— Пусть Багстер убирается к черту.
   — Ты видела его во сне?
   — Мне снилось, что я заблудилась в болоте, а Багстер меня нашел.
   — Мне пора, — сказал он. — Если мы сейчас заснем, то не проснемся до рассвета.
   Он принялся обстоятельно рассуждать за них обоих. Как преступник, он стал обдумывать план преступления, которое нельзя будет раскрыть: он взвешивал каждый шаг; впервые в своей жизни он прибегал к запутанной казуистике обмана. Если случится то-то и то-то… надо поступить так-то.
   — Когда приходит твой слуга? — спросил он.
   — Около шести. Не знаю точно. Он будит меня в семь.
   — Али начинает кипятить воду без четверти шесть. Кажется, деточка, мне пора.
   Он внимательно огляделся, не осталось ли следов его присутствия, разгладил циновку, задумался, что делать с пепельницей. И в конце концов забыл в углу свой зонтик. Типичный промах преступника! Когда дождь напомнил о зонтике, возвращаться было поздно. Ему пришлось бы стучаться, а в одном из домиков уже зажегся свет. Теперь, в своей комнате, стоя с одним сапогом в руке, он устало и грустно размышлял: в будущем надо быть осмотрительнее.
   В будущем… вот где ждет беда. Кажется, это бабочка умирает при совокуплении? Но люди обречены отвечать за его последствия. Ответственность, равно как и вина, лежала на нем — он ведь не Багстер, он знает, что делает. Он поклялся заботиться о счастье Луизы, а теперь принял на себя другое обязательство, противоречащее первому. Он заранее испытывал усталость при мысли о той лжи, которую ему придется произносить; он уже видел, как кровоточат еще не нанесенные раны. Откинувшись на подушку и не чувствуя сна ни в одном глазу, он смотрел в окно на ранний серый прилив. Где-то на поверхности этих темных вод витало предчувствие еще одной несправедливости и еще одной жертвы — не Луизы и не Элен. Далеко в городе запели первые петухи.
 

4

   — Вот. Что скажете? — спросил Гаррис с затаенной гордостью.
   Он стоял на пороге железного домика, пропустив вперед Уилсона, который осторожно, как охотничий пес по жнивью, пробирался между наставленной повсюду казенной мебелью.
   — Лучше, чем в гостинице — вяло заметил Уилсон, нацеливаясь на казенное кресло.
   — Я хотел сделать вам сюрприз к вашему возвращению из Лагоса. — С помощью занавесок Гаррис разделил барак на три комнаты: получилось две спальни и общая гостиная. — Меня беспокоит только одно. Не знаю, есть ли здесь тараканы.
   — Ну, мы ведь играли в эту игру, только чтобы от них избавиться.
   — Знаю, но сейчас мы будем по ней скучать.
   — Кто наши соседи?
   — Миссис Ролт, которую потопила подводная лодка, два парня из департамента общественных работ, какой-то Клайв из сельскохозяйственного департамента и еще Болинг, он ведает канализацией; все как будто славные люди. Ну и, конечно, дальше по дороге — Скоби.
   — Ну да.
   Уилсон беспокойно побродил по дому и остановился перед фотографией, которую Гаррис прислонил к казенной чернильнице. На лужайке в три длинных ряда выстроились мальчики: передний ряд сидел на траве, скрестив ноги, второй — в высоких крахмальных воротничках — сидел на стульях, третий стоял, а в центре восседали пожилой мужчина и две женщины, одна из них косая.
   — Эта косая… — сказал Уилсон, — честное слово, я ее где-то видел.
   — Вам что-нибудь говорит фамилия Снэки?
   — Как же, конечно. — Уилсон всмотрелся в фотографию внимательнее. — Значит, вы тоже были в этой дыре?
   — Я нашел в вашей комнате «Даунхемца» и вытащил эту фотографию, чтобы сделать вам сюрприз. Надзирателем у меня в интернате был Джеггер. А у вас?
   — Я был приходящим учеником, — сказал Уилсон.
   — Ну что ж, — разочарованно протянул Гаррис, — и среди приходящих попадались неплохие ребята. — Он бросил на стол фотографию, как кидают карту, когда она не выиграла. — Я мечтал, что мы устроим ужин старых даунхемцев.
   — Зачем? — спросил Уилсон. — Нас ведь только двое.
   — Каждый мог бы пригласить гостя.
   — Не понимаю, кому это надо.
   — В конце концов, настоящий даунхемец вы, а не я, — с горечью сказал Гаррис. — Я никогда не состоял в обществе. И журнал получаете вы. Мне казалось, вы любите нашу старую школу.
   — Отец записал меня пожизненным членом в общество и зачем-то высылает мне этот идиотский листок, — отрывисто произнес Уилсон.
   — Он лежал возле вашей кровати. Я думал, вы его читали.
   — Перелистывал.
   — Там я и упомянут. Они хотят узнать мой адрес.
   — Неужели вы не понимаете, зачем это делается? — сказал Уилсон. — Они обращаются ко всем бывшим даунхемцам, которых удается раскопать. Небось в актовом зале надо сменить обшивку. На вашем месте я бы не торопился сообщать свой адрес.
   Он один их тех, подумал Гаррис, кто всегда в курсе дела: заранее может сообщить, какие вопросы зададут на устном экзамене; знает, почему не явился в школу такой-то парень и о чем спорят на школьном совете. Несколько недель назад он был здесь новичком и Гаррис охотно его опекал; он вспомнил тот вечер, когда Уилсон чуть было не отправился в смокинге на ужин к какому-то сирийцу и Гаррис его вовремя остановил. Но уже в младших классах Гаррису пришлось наблюдать, как быстро осваиваются новички: в первом семестре он играл роль снисходительного ментора, а в следующем ему давали отставку. Он никак не мог угнаться за самым юным из новичков. Гаррис вспомнил, как в первый же вечер тараканьей охоты, которую он выдумал, его правила была отвергнуты.
   — Наверно, вы правы, — уныло сказал он. — Может, письмо посылать и не стоит. — И он добавил униженно: — Я занял кровать с этой стороны, но мне все равно, где спать…
   — Ладно, пусть так, — согласился Уилсон.
   — Я нанял только одного слугу. Рассчитывал, что на этом мы немножко сэкономим.
   — Чем меньше здесь будет шнырять слуг, тем лучше, — сказал Уилсон.
   Этот вечер был первым вечером их совместной жизни. Затемнив окна, они устроились читать в своих одинаковых казенных креслах. На столе стояла бутылка виски для Уилсона и бутылка лимонада для Гарриса. Дождь безостановочно барабанил по крыше. Уилсон читал детективный: роман; Гаррис блаженно наслаждался покоем. Время от времени, вопя во весь голос и со скрежетом выжимая тормоза, мимо проносились пьяные летчики из офицерского клуба, но это только усиливало ощущение тишины в доме. Иногда взгляд Гарриса блуждал в поисках таракана — но нельзя же требовать всего сразу.
   — У вас нет под рукой «Даунхемца», старина? Я бы просмотрел его еще разок. Очень уж не хочется мне читать книгу.
   — Вон под зеркалом свежий номер, я его еще не открывал.
   — Вы не возражаете, если я его посмотрю?
   — А чего мне возражать?
   Прежде всего Гаррис разыскал заметку о бывших даунхемцах и установил, что поиски местонахождения Г.Р.Гарриса (выпуск 1921 года) все еще продолжаются. У него мелькнуло сомнение, не ошибся ли Уилсон, — в заметке ни слова не говорилось о ремонте актового зала. Может быть, все-таки отослать письмо? Он уже предвкушал ответ секретаря общества: «Дорогой Гаррис, — так приблизительно будет гласить этот ответ, — мы в восторге, что получили от вас письмо из таких романтических мест. Почему бы вам не прислать обстоятельный очерк для нашего журнала. И, кстати, почему бы вам не вступить в Общество старых даунхемцев? Вы ведь, кажется, не состоите его членом. Должен заявить от имени всех старых даунхемцев, что мы будем рады приветствовать вас в своих рядах». Он мысленно прикинул, будет ли так сказано: «горячо приветствовать», но отверг такой вариант. Гаррис был все-таки реалист.
   «Старый даунхемец» сообщал об успешных рождественских состязаниях. Они забили лишний гол Харпендену, два гола — коммерческому училищу и сыграли вничью с Дансингом. Даккер и Тирни показали себя отличными форвардами, но команда все еще не сыгралась как следует. Он перевернул страницу и узнал, что оперный кружок превосходно поставил в актовом зале «Терпение». Ф.Д.К. — по-видимому, это был преподаватель английской литературы — писал: «Лэйн в роли Банторна обнаружил столько художественного вкуса, что удивил всех своих товарищей по пятому Б. До сих пор мы и не подозревали, что он так чувствует дух средневековья, и не ассоциировали его с геральдическими лилиями. Но он убедил нас в том, что мы его недооценивали. Браво, Лэйн!»
   Гаррис пробежал глазами отчеты о пяти матчах и сказку под заглавием «Когда тикают часы», которая начиналась словами: «Жила-была маленькая старушка, больше всего на свете она любила…»
   Перед его мысленным взором вырастали стены Даунхема — красный кирпич, окаймленный желтым; старинные водосточные желоба, украшенные химерами; по каменным ступеням стучат мальчишеские ботинки, и надтреснутый колокол возвещает начало нового скучного дня. Он почувствовал нежность, которую все мы испытываем к несчастной поре своей жизни, словно несчастье — наше естественное состояние. Слезы выступили у него на глазах, он отпил лимонаду и решил: «Отправлю письмо, что бы там ни говорил Уилсон». На улице кто-то прокричал: «Багстер! Багстер, сволочь ты этакая, где ты?» — и тут же шлепнулся в канаву. Это было похоже на Даунхем, но там, разумеется, не стали бы так ругаться.
   Гаррис перевернул еще две-три страницы, и тут его внимание привлекло заглавие одного стихотворения. Оно называлось «Западный берег Африки» и было посвящено «Л.С.». Он не слишком любил стихи, но его заинтересовало то, что на этой нескончаемой ленте побережья, состоящей из песка и вони, живет еще один старый даунхемец. Он стал читать:
 
На дальнем берегу к устам подносит вновь
Иной Тристан все тот же кубок, с ядом,
И Марк иной следит все тем же взглядом,
Как скрыться от него торопится любовь.
 
   Четверостишие показалось Гаррису непонятным; он пропустил следующие строфы и остановился на инициалах в конце: Э.У. Он чуть не вскрикнул, но вовремя удержался. Живя в таком близком соседстве, приходится быть осмотрительным. Ссориться здесь негде. Кто же эта Л.С., подумал Гаррис, ведь не может быть… От одной этой мысли губы его искривились в злой усмешке.
   — В журнале ничего интересного, — сказал он. — Мы побили Харпенден. Напечатано стихотворение, которое называется «Западный берег Африки». Наверно, где-то здесь торчит еще один из наших. Вот бедняга.
   — Да ну?
   — Влюблен без памяти, — сказал Гаррис. — Но я ничего не понимаю в стихах.
   — Я тоже, — солгал Уилсон, закрывшись детективным романом.
 
***
 
   Его едва не поймали. Уилсон лежал на спине, прислушиваясь к стуку дождя по крыше и к храпу бывшего даунхемца за занавеской. Ненавистные школьные годы словно протянули свои щупальца сквозь завесу времени, чтобы завладеть им снова. Ну и безумие же было посылать в журнал эти стихи. Впрочем, какое тут безумие, он давно повторял всякую непосредственность и не способен совершать безумства; он принадлежит к тем людям, кто с детства лишен непосредственности. Он знал, зачем он это сделал: он хотел вырезать стихотворение и послать его Луизе, не говоря, откуда оно. Стихи, правда, не совсем в ее вкусе, но он тешил себя надеждой, что они произведут впечатление уже тем, что они напечатаны. Если она спросит где, нетрудно будет назвать издание какого-нибудь литературного кружка. К счастью, «Старый даунхемец» печатался на хорошей бумаге. Ему, конечно, придется наклеить вырезку на картон, чтобы скрыть напечатанное на обороте, но нетрудно будет объяснить и это. Профессия постепенно поглощала всю его жизнь, как прежде это делала школа. Профессией же его было лгать, выкручиваться, никогда не попадаться с поличным — и его жизнь приобретала такие же черты. Сейчас, когда он лежал в постели, его мутило от отвращения к самому себе.
   Дождь ненадолго перестал. Наступила прохладная пауза — отрада для страдающих бессонницей. В тяжелом сне Гарриса дождь еще продолжался. Уилсон потихоньку встал и приготовил себе снотворное; кристаллы на дне стакана зашипели, а за занавеской Гаррис хрипло что-то пробормотал и повернулся на другой бок. Уилсон направил луч фонарика на свои часы: стрелки показывали двадцать пять минут третьего. Пробираясь к двери на цыпочках, чтобы не разбудить Гарриса, он почувствовал легкий укус тропической блохи под ногтем большого пальца. Утром надо будет приказать слуге ее оттуда извлечь. Он постоял на залитой цементом дорожке над болотом, подставив грудь прохладному ветерку, который шевелил полы расстегнутой пижамы. Домишки рядом были погружены в темноту, сквозь обрывки надвигавшихся облаков проглядывала луна. Он уже хотел вернуться, но услышал, как в нескольких шагах от него кто-то споткнулся, и зажег фонарик. Луч осветил согнутую спину человека, пробиравшегося между железными домиками на дорогу.
   — Скоби! — воскликнул Уилсон, и человек обернулся.
   — А-а, Уилсон, — сказал Скоби. — Не знал, что вы здесь живете.
   — Мы устроились тут вместе с Гаррисом, — сказал Уилсон, глядя на человека, видевшего его слезы.
   — Я вышел прогуляться, — не очень убедительно объяснил Скоби. — Мне не спалось.
   Уилсон почувствовал, что Скоби еще новичок в мире обмана, он не жил в нем с самого детства; и Уилсон испытывал что-то вроде старческой зависти к Скоби — так старый каторжник завидует молодому вору, который отбывает свой первый срок и все кругом ему внове.
 
***
 
   Уилсон сидел в своей душной комнатушке в конторе Объединенной Африканской компании. Он загородился от двери несколькими бухгалтерскими книгами в переплетах из свиной кожи. Тайком, как школьник шпаргалку, он листал за этой баррикадой шифровальный справочник, расшифровал очередную телеграмму. Листок на календаре был недельной давности — показывал 20 июня, на нем красовался девиз: «Наилучшее капиталовложение — честность и предприимчивость. Уильям П.Корнфорт». В дверь постучал один из конторщиков.
   — Уилсон, к вам какой-то черномазый с письмом.
   — От кого?
   — Говорит — от Брауна.
   — Будьте другом, задержите его на минутку, а потом пусть шпарит сюда.
   Как ни старался Уилсон, жаргонные словечки звучали в его устах неестественно. Он сложил телеграмму и сунул ее вместо закладки в шифровальный справочник; потом спрятал книгу в сейф и закрыл дверцу. Он налил себе стакан воды и выглянул в окно: повязав голову яркими платками, мимо под цветными зонтиками шли черные женщины. Их просторные платья из бумажной ткани спадали до самых щиколоток; на одном был узор из спичечных коробков, на другом — из керосиновых ламп; третье — последняя новинка Манчестера — было усеяно лиловыми зажигалками на желтом фоне. Сверкая под дождем, прошла голая до пояса девушка, и Уилсон проводил ее тоскующем похотливым взглядом. Он проглотил слюну и повернулся к двери.
   — Закрой дверь.
   Парень повиновался. По-видимому, он надел для этого утреннего визита свой лучший наряд — белую бумажную рубашку навыпуск и белые трусы. На спортивной обуви не было, несмотря на дождь, ни пятнышка — правда, из дырявых носков вылезали пальцы.
   — Ты младший слуга у Юсефа?
   — Да, начальник.
   — Мой слуга с тобой говорил. Он тебе сказал, что мне нужно? Он твой младший брат, да?
   — Да, начальник.
   — Один отец?
   — Да, начальник.
   — Он говорит, ты хороший парень, честный. Хочешь стать старшим слугой, а?
   — Да, начальник.
   — Читать умеешь?
   — Нет, начальник.
   — Писать?
   — Нет, начальник?
   — Глаза есть? Уши есть? Все видишь? Все слышишь?
   Парень осклабился: гладкую серую кожу лица прорезала белая щель; вид у него был смышленый. Смекалка была, по мнению Уилсона, куда важнее честности. Честность — палка о двух концах, а смекалка себя в обиду не даст. Смекалка подскажет, что сириец может в один прекрасный день отправиться восвояси, но англичане остаются всегда. Смекалка подскажет, что надо хорошо работать для начальства, каким был это начальство ни было.
   — Столько тебе платит хозяин?
   — Десять шиллингов.
   — Я буду платить тебе еще пять. Если Юсеф тебя выгонит, я буду платить десять. Если будешь служить у Юсефа год и мне все говорить — говорить правду, не врать, — я найду тебе место старшего слуги у белого хозяина. Понял?
   — Да, начальник.
   Будешь врать — попадешь в тюрьму. Может, тебя расстреляют. Не знаю. Не мое дело. Понял?
   — Да, начальник.
   — Каждый день ты будешь встречать брата на мясном рынке. Будешь рассказывать ему, кто был у Юсефа, куда ходил Юсеф, чьи слуги были у Юсефа. Не врать, говорить правду. Не валять дурака. Если никто не приходит к Юсефу, ты говоришь — никто. Не врать. Будешь врать — я узнаю и тебя посадят в тюрьму. — Утомительный монолог продолжался: Уилсон никогда не был уверен, правильно ли его поняли. Пот градом струился у него со лба, и холодное, невозмутимое лицо слуги раздражало его, словно немой укор, на который он не находил ответа. — Попадешь в тюрьму, будешь сидеть долго-долго. — Он слышал, как его голос становится визгливым от желания запугать, он сам себе казался пародией на белого плантатора в мюзик-холле. — Скоби, — сказал он. — Ты знаешь майора Скоби?
   — Да, начальник. Он очень хороший человек, начальник. — Это были его первые слова, кроме «да» и «нет».
   — Ты видел его у своего хозяина?
   — Да, начальник.
   — Часто?
   — Один-два раза.
   — Он и твой хозяин — они друзья?
   — Хозяин думает: майор Скоби очень хороший человек.
   Услышав эту фразу опять, Уилсон обозлился.
   — Я тебя не спрашиваю, хороший он или нет! — яростно крикнул он. — Я тебя спрашиваю, где он встречается с Юсефом, понял? О чем они говорят? Ты иногда подаешь им напитки, когда старший слуга занят? Что ты слышишь?
   — Последний раз у них был большой разговор, — заискивающе сказал слуга, словно показывая краешек своего товара.
   — Я так и думал. Я хочу знать все, что они говорили.
   — Когда майор Скоби ушел, хозяин положил подушку себе на лицо.
   — Что ты мелешь?
   Слуга с большим достоинством закрыл лицо руками.
   — Его слезы намочили подушку, — сказал он.
   — Господи! — вырвалось у Уилсона. — Что за чушь!
   — Потом хозяин пил много-много виски и спал — десять-двенадцать часов. Потом пошел в лавку на Бонд-стрит к очень сильно ругался.
   — А почему?
   — Он говорил, они с ним валяют дурака.
   — А при чем тут майор Скоби?
   Слуга только пожал плечами. Уилсону — уже в который раз — показалось, что перед самым носом у неге захлопнулась дверь; он всегда оставался по ту сторону двери.
   Когда слуга ушел, Уилсон снова отпер сейф, повернув ручку сперва налево до цифры 32 (это был его возраст), потом направо до 10 (он родился в 1910 году), потом снова налево до 65 (номер его дома на Вестерн-авеню в городе Пиннер); он вынул шифровальный справочник. 32946 78523 97042. Перед глазами его поплыли ряды цифр. Телеграмма была с пометкой «Важная», иначе он был отложил расшифровку до вечера. Но он отлично знал, насколько она в действительности была неважной: очередной пароход вышел из Лобито с очередными подозрительными лицами на борту — алмазы, алмазы, алмазы! Когда он расшифрует телеграмму, он вручит ее многострадальному начальнику полиции, но тот, наверно, уже получил такие же сведения или сведения прямо противоположные от MI-5 или какой-нибудь другой секретной организации, которые разносились на африканском побережье, как тропический лес. «Не трогайте, но не навлекайте (повторяю: не навлекайте) подозрений на П.Ферейра, пассажира I класса (повторяю: П.Ферейра, пассажира I класса)». По-видимому, Ферейра был агентом, которого организация Уилсона завербовала на борту парохода. Но может случиться, что начальник полиции одновременно получит сообщение от полковника Райта о том, что П.Ферейра подозревается в контрабанде алмазами и должен подвергнуться строгому обыску. 72391 87052 63847 92034. Можно ли не трогать П.Ферейра, не навлекать (повторяю: не навлекать) на него подозрений и в то же время подвергнуть его строгому обыску? Но, слава богу, это уже Уилсона не касается. Кто знает: может, отдуваться придется Скоби.
   Он снова подошел к окну за стаканом воды и снова увидел на улице ту же девушку. А может быть, и не ту. Он смотрел, как стекает вода между худыми, похожими на крылышки лопатками. Было время, когда он не замечал женщин с черной кожей. Ему казалось, будто он провел на этом побережье не месяцы, а годы — долгие годы, отделяющие юность от зрелости.
 
***
 
   — Вы уходите? — с удивлением спросил Гаррис. — Куда?
   — Просто в город, — сказал Уилсон, отпуская посвободней завязки на противомоскитных сапогах.
   — Что это вам вздумалось идти так поздно в город?
   — Дела, — сказал Уилсон.
   Ну что ж, подумал он, это и вправду своего рода дело — одно из тех безрадостных дел, которые затеваешь в одиночку, тайком от друзей. Недели две назад он купил подержанную машину — свою первую машину — и еще не очень уверенно водил ее. Механизмы быстро ржавели в этом климате, а ветровое стекло ему приходилось через каждые несколько сот ярдов вытирать носовым платком. В негритянском квартале двери хижин были распахнуты настежь, семьи сидели вокруг керосиновых ламп, дожидаясь вечерней прохлады, чтобы лечь спать. В канаве валялась дохлая собака, и дождь барабанил по ее белому раздутому брюху. Он ехал на второй скорости, ненамного быстрее пешехода; фары гражданских машин были затемнены, свет пробивался сквозь щелку не шире визитной карточки, и он видел лишь шагов на пятнадцать вперед. Целых десять минут он добирался до большого хлопкового дерева возле полицейского управления. В окнах кабинетов нигде не было видно света, и он оставил машину у главного входа. Если ее там увидят — подумают, что хозяин зашел в полицию. Открыв дверцу машины, он не сразу решился выйти. Образ девушки под дождем вытеснился образом Гарриса, растянувшегося на спине с книгой в руках и стаканом лимонада рядом. Но похоть все же взяла верх, и Уилсон с унынием подумал: «Сколько от нее хлопот»; он заранее испытывал горькое похмелье.
   Он позабыл дома зонтик и через несколько шагов промок до костей. Теперь его толкало скорее любопытство, чем похоть. Если здесь живешь, рано или поздно надо отведать местное блюдо. Вот так бывает, когда держишь плитку шоколада в ящике ночного столика: пока ее не съешь, она не даст тебе покоя. Он подумал: когда я с этим разделаюсь, я смогу сочинить еще одно стихотворение Луизе.
   Публичный дом был одноэтажный, под железной крышей; он стоял справа от дороги на склоне холма. В сухие месяцы девушки сидели в ряд на краю канавы, как стайка воробьев, болтая с постовым полицейским Дорога тут никогда не ремонтировалась, поэтому, отправляясь на пристань или в церковь, никто не ездил мимо публичного дома — его существования можно было и не замечать. Сейчас он стоял молчаливо, повернувшись фасадом с закрытыми ставнями к потонувшей в грязи улице; только одна дверь была приоткрыта и подперта камнем, за ней шел коридор. Уилсон быстро оглянулся и вошел в дом.
   Много лет назад коридор был оштукатурен и побелей, но крысы прогрызли дыры в штукатурке, а люди изуродовали побеленные стены надписями. Стены были покрыты татуировкой, как рука матроса: инициалы, даты, даже два пронзенных стрелой сердца. Сперва Уилсону показалось, что дом совершенно пуст. По обе стороны коридора шли маленькие каморки — девять, футов на четыре — с занавеской вместо двери и кроватью из старых ящиков, накрытых домотканой материей. Он быстро дошел до конца коридора. Сейчас, сказал он себе, поверну и пущусь в обратный путь, туда, где под тихим и сонным кровом бывший даунхемец дремлет над своей книгой.
   Он почувствовал ужасное разочарование, точно не нашел того, что искал, когда, дойдя до конца коридора, обнаружил, что в каморке слева кто-то есть. При свете горевшей на полу керосиновой лампы он увидел девушку в грязном халате, лежавшую на ящиках, как рыба на прилавке; ее босые розовые ступни болтались над надписью «Сахар». Она дежурила, дожидаясь посетителей. Не дав себе труда подняться, она улыбнулась Уилсону.
   — Хочешь побаловаться, миленький, — сказала она. — Десять шиллингов.
   И он увидел, как девушка с мокрой от дождя спиной уходит от него навсегда.
   — Нет, нет, — сказал он, качая головой и думая про себя: ну и дурак, ну и дурак же я, что поехал в такую даль ради этого.
   Девушка захихикала, словно и она это поняла; он услышал, как с улицы по коридору зашлепали босые ноги, и старуха с полосатым зонтиком в руке отрезала ему путь назад. Она что-то сказала девушке на своем наречье и получила смешливый ответ. Уилсон понял, что все это необычно только для _него_, для старухи же это одна из самых избитых ситуаций, в том мрачном царстве, где она правит.
   — Пойду выпью сначала, — малодушно сказал он.
   — Она сама принесет, — возразила старуха и отдала какое-то отрывистое приказание девушке на непонятном ему языке; та спустила ноги на пол. — Ты останешься здесь, — сказала старуха Уилсону и заученным тоном, как рассеянная хозяйка, вынужденная поддерживать разговор даже с самым неинтересным гостем, добавила: — Хорошая девочка, побаловаться — один фунт.
   Видно, рыночные цены подчинялись здесь не тем законам, что всюду; цена росла по мере того, как возрастало отвращение покупателя.
   — Проктите. Мне некогда, — сказал Уилсон. — Вот вам десять шиллингов.
   Он двинулся было к выходу, но старуха не обращала на него никакого внимания, по-прежнему загораживая дорогу и улыбаясь с уверенностью зубного врача, который лучше вас знает, что вам нужно. Цвет кожи не имел здесь никакого значения; здесь Уилсон не мог хорохориться, как это делает белый человек в других местах; войдя в этот узкий оштукатуренный коридор, он потерял все расовые, социальные и личные приметы, он низвел себя до уровня человека вообще. Если бы он хотел спрятаться — тут было идеальное убежище; если бы он хотел, чтобы его не узнали, — тут он стал просто особью мужского пола. Даже его сопротивление, отвращение и страх не были его индивидуальными чертами: они были так свойственны всем, кто приходит сюда впервые, что старуха наперед знала все его уловки. Сперва он сошлется на желание выпить, потом попробует откупиться, потом…