может распространяться в любую из рук, чаще в левую, вверх в шею или вниз в брюшную полость. Длится обычно несколько секунд, но, во всяком случае, не более минуты. Поведение больного. Весьма характерно: больной замирает в полнейшей неподвижности, в каких бы условиях он в это время ни находился»…Скоби быстро пробежал глазами подзаголовки: «Причина боли». «Лечение». «Прекращение болезни» — и поставил книгу обратно на полку.
— Ну что ж, — сказал он. — Пожалуй, я и в самом деле загляну к вашему доктору Тревису. Мне кажется, лучше обратиться к нему, чем к доктору Сайкс. Надеюсь, он подбодрит меня так же, как вас.
— Мой случай ведь не совсем обычный, — уклончиво сказал управляющий.
— Со мной, видимо, все ясно.
— Выглядите вы довольно хорошо.
— Да я в общем здоров, только вот сердце иногда немножко побаливает и сплю неважно.
— Работа ответственная, в этом все дело.
— Возможно.
Скоби казалось, что он бросил в землю достаточно зерен — но для какой жатвы? Этого он и сам не мог бы сказать. Попрощавшись, он вышел на улицу, где ослепительно сияло солнце. Шлем он держал в руке, и раскаленные лучи били прямо по его редким седеющим волосам. Он призывал на себя кару всю дорогу до полицейского управления, но ему было в ней отказано. Последние три недели ему казалось, что люди, проклятые богом, находятся на особом положении; как молодежь, которую торговая фирма посылает служить в какое-нибудь гиблое место, — их выделяют из числа более удачливых коллег, облегчают им повседневный труд и всячески берегут, чтобы, не дай бог, их не миновало то, что им уготовано. Вот и у него теперь все идет как по маслу. Солнечный удар его не берет, начальник административного департамента приглашает обедать… Злая судьба от него, видно, отступилась.
Начальник полиции сказал:
— Входите, Скоби. У меня для вас хорошие вести.
И Скоби приготовился к тому, что от него отступятся снова.
— Бейкер сюда не едет. Он нужен в Палестине. Они все же решили назначить на мое место самого подходящего человека.
Скоби сидел на подоконнике, опустив на колено руку, и смотрел, как она дрожит. Он думал: ну вот, всего этого могло и не быть. Если бы Луиза не уехала, я никогда не полюбил бы Элен, меня не шантажировал бы Юсеф, я никогда не совершил бы с отчаяния этого поступка. Я бы остался собой, тем, кто пятнадцать лет живет в моих дневниках, а не разбитым слепком с человека. Но ведь только потому, что я все это сделал, ко мне пришел успех. Я, выходит, один из слуг дьявола. Он-то, уж заботится о своих. И теперь, думал он с отвращением, меня ждет удача за удачей.
— Я подозреваю, что вопрос решил отзыв полковника Райта. Вы на него произвели прекрасное впечатление.
— Слишком поздно, сэр.
— Почему?
— Я стар для этой работы. Сюда надо человека помоложе.
— Чепуха. Вам только пятьдесят.
— Здоровье у меня сдает.
— Первый раз слышу.
— Я сегодня как раз жаловался Робинсону в банке. У меня какие-то боли и бессонница. — Он говорил быстро, барабаня пальцами по колену. — Робинсон просто молится на Тревиса. Говорит, что тот сотворил с ним чудо.
— Бедняга этот Робинсон!
— Почему?
— Ему осталось жить не больше двух лет. Это, конечно, строго между нами, Скоби.
Люди не перестают друг друга удивлять: значит, этот смертный приговор вылечил Робинсона от воображаемых болезней, от чтения медицинских книг, от ходьбы из угла по своему кабинету! Так вот как бывает, когда узнаешь самое худшее. Остаешься с ним один на один и обретаешь нечто вроде покоя.
— Дай бог, чтобы всем нам удалось умереть так спокойно. Он собирается ехать домой?
— Не думаю. Скорее, ему придется лечь в больницу.
Скоби думал: эх, а я не понял тогда того, что вижу. Робинсон показывал мне самое заветное свое достояние: легкую смерть. Этот гад даст большую смертность, хотя, пожалуй, и не такую большую, если вспомнить, что делается в Европе. Сначала Пембертон, потом ребенок в Пенде, а теперь Робинсон… Нет, это немного, но ведь я не считаю смертей от черной лихорадки в военном госпитале.
— Вот так-то обстоят дела, — сказал начальник полиции. — В будущем году займете мое место. Ваша жена будет рада.
Я должен буду терпеливо вынести ее радость, думал Скоби без всякой злобы. Я виноват, и не мне ее осуждать или показывать свое раздражение.
— Я пойду домой, — сказал он.
Али стоял возле машины, разговаривая с каким-то парнем, который, увидев Скоби, скрылся.
— Кто это такой, Али?
— Мой младший брат, хозяин.
— Как же я его не знаю? Одна мать?
— Нет, хозяин, один отец.
— А что он делает?
Али молча вертел рукоятку стартера, с лица его лил пот.
— У кого он работает, Али?
— Что, хозяин?
— Я спрашиваю, у кого он работает?
— У мистера Уилсона, хозяин.
Мотор завелся, и Али сел на заднее сиденье.
— Он тебе что-нибудь предлагал, Али? Просил, чтобы ты доносил на меня — за деньги?
Ему было видно в зеркале лицо Али — хмурое, упрямое, скрытное, каменное, как вход в пещеру.
— Нет, хозяин.
— Мною интересуются и платят за доносы хорошие деньги. Меня считают плохим человеком, Али.
— Я ваш слуга, — сказал Али, глядя ему прямо в глаза.
Одно из свойств обмана, думал Скоби, — это потеря доверия к другим. Если я могу лгать и предавать, значит, на это способны и другие. Разве мало людей поручилось бы за мою честность и потеряло бы на этом свои деньги? Зачем же я буду зря ручаться за Али? Меня не поймали за руку, его не поймали за руку, вот и все. Тупое отчаяние сдавило ему затылок. Он думал, уронив голову на руль: я знаю, что Али честный слуга; я знаю его пятнадцать лет; мне просто хочется найти себе пару в этом мире обмана. Ну, а какова следующая стадия падения? Подкупать других?
Когда они приехали, Луизы не было дома; кто-нибудь, по-видимому, за ней заехал и увез на пляж. Она ведь не ждала, что он вернется до темноты. Он написал ей записку: «Повез кое-какую мебель Элен. Вернусь рано. У меня для тебе хорошие новости», — и поехал один к домику на холме по пустой, унылой полуденной дороге. Кругом были только грифы — они собрались вокруг дохлой курицы на обочине и пригнули к падали стариковские шеи; их крылья торчали в разные стороны, как спицы сломанного зонта.
— Я привез тебе еще стол и пару стульев. Твой слуга здесь?
— Нет, пошел на базар.
Они теперь целовались при встрече привычно, как брат и сестра. Когда грань перейдена, любовная связь становится такой же прозаической, как дружба. Пламя обожгло их и перекинулось через просеку на другую часть леса; оно оставило за собой лишь чувство ответственности и одиночества. Вот если только ступишь босой ногой, почувствуешь в траве жар.