Несчастный скиталец, или невероятныя приключения Гастона Э Сю, кавалера дю Леруа.
(роман в письмах)
письма от лица Гастона написаны Тарасом Витковским
письма от лица его сестры Эмилии – Еленой Хаецкой
Письмо Гастона первое
Южный Галадор. Поместье «Три ручья»
Мишелю д'Арэ, баронету
Дорогой друг!
Я несказанно быв удивлен, получив твое письмо, переполненное изъявлениями наидружеских чувств. Признаться, ты единственный не позабыл беднаго Гастона. Увы, я даже всплакнул.
Ты спрашиваешь меня о новостях? Вздор. Какие могут быть у меня новости? Самыя пустяковыя.
Во многочисленных сражениях между Галадором и Вастрийской империей люди погибают редко. Шутка ли: за четырнадцать лет войны было с обеих сторон убитыми не то сто тридцать четыре, не то сто тридцать шесть человек. Не считая, конечно, наемников, ополченцев и прочей дряни, каковая будто нарочно сама лезет под копыты!
Мне удивительно повезло в сражении при Аруке. Я не попал в плен. Двое вастрийских всадников, как из-под земли выскочивших, вдоволь намяли мне боки своими мечами, зело похожими на ломы. Я накрепко запечатлел их в памяти своей – из-под измятых, сбившихся на сторону забрал видны были их лица – туповатыя и почти ребяческия. Они совсем уж были готовы уволочь меня в плен, словно бы безчувственный куль, не случись меж ними ссоры из-за моей каурой кобылы, которая – клянусь честью – этого не стоила. А меж тем из-за леска показался наш разъезд, и доблестные победители мои предпочли убраться восвояси.
Твоего же покорнаго слугу ближайшим обозом переправили в курортный наш городок – Марсалену, в заведение лекаря Шипулера. В каковом заведении за мной денно и нощно волочатся четыре подагрическия старушки. Я же, стеная, сбегаю от них на бульвар, весьма грязный по случаю оттепели, где и фланирую промеж инвалидных колясок.
Все здесь мне опротивело. От сюрпризов здешней погоды заныли бы косточки хоть и у водяного, к сырости приученного. Хваленая целебная вода отдает протухшим яйцом. Сестры-сиделки злобны и невозможныя уродки. А в моем нумере водятся в изобилии свирепые клопоканы, кои употребляют мышьяк и сулему как бы деликатесныя лакомства.
От дожжей ломота в ребрах страшная – просто невозможно. Лечусь я знаменитыми припарками лекаря Шипулера. Каковыя припарки, если не свели меня в могилу, то сделали совершенным ипохондриком, в чем тебе и признается
твой искренний друг
Гастон дю Леруа
Шипулера заведение,
третий день весенних праздников
P.S. Не мог бы ты прислать мне с оказией два пузырька пачулей? Мартос, мой слуга, коего я повешу, если он не отравит меня раньше, уверяет меня, что в здешних лавках нет любимаго моего сорту.
Заранее благодарю
Гастон
Мишелю д'Арэ, баронету
Дорогой друг!
Я несказанно быв удивлен, получив твое письмо, переполненное изъявлениями наидружеских чувств. Признаться, ты единственный не позабыл беднаго Гастона. Увы, я даже всплакнул.
Ты спрашиваешь меня о новостях? Вздор. Какие могут быть у меня новости? Самыя пустяковыя.
Во многочисленных сражениях между Галадором и Вастрийской империей люди погибают редко. Шутка ли: за четырнадцать лет войны было с обеих сторон убитыми не то сто тридцать четыре, не то сто тридцать шесть человек. Не считая, конечно, наемников, ополченцев и прочей дряни, каковая будто нарочно сама лезет под копыты!
Мне удивительно повезло в сражении при Аруке. Я не попал в плен. Двое вастрийских всадников, как из-под земли выскочивших, вдоволь намяли мне боки своими мечами, зело похожими на ломы. Я накрепко запечатлел их в памяти своей – из-под измятых, сбившихся на сторону забрал видны были их лица – туповатыя и почти ребяческия. Они совсем уж были готовы уволочь меня в плен, словно бы безчувственный куль, не случись меж ними ссоры из-за моей каурой кобылы, которая – клянусь честью – этого не стоила. А меж тем из-за леска показался наш разъезд, и доблестные победители мои предпочли убраться восвояси.
Твоего же покорнаго слугу ближайшим обозом переправили в курортный наш городок – Марсалену, в заведение лекаря Шипулера. В каковом заведении за мной денно и нощно волочатся четыре подагрическия старушки. Я же, стеная, сбегаю от них на бульвар, весьма грязный по случаю оттепели, где и фланирую промеж инвалидных колясок.
Все здесь мне опротивело. От сюрпризов здешней погоды заныли бы косточки хоть и у водяного, к сырости приученного. Хваленая целебная вода отдает протухшим яйцом. Сестры-сиделки злобны и невозможныя уродки. А в моем нумере водятся в изобилии свирепые клопоканы, кои употребляют мышьяк и сулему как бы деликатесныя лакомства.
От дожжей ломота в ребрах страшная – просто невозможно. Лечусь я знаменитыми припарками лекаря Шипулера. Каковыя припарки, если не свели меня в могилу, то сделали совершенным ипохондриком, в чем тебе и признается
твой искренний друг
Гастон дю Леруа
Шипулера заведение,
третий день весенних праздников
P.S. Не мог бы ты прислать мне с оказией два пузырька пачулей? Мартос, мой слуга, коего я повешу, если он не отравит меня раньше, уверяет меня, что в здешних лавках нет любимаго моего сорту.
Заранее благодарю
Гастон
Журнал Эмилии Э Сю, м-ль дю Леруа
Милая тетрадка моя, подруга и советчица! С кем еще поговорить, когда некому излить душу? Жизнь наша в имении самая простая, а премудрости хозяйствования не настолько требуют ума, как сие воображает брат мой Гастон. Дед не любит его, заглазно всегда именует плюгавцем и еще похуже, напр., мокрицею в букольках, что не вполне справедливо. А я? Люблю ли я моего брата Гастона или, к примеру, деда нашего, чрезвычайно заслужонного кавалера, коего и покойная Ее Величество ласкала? В книге, которую прислала мне драгоценная моя Уара, верная подруга совместнаго счастливаго детства нашего, много говорится о чудесах и радостях любви и дружбы. Некоторые страницы нарочито загнуты моей милой Уарой, дабы я обратила на них сугубое внимание.
Сейчас, поскольку есть у меня свободное время (а утренние часы всецело мои, и ненасытное хозяйничанье не смеет их пожрать!), лутше предамся мечте и попытаюсь привести в порядок мысли мои.
Здесь я вклеиваю нарисованную мною два года назад пастельку – вид моей комнатки. С тех пор ничего не переменилось. Все те же полки с сушоностями, все те же старинные банки стекла зеленаго и синего, а также и стекла с разводами наподобие радуги; все те же покойные кресла, обитые ситцами; мой рабочий стол, моя почтовая бумага, перевязанная лентою… О прочем, напр., о постели, я умолчу – вдруг сия тетрадка попадется в чьи-л. нескромныя руки?
Собирать и высушивать различные питательные и целебные растения – вот моя страсть. Иному смешно предполагать подобную страсть в молодой девушке, коей я являюсь, но какое мне дело до злых языков! Удивительно и преглупо устроены люди! (Это дед так говорит.) Еслиб я занималась приворотными зельями или варила отраву для докучных мужей ради скорейшаго освобождения их развратных жен от узов постылаго брака, – вот сие выглядело бы в глазах МНОГИХ весьма почтенно. Но коль скоро ничем подобным я не пробавляюсь, а только о том моя забота, как излечивать простуду, либо ломоту в костях особливою припаркою, то сие никому и не забавно и оттого выглядит скучно.
БОТВИНЬЯ – есть разновидность окрошки. Изобретателем сего супа считается известный (?) землеходец, посетивший и отдаленнейшие рубежи, Арман де Кот-сюр-Ботвин. Изследованные им растения, и поныне обитающие в непроходимых и труднодостижимых джунглях, весьма иногда полезны бывают в пищеварении. На практике обыденной кухни их обыкновенно заменяют крапивою. Арман де Кот-сюр-Ботвин был пожран плотоядным суккулентом, о чем остались свидетельство и рисунок с натуры.
(Извлечено из «Календаря Новейшая Стряпуха», каковой календарь нарочно был выписан мною год назад из Любенсдорфа).
Не забыть!!! Пересказать сей отрывок деду с целью позабавить его и убедить насчет «Новейшей Стряпухи» – что это небезполезный предмет, но поучительный. Дед мой – личность весьма презамечательная, уклада, однако ж, стариннаго и оттого во всем непременно должен знать мораль, а коли из предмета никакой морали извлекаемо быть не может, то и предмет оный дедом разсматривается наподобие хлама.
Милый друг мой Уара!
Сколь любезно с твоей стороны не забывать подруги лутших, быть может, наших лет, т. е. детских, погребенной в глуши провинциальной! Книгу «Услады дружества, или Собрание различных чувствительных, равно и нравоучительных случаев» получила и много провела над нею сладостных минут. Не есть ли присылка тобою этой книги сама по себе некая услада дружества?
Вновь берусь за тетрадь мою и с немалым угрызением совести гляжу на незаконченное черновое письмо к любезной Уаре моей. Заботы и вихорь коловращения житейскаго поглотили меня полностью. Увы, слабовольное создание! Неужто никогда я не исправлюсь?!!
Обнаружив некоторое воровство в винных погребах наших, дед изгнал взашей ключницу. Уличенная во всем, ключница сперва отрицала свое деятельное участие в краже, а затем, под громами и молниями, метаемыми дедом, стояла молча, но с самым подлым при этом видом. Наконец она высказалась в том смысле, что употребляла краденую наливку отнюдь не в целях наживы, т. е. продажи кому-либо на сторону, но вследствие преступной страсти, коей воспылала к нашему же эконому. От эконома сего, по мнению деда, и прежде никакой экономии, кроме растрат, не было, а тут еще открылось злоупотребление со стороны ключницы! Та же имела дерзость, говоря о «страсти», поглядывать в мою сторону, как бы ища сочувствия. Неужто сия отъявленная особа с красным носом и бегающими глазками полагает найти во мне понимание своей низменной похоти, выразившейся в краже наливок? Я с негодованием отвергаю самую мысль о подобном! Говоря коротко, эконом быв отдан в солдаты, а РАЗВРАТНАЯ КУРИЦА (как дед поименовал ключницу) отправилась куда глаза глядят – по справедливому мнению деда, в какое-нибудь непотребное место.
Как далеки подобные люди от истиннаго понимания любви и дружбы! Но не всякому дано усладить свою душу чтением «Усладов дружества», откуда не могу сейчас не переписать в заветную тетрадь свою одного рассказа.
Спустя неколикое время кавалер Аруэ обзавелся любовницею, дамой весьма пригожей, веселой и ласковой. Будучи доверчив и прост, Аруэ не преминул познакомить свою даму с лутшим другом своим, и вскорости кавалер Аржан, не видя в том никакого зла, вошед в любовныя сношения с полюбовницею друга своего. Аруэ же ни о чем не подозревал.
И вот как-то раз, быв на улице, кавалер Аруэ вдруг ощутил такую печаль по своей даме, что немедленно отправился к ней и спустя короткое время уже входил в ея дом – без всякаго, однако, предуведомления. Каково же было его удивление, когда глазам его предстала полуобнаженная дама в недвусмысленных объятиях кавалера Аржана! Все трое смутились и замолчали, как бы онемев, не в силах найти слов для объяснения. От сильнаго волнения у кавалера Аруэ открылась старая рана, и, обливаясь кровью, упал он на постель неверной возлюбленной своей.
Тотчас друг его, кавалер Аржан, принялся рвать волоса на голове своей и стенать: «О, милый мой Аруэ! Для того ли вынес я тебя с поля боя? Неужто ради того, чтобы нынче же предать в когти лютой погибели? Неужто легкомыслие тех, кто всей душою тебя любит, сделается причиною столь плачевной участи?» – и проч. Так рыдая, друг и полюбовница кавалера Аруэ принялись врачевать его раны, поить его бульоном и целебными отварами, покуда тот не изцелился.
А изцелившись, простил обоих.
Вчера пришло печальное письмо – в столице скончалась дедова сестра, добрейшая наша тетушка Лавиния. Известие это я встретила горькими и вполне искренними слезами, ибо весьма опечалилась утратой; дед, однако, счел недостойным стараго офицера проливать слезы, хотя бы и о сестре своей; но вид приобрел строгой. За обедом он весьма охотно пил наливку и при том бранил тетю Лавинию, говоря, что она была глупа.
– Уважайте, по крайней мере, в ней сестру свою! – пыталась я возражать. – Имейте почтение к старости и смерти!
– Вздор! – рявкнул мне дед, стуча об пол палкою. – Что до старости, то я и сам немолод и ничего в этом почтеннаго не зрю. А смерть, по мне, и вовсе никакого не заслуживает уважения! Еслиб Лавиния пала на поле боя, от вражеской лихой шашки иль с косматым копьем в груди! А так – от дряхлости, вызванной ленью, в окружении дармоедок и трясущихся мосек!..
Говоря сие, он сам яростно тряс головой и дважды плюнул на скатерть.
Напрасно указывала я, не без справедливости, что тетя Лавиния, смиренная старая дева и самое мирное существо, какое только можно себе вообразить, никак не могла-б погибнуть от удара шашкою и проч. Дед решительно ничего не желал слушать, сердился все больше и под конец аттестовал меня, вкупе с покойною тетушкой, ДУРАМИ.
Помимо известия о кончине тетушки прибыли и другие вести, напр., та, что столичный дом свой она отказала Гастону. Чтож, сие только справедливо, ведь ко мне переходит все имение наше; что до Гастона, то ему, конечно, городской дом гораздо приличнее. Впоследствии я могла бы даже делать ему визиты.
Но какая драгоценная вещь была доставлена мне вместе с письмами! Это – альбом тети Лавинии, изящнейшее творение ее бесконечно милых старческих ручек. Я до сих пор словно бы вижу перед собою сию почтенную старушку в ее причудливом чепце с различными бантами и шелковыми и бархатными цветами. Милая тетушка! Как превосходно умели ея хрупкие пальцы с их запахом корицы вывязывать самыя различныя банты! Мне никогда, невзирая на все старания, не удавалось вполне вникнуть в тайны сего искусства, а премилая старушка, детски радуясь сему, тихонько смеялась, наподобие кудахтающей курочки-наседки… Но – полно, Эмилия! Полно вспоминать тетю Лавинию, иначе при мысли о ее кончине слезы потекут из глаз твоих, и чернила расплывутся…
Тетушкин альбом занимает отныне почетное место на столе моем. Опишу его. Он переплетен в темно-красный бархат, поверх которого золотыми нитями вышито: «Лавиния» (!!!). Внутри содержатся засушонные цветки и, сообразно временам года и приличному настроению, различные стишки, заметки и изречения, например: «Трепещет на ветру пожелтелый лист, зная, что, может быть, следующий же безпощадный порыв унесет его с ветки, унесет в неизвестность… навсегда! Не так ли и человек в ожидании судьбы своей?» Как сие верно и тонко подмечено! Отныне я не стану уж просто смотреть на осенние листья, как бывало прежде, глазами обыденности, но постоянно буду помнить о сходстве участей наших и об иных аллегориях… И так – во всем! Конечно, бедная тетя не сама все это придумала, но ведь отыскала по книгам и дала себе труд переписать, да еще таким изящным почерком!
Мне чрезвычайно понравились также портреты собачек тетушкиной кисти (пастель). Таковых портретов восемь, и все они выполнены со смыслом и изящно, также сообразно временам года. А именно. Тетя держала двух белых собачек, прозваньями Зимка и Снежка, двух коричневых – Брюшко и Медок, двух жолтеньких – Дождика и Милушку и наконец двух черненьких – Ябку и Грушку. Каждую собачку она изобразила на фоне соответствующего пейзажа, причем в ошейники вделаны камни, такоже приличествующия сезону, а сбоку приклеены засушонные цветы и листья, наподобие гербария, снизу же сделаны примечания, напр.: «майоран обозначает ненавистницу мужчин» или «камнями весенними назовем сапфир и брильянт; первый означает раскаянье, второй – невинность». Я хочу нарочно переписать все это и прислать Уаре вкупе с коллекцией рецептов приготовления разнообразнейших сортов пудингов, кою собираю уже не единый год и коя составляет предмет моей, быть может, излишней гордости.
Милая Уара!
Не поверишь, должно быть, если скажу, что уже три месяца как пытаюсь окончить мое письмо к тебе и, перебелив, снести наконец на почту. Но всякий день вспоминаю тебя и никогда не забываю.
Как проходит жизнь твоя? Ты ведь тоже нечасто балуешь меня весточками. Впрочем, мысленно я нередко сообщаюсь с тобою, и это порой ПОЧТИ заменяет мне живую беседу.
Недавно случилось мне бывать на большом приеме в Любенсдорфе, где один знакомец наш, г.Ж* (не хочу называть его имя – причина сему станет тебе слишком понятна, когда ты дочитаешь письмо) устраивал чрезвычайно эксцентрический праздник. Сей г.Ж* вообще великий причудник и слывет оригиналом; отец его некогда дружен был с моим дедом – вот и причина для нашего знакомства, впрочем, весьма не близкаго. Тем не менее мы приняли приглашение и явились в Любенсдорф, дед – в старом своем заслужонном мундире, а я – в очень пышном светло-голубом платье с большим букетом живых цветов на груди. Цветы эти вставлены в маленькую золотую бутоньерку исключительно тонкой работы, причем внутри помещается влага, дабы букет сохранялся свежим на протяжении всего вечера. Такие бутоньерки, говорят, уже почти совершенно вышли из моды, и дамы предпочитают искусственные цветы живым – я, впрочем, нахожу сие предпочтение дурацким и следовать ему не намерена. Нет нужды изменять привычкам своим и хорошему вкусу в угоду пустоголовым ДУРАКАМ.
Разумеется, необыкновенность наряда моего (в том, что касается букета) тотчас была всеми отмечена, отчего присутствующие не преминули сотрясти воздух некоторым числом «приличных случаю» высказываний, вроде: «Столь свежему деревенскому цветку, возросшему среди буколик, хе-хе, натуральность, конечно, пристала более» и т. п. пошлости, а одна дама, состарившаяся в нескончаемой баталии с природным своим безобразием, заявила не без кислого вида:
– Живой цветок хорош, покуда свеж; но как вы полагаете поступить, милочка, когда он увянет?
– А у меня в нарочитой бутоньерке влажная тряпочка, – отвечала я, – так что если он и увянет, то не раньше, чем вашу тряпичную розочку слопает моль.
А дед добавил, разглядывая сию препротивную даму в упор:
– Мушки подобных размеров, сударыня, уж не сердечку по форме своей подобны, но седалищу – сиречь ЖОПЕ!
Это он высказал с прямотою и громкостию истиннаго гвардейскаго офицера былых времен!
Словом, мы с дедом едва не наделали скандалу. Дама сия оказалась одной из бывших любовниц г.Ж*, а под мушкою она таила весьма огромную бородавку, составлявшую наибольшее несчастие всей жизни ея. Она залилась слезами, и два лакея увели ея в сад, где усадили возле фонтана и начали обмахивать веером.
Мы же все приглашены были принять участие в судебном процессе над премиленькой пестрою кошечкой, коя провинилась в съедении любимой хозяйской канарейки. Кошку вынесли в позлащенной клетке, где несчастная преступница (виновная лишь в том, что следовала натуре своей) громко, жалобно мяукала. Была такоже сооружена небольшая, очень изящно расписанная синими цветами и играющими среди них мышатами, виселица, на которой предполагалось, сразу по окончании судилища, публично казнить кошку. Ужасно было видеть, как наши дамы и кавалеры разразились смехом и даже аплодисментами при виде этого отвратительного орудия пытки и казни, которое с торжественным видом вынесли два жирные, чванливые лакея! Г.Ж* нахлобучил добытый где-то старый парик, каких теперь уже не носят даже отставные полковые писари, и судейскую мантию, сильно траченую молью и иными невзгодами судьбы и, вышед перед гостями, зачитал обвинительный акт. Он показал также улики – желтое перышко, перегрызанную косточку птички и т. п. – сперва публике, а затем и кошке, причем та перестала мяукать и с видом крайней заинтересованности обнюхала и то, и другое, что было истолковано как полное признание ею своей вины, после чего кошку присуждено было повесить.
Напрасно указывала я на то, что кошка не могла поступить иначе, будучи кошкою. Напрасно указывала на несомненное сходство между поступком кошки и поступками, напр., наших офицеров и солдат, кои, будучи на войне, принуждены вступать в бой и даже убивать себе подобных, а также и лошадей и всех, кто подвернется. Доводы разсудка отнюдь никого не убедили – еще бы, ведь все они, честно говоря, жаждали только одного: КРОВИ! Полюбоваться на муки и смерть живаго существа! Вот ради чего они собрались, а вовсе не ради справедливости.
Тогда я прибегла к последнему средству и предложила внести выкуп за преступницу, объявив, что беру ея на поруки. Это предложение встретило куда более благосклонный отклик; тотчас составились фанты, и мне предложено было, в качестве выкупа, прилюдно поцеловать г.Ж*. Что я и проделала, превозмогая, ради кошки, отвращение. После чего мне торжественно вручили клетку с заточенной в ней кошкою. Я же успела про себя рассудить, что она, должно быть, знатная мышеловка (так оно впоследствии и оказалось).
Провожая меня и деда к карете нашей, г.Ж* с гаденькой улыбкою спросил: «Как же теперь прикажете поступить с виселицею, сударыня? Ведь она была построена нарочито ради сией птицежорки!». Я присоветовала ему повесить одного из своих жирных лакеев, после чего мы с дедом уехали.
На сем история вовсе не закончилась. Спустя неделю или более того нарочный привозит мне пакет из Любенсдорфа, где содержатся: письмо от г.Ж* с формальным предложением мне руки и сердца (воображаю, что за мерзкую жабу, должно быть, являет собою это сердце!) и портрет вышесказанного г.Ж* в качестве предполагаемого жениха. На сем портрете г.Ж* был представлен в чрезвычайно фривольном и гадком виде – в рубахе и штанах, без платка, с голой шеей! – он, изогнувшись, кормит лебедя! – ну не мерзость ли? Зря сие непотребство, дед мой, не дав посыльному и чаркой с дороги освежиться, прямо поперек письма начертал резолюцыю – в подражание покойной королеве, коя такоже в иных случаях не весьма церемонилась – причем, сия резолюцыя заключалась в единственном энергическом слове: «Отказать!».
С тем посыльный и отбыл.
Что за глупое приключение! Одно хорошо: кошка наша, названная за трехцветный окрас свой Кокардою, исправно ловит в подвале мышей, а вечерами радует веселой песенкою твоего верного друга
Эмилию дю Леруа.
P.S. Навек твой друг, в чем никогда не сомневайся!
Украснение девиц есть достохвальный цвет и признак благонравия, и токмо один цвет в девицах приятен, т. е. краснение, которое от стыдливости бывает. И оттого в некоторых областях до сих пор в обычае давать девицам пред выходом их из дома в так наз. «люди» с сахаром и корицею вареное вино, дабы они пили сей суп винной и оттого могут быть зело красны. Однако ж надлежит помнить, что ПРИНУЖДЕННАЯ ЛЮБОВЬ И ПРИТВОРНАЯ КРАСКА НЕ ДОЛГО ПРОСТОЯТ. (Как это верно! – Э.)
Сейчас, поскольку есть у меня свободное время (а утренние часы всецело мои, и ненасытное хозяйничанье не смеет их пожрать!), лутше предамся мечте и попытаюсь привести в порядок мысли мои.
Здесь я вклеиваю нарисованную мною два года назад пастельку – вид моей комнатки. С тех пор ничего не переменилось. Все те же полки с сушоностями, все те же старинные банки стекла зеленаго и синего, а также и стекла с разводами наподобие радуги; все те же покойные кресла, обитые ситцами; мой рабочий стол, моя почтовая бумага, перевязанная лентою… О прочем, напр., о постели, я умолчу – вдруг сия тетрадка попадется в чьи-л. нескромныя руки?
Собирать и высушивать различные питательные и целебные растения – вот моя страсть. Иному смешно предполагать подобную страсть в молодой девушке, коей я являюсь, но какое мне дело до злых языков! Удивительно и преглупо устроены люди! (Это дед так говорит.) Еслиб я занималась приворотными зельями или варила отраву для докучных мужей ради скорейшаго освобождения их развратных жен от узов постылаго брака, – вот сие выглядело бы в глазах МНОГИХ весьма почтенно. Но коль скоро ничем подобным я не пробавляюсь, а только о том моя забота, как излечивать простуду, либо ломоту в костях особливою припаркою, то сие никому и не забавно и оттого выглядит скучно.
БОТВИНЬЯ – есть разновидность окрошки. Изобретателем сего супа считается известный (?) землеходец, посетивший и отдаленнейшие рубежи, Арман де Кот-сюр-Ботвин. Изследованные им растения, и поныне обитающие в непроходимых и труднодостижимых джунглях, весьма иногда полезны бывают в пищеварении. На практике обыденной кухни их обыкновенно заменяют крапивою. Арман де Кот-сюр-Ботвин был пожран плотоядным суккулентом, о чем остались свидетельство и рисунок с натуры.
(Извлечено из «Календаря Новейшая Стряпуха», каковой календарь нарочно был выписан мною год назад из Любенсдорфа).
Не забыть!!! Пересказать сей отрывок деду с целью позабавить его и убедить насчет «Новейшей Стряпухи» – что это небезполезный предмет, но поучительный. Дед мой – личность весьма презамечательная, уклада, однако ж, стариннаго и оттого во всем непременно должен знать мораль, а коли из предмета никакой морали извлекаемо быть не может, то и предмет оный дедом разсматривается наподобие хлама.
Соус ореховый с древесной капустою
(из того же календаря, для памяти)
Истолочь в ступе орех (лутше «мертвая голова» или «лешачий катышек») вкупе с чесноком. Прибавить к порубленной др.капусте. К сему присовокупить: воды горячей 2 меры, сметаны или сливок – 1 мера. Варить на слабом огне с пряностями, каковые сыщутся под рукою у рачительной хозяйки, но предпочтительнее иных – перец, горькая павлушка свежая или сушоная, бутон винтики душистой и корень двойчатый ароматный (1/2).Милый друг мой Уара!
Сколь любезно с твоей стороны не забывать подруги лутших, быть может, наших лет, т. е. детских, погребенной в глуши провинциальной! Книгу «Услады дружества, или Собрание различных чувствительных, равно и нравоучительных случаев» получила и много провела над нею сладостных минут. Не есть ли присылка тобою этой книги сама по себе некая услада дружества?
Вновь берусь за тетрадь мою и с немалым угрызением совести гляжу на незаконченное черновое письмо к любезной Уаре моей. Заботы и вихорь коловращения житейскаго поглотили меня полностью. Увы, слабовольное создание! Неужто никогда я не исправлюсь?!!
Обнаружив некоторое воровство в винных погребах наших, дед изгнал взашей ключницу. Уличенная во всем, ключница сперва отрицала свое деятельное участие в краже, а затем, под громами и молниями, метаемыми дедом, стояла молча, но с самым подлым при этом видом. Наконец она высказалась в том смысле, что употребляла краденую наливку отнюдь не в целях наживы, т. е. продажи кому-либо на сторону, но вследствие преступной страсти, коей воспылала к нашему же эконому. От эконома сего, по мнению деда, и прежде никакой экономии, кроме растрат, не было, а тут еще открылось злоупотребление со стороны ключницы! Та же имела дерзость, говоря о «страсти», поглядывать в мою сторону, как бы ища сочувствия. Неужто сия отъявленная особа с красным носом и бегающими глазками полагает найти во мне понимание своей низменной похоти, выразившейся в краже наливок? Я с негодованием отвергаю самую мысль о подобном! Говоря коротко, эконом быв отдан в солдаты, а РАЗВРАТНАЯ КУРИЦА (как дед поименовал ключницу) отправилась куда глаза глядят – по справедливому мнению деда, в какое-нибудь непотребное место.
Как далеки подобные люди от истиннаго понимания любви и дружбы! Но не всякому дано усладить свою душу чтением «Усладов дружества», откуда не могу сейчас не переписать в заветную тетрадь свою одного рассказа.
Чувствительный однополчанин, ИЛИ истинная дружба выше полюбовничества
Некий офицер именем Аруэ, быв на войне, получил изрядную рану и совершенно бы погиб, еслиб не один его однополчанин, кавалер благородный, хотя и несколько легкомысленный в том, что касалось до женского пола. (Впрочем, сие и извинительно вследствие молодости и счастливаго нрава). С того примечательнаго дня между обоими кавалерами – а имя второго было Аржан – завязалась самая нежная и преданная дружба. Бок о бок, наподобие братьев, прошли они чрез все невзгоды военные, после чего воротились в столицу, где каждый предался тем занятиям, к коим лежало сердце, и сообразно средствам и возможностям.Спустя неколикое время кавалер Аруэ обзавелся любовницею, дамой весьма пригожей, веселой и ласковой. Будучи доверчив и прост, Аруэ не преминул познакомить свою даму с лутшим другом своим, и вскорости кавалер Аржан, не видя в том никакого зла, вошед в любовныя сношения с полюбовницею друга своего. Аруэ же ни о чем не подозревал.
И вот как-то раз, быв на улице, кавалер Аруэ вдруг ощутил такую печаль по своей даме, что немедленно отправился к ней и спустя короткое время уже входил в ея дом – без всякаго, однако, предуведомления. Каково же было его удивление, когда глазам его предстала полуобнаженная дама в недвусмысленных объятиях кавалера Аржана! Все трое смутились и замолчали, как бы онемев, не в силах найти слов для объяснения. От сильнаго волнения у кавалера Аруэ открылась старая рана, и, обливаясь кровью, упал он на постель неверной возлюбленной своей.
Тотчас друг его, кавалер Аржан, принялся рвать волоса на голове своей и стенать: «О, милый мой Аруэ! Для того ли вынес я тебя с поля боя? Неужто ради того, чтобы нынче же предать в когти лютой погибели? Неужто легкомыслие тех, кто всей душою тебя любит, сделается причиною столь плачевной участи?» – и проч. Так рыдая, друг и полюбовница кавалера Аруэ принялись врачевать его раны, поить его бульоном и целебными отварами, покуда тот не изцелился.
А изцелившись, простил обоих.
Вчера пришло печальное письмо – в столице скончалась дедова сестра, добрейшая наша тетушка Лавиния. Известие это я встретила горькими и вполне искренними слезами, ибо весьма опечалилась утратой; дед, однако, счел недостойным стараго офицера проливать слезы, хотя бы и о сестре своей; но вид приобрел строгой. За обедом он весьма охотно пил наливку и при том бранил тетю Лавинию, говоря, что она была глупа.
– Уважайте, по крайней мере, в ней сестру свою! – пыталась я возражать. – Имейте почтение к старости и смерти!
– Вздор! – рявкнул мне дед, стуча об пол палкою. – Что до старости, то я и сам немолод и ничего в этом почтеннаго не зрю. А смерть, по мне, и вовсе никакого не заслуживает уважения! Еслиб Лавиния пала на поле боя, от вражеской лихой шашки иль с косматым копьем в груди! А так – от дряхлости, вызванной ленью, в окружении дармоедок и трясущихся мосек!..
Говоря сие, он сам яростно тряс головой и дважды плюнул на скатерть.
Напрасно указывала я, не без справедливости, что тетя Лавиния, смиренная старая дева и самое мирное существо, какое только можно себе вообразить, никак не могла-б погибнуть от удара шашкою и проч. Дед решительно ничего не желал слушать, сердился все больше и под конец аттестовал меня, вкупе с покойною тетушкой, ДУРАМИ.
Помимо известия о кончине тетушки прибыли и другие вести, напр., та, что столичный дом свой она отказала Гастону. Чтож, сие только справедливо, ведь ко мне переходит все имение наше; что до Гастона, то ему, конечно, городской дом гораздо приличнее. Впоследствии я могла бы даже делать ему визиты.
Но какая драгоценная вещь была доставлена мне вместе с письмами! Это – альбом тети Лавинии, изящнейшее творение ее бесконечно милых старческих ручек. Я до сих пор словно бы вижу перед собою сию почтенную старушку в ее причудливом чепце с различными бантами и шелковыми и бархатными цветами. Милая тетушка! Как превосходно умели ея хрупкие пальцы с их запахом корицы вывязывать самыя различныя банты! Мне никогда, невзирая на все старания, не удавалось вполне вникнуть в тайны сего искусства, а премилая старушка, детски радуясь сему, тихонько смеялась, наподобие кудахтающей курочки-наседки… Но – полно, Эмилия! Полно вспоминать тетю Лавинию, иначе при мысли о ее кончине слезы потекут из глаз твоих, и чернила расплывутся…
Тетушкин альбом занимает отныне почетное место на столе моем. Опишу его. Он переплетен в темно-красный бархат, поверх которого золотыми нитями вышито: «Лавиния» (!!!). Внутри содержатся засушонные цветки и, сообразно временам года и приличному настроению, различные стишки, заметки и изречения, например: «Трепещет на ветру пожелтелый лист, зная, что, может быть, следующий же безпощадный порыв унесет его с ветки, унесет в неизвестность… навсегда! Не так ли и человек в ожидании судьбы своей?» Как сие верно и тонко подмечено! Отныне я не стану уж просто смотреть на осенние листья, как бывало прежде, глазами обыденности, но постоянно буду помнить о сходстве участей наших и об иных аллегориях… И так – во всем! Конечно, бедная тетя не сама все это придумала, но ведь отыскала по книгам и дала себе труд переписать, да еще таким изящным почерком!
Мне чрезвычайно понравились также портреты собачек тетушкиной кисти (пастель). Таковых портретов восемь, и все они выполнены со смыслом и изящно, также сообразно временам года. А именно. Тетя держала двух белых собачек, прозваньями Зимка и Снежка, двух коричневых – Брюшко и Медок, двух жолтеньких – Дождика и Милушку и наконец двух черненьких – Ябку и Грушку. Каждую собачку она изобразила на фоне соответствующего пейзажа, причем в ошейники вделаны камни, такоже приличествующия сезону, а сбоку приклеены засушонные цветы и листья, наподобие гербария, снизу же сделаны примечания, напр.: «майоран обозначает ненавистницу мужчин» или «камнями весенними назовем сапфир и брильянт; первый означает раскаянье, второй – невинность». Я хочу нарочно переписать все это и прислать Уаре вкупе с коллекцией рецептов приготовления разнообразнейших сортов пудингов, кою собираю уже не единый год и коя составляет предмет моей, быть может, излишней гордости.
Милая Уара!
Не поверишь, должно быть, если скажу, что уже три месяца как пытаюсь окончить мое письмо к тебе и, перебелив, снести наконец на почту. Но всякий день вспоминаю тебя и никогда не забываю.
Как проходит жизнь твоя? Ты ведь тоже нечасто балуешь меня весточками. Впрочем, мысленно я нередко сообщаюсь с тобою, и это порой ПОЧТИ заменяет мне живую беседу.
Недавно случилось мне бывать на большом приеме в Любенсдорфе, где один знакомец наш, г.Ж* (не хочу называть его имя – причина сему станет тебе слишком понятна, когда ты дочитаешь письмо) устраивал чрезвычайно эксцентрический праздник. Сей г.Ж* вообще великий причудник и слывет оригиналом; отец его некогда дружен был с моим дедом – вот и причина для нашего знакомства, впрочем, весьма не близкаго. Тем не менее мы приняли приглашение и явились в Любенсдорф, дед – в старом своем заслужонном мундире, а я – в очень пышном светло-голубом платье с большим букетом живых цветов на груди. Цветы эти вставлены в маленькую золотую бутоньерку исключительно тонкой работы, причем внутри помещается влага, дабы букет сохранялся свежим на протяжении всего вечера. Такие бутоньерки, говорят, уже почти совершенно вышли из моды, и дамы предпочитают искусственные цветы живым – я, впрочем, нахожу сие предпочтение дурацким и следовать ему не намерена. Нет нужды изменять привычкам своим и хорошему вкусу в угоду пустоголовым ДУРАКАМ.
Разумеется, необыкновенность наряда моего (в том, что касается букета) тотчас была всеми отмечена, отчего присутствующие не преминули сотрясти воздух некоторым числом «приличных случаю» высказываний, вроде: «Столь свежему деревенскому цветку, возросшему среди буколик, хе-хе, натуральность, конечно, пристала более» и т. п. пошлости, а одна дама, состарившаяся в нескончаемой баталии с природным своим безобразием, заявила не без кислого вида:
– Живой цветок хорош, покуда свеж; но как вы полагаете поступить, милочка, когда он увянет?
– А у меня в нарочитой бутоньерке влажная тряпочка, – отвечала я, – так что если он и увянет, то не раньше, чем вашу тряпичную розочку слопает моль.
А дед добавил, разглядывая сию препротивную даму в упор:
– Мушки подобных размеров, сударыня, уж не сердечку по форме своей подобны, но седалищу – сиречь ЖОПЕ!
Это он высказал с прямотою и громкостию истиннаго гвардейскаго офицера былых времен!
Словом, мы с дедом едва не наделали скандалу. Дама сия оказалась одной из бывших любовниц г.Ж*, а под мушкою она таила весьма огромную бородавку, составлявшую наибольшее несчастие всей жизни ея. Она залилась слезами, и два лакея увели ея в сад, где усадили возле фонтана и начали обмахивать веером.
Мы же все приглашены были принять участие в судебном процессе над премиленькой пестрою кошечкой, коя провинилась в съедении любимой хозяйской канарейки. Кошку вынесли в позлащенной клетке, где несчастная преступница (виновная лишь в том, что следовала натуре своей) громко, жалобно мяукала. Была такоже сооружена небольшая, очень изящно расписанная синими цветами и играющими среди них мышатами, виселица, на которой предполагалось, сразу по окончании судилища, публично казнить кошку. Ужасно было видеть, как наши дамы и кавалеры разразились смехом и даже аплодисментами при виде этого отвратительного орудия пытки и казни, которое с торжественным видом вынесли два жирные, чванливые лакея! Г.Ж* нахлобучил добытый где-то старый парик, каких теперь уже не носят даже отставные полковые писари, и судейскую мантию, сильно траченую молью и иными невзгодами судьбы и, вышед перед гостями, зачитал обвинительный акт. Он показал также улики – желтое перышко, перегрызанную косточку птички и т. п. – сперва публике, а затем и кошке, причем та перестала мяукать и с видом крайней заинтересованности обнюхала и то, и другое, что было истолковано как полное признание ею своей вины, после чего кошку присуждено было повесить.
Напрасно указывала я на то, что кошка не могла поступить иначе, будучи кошкою. Напрасно указывала на несомненное сходство между поступком кошки и поступками, напр., наших офицеров и солдат, кои, будучи на войне, принуждены вступать в бой и даже убивать себе подобных, а также и лошадей и всех, кто подвернется. Доводы разсудка отнюдь никого не убедили – еще бы, ведь все они, честно говоря, жаждали только одного: КРОВИ! Полюбоваться на муки и смерть живаго существа! Вот ради чего они собрались, а вовсе не ради справедливости.
Тогда я прибегла к последнему средству и предложила внести выкуп за преступницу, объявив, что беру ея на поруки. Это предложение встретило куда более благосклонный отклик; тотчас составились фанты, и мне предложено было, в качестве выкупа, прилюдно поцеловать г.Ж*. Что я и проделала, превозмогая, ради кошки, отвращение. После чего мне торжественно вручили клетку с заточенной в ней кошкою. Я же успела про себя рассудить, что она, должно быть, знатная мышеловка (так оно впоследствии и оказалось).
Провожая меня и деда к карете нашей, г.Ж* с гаденькой улыбкою спросил: «Как же теперь прикажете поступить с виселицею, сударыня? Ведь она была построена нарочито ради сией птицежорки!». Я присоветовала ему повесить одного из своих жирных лакеев, после чего мы с дедом уехали.
На сем история вовсе не закончилась. Спустя неделю или более того нарочный привозит мне пакет из Любенсдорфа, где содержатся: письмо от г.Ж* с формальным предложением мне руки и сердца (воображаю, что за мерзкую жабу, должно быть, являет собою это сердце!) и портрет вышесказанного г.Ж* в качестве предполагаемого жениха. На сем портрете г.Ж* был представлен в чрезвычайно фривольном и гадком виде – в рубахе и штанах, без платка, с голой шеей! – он, изогнувшись, кормит лебедя! – ну не мерзость ли? Зря сие непотребство, дед мой, не дав посыльному и чаркой с дороги освежиться, прямо поперек письма начертал резолюцыю – в подражание покойной королеве, коя такоже в иных случаях не весьма церемонилась – причем, сия резолюцыя заключалась в единственном энергическом слове: «Отказать!».
С тем посыльный и отбыл.
Что за глупое приключение! Одно хорошо: кошка наша, названная за трехцветный окрас свой Кокардою, исправно ловит в подвале мышей, а вечерами радует веселой песенкою твоего верного друга
Эмилию дю Леруа.
P.S. Навек твой друг, в чем никогда не сомневайся!
О свойствах лица девическаго (надлежит ему от стыдливости краснеть)
Извлечено из «Целомудрия девическаго», сочинение Брунгильды Левенсдорф цу Штайнен, перевод с вастрийскогоУкраснение девиц есть достохвальный цвет и признак благонравия, и токмо один цвет в девицах приятен, т. е. краснение, которое от стыдливости бывает. И оттого в некоторых областях до сих пор в обычае давать девицам пред выходом их из дома в так наз. «люди» с сахаром и корицею вареное вино, дабы они пили сей суп винной и оттого могут быть зело красны. Однако ж надлежит помнить, что ПРИНУЖДЕННАЯ ЛЮБОВЬ И ПРИТВОРНАЯ КРАСКА НЕ ДОЛГО ПРОСТОЯТ. (Как это верно! – Э.)
Гастона письмо второе
На тот же адрес
Любезный Мишель!
От души благодарю тебя за пачули, коими я обоняние свое услаждаю посреди афронтов дорожных. Увы мне – проклятый Шипулер, несмотря на ясныя признаки моих недомоганий, нашел меня совершенно здоровым. Сей жестоковыйный жрец медицины, скупостью моего пенсиона удрученный, отказал мне в своем гостеприимстве. Мартос, мой нерадивый слуга, сбил ноги в тщетных поисках приличной гостиницы. Но что же? Все странноприимные домы по самую кровлю оказались забиты. Отцы многочисленных семейств вместе со своими грудными жабами, одышками и сухотками, устремились по весне в Марсалену, прихватив с собою также чахлых отпрысков, гистерических жен и хвореньких камеристок.
Я совсем уж было собрался отчаяться, в каковом бедственном положении и застигла меня эштафета из столицы. О, неожиданная новость! Помнишь ли ты, Мишель, тетушку мою Лавинию? Будучи еще недорослями из Пажескаго корпуса, захаживали мы с тобою с визитами в премилый особнячок на улице Говорящих Голов. В каковом особнячке тетка моя и обреталась, окруженная приживалками и гадкими бесноватыми собачками. Еще и Гуннар, здоровенный теткин лакей, пребольно за ухо тебя выдрал за какую-то шалость, помнишь ли? Несчастная моя тетушка после тяжкой хворобы покинула-таки юдоль скорби, не преминув при этом особнячок свой мне в наследство оставить. Ради каковых причин и еду я в столичный город, о тяготах и тщете жизни человеческой размышляя. И размышлениям сим изобильные дорожные колдобины зело сподручны.
Вверив свою судьбу наемному дилижансу и вознице угрюмому, порадовался я было отсутствием попутчиков. Ехать покойно, никто пустяков и вздору докучно не рассказывает – благодать! Ан не тут-то было. На станцыи при переправе подобрался к нам еще один пассажир. В приличной дорожной беседе он себя аль-Масуилом, государевым колдуном, именовал. По моему же разумению оный колдун более похож на ярмарочнаго прощелыгу из тех, что всяких гадов укрощают на потеху толпе. Одет он был в парчовый халат, зело обтерханный, с золотым и серебряным шитьем, весьма неискусным. В бороде у почтеннаго чародея крошки и иные остатки пищи щедро водились. А под грязною чалмою чело его избороздили думы тревожнаго свойства. Он все толковал об некоей опасности и важном государственном деле, якобы у него имевшемся. Скудность же своего багажа он объяснял лютостью здешних татей и происками неприятелей, каковые нарочито подстроили непогоду и отсутствие почтовых лошадей на станцыях.
– Но я непременно должен государю о злобных кознях доложить, чем заслужу его благоволение, а возможно, и конфузию крупную предотвращу, – говорил он, сверкая очами.
Я же, взирая на его неказистость, весьма потешался.
– Я рад, – продолжал он, – в обществе дворянина вояжировать, каковой дворянин шпагою и отвагою своею дерзкому моему врагу отпор не преминет учинить, в случае на меня нападения.
Хотел я сказать ему со смехом: «Что мне за дело?», но колдун уже меня не слушал. Бормоча под нос сущую тарабарщину, он извлек из-за пазухи сушеные гозинаки, коими зело неопрятно принялся угощаться.
Оказался он вздорным и неприятным попутчиком. Откинув главу и уставив горе немытую бороду, аль-Масуил немелодично храпел, отверзнув при этом рот и выставив на позор коричневые зубья свои. Поминутно он просыпался с криками: «Караул! Убивают!» – на что угрюмый возница всякий раз останавливался, подозревая разбой, и удирал без оглядки, бросив спящих на ходу лошадей своих. А государев колдун между тем под лавочку забиться норовил, судорожно за ноги мои хватаясь.
У меня же от свирепой дорожной тряски разболелись боки и разыгралась меланхолия. В довершение всех бед из чалмы сего бедоваго старца повыпрыгивали крупныя, словно перлы, блошки, причиняя мне немало горя.
Доведенный до отчаяния, я вынужден был обезопасить себя от дальнейших невзгод, колдуном вызываемых. И на следующей станцыи Мартос, мой слуга, коварством любого татя превосходящий, аль-Масуила в уборной комнате запер. В каковую комнату тот сам вперед очереди вбежал. Так что уехали мы без него, слушая только горестныя причитания, по округе разносившиеся.
Любезный Мишель!
От души благодарю тебя за пачули, коими я обоняние свое услаждаю посреди афронтов дорожных. Увы мне – проклятый Шипулер, несмотря на ясныя признаки моих недомоганий, нашел меня совершенно здоровым. Сей жестоковыйный жрец медицины, скупостью моего пенсиона удрученный, отказал мне в своем гостеприимстве. Мартос, мой нерадивый слуга, сбил ноги в тщетных поисках приличной гостиницы. Но что же? Все странноприимные домы по самую кровлю оказались забиты. Отцы многочисленных семейств вместе со своими грудными жабами, одышками и сухотками, устремились по весне в Марсалену, прихватив с собою также чахлых отпрысков, гистерических жен и хвореньких камеристок.
Я совсем уж было собрался отчаяться, в каковом бедственном положении и застигла меня эштафета из столицы. О, неожиданная новость! Помнишь ли ты, Мишель, тетушку мою Лавинию? Будучи еще недорослями из Пажескаго корпуса, захаживали мы с тобою с визитами в премилый особнячок на улице Говорящих Голов. В каковом особнячке тетка моя и обреталась, окруженная приживалками и гадкими бесноватыми собачками. Еще и Гуннар, здоровенный теткин лакей, пребольно за ухо тебя выдрал за какую-то шалость, помнишь ли? Несчастная моя тетушка после тяжкой хворобы покинула-таки юдоль скорби, не преминув при этом особнячок свой мне в наследство оставить. Ради каковых причин и еду я в столичный город, о тяготах и тщете жизни человеческой размышляя. И размышлениям сим изобильные дорожные колдобины зело сподручны.
Вверив свою судьбу наемному дилижансу и вознице угрюмому, порадовался я было отсутствием попутчиков. Ехать покойно, никто пустяков и вздору докучно не рассказывает – благодать! Ан не тут-то было. На станцыи при переправе подобрался к нам еще один пассажир. В приличной дорожной беседе он себя аль-Масуилом, государевым колдуном, именовал. По моему же разумению оный колдун более похож на ярмарочнаго прощелыгу из тех, что всяких гадов укрощают на потеху толпе. Одет он был в парчовый халат, зело обтерханный, с золотым и серебряным шитьем, весьма неискусным. В бороде у почтеннаго чародея крошки и иные остатки пищи щедро водились. А под грязною чалмою чело его избороздили думы тревожнаго свойства. Он все толковал об некоей опасности и важном государственном деле, якобы у него имевшемся. Скудность же своего багажа он объяснял лютостью здешних татей и происками неприятелей, каковые нарочито подстроили непогоду и отсутствие почтовых лошадей на станцыях.
– Но я непременно должен государю о злобных кознях доложить, чем заслужу его благоволение, а возможно, и конфузию крупную предотвращу, – говорил он, сверкая очами.
Я же, взирая на его неказистость, весьма потешался.
– Я рад, – продолжал он, – в обществе дворянина вояжировать, каковой дворянин шпагою и отвагою своею дерзкому моему врагу отпор не преминет учинить, в случае на меня нападения.
Хотел я сказать ему со смехом: «Что мне за дело?», но колдун уже меня не слушал. Бормоча под нос сущую тарабарщину, он извлек из-за пазухи сушеные гозинаки, коими зело неопрятно принялся угощаться.
Оказался он вздорным и неприятным попутчиком. Откинув главу и уставив горе немытую бороду, аль-Масуил немелодично храпел, отверзнув при этом рот и выставив на позор коричневые зубья свои. Поминутно он просыпался с криками: «Караул! Убивают!» – на что угрюмый возница всякий раз останавливался, подозревая разбой, и удирал без оглядки, бросив спящих на ходу лошадей своих. А государев колдун между тем под лавочку забиться норовил, судорожно за ноги мои хватаясь.
У меня же от свирепой дорожной тряски разболелись боки и разыгралась меланхолия. В довершение всех бед из чалмы сего бедоваго старца повыпрыгивали крупныя, словно перлы, блошки, причиняя мне немало горя.
Доведенный до отчаяния, я вынужден был обезопасить себя от дальнейших невзгод, колдуном вызываемых. И на следующей станцыи Мартос, мой слуга, коварством любого татя превосходящий, аль-Масуила в уборной комнате запер. В каковую комнату тот сам вперед очереди вбежал. Так что уехали мы без него, слушая только горестныя причитания, по округе разносившиеся.