Страница:
— Нате, пусть возьмет, — сказал он, — хотя это и не обязательно… — Он замолчал, встретившись с пустым взглядом Юсефа.
— Спасибо, — произнес Юсеф. — Это вполне подойдет. — У двери он добавил: — Располагайтесь как дома, майор Скоби. Налейте себе еще виски. Я только дам распоряжение слуге…
Его не было очень долго. Скоби в третий раз налил себе виски и, так как в маленькой конторе совсем нечем было дышать, погасил свет и отдернул штору окна, выходившего на море; из бухты чуть заметно потянул ветерок. Вставала луна, и плавучая база блестела, как серый лед. Скоби беспокойно подошел к другому окну, выходившему на пристань, к навесам и лесному складу негритянского квартала. Он увидел, как оттуда возвращается конторщик Юсефа, и подумал: какую, видно, власть имеет Юсеф над портовыми крысами, если его служащий может безнаказанно разгуливать один по _их_ владениям. Я пришел за помощью, говорил себе он, и видишь, обо мне позаботились — но как и за чей счет? Сегодня день Всех святых; Скоби вспоминал, как привычно, почти без страха и стыда, он во второй раз встал на колени возле алтарной решетки, дожидаясь приближения священника. Даже смертный грех и тот может войти в привычку. Мое сердце окаменело, думал он и вспомнил раковины с прожилками, похожими на кровеносные сосуды, которые собираются на пляже. Берегись, ты наносишь слишком много ударов своей вере, еще один — и все тебе станет безразлично. Ему казалось, что его душа прогнила насквозь и теперь уже всякая попытка спасти ее безнадежна.
— Вам жарко? — послышался голос Юсефа. — Давайте посидим в темноте. С другом и темнота не страшна.
— Вас очень долго не было.
Юсеф объяснил с нарочитой неопределенностью:
— Много всяких дел.
Скоби решил, что сейчас самое время спросить у Юсефа, что тот намерен предпринять, но вдруг почувствовал такое отвращение к своей подлости, что слова замерли у него на языке.
— Да, жара, — сказал он. — Давайте попробуем устроить сквозняк. — Он отворил боковое окно на набережную. — Интересно, отправился Уилсон домой или нет?
— Уилсон?
— Он следил за мной, когда я шел сюда.
— Не беспокойтесь, майор Скоби. Я думаю, что ваш слуга больше не будет вас обманывать.
Скоби спросил с облегчением и надеждой:
— Значит, вы сумеете его чем-нибудь припугнуть?
— Не спрашивайте. Увидите сами.
Надежда и чувство облегчения сразу увяли.
— Но, Юсеф, я _должен_ знать… — начал он.
— Юсеф его перебил:
— Я давно мечтал спокойно посидеть с вами вечерок вот так, в темноте, со стаканчиком виски в руках, майор Скоби, и поговорить о важных вещах. О боге. О семье. О поэзии. Я глубоко почитаю Шекспира. У артиллеристов прекрасные актеры-любители, они научили меня ценить жемчужины английской литературы. Я без ума от Шекспира. Из-за Шекспира мне иногда даже хочется научиться читать, но я уже слишком для этого стар. Да и боюсь, не потеряю ли я тогда память. А без нее пострадают дела. Хоть я и не для них живу, но они мне необходимы, чтобы жить. Я об очень многом хотел бы с вами поговорить. Мне бы так хотелось узнать, каковы ваши взгляды на жизнь.
— У меня их нет.
— А та нить, за которую вы держитесь, чтобы не заблудиться в лесу?
— Я потерял дорогу.
— Что вы! Такой человек, как вы, майор Скоби! Я так вами восхищаюсь. Вы человек справедливый.
— Никогда им не был, Юсеф. Я просто не знал себя, вот и все. Есть такая поговорка насчет того, что конец — это начало. Когда я родился, я уже сидел с вами и пил виски, зная…
— Что именно, майор Скоби?
Скоби выпил до дна.
— Ваш слуга уже, наверно, дошел до моего дома.
— У него велосипед.
— Тогда они уже идут сюда.
— Наберемся терпения. Нам, может, долго придется ждать, майор Скоби. Вы же знаете, что такое слуги.
— Мне казалось, что знаю.
Он заметил, как дрожит его левая рука на столе, и зажал ее между колен. Он вспомнил долгий переход вдоль границы, бесчисленные биваки в лесной тени, когда Али что-то стряпал в коробке из-под сардин; снова пришла на память та последняя поездка в Бамбу: долгое ожидание у парома, приступ малярии, неизменное присутствие Али. Он отер пот со лба и на секунду подумал: это просто болезнь, лихорадка. Я скоро очнусь. События последних шести месяцев: первая ночь в домике на холме, письмо, в котором было слишком много сказано, контрабандные алмазы, поток лжи, причастие, принятое для того, чтобы успокоить женщину, — все это казалось таким же призрачным, как тени над кроватью, отбрасываемые керосиновым фонарем. Он сказал себе: сейчас я проснусь и услышу, как ревут сирены, совсем как в ту ночь, в ту самую ночь… Он тряхнул головой и пришел в себя: в темноте напротив сидел Юсеф, во рту был вкус виски, а в душе — сознание, что все это наяву. Он устало сказал:
— Они уже должны были бы прийти.
— Вы же знаете, что такое слуги. Пугаются сирен и прячутся где попало. Нам остается только сидеть и ждать, майор Скоби. Для меня это счастливый случай. Мне бы хотелось, чтобы утро никогда не настало.
— Утро? Я не собираюсь ждать Али до утра.
— Может, он перепугался. Понял, что вы его раскусили, и сбежал. Слуги иногда бегут к себе, в лес…
— Какая чепуха, Юсеф.
— Еще немножко виски, майор Скоби?
— Ладно. Ладно. — Он подумал: неужели я еще и спиваюсь? Видно, от меня уже ничего не осталось — ничего, что можно потрогать и сказать: это Скоби.
— Майор Скоби, ходят слухи, что справедливость в конце концов восторжествует и вас назначат начальником полиции.
Скоби осторожно ответил:
— Не думаю, чтобы до этого дошло.
— Я только хочу вас заверить, майор Скоби, что на мой счет вы можете быть спокойны. Я хочу вам добра, только добра. Я исчезну из вашей жизни, майор Скоби. Я никогда не буду для вас обузой. Хватит с меня того, что был такой вечер, как сегодня, — долгая беседа в темноте обо всем на свете. Эту ночь я никогда не забуду. Вам не о чем беспокоиться. Я обо всем позабочусь.
Через окно, из-за спины Юсефа, откуда-то из темной массы хижин и складов донесся крик, крик страха и боли; он поднялся, словно тонущий зверь, и снова пропал в темноте комнаты — в стакане виски, под столом, в корзинке для бумаг, — крик, который уже откричали.
Юсеф сказал как-то слишком уж быстро:
— Это пьяный. Куда вы, майор Скоби! — завопил он с испугом. — Одному там опасно…
Вот как Скоби в последний раз видел Юсефа: силуэт, неподвижно и криво обозначенный на стене; лунный свет, льющийся на сифон и два пустых стакана. У подножья лестницы стоял конторщик и вглядывался в даль набережной. В зрачки ему ударил лунный свет, и они заблестели, как дорожные знаки, показывая, куда повернуть.
В пустых складах по сторонам, между хижинами и грудами ящиков, которые Скоби освещал на бегу фонариком, все было неподвижно; если портовые крысы и вылезли из своих нор, тот крик загнал их обратно. Его шаги гулко отдавались в пустых амбарах, где-то в стороне выла бродячая собака. В этом лабиринте можно было проплутать до утра. Что же привело его так уверенно и быстро к мертвому телу, словно он сам выбирал место преступления? Сворачивая то в одну, то в другую сторону по этим проходам из брезента и ящиков, он чувствовал, будто какая-то жилка в виске сигнализирует ему, где Али.
Мертвый лежал, нелепо свернувшись, будто сломанная часовая пружина, возле груды пустых бочек из-под бензина; казалось, что его вышвырнули сюда, не дождавшись рассвета и птиц, которые питаются падалью. У Скоби, пока он не повернул к себе тело, еще мелькала какая-то надежда — ведь Али шел не один, а со слугой Юсефа. Но по темно-серой шее раз и другой полоснули ножом. Да, подумал он, теперь я могу ему доверять. Желтые глазные яблоки с красными прожилками были обращены к нему, но смотрели отчужденно, будто это мертвое тело отвергало его, от него отрекалось: «Я тебя не знаю». Дрожащим голосом он поклялся:
— Клянусь богом, я найду того, кто это сделал!
Но под этим незнакомым взглядом нельзя было лицемерить. Он подумал: «Это сделал я». Разве я не знал все время, пока сидел у Юсефа, что он что-то затевает? Разве я не мог заставить его мне ответить?
Чей— то голос сказал:
— Начальник?
— Кто это?
— Капрал Ламина, начальник.
— Вы не видите где-нибудь поблизости разорванные четки? Посмотрите внимательно.
— Я ничего не вижу, начальник.
Скоби думал: если бы только я мог плакать, если бы я мог чувствовать боль! Неужели я и в самом деле стал таким подлым? Помимо воли, он взглянул вниз, на мертвеца. Неподвижный воздух был густо пропитан бензиновыми парами, и лежавшее у ног тело вдруг показалось ему очень маленьким, темным и далеким, как разорванная нитка четок, которую он искал: несколько черных бусин и образок на конце нитки. О господи, подумал он, ведь это я тебя убил; ты служил мне столько лет, а я тебя убил. Бог лежал под бензиновыми бочками, и Скоби почувствовал вкус слез во рту, соленая влага разъедала трещины губ. Ты служил мне, а я вот что с тобой сделал. Ты был мне предан, а я отказал тебе в доверии.
— Что это вы, начальник? — шепнул капрал, опускаясь на колени возле мертвого тела.
— Я любил его, — сказал Скоби.
5
6
— Спасибо, — произнес Юсеф. — Это вполне подойдет. — У двери он добавил: — Располагайтесь как дома, майор Скоби. Налейте себе еще виски. Я только дам распоряжение слуге…
Его не было очень долго. Скоби в третий раз налил себе виски и, так как в маленькой конторе совсем нечем было дышать, погасил свет и отдернул штору окна, выходившего на море; из бухты чуть заметно потянул ветерок. Вставала луна, и плавучая база блестела, как серый лед. Скоби беспокойно подошел к другому окну, выходившему на пристань, к навесам и лесному складу негритянского квартала. Он увидел, как оттуда возвращается конторщик Юсефа, и подумал: какую, видно, власть имеет Юсеф над портовыми крысами, если его служащий может безнаказанно разгуливать один по _их_ владениям. Я пришел за помощью, говорил себе он, и видишь, обо мне позаботились — но как и за чей счет? Сегодня день Всех святых; Скоби вспоминал, как привычно, почти без страха и стыда, он во второй раз встал на колени возле алтарной решетки, дожидаясь приближения священника. Даже смертный грех и тот может войти в привычку. Мое сердце окаменело, думал он и вспомнил раковины с прожилками, похожими на кровеносные сосуды, которые собираются на пляже. Берегись, ты наносишь слишком много ударов своей вере, еще один — и все тебе станет безразлично. Ему казалось, что его душа прогнила насквозь и теперь уже всякая попытка спасти ее безнадежна.
— Вам жарко? — послышался голос Юсефа. — Давайте посидим в темноте. С другом и темнота не страшна.
— Вас очень долго не было.
Юсеф объяснил с нарочитой неопределенностью:
— Много всяких дел.
Скоби решил, что сейчас самое время спросить у Юсефа, что тот намерен предпринять, но вдруг почувствовал такое отвращение к своей подлости, что слова замерли у него на языке.
— Да, жара, — сказал он. — Давайте попробуем устроить сквозняк. — Он отворил боковое окно на набережную. — Интересно, отправился Уилсон домой или нет?
— Уилсон?
— Он следил за мной, когда я шел сюда.
— Не беспокойтесь, майор Скоби. Я думаю, что ваш слуга больше не будет вас обманывать.
Скоби спросил с облегчением и надеждой:
— Значит, вы сумеете его чем-нибудь припугнуть?
— Не спрашивайте. Увидите сами.
Надежда и чувство облегчения сразу увяли.
— Но, Юсеф, я _должен_ знать… — начал он.
— Юсеф его перебил:
— Я давно мечтал спокойно посидеть с вами вечерок вот так, в темноте, со стаканчиком виски в руках, майор Скоби, и поговорить о важных вещах. О боге. О семье. О поэзии. Я глубоко почитаю Шекспира. У артиллеристов прекрасные актеры-любители, они научили меня ценить жемчужины английской литературы. Я без ума от Шекспира. Из-за Шекспира мне иногда даже хочется научиться читать, но я уже слишком для этого стар. Да и боюсь, не потеряю ли я тогда память. А без нее пострадают дела. Хоть я и не для них живу, но они мне необходимы, чтобы жить. Я об очень многом хотел бы с вами поговорить. Мне бы так хотелось узнать, каковы ваши взгляды на жизнь.
— У меня их нет.
— А та нить, за которую вы держитесь, чтобы не заблудиться в лесу?
— Я потерял дорогу.
— Что вы! Такой человек, как вы, майор Скоби! Я так вами восхищаюсь. Вы человек справедливый.
— Никогда им не был, Юсеф. Я просто не знал себя, вот и все. Есть такая поговорка насчет того, что конец — это начало. Когда я родился, я уже сидел с вами и пил виски, зная…
— Что именно, майор Скоби?
Скоби выпил до дна.
— Ваш слуга уже, наверно, дошел до моего дома.
— У него велосипед.
— Тогда они уже идут сюда.
— Наберемся терпения. Нам, может, долго придется ждать, майор Скоби. Вы же знаете, что такое слуги.
— Мне казалось, что знаю.
Он заметил, как дрожит его левая рука на столе, и зажал ее между колен. Он вспомнил долгий переход вдоль границы, бесчисленные биваки в лесной тени, когда Али что-то стряпал в коробке из-под сардин; снова пришла на память та последняя поездка в Бамбу: долгое ожидание у парома, приступ малярии, неизменное присутствие Али. Он отер пот со лба и на секунду подумал: это просто болезнь, лихорадка. Я скоро очнусь. События последних шести месяцев: первая ночь в домике на холме, письмо, в котором было слишком много сказано, контрабандные алмазы, поток лжи, причастие, принятое для того, чтобы успокоить женщину, — все это казалось таким же призрачным, как тени над кроватью, отбрасываемые керосиновым фонарем. Он сказал себе: сейчас я проснусь и услышу, как ревут сирены, совсем как в ту ночь, в ту самую ночь… Он тряхнул головой и пришел в себя: в темноте напротив сидел Юсеф, во рту был вкус виски, а в душе — сознание, что все это наяву. Он устало сказал:
— Они уже должны были бы прийти.
— Вы же знаете, что такое слуги. Пугаются сирен и прячутся где попало. Нам остается только сидеть и ждать, майор Скоби. Для меня это счастливый случай. Мне бы хотелось, чтобы утро никогда не настало.
— Утро? Я не собираюсь ждать Али до утра.
— Может, он перепугался. Понял, что вы его раскусили, и сбежал. Слуги иногда бегут к себе, в лес…
— Какая чепуха, Юсеф.
— Еще немножко виски, майор Скоби?
— Ладно. Ладно. — Он подумал: неужели я еще и спиваюсь? Видно, от меня уже ничего не осталось — ничего, что можно потрогать и сказать: это Скоби.
— Майор Скоби, ходят слухи, что справедливость в конце концов восторжествует и вас назначат начальником полиции.
Скоби осторожно ответил:
— Не думаю, чтобы до этого дошло.
— Я только хочу вас заверить, майор Скоби, что на мой счет вы можете быть спокойны. Я хочу вам добра, только добра. Я исчезну из вашей жизни, майор Скоби. Я никогда не буду для вас обузой. Хватит с меня того, что был такой вечер, как сегодня, — долгая беседа в темноте обо всем на свете. Эту ночь я никогда не забуду. Вам не о чем беспокоиться. Я обо всем позабочусь.
Через окно, из-за спины Юсефа, откуда-то из темной массы хижин и складов донесся крик, крик страха и боли; он поднялся, словно тонущий зверь, и снова пропал в темноте комнаты — в стакане виски, под столом, в корзинке для бумаг, — крик, который уже откричали.
Юсеф сказал как-то слишком уж быстро:
— Это пьяный. Куда вы, майор Скоби! — завопил он с испугом. — Одному там опасно…
Вот как Скоби в последний раз видел Юсефа: силуэт, неподвижно и криво обозначенный на стене; лунный свет, льющийся на сифон и два пустых стакана. У подножья лестницы стоял конторщик и вглядывался в даль набережной. В зрачки ему ударил лунный свет, и они заблестели, как дорожные знаки, показывая, куда повернуть.
В пустых складах по сторонам, между хижинами и грудами ящиков, которые Скоби освещал на бегу фонариком, все было неподвижно; если портовые крысы и вылезли из своих нор, тот крик загнал их обратно. Его шаги гулко отдавались в пустых амбарах, где-то в стороне выла бродячая собака. В этом лабиринте можно было проплутать до утра. Что же привело его так уверенно и быстро к мертвому телу, словно он сам выбирал место преступления? Сворачивая то в одну, то в другую сторону по этим проходам из брезента и ящиков, он чувствовал, будто какая-то жилка в виске сигнализирует ему, где Али.
Мертвый лежал, нелепо свернувшись, будто сломанная часовая пружина, возле груды пустых бочек из-под бензина; казалось, что его вышвырнули сюда, не дождавшись рассвета и птиц, которые питаются падалью. У Скоби, пока он не повернул к себе тело, еще мелькала какая-то надежда — ведь Али шел не один, а со слугой Юсефа. Но по темно-серой шее раз и другой полоснули ножом. Да, подумал он, теперь я могу ему доверять. Желтые глазные яблоки с красными прожилками были обращены к нему, но смотрели отчужденно, будто это мертвое тело отвергало его, от него отрекалось: «Я тебя не знаю». Дрожащим голосом он поклялся:
— Клянусь богом, я найду того, кто это сделал!
Но под этим незнакомым взглядом нельзя было лицемерить. Он подумал: «Это сделал я». Разве я не знал все время, пока сидел у Юсефа, что он что-то затевает? Разве я не мог заставить его мне ответить?
Чей— то голос сказал:
— Начальник?
— Кто это?
— Капрал Ламина, начальник.
— Вы не видите где-нибудь поблизости разорванные четки? Посмотрите внимательно.
— Я ничего не вижу, начальник.
Скоби думал: если бы только я мог плакать, если бы я мог чувствовать боль! Неужели я и в самом деле стал таким подлым? Помимо воли, он взглянул вниз, на мертвеца. Неподвижный воздух был густо пропитан бензиновыми парами, и лежавшее у ног тело вдруг показалось ему очень маленьким, темным и далеким, как разорванная нитка четок, которую он искал: несколько черных бусин и образок на конце нитки. О господи, подумал он, ведь это я тебя убил; ты служил мне столько лет, а я тебя убил. Бог лежал под бензиновыми бочками, и Скоби почувствовал вкус слез во рту, соленая влага разъедала трещины губ. Ты служил мне, а я вот что с тобой сделал. Ты был мне предан, а я отказал тебе в доверии.
— Что это вы, начальник? — шепнул капрал, опускаясь на колени возле мертвого тела.
— Я любил его, — сказал Скоби.
5
Он сдал дежурство Фрезеру, запер кабинет и сразу же поехал к домику на холме. Он вел машину, полузакрыв глаза, глядя прямо перед собой, и говорил себе, что сейчас, сегодня все поставит на место, чего бы это ни стоило. Жизнь начинается снова, с любовным бредом покончено. Ему казалось, что ночью любовь умерла навсегда, там, под бочками из-под брезента. Солнце жгло его потные, прилипшие к рулю руки.
Мысли его были так поглощены тем, что сейчас произойдет, — дверь откроется, будет произнесено несколько слов и дверь захлопнется снова, уже навсегда, — что он чуть было не проехал мимо Элен. Она шла навстречу по дороге, с непокрытой головой, и даже не видела машину. Ему пришлось побежать за ней, чтобы ее догнать. Когда она обернулась, он увидел то же лицо, что когда-то в Пенде, когда ее несли мимо, — полное безысходности, без возраста, как разбитое стекло.
— Что ты здесь делаешь? На солнце, без шляпы?
Она сказала рассеянно, стоя на твердой, глинистой дороге, поеживаясь:
— Я искала тебя.
— Сядем в машину. Смотри, у тебя будет солнечный удар.
В глазах ее блеснула хитрость.
— Ага, значит это так просто? — спросила она, но подчинилась.
Они сидели рядом в машине. Теперь уже не было надобности ехать дальше, с тем же успехом можно было проститься здесь.
— Мне утром сказали насчет Али. Это ты сделал?
— Горло не я ему перерезал. Но умер он потому, что я существую на свете.
— А ты знаешь, кто это сделал?
— Я не знаю, кто держал нож. Наверно, какая-нибудь портовая крыса. Слуга Юсефа, который был с Али, пропал. Может, он это сделал, а может, и его убили. Мы никогда ничего не докажем. Не думаю, что это дело рук Юсефа…
— Ну, — сказала она, — на этом нам надо кончать. Я больше не могу портить тебе жизнь. Молчи! Дай мне сказать. Я не знала, что так будет. У других людей бывают романы, где есть начало, конец, где оба счастливы, у нас это не получается. Для нас почему-то — все или ничего. И поэтому надо выбрать «ничего». Пожалуйста, молчи. Я думаю об этом уже несколько недель. Я уеду отсюда сейчас же.
— Куда?
— Говорю тебе — молчи. Не спрашивай.
В ветровом стекле неясно отражалось ее отчаяние. Ему показалось, будто его разрывают на части.
— Дорогой мой, — сказала она, — только не думай, что это легко. Мне никогда не бывало так трудно. Куда бы легче было умереть. Ты теперь для меня во всем. Я никогда не смогу видеть железный домик или машину «моррис». И пить джин. Смотреть на черные лица. Даже кровать… ведь придется спать на кровати. Не знаю, куда я от тебя спрячусь. И не надо говорить, что через год все обойдется. Этот год надо прожить. Зная все время, что ты где-то там. Зная, что я могу послать телеграмму или письмо и тебе придется их прочесть, даже если ты не ответишь. — Он подумал: насколько ей было бы легче, если бы я умер. — Но я не имею права тебе писать, — сказала она. Она не плакала, ее глаза, когда он кинул на них быстрый взгляд, были сухие и воспаленные, такие, как тогда, в больнице, измученные глаза. — Хуже всего будет просыпаться. Всегда бывает такой миг, когда не помнишь, что все переменилось.
— Я тоже приехал проститься. Но, видно, и я не все могу.
— Молчи, дорогой. Я ведь поступаю как надо. Разве ты не видишь? Тебе не придется от меня уходить — я ухожу от тебя. Ты даже не будешь знать, куда. Надеюсь, я не слишком уж пойду по рукам.
— Нет, — сказал он. — Нет.
— Тс-с-с, дорогой! У тебя все будет как надо. Вот увидишь. Ты сможешь смыть грязь. Снова станешь хорошим католиком — ведь тебе же это нужно, а не целая свора баб, правда?
— Мне нужно, чтобы я перестал причинять боль.
— Тебе нужен покой. У тебя он будет. Вот увидишь. Все будет хорошо. — Она положила руку ему на колено и, стараясь его утешить, все-таки заплакала.
Он подумал: где она научилась такой надрывающей душу нежности? Где они учатся так быстро стареть?
— Послушай, родной. Не ходи ко мне. Открой мне дверцу, она так туго открывается. Мы попрощаемся здесь, и ты поедешь домой или, если хочешь, к себе на службу. Так будет гораздо легче. Ты обо мне не беспокойся. Я не пропаду.
Он подумал: я избежал зрелища одной смерти, а теперь должен пережить все смерти сразу. Он перегнулся через Элен и рванул дверцу, его щеки коснулась ее щека, мокрая от слез. Прикосновение было как ожог.
— Поцелуй на прощанье можно себе позволить, мой дорогой. Мы ведь не ссорились. Не устраивали сцен. У нас нет друг на друга обиды.
Когда они целовались, он почувствовал губами дрожь, словно там билось сердце какой-то птицы. Они сидели неподвижно, молча, дверца машины была распахнута. С холма спускались несколько черных поденщиков; они с любопытством заглянули в машину.
Она сказала:
— Я не могу поверить, что это в последний раз, что я выйду и ты от меня уедешь и что мы больше никогда не увидим друг друга. Я постараюсь пореже выходить, пока не сяду на пароход. Я буду там наверху, а ты будешь там внизу. О господи, как бы я хотела, чтобы у меня не было мебели, которую ты мне привез!
— Это казенная мебель.
— Один из стульев сломан — ты слишком поспешно на него водрузился.
— Родная моя, нельзя же так!
— Молчи, дорогой. Я ведь стараюсь поступать как надо, но я не могу пожаловаться ни одной живой душе, кроме тебя. В книжках всегда бывает человек, которому можно открыть душу. А мне надо это сделать, пока ты здесь.
Он подумал опять: если бы я умер, она бы от меня освободилась; мертвых забывают быстро, о мертвых себя не спрашивают; а что он сейчас делает? с кем он сейчас? Так для нее гораздо труднее.
— Ну вот, родной, я готова. Закрой глаза. Медленно сосчитай до трехсот — и меня уже не будет. Тогда быстро поворачивай машину и гони. Я не хочу видеть, как ты уезжаешь. И уши я заткну — не хочу слышать, как внизу ты включишь скорость. Я слышу этот звук по сто раз в день. Но я не хочу слышать, как включаешь скорость ты.
О господи, молил он, вцепившись потными руками в руль, убей меня сейчас! Разве кого-нибудь так мучит совесть, как меня! Что я наделал! Я несу с собой страдания, словно запах собственного тела. Убей меня! Сейчас! Прежде, чем я нанесу тебе новую рану.
— Закрой глаза, родной. Это конец. В самом деле конец. — Она сказала с отчаянием: — Хотя это так глупо!
— Я и не подумаю закрывать глаза, — сказал он. — Я тебя не брошу. Я тебе обещал.
— Ты меня не бросаешь. Я бросаю тебя.
— Ничего, детка, не выйдет. Мы любим друг друга. Ничего не выйдет. Я сегодня же вечером приеду наверх посмотреть, как ты. Я не смогу заснуть.
— Ты всегда засыпаешь как убитый. Никогда не видела, чтобы так крепко спали. Ах, дорогой, видишь, я опять над тобой шучу, как будто мы не расстаемся.
— Мы и не расстаемся. Пока еще нет.
— Но я ведь только калечу твою жизнь. Я не могу дать тебе счастья.
— Счастье — не самое главное.
— Но я приняла твердое решение.
— И я тоже.
— Но, родной, что же нам делать? — Она покорилась полностью. — Я не возражаю, чтобы у нас все шло по-старому. Я не боюсь даже лжи. Ничего не боюсь.
— Предоставь все мне. Я должен подумать. — Он нагнулся к ней и захлопнул дверцу машины. Прежде чем щелкнул замок, он принял решение.
Скоби смотрел, как младший слуга убирает со стола после ужина, смотрел, как он входит и выходит из комнаты, смотрел, как шлепают по полу его босые ноги.
— Я знаю, дорогой, это ужасно, но довольно об этом думать. Али теперь уже ничем не поможешь.
Из Англии пришла посылка с новыми книгами, и он смотрел, как она разрезает листы томика стихов. В волосах у нее было больше седины, чем тогда, когда она уезжала в Южную Африку, но выглядела она, как ему казалось, гораздо моложе, потому что больше подкрашивалась; ее туалетный столик был заставлен баночками, пузырьками и тюбиками, привезенными с юга. Смерть Али ее не тронула, да и почему бы ей расстраиваться? Его ведь тоже главным образом угнетало чувство вины. Если бы не угрызения совести, кто же горюет о смерти? Когда Скоби был моложе, он думал, что любовь помогает людям понимать друг друга, но с годами убедился, что ни один человек не понимает другого. Любовь — это только желание понять, но, беспрестанно терпя неудачу, желание пропадает, а может, с ним пропадает и любовь или превращается вот в такую мучительную привязанность, преданность, жалость. Она сидела рядом, читала стихи, но тысячи миль отделяли ее от его терзаний, а у него дрожали руки и сохло во рту. Она бы поняла, если бы прочла обо мне в книжке, но я едва ли понял бы ее, будь она литературным персонажем. Я ведь таких книг не читаю.
— Тебе нечего читать, милый?
— Прости. Мне что-то не хочется читать.
Она захлопнула книгу, и ему пришло в голову, что ведь и ей приходится делать усилие: она ведь хочет ему помочь. Иногда его охватывал ужас: а вдруг она все знает, а вдруг под безмятежным выражением, которое не сходит с ее лица с тех пор, как она вернулась, все же прячется горе? Она сказала:
— Давай поговорим о рождестве.
— До него еще так далеко, — поспешно возразил он.
— Не успеешь оглянуться, как оно придет. Я вот думаю: не позвать ли нам гостей? Нас всегда приглашают на праздники ужинать, а куда веселее позвать людей к себе. Ну хотя бы в сочельник.
— Пожалуйста, если тебе хочется.
— И потом мы все могли бы пойти к ночной службе. Конечно, нам с тобой придется не пить после десяти, но другим это не обязательно.
Он взглянул на нее с внезапной ненавистью — она сидела такая веселая, самодовольная, видно, обдумывала, как бы вконец погубить его душу. Он ведь будет начальником полиции. Она добилась того, чего хотела, — того, что она звала благополучием, и теперь душа ее покойна. Он подумал: я любил истеричку, которой казалось, что весь мир потешается над ней за ее спиной. Я люблю неудачников, я не могу любить преуспевающих. А до чего же благополучный у нее вид — она ведь одна из праведных. Он вдруг увидел, как это широкое лицо заслонило тело Али под черными бочками, измученные глаза Элен и лица всех отверженных. Думая о том, что он совершил и собирался совершить, он с любовью сказал себе: даже бог — и тот неудачник.
— Что с тобой, Тикки? Неужели ты все еще огорчаешься?…
Но он не мог произнести мольбы, которая была у него на языке: дай мне пожалеть тебя снова, будь опять несчастной, некрасивой, неудачливой, чтобы я снова полюбил тебя и не чувствовал между нами злого отчуждения. Ибо час уже близок. Я хочу и тебя любить до конца. Он медленно произнес:
— Опять эта боль. Уже прошло. Когда она меня схватит… — он вспомнил фразу из справочника: — грудь как в тисках.
— Тебе надо сходить к доктору, Тикки.
— Завтра схожу. Я все равно собирался поговорить с ним насчет моей бессонницы.
— Твоей бессонницы? Но, Тикки, ты же спишь как сурок!
— Последнее время нет.
— Ты выдумываешь.
— Нет. Я просыпаюсь около двух и не могу заснуть, забываюсь под самое утро. Да ты не волнуйся. Мне дадут снотворное.
— Терпеть не могу наркотиков.
— Я не буду их долго принимать, не бойся, я к ним не привыкну.
— Надо, чтобы к рождеству ты поправился, Тикки.
— К рождеству я совсем поправлюсь.
Он медленно пошел к ней через комнату, подражая походке человека, которой боится, что к нему опять вернется боль, и положил ей руку на плечо.
— Не волнуйся.
Ненависть сразу же прошла: не такая уж она удачливая, ей ведь никогда не быть женой начальника полиции.
Когда она легла спать, он вынул дневник. Вот в этом отчете он никогда не лгал. На худой конец — умалчивал. Он записывал температуру воздуха так же тщательно, как капитан ведет свою лоцию. Ни разу ничего не преувеличивал и не преуменьшил, нигде не пускался в рассуждения. Все, что здесь написано, — факты, ничем не прикрашенные факты.
«1 ноября. Ранняя обедня с Луизой. Утром разбирал дело о мошенничестве по иску миссис Оноко. В 2:00 температура +32o. Видел Ю. у него в конторе. Али нашли убитым». Изложение фактов было таким же простым и ясным, как тогда, когда он написал: «К. умерла».
«2 ноября». Он долго просидел, глядя на эту дату, так долго, что сверху его окликнула Луиза. Он предусмотрительно ответил:
— Ложись, дорогая. Если я посижу подольше, может, я сразу усну.
Но Скоби так утомился за день и ему пришлось продумать столько разных планов, что он тут же за столом стал клевать носом. Взяв из ледника кусок льда, он завернул его в носовой платок и, приложив ко лбу, подержал, пока сон не прошел.
«2 ноября». Он снова взялся за перо — сейчас он подпишет свой смертный приговор. Он написал: «Видел несколько минут Элен. (Опаснее всего попасться на том, что ты что-то скрываешь.) В 2:00 температура +33o. Вечером снова почувствовал боль. Боюсь, что это грудная жаба». Он просмотрел записи за прошлую неделю и добавил кое-где: "Спал очень плохое, «Плохо провел ночь», «Продолжается бессонница». Он внимательно перечел все записи: их потом прочтут судебный следователь, страховые инспекторы. Записи, как ему казалось, были сделаны в обычной его манере. Потом он снова приложил лед ко лбу, чтобы прогнать сон. После полуночи прошло только полчаса, лучше ему потерпеть до двух.
Мысли его были так поглощены тем, что сейчас произойдет, — дверь откроется, будет произнесено несколько слов и дверь захлопнется снова, уже навсегда, — что он чуть было не проехал мимо Элен. Она шла навстречу по дороге, с непокрытой головой, и даже не видела машину. Ему пришлось побежать за ней, чтобы ее догнать. Когда она обернулась, он увидел то же лицо, что когда-то в Пенде, когда ее несли мимо, — полное безысходности, без возраста, как разбитое стекло.
— Что ты здесь делаешь? На солнце, без шляпы?
Она сказала рассеянно, стоя на твердой, глинистой дороге, поеживаясь:
— Я искала тебя.
— Сядем в машину. Смотри, у тебя будет солнечный удар.
В глазах ее блеснула хитрость.
— Ага, значит это так просто? — спросила она, но подчинилась.
Они сидели рядом в машине. Теперь уже не было надобности ехать дальше, с тем же успехом можно было проститься здесь.
— Мне утром сказали насчет Али. Это ты сделал?
— Горло не я ему перерезал. Но умер он потому, что я существую на свете.
— А ты знаешь, кто это сделал?
— Я не знаю, кто держал нож. Наверно, какая-нибудь портовая крыса. Слуга Юсефа, который был с Али, пропал. Может, он это сделал, а может, и его убили. Мы никогда ничего не докажем. Не думаю, что это дело рук Юсефа…
— Ну, — сказала она, — на этом нам надо кончать. Я больше не могу портить тебе жизнь. Молчи! Дай мне сказать. Я не знала, что так будет. У других людей бывают романы, где есть начало, конец, где оба счастливы, у нас это не получается. Для нас почему-то — все или ничего. И поэтому надо выбрать «ничего». Пожалуйста, молчи. Я думаю об этом уже несколько недель. Я уеду отсюда сейчас же.
— Куда?
— Говорю тебе — молчи. Не спрашивай.
В ветровом стекле неясно отражалось ее отчаяние. Ему показалось, будто его разрывают на части.
— Дорогой мой, — сказала она, — только не думай, что это легко. Мне никогда не бывало так трудно. Куда бы легче было умереть. Ты теперь для меня во всем. Я никогда не смогу видеть железный домик или машину «моррис». И пить джин. Смотреть на черные лица. Даже кровать… ведь придется спать на кровати. Не знаю, куда я от тебя спрячусь. И не надо говорить, что через год все обойдется. Этот год надо прожить. Зная все время, что ты где-то там. Зная, что я могу послать телеграмму или письмо и тебе придется их прочесть, даже если ты не ответишь. — Он подумал: насколько ей было бы легче, если бы я умер. — Но я не имею права тебе писать, — сказала она. Она не плакала, ее глаза, когда он кинул на них быстрый взгляд, были сухие и воспаленные, такие, как тогда, в больнице, измученные глаза. — Хуже всего будет просыпаться. Всегда бывает такой миг, когда не помнишь, что все переменилось.
— Я тоже приехал проститься. Но, видно, и я не все могу.
— Молчи, дорогой. Я ведь поступаю как надо. Разве ты не видишь? Тебе не придется от меня уходить — я ухожу от тебя. Ты даже не будешь знать, куда. Надеюсь, я не слишком уж пойду по рукам.
— Нет, — сказал он. — Нет.
— Тс-с-с, дорогой! У тебя все будет как надо. Вот увидишь. Ты сможешь смыть грязь. Снова станешь хорошим католиком — ведь тебе же это нужно, а не целая свора баб, правда?
— Мне нужно, чтобы я перестал причинять боль.
— Тебе нужен покой. У тебя он будет. Вот увидишь. Все будет хорошо. — Она положила руку ему на колено и, стараясь его утешить, все-таки заплакала.
Он подумал: где она научилась такой надрывающей душу нежности? Где они учатся так быстро стареть?
— Послушай, родной. Не ходи ко мне. Открой мне дверцу, она так туго открывается. Мы попрощаемся здесь, и ты поедешь домой или, если хочешь, к себе на службу. Так будет гораздо легче. Ты обо мне не беспокойся. Я не пропаду.
Он подумал: я избежал зрелища одной смерти, а теперь должен пережить все смерти сразу. Он перегнулся через Элен и рванул дверцу, его щеки коснулась ее щека, мокрая от слез. Прикосновение было как ожог.
— Поцелуй на прощанье можно себе позволить, мой дорогой. Мы ведь не ссорились. Не устраивали сцен. У нас нет друг на друга обиды.
Когда они целовались, он почувствовал губами дрожь, словно там билось сердце какой-то птицы. Они сидели неподвижно, молча, дверца машины была распахнута. С холма спускались несколько черных поденщиков; они с любопытством заглянули в машину.
Она сказала:
— Я не могу поверить, что это в последний раз, что я выйду и ты от меня уедешь и что мы больше никогда не увидим друг друга. Я постараюсь пореже выходить, пока не сяду на пароход. Я буду там наверху, а ты будешь там внизу. О господи, как бы я хотела, чтобы у меня не было мебели, которую ты мне привез!
— Это казенная мебель.
— Один из стульев сломан — ты слишком поспешно на него водрузился.
— Родная моя, нельзя же так!
— Молчи, дорогой. Я ведь стараюсь поступать как надо, но я не могу пожаловаться ни одной живой душе, кроме тебя. В книжках всегда бывает человек, которому можно открыть душу. А мне надо это сделать, пока ты здесь.
Он подумал опять: если бы я умер, она бы от меня освободилась; мертвых забывают быстро, о мертвых себя не спрашивают; а что он сейчас делает? с кем он сейчас? Так для нее гораздо труднее.
— Ну вот, родной, я готова. Закрой глаза. Медленно сосчитай до трехсот — и меня уже не будет. Тогда быстро поворачивай машину и гони. Я не хочу видеть, как ты уезжаешь. И уши я заткну — не хочу слышать, как внизу ты включишь скорость. Я слышу этот звук по сто раз в день. Но я не хочу слышать, как включаешь скорость ты.
О господи, молил он, вцепившись потными руками в руль, убей меня сейчас! Разве кого-нибудь так мучит совесть, как меня! Что я наделал! Я несу с собой страдания, словно запах собственного тела. Убей меня! Сейчас! Прежде, чем я нанесу тебе новую рану.
— Закрой глаза, родной. Это конец. В самом деле конец. — Она сказала с отчаянием: — Хотя это так глупо!
— Я и не подумаю закрывать глаза, — сказал он. — Я тебя не брошу. Я тебе обещал.
— Ты меня не бросаешь. Я бросаю тебя.
— Ничего, детка, не выйдет. Мы любим друг друга. Ничего не выйдет. Я сегодня же вечером приеду наверх посмотреть, как ты. Я не смогу заснуть.
— Ты всегда засыпаешь как убитый. Никогда не видела, чтобы так крепко спали. Ах, дорогой, видишь, я опять над тобой шучу, как будто мы не расстаемся.
— Мы и не расстаемся. Пока еще нет.
— Но я ведь только калечу твою жизнь. Я не могу дать тебе счастья.
— Счастье — не самое главное.
— Но я приняла твердое решение.
— И я тоже.
— Но, родной, что же нам делать? — Она покорилась полностью. — Я не возражаю, чтобы у нас все шло по-старому. Я не боюсь даже лжи. Ничего не боюсь.
— Предоставь все мне. Я должен подумать. — Он нагнулся к ней и захлопнул дверцу машины. Прежде чем щелкнул замок, он принял решение.
***
Скоби смотрел, как младший слуга убирает со стола после ужина, смотрел, как он входит и выходит из комнаты, смотрел, как шлепают по полу его босые ноги.
— Я знаю, дорогой, это ужасно, но довольно об этом думать. Али теперь уже ничем не поможешь.
Из Англии пришла посылка с новыми книгами, и он смотрел, как она разрезает листы томика стихов. В волосах у нее было больше седины, чем тогда, когда она уезжала в Южную Африку, но выглядела она, как ему казалось, гораздо моложе, потому что больше подкрашивалась; ее туалетный столик был заставлен баночками, пузырьками и тюбиками, привезенными с юга. Смерть Али ее не тронула, да и почему бы ей расстраиваться? Его ведь тоже главным образом угнетало чувство вины. Если бы не угрызения совести, кто же горюет о смерти? Когда Скоби был моложе, он думал, что любовь помогает людям понимать друг друга, но с годами убедился, что ни один человек не понимает другого. Любовь — это только желание понять, но, беспрестанно терпя неудачу, желание пропадает, а может, с ним пропадает и любовь или превращается вот в такую мучительную привязанность, преданность, жалость. Она сидела рядом, читала стихи, но тысячи миль отделяли ее от его терзаний, а у него дрожали руки и сохло во рту. Она бы поняла, если бы прочла обо мне в книжке, но я едва ли понял бы ее, будь она литературным персонажем. Я ведь таких книг не читаю.
— Тебе нечего читать, милый?
— Прости. Мне что-то не хочется читать.
Она захлопнула книгу, и ему пришло в голову, что ведь и ей приходится делать усилие: она ведь хочет ему помочь. Иногда его охватывал ужас: а вдруг она все знает, а вдруг под безмятежным выражением, которое не сходит с ее лица с тех пор, как она вернулась, все же прячется горе? Она сказала:
— Давай поговорим о рождестве.
— До него еще так далеко, — поспешно возразил он.
— Не успеешь оглянуться, как оно придет. Я вот думаю: не позвать ли нам гостей? Нас всегда приглашают на праздники ужинать, а куда веселее позвать людей к себе. Ну хотя бы в сочельник.
— Пожалуйста, если тебе хочется.
— И потом мы все могли бы пойти к ночной службе. Конечно, нам с тобой придется не пить после десяти, но другим это не обязательно.
Он взглянул на нее с внезапной ненавистью — она сидела такая веселая, самодовольная, видно, обдумывала, как бы вконец погубить его душу. Он ведь будет начальником полиции. Она добилась того, чего хотела, — того, что она звала благополучием, и теперь душа ее покойна. Он подумал: я любил истеричку, которой казалось, что весь мир потешается над ней за ее спиной. Я люблю неудачников, я не могу любить преуспевающих. А до чего же благополучный у нее вид — она ведь одна из праведных. Он вдруг увидел, как это широкое лицо заслонило тело Али под черными бочками, измученные глаза Элен и лица всех отверженных. Думая о том, что он совершил и собирался совершить, он с любовью сказал себе: даже бог — и тот неудачник.
— Что с тобой, Тикки? Неужели ты все еще огорчаешься?…
Но он не мог произнести мольбы, которая была у него на языке: дай мне пожалеть тебя снова, будь опять несчастной, некрасивой, неудачливой, чтобы я снова полюбил тебя и не чувствовал между нами злого отчуждения. Ибо час уже близок. Я хочу и тебя любить до конца. Он медленно произнес:
— Опять эта боль. Уже прошло. Когда она меня схватит… — он вспомнил фразу из справочника: — грудь как в тисках.
— Тебе надо сходить к доктору, Тикки.
— Завтра схожу. Я все равно собирался поговорить с ним насчет моей бессонницы.
— Твоей бессонницы? Но, Тикки, ты же спишь как сурок!
— Последнее время нет.
— Ты выдумываешь.
— Нет. Я просыпаюсь около двух и не могу заснуть, забываюсь под самое утро. Да ты не волнуйся. Мне дадут снотворное.
— Терпеть не могу наркотиков.
— Я не буду их долго принимать, не бойся, я к ним не привыкну.
— Надо, чтобы к рождеству ты поправился, Тикки.
— К рождеству я совсем поправлюсь.
Он медленно пошел к ней через комнату, подражая походке человека, которой боится, что к нему опять вернется боль, и положил ей руку на плечо.
— Не волнуйся.
Ненависть сразу же прошла: не такая уж она удачливая, ей ведь никогда не быть женой начальника полиции.
Когда она легла спать, он вынул дневник. Вот в этом отчете он никогда не лгал. На худой конец — умалчивал. Он записывал температуру воздуха так же тщательно, как капитан ведет свою лоцию. Ни разу ничего не преувеличивал и не преуменьшил, нигде не пускался в рассуждения. Все, что здесь написано, — факты, ничем не прикрашенные факты.
«1 ноября. Ранняя обедня с Луизой. Утром разбирал дело о мошенничестве по иску миссис Оноко. В 2:00 температура +32o. Видел Ю. у него в конторе. Али нашли убитым». Изложение фактов было таким же простым и ясным, как тогда, когда он написал: «К. умерла».
«2 ноября». Он долго просидел, глядя на эту дату, так долго, что сверху его окликнула Луиза. Он предусмотрительно ответил:
— Ложись, дорогая. Если я посижу подольше, может, я сразу усну.
Но Скоби так утомился за день и ему пришлось продумать столько разных планов, что он тут же за столом стал клевать носом. Взяв из ледника кусок льда, он завернул его в носовой платок и, приложив ко лбу, подержал, пока сон не прошел.
«2 ноября». Он снова взялся за перо — сейчас он подпишет свой смертный приговор. Он написал: «Видел несколько минут Элен. (Опаснее всего попасться на том, что ты что-то скрываешь.) В 2:00 температура +33o. Вечером снова почувствовал боль. Боюсь, что это грудная жаба». Он просмотрел записи за прошлую неделю и добавил кое-где: "Спал очень плохое, «Плохо провел ночь», «Продолжается бессонница». Он внимательно перечел все записи: их потом прочтут судебный следователь, страховые инспекторы. Записи, как ему казалось, были сделаны в обычной его манере. Потом он снова приложил лед ко лбу, чтобы прогнать сон. После полуночи прошло только полчаса, лучше ему потерпеть до двух.
6
— Грудь сжимает, как в тисках, — сказал Скоби.
— И что вы в этих случаях делаете?
— Да ничего. Стараюсь не двигаться, пока боль не пройдет.
— Как долго она продолжается?
— Трудно сказать, но, по-моему, не больше минуты.
Словно приступая к обряду, доктор взял стетоскоп. Доктор Тревис делал все так серьезно, почти благоговейно, будто священнодействовал. Может быть, по молодости лет он относился к человеческой плоти с большим почтением; когда он выстукивал грудь, он делал это медленно, осторожно, низко пригнув ухо, словно и в самом деле ожидал, что кто-то или что-то откликнется таким же стуком. Латинские слова мягко соскальзывали с его языка, как у священника во время обедни — sternum вместо pacem «"грудь" вместо „мир“ (лат.)».
— А кроме того, — сказал Скоби, — у меня бессонница.
Молодой человек уселся за стол и постучал по нему чернильным карандашом: в уголке рта у него было лиловое пятнышко, оно показывало, что временами, забывшись, он сосет этот карандаш.
— Ну это, по-видимому, нервы, — сказал доктор Тревис, — предчувствие боли. Это значения не имеет.
— Для меня имеет. Вы можете дать мне какое-нибудь лекарство? Стоит мне заснуть, и я чувствую себя хорошо, но до этого я часами лежу, прислушиваясь к себе… Иногда я с большим трудом могу потом работать. А у полицейского, как вы знаете, голова должна быть ясная.
— Конечно, — сказал доктор Тревис. — Мы мигом приведем вас в порядок. Эвипан — вот что вам нужно. — Подумать только, как все это просто! — Ну, а что касается боли… — и он снова застучал карандашом по столу. — Невозможно, конечно, сказать наверное… Я попрошу вас тщательно запоминать обстоятельства каждого приступа… причины, которые, по-вашему, его вызвали. Тогда мы, надеюсь, сможем наладить дело так, чтобы исключить эти приступы почти полностью.
— Но что у меня не в порядке?
— В вашей профессии есть слова, пугающие неспециалиста. Очень жаль, что нам нельзя употреблять вместо слова «рак» формулу вроде Н2O. Пациенты нервничали бы куда меньше. То же самое можно сказать и о грудной жабе.
— Вы думаете, у меня грудная жаба?
— Все симптомы налицо. Но с этой болезнью можно прожить много лет и даже потихоньку работать. Мы должны точно установить, что вам по силам.
— Нужно мне сказать об этом жене?
— Не вижу оснований от нее это скрывать. Дело в том, что такая болезнь означает… выход на пенсию.
— И это все?
— Вы можете умереть от самых разных болезней прежде, чем вас доконает грудная жаба… если будете вести себя разумно.
— Но, с другой стороны, могу умереть в любую минуту?
— Мне трудно за что-нибудь поручиться, майор Скоби. Я даже не вполне уверен, что это грудная жаба.
— Тогда я откровенно поговорю с начальником полиции. Мне не хочется, пока у нас нет уверенности, тревожить жену.
— На вашем месте я бы рассказал ей то, что вы от меня узнали. Ее надо подготовить. Но объясните ей, что, соблюдая режим, вы можете прожить еще много лет.
— А бессонница?
— Вот это вам поможет.
Сидя в машине — рядом на сиденье лежал маленький пакетик, — он думал: ну, теперь осталось только выбрать день. Он долго не включал мотор, он чувствовал какое-то возбуждение, как будто доктор и в самом деле вынес ему смертный приговор. Взгляд его был прикован к аккуратной сургучной печати, похожей на подсохшую ранку. Он думал: все еще надо соблюдать осторожность, еще какую осторожность! Ни у кого не должно зародиться никаких подозрений. И дело не только в страховой премии, я должен оберегать душевный покой моих близких. Самоубийство — не то, что смерть пожилого человека от грудной жабы.
— И что вы в этих случаях делаете?
— Да ничего. Стараюсь не двигаться, пока боль не пройдет.
— Как долго она продолжается?
— Трудно сказать, но, по-моему, не больше минуты.
Словно приступая к обряду, доктор взял стетоскоп. Доктор Тревис делал все так серьезно, почти благоговейно, будто священнодействовал. Может быть, по молодости лет он относился к человеческой плоти с большим почтением; когда он выстукивал грудь, он делал это медленно, осторожно, низко пригнув ухо, словно и в самом деле ожидал, что кто-то или что-то откликнется таким же стуком. Латинские слова мягко соскальзывали с его языка, как у священника во время обедни — sternum вместо pacem «"грудь" вместо „мир“ (лат.)».
— А кроме того, — сказал Скоби, — у меня бессонница.
Молодой человек уселся за стол и постучал по нему чернильным карандашом: в уголке рта у него было лиловое пятнышко, оно показывало, что временами, забывшись, он сосет этот карандаш.
— Ну это, по-видимому, нервы, — сказал доктор Тревис, — предчувствие боли. Это значения не имеет.
— Для меня имеет. Вы можете дать мне какое-нибудь лекарство? Стоит мне заснуть, и я чувствую себя хорошо, но до этого я часами лежу, прислушиваясь к себе… Иногда я с большим трудом могу потом работать. А у полицейского, как вы знаете, голова должна быть ясная.
— Конечно, — сказал доктор Тревис. — Мы мигом приведем вас в порядок. Эвипан — вот что вам нужно. — Подумать только, как все это просто! — Ну, а что касается боли… — и он снова застучал карандашом по столу. — Невозможно, конечно, сказать наверное… Я попрошу вас тщательно запоминать обстоятельства каждого приступа… причины, которые, по-вашему, его вызвали. Тогда мы, надеюсь, сможем наладить дело так, чтобы исключить эти приступы почти полностью.
— Но что у меня не в порядке?
— В вашей профессии есть слова, пугающие неспециалиста. Очень жаль, что нам нельзя употреблять вместо слова «рак» формулу вроде Н2O. Пациенты нервничали бы куда меньше. То же самое можно сказать и о грудной жабе.
— Вы думаете, у меня грудная жаба?
— Все симптомы налицо. Но с этой болезнью можно прожить много лет и даже потихоньку работать. Мы должны точно установить, что вам по силам.
— Нужно мне сказать об этом жене?
— Не вижу оснований от нее это скрывать. Дело в том, что такая болезнь означает… выход на пенсию.
— И это все?
— Вы можете умереть от самых разных болезней прежде, чем вас доконает грудная жаба… если будете вести себя разумно.
— Но, с другой стороны, могу умереть в любую минуту?
— Мне трудно за что-нибудь поручиться, майор Скоби. Я даже не вполне уверен, что это грудная жаба.
— Тогда я откровенно поговорю с начальником полиции. Мне не хочется, пока у нас нет уверенности, тревожить жену.
— На вашем месте я бы рассказал ей то, что вы от меня узнали. Ее надо подготовить. Но объясните ей, что, соблюдая режим, вы можете прожить еще много лет.
— А бессонница?
— Вот это вам поможет.
Сидя в машине — рядом на сиденье лежал маленький пакетик, — он думал: ну, теперь осталось только выбрать день. Он долго не включал мотор, он чувствовал какое-то возбуждение, как будто доктор и в самом деле вынес ему смертный приговор. Взгляд его был прикован к аккуратной сургучной печати, похожей на подсохшую ранку. Он думал: все еще надо соблюдать осторожность, еще какую осторожность! Ни у кого не должно зародиться никаких подозрений. И дело не только в страховой премии, я должен оберегать душевный покой моих близких. Самоубийство — не то, что смерть пожилого человека от грудной жабы.