На минуту я чуть было не отключаюсь в ожидании сна, потери сознания и забвения. Но повторение вопроса выводит меня из транса. Ему нужен ответ. Это опять допрос. Он не может с уверенностью знать, кто я. С кем я связана. Что я знаю. Я еще в живых.
   – Ребенок, в том подъезде, где я живу, упал с крыши. У его матери я нашла адрес Винга. Она получала пенсию за своего мужа от “Криолитового общества“. Это привело меня к архивам общества. К той информации, которая там была об экспедициях на Гела Альта. Все остальное происходит из этого.
   – Кто тебе помогал?
   Все это время он говорил настойчиво и все же не заинтересованно. Как будто мы говорили о наших общих знакомых, о взаимоотношениях, которые, строго говоря, нас не касаются.
   Я никогда не верила в то, что люди могут быть холодны. Неестественны, возможно, но не холодны. Суть жизни – тепло. Даже ненависть – это тепло, только с обратным знаком. Теперь я понимаю, что ошибалась.
   От сидящего рядом со мной человека, словно физически ощутимая реальность, исходит мощный, холодный поток энергии.
   Я пытаюсь представить себе его ребенком, пытаюсь уцепиться за что-нибудь человеческое, что-нибудь понятное: недоедающий мальчик без отца, живущий в хибаре в Брёнсхойе. Измученный, тощий как цыпленок, одинокий.
   Мне приходится отказаться от этой попытки – ничего не получается, картинка рассыпается и исчезает. Сидящий рядом со мной человек – цельная натура, но одновременно он мягкий, гибкий – это человек, который поднялся над своим прошлым, так что не осталось и следов его.
   – Кто тебе помогал?
   Этот последний вопрос все определяет. Самое важное – это не то, что я сама знаю. Самое важное – с кем я поделилась этим знанием. Чтобы он мог понять, что его ожидает. Может быть, в этом стремлении все спланировать, сделать свой мир предсказуемым, идущем от бесконечной незащищенности в детстве, и заключается его человечность.
   Я пытаюсь говорить совершенно бесстрастно.
   – Мне всегда удавалось обходиться без посторонней помощи. Он некоторое время молчит.
   – Для чего ты это делаешь?
   – Я хочу понять, почему он умер.
   Когда стоишь на краю пропасти с завязанными глазами, может вдруг появиться удивительная уверенность в себе. Я знаю, что сказала то, что надо было сказать.
   Он задумывается над моим ответом.
   – Ты знаешь, что мне надо на Гела Альта?
   В этом “мне” проявление огромной искренности. Нет больше корабля, экипажа, меня самой, его коллег. Вся эта сложная машина движется только ради него одного. В его вопросе нет никакого высокомерия. Просто так все и есть на самом деле. Так или иначе, все мы находимся здесь, потому что он хотел этого и смог это осуществить.
   Я балансирую на лезвии ножа. Он знает, что я солгала. Что я не сама по себе оказалась здесь. Уже одно то, что я смогла попасть на борт судна, говорит об этом. Но он по-прежнему не знает, кто сейчас сидит рядом с ним. отдельный человек или организация. Именно в его сомнениях заключается для меня надежда. Я вспоминаю лица возвращавшихся домой охотников – чем более унылый у них был вид, тем больше лежало на санях. Я вспоминаю, как моя мать после рыбной ловли изображала ложную скромность, определение которой дал Мориц во время одного из своих приступов ярости – лучше преуменьшить все на 20 процентов, еще лучше – на 40.
   – Мы должны что-то оттуда забрать. Нечто настолько тяжелое, что требуется судно такого размера, как “Кронос”.
   Нет никакой возможности узнать, что творится у него внутри. Из темноты ко мне обращено лишь настойчивое внимание, регистрирующее и оценивающее. И снова я представляю приближающегося ко мне белого медведя: бесстрастное осознание хищником своего желания, способность добычи защищаться, всю эту ситуацию.
   – Зачем, – слышу я свой голос, – нужно было мне звонить?
   – Я кое-что понял, позвонив. Ни одна нормальная женщина, ни один нормальный человек не поднял бы трубку.
   Мы одновременно выходим на платформу, покрытую теперь тонким слоем льда. Когда волна ударяет о борт, чувствуются усилия двигателя, по мере того как увеличивается нагрузка на винт.
   Я пропускаю его вперед. Обычно то впечатление, которое производит человек, слабеет, когда он оказывается под открытым небом. Но с ним этого не происходит. Его собственное обаяние поглощает пространство вокруг нас и серый, водянистый свет. Никогда прежде я так не боялась человека.
   Стоя на платформе, я вдруг понимаю, что это он был с Исайей на крыше. Что он видел, как тот прыгнул. Осознание этого приходит словно видение, еще без деталей, но с абсолютной уверенностью. В этот момент я чувствую – через время и пространство – страх Исайи, в это мгновение я нахожусь рядом с ним на крыше.
   Положив руки на перила, он смотрит мне в глаза.
   – Отойди, пожалуйста, на несколько шагов.
   Мы прекрасно понимаем друг друга, полностью и без лишних слов. Он представил себе такую возможность: он спускается на несколько ступенек по лестнице, а я, нагнав его, отрываю его руки и ударяю в лицо, так что он с 20-метровой высоты падает на палубу, которая отсюда кажется такой маленькой, что нет никакой уверенности в том, что он на нее попадет.
   Я отступаю назад к самому ограждению. Я ему почти благодарна за то, что он принял эту меру предосторожности. Искушение, возможно, было бы слишком велико для меня.
   Дважды случалось, что я, уехав в Гренландию, по полгода не видела своего собственного отражения в зеркале. По пути домой я старательно избегала зеркал в самолетах и аэропортах. Стоя потом перед зеркалом в своей квартире, я очень ясно видела физическое выражение хода времени: первые седые волосы, паутинку морщин, более глубокие и отчетливые тени выступающих костей.
   Никакая другая мысль не была для меня более успокоительной, чем сознание того, что я умру. В эти минуты прозрения – а себя можно увидеть таким, какой ты есть, только если смотришь на себя, как на чужого человека – все отчаяние, вся веселость, вся депрессия исчезают и сменяются спокойствием. Для меня смерть вовсе не была пугающей, она не была для меня состоянием или событием, которое придет и поразит меня. Она была скорее сосредоточенностью на нынешнем моменте, поддержкой, союзником, помогающим мыслями быть в настоящем.
   Летними ночами бывало, что Исайя засыпал у меня на диване. Я не помню, чем я занималась, должно быть, сидела, глядя на него. Коснувшись его шеи, я чувствовала, что ему слишком жарко. Тогда, осторожно расстегнув его рубашку, я раскрывала ее на груди, вставала, открывала окно на набережную – и мы оказывались в другом месте. Мы были в Иите, в летней палатке – через брезент проникает свет, похожий на свет полной луны. Но это ткань делает свет голубым, потому что когда я откидываю ее, на Исайю падают розоватые лучи полуночного солнца. Он не просыпается – он не спал целые сутки, мы не могли заснуть при этом нескончаемом свете, и теперь он свалился без сил. Может быть, он мой ребенок, так я это чувствую, и я смотрю на его грудь и на его шею, а смуглая, без единого изъяна, кожа движется от его дыхания, и учащенно бьется пульс.
   Тогда я подходила к зеркалу и, сняв блузку, смотрела на свою собственную грудь и на свою шею. осознавая, что когда-нибудь всего этого не будет, даже того, что я чувствую к нему, когда-нибудь не будет. Но к тому времени он все еще будет существовать, а после него – его дети или другие дети, колесо детей, цепь, спираль, поднимающаяся в бесконечность.
   Когда я вот так чувствовала конец и продолжение всего, я бывала очень счастлива.
   По-своему, я и сейчас счастлива. Я сняла с себя одежду и встала перед зеркалом.
   Если бы кто-нибудь заинтересовался смертью, он мог бы с большой пользой посмотреть на меня. Я сняла свои бинты. На коленях содрана кожа. На животе – широкий желто-синий кровоподтек, в том месте, куда Яккельсен ударил меня свайкой. На обеих ладонях – кровоточащие, незаживающие раны. На затылке шишка величиной с чаячье яйцо, в одном месте лопнула и слезла кожа. И к тому же я еще из скромности не сняла свои белые носки, так что не видно моей вспухшей лодыжки, и не говорю о всевозможных синяках и коже на голове, которая периодически все еще болит от ожога.
   Я похудела. Превратилась из худой в тощую. Было слишком мало сна – глаза ввалились. И все же я улыбаюсь этой чужой женщине в зеркале. Счастье и несчастье в жизни не подчиняются элементарным законам математики, не подчиняются нормальному распределения. На борту “Кроноса” находится один из немногих людей на земле, из-за которых стоит оставаться в живых.
   Он звонит ровно в 17 часов. Впервые я испытываю нежность к переговорному устройству.
   – С-смилла, в медицинской каюте через пятнадцать минут.
   У него с телефонами так же, как и у меня. Он едва успевает сказать то, что собирался, как уже стремится отойти от аппарата.
   – Фойл, – говорю я. Я никогда раньше не произносила его фамилию. На языке чувствуется сладость. – Спасибо за вчерашний день.
   Он не отвечает. Устройство щелкает, лампочка гаснет.
   Я надеваю синюю рабочую одежду. Делаю я это не случайно. Ничего не бывает случайным, когда я одеваюсь. Конечно же, я могла бы одеться красиво. Даже сейчас я могла бы одеться красиво. Но синяя одежда – это форма на “Кроносе”, символ того, что сейчас мы встречаемся в других условиях, что мы противопоставлены всему миру иначе, чем когда-либо раньше.
   Я долго стою у двери, прислушиваясь, прежде чем выхожу в коридор.
   Я не могу представить себе, что может существовать что-нибудь похожее на христианский ад. Но того, что существует старое гренландское царство мертвых, я вовсе не исключаю. Если посмотреть на те неприятности, которые встречаешь на своем пути, пока живешь, трудно поверить, что все это прекратится только потому, что ты умер.
   Если в царстве мертвых будут тайные свидания с возлюбленным, то их прелюдия будет наверняка такой же, как вот эта. Я двигаюсь от одной дверной ниши к другой. “Кронос” для меня теперь уже не просто судно, это скорее поле риска. Я пытаюсь заранее просчитать, где этот риск может превратиться в опасность. Когда кто-то выходит из спортивной каюты, я захожу в туалет и сижу там, пока не захлопнется дверь за тем, кто вышел. Через дверную щель мне видно, как мимо проходит Мария. Быстро, не глядя по сторонам. Не только мне известно, что “Кронос” представляет собой гибельный мир.
   Я никого не встречаю, поднимаясь по лестнице. Дверь на мостик закрыта, в штурманской рубке темно.
   Перед медицинской каютой я останавливаюсь. Я поправляю одежду, без косметики я чувствую свое лицо голым.
   В каюте темно, занавески задернуты. Закрыв за собой дверь, я встаю к ней спиной. Я ощущаю свои губы. Мне хочется, чтобы он вышел из темноты и поцеловал меня.
   Тонкий, прохладный, цветочный запах доносится до меня. Я жду.
   Свет загорается не на потолке, а над койкой. Нечто вроде операционной лампы создает на ее черной коже желтые круги света, погружая оставшуюся часть каюты в полумрак.
   На стуле, положив сапоги на койку, сидит Тёрк. У стены, в полутьме, стоит Верлен. На краю койки, покачивая ногами, сидит Катя Клаусен. Других людей в каюте нет.
   Я вижу себя со стороны. Может быть потому, что слишком больно оставаться внутри себя. Мне наплевать на эту троицу, мне наплевать на самое себя. Это с механиком я говорила мгновение назад. Это он позвал меня сюда.
   Предел, для всех нас есть предел. Есть предел нашей настойчивости, предел тому, сколько раз можно пытаться искать благосклонности у жизни. Тому, сколько ее отказов можно вытерпеть.
   – Вынимай все из карманов.
   Это Верлен. Это моя первая возможность увидеть разделение труда между ними. Я предполагаю, что Верлен отвечает за физическое насилие.
   Я выхожу на свет и кладу свой фонарик и ключи на койку. Непонятно, зачем здесь женщина. И в то же мгновение я получаю объяснение этому. Верлен кивает ей, и она подходит ко мне. Мужчины отворачиваются, пока она обыскивает меня. Она гораздо выше меня ростом, но довольно ловкая. Она начинает с того что, встав на колени, ощупывает лодыжки, а потом поднимается вверх. Она находит отвертку и футляр для иголок Яккельсена. В конце концов, она снимает с меня мой ремень.
   Тёрк не смотрит на то, что она нашла. Но Верлен взвешивает это на ладони.
   Как это произойдет? Успею ли я увидеть это?
   Тёрк встает.
   – Ты официально находишься под арестом.
   Он не смотрит на меня. Мы оба знаем, что любая ссылка на формальности – это часть той же самой иллюзии, что и наша взаимная вежливость. Это последнее, что осталось между нами недосказанным.
   Он стоит, опустив глаза. Потом медленно качает головой, и по его лицу пробегает что-то похожее на удивление.
   – Ты замечательно блефуешь, – говорит он. – Я бы предпочел сидеть в “вороньем гнезде” и слушать, твою ложь, чем разгуливать среди всех этих скучных истин.
   Минуту все они стоят неподвижно. Потом уходят.
   Дверь закрывает Верлен. Он останавливается в дверном проеме. У него усталый вид. Есть что-то искреннее в его молчании. Оно говорит мне, что это не камера, а все это не арест. Это начала конца, который наступит очень скоро.
 

ЛЁД

1

 
   В воскресной школе нас учили, что солнце – это Господь наш Иисус Христос, в интернате мы впервые услышали, что это непрерывный термоядерный взрыв.
   Для меня оно всегда будет Небесным Клоуном. В моем первом сознательном воспоминании о солнце я, сощурив глаза, смотрю прямо на него, хорошо понимая, что это запрещено, и думаю, что оно одновременно и угрожает, и смеется, как лицо клоуна, когда он мажет его кровью и пеплом, и берет в зубы палочку, и, незнакомый, вселяющий ужас и радостный, идет навстречу нам, детям.
   Теперь, прямо перед тем как солнечный диск коснется горизонта, где он на мгновение спасается от черной пелены облаков, отбрасывая огненный свет на лед и на корабль, он повторяет стратегию клоуна – сгибаясь как можно ниже, спасается от тьмы. Опасная сила унижения.
   "Кронос” движется по направлению ко льду. Я вижу его на некотором расстоянии, неясно из-за десятимиллиметрового непробиваемого стекла, покрытого снаружи кристаллизованными точечками соли. Это ничего не меняет, я чувствую его так, как будто я стою на нем.
   Это плотный полярный лед, и сначала все вокруг серое. Узкий канал, который пробивает “Кронос”, похож на поток лавы. Льдины, большинство из которых длиной с судно, похожи на слегка приподнятые, разрушенные морозом обломки скал. Это абсолютно безжизненный мир.
   Потом солнце скрывается за облаками, словно пылающий бензин.
   Ледяной панцирь образовался в прошлом году в Ледовитом океане. Оттуда он спустился между Шпицбергеном и восточным побережьем Гренландии, обогнул мыс Фарвель и прошел вверх вдоль западного побережья.
   Он создан в красоте. Однажды в октябре температура за 4 часа падает до минус 30 градусов по Цельсию, и море становится гладким, как зеркало. Оно готовится воссоздать чудо творения. Облака и море сливаются в завесу серого, тяжелого шелка. Вода становится вязкой и чуть розоватой, словно ликер из диких ягод. Синий туман морозного дыма отрывается от поверхности воды и плывет над водным зеркалом. И вода отвердевает. Холод извлекает из темноты моря сад роз, белый ковер ледяных цветов, созданных солеными, замерзшими водяными каплями. Они могут прожить четыре часа, могут прожить двое суток.
   В это время кристаллы льда строятся вокруг числа шесть. В разные стороны от шестиугольников, словно в пчелиных сотах из застывшей воды, протягиваются шесть рук к новым ячейкам, которые снова – сфотографированные через цветной фильтр и сильно увеличенные – растворяются в новых шестигранниках.
   Потом образуется ледяная крошка, ледяное сало, блинчатый лед, пластинки которого смерзаются в льдины. Лед выделяет солевой раствор, морская вода замерзает снизу. Лед ломается, поверхностное сжатие, осадки и новый мороз делают его поверхность неровной. И в один прекрасный день лед начинает дрейфовать.
   Вдали находится hiku – неподвижный лед, континент замерзшего моря, вдоль которого мы плывем.
   Вокруг “Кроноса”, в том фьорде, который создали – не до конца понятные и описанные – местные особенности течения, повсюду hikuaq и puktaaq – льдины. Опаснее всего синие и черные куски пресноводного льда – тяжелые и глубоко сидящие, которые из-за того, что они прозрачны, принимают цвет окружающей их воды.
   Лучше виден белый глетчерный лед и сероватый морской лед, окрашенные воздушными включениями.
   Поверхность льдин – это пустынный пейзаж, состоящий из ivuniq – скопления льда, нагнанного течением и возникшего в результате столкновения льдин, maniilaq – глыб льда, и apuhiniq – снега, превращенного ветром в прочные баррикады.
   Тем же ветром созданы на льду agiuppiniq – снежные полосы, вдоль которых едешь на санях, когда на лед опускается туман.
   Пока что погода, море и лед позволяют “Кроносу” двигаться вперед. Лукас сейчас сидит в своем “вороньем гнезде“, проводя свое судно по каналам, ищет killaq – полыньи, направляет нос корабля на молодой лед, толщина которого менее 30 сантиметров, и раскалывает его весом судна. Он движется вперед. Потому что здесь такое течение. Потому что “Кро-нос” так сконструирован. Потому что у него есть опыт. Но это все только до поры до времени.
   Специально оборудованное для плавания во льдах судно Шеклтона “Эндьюранс” было раздавлено паковым льдом в море Уэдделла, “Титаник” потерпел крушение. “Ханс Хедтофт” тоже. И “Протеус”, когда он пытался спасти экспедицию лейтенанта Гриливо во время второго международного полярного года. Несть числа потерям в полярном судоходстве.
   Сопротивление льда слишком сильно, чтобы стоило стремиться к его покорению. Вот сейчас я вижу, как в результате столкновения разбились края льдин и возникли двадцатиметровые нагромождения, под которыми лед уходят под воду на глубину 30 метров. Мороз усиливается. Сейчас, в это мгновение.я чувствую, как море стремится сомкнуться вокруг нас, что лишь только случайное, временное соединение разных факторов – воды, ветра и течения – позволяет нам плыть дальше. В 100 милях к северу паковый лед лежит словно стена, через которую ничто не может пробиться. К востоку высятся прочно замерзшие айсберги, отколовшиеся от ледника Якобсхаун. За один год с него сползли 1000 айсбергов, 140 миллионов тонн льда, вставшего между нами и землей как застывшая цепь гор на расстоянии 75 морских миль от берега. В любой момент времени на четвертой части мирового океана есть плавающий лед, пояс дрейфующего льда в Антарктиде составляет 20 миллионов квадратных километров, вокруг Гренландии и Канады – от 8 до 10 миллионов квадратных километров.
   И все же они хотят покорить лед. Они хотят плавать по нему, строить на нем нефтяные платформы и таскать столообразные айсберги от Южного полюса до Сахары, чтобы орошать почву в пустынях.
   Есть проекты, в которых меня совершенно не интересуют предварительные вычисления. Пустая трата времени – пытаться рассчитать неосуществимое. Можно попытаться жить со льдом. Нельзя жить против него или пытаться переделать его и жить вместо него.
   В чем-то лед такой понятный – вся его история запечатлена на поверхности. Торосы, глыбы, тающий и снова замерзающий лед. Мозаичная смесь льда различных возрастов, большие куски sikussaq – старого льда, созданного в защищенных фьордах, со временем оторвавшегося и выдавленного в море. Теперь из тех облаков, за которые нырнуло солнце, в свете последних солнечных лучей, опускается на землю тонкая пелена qanik – медленно падающего снега.
   Между белой поверхностью и моим сердцем протянута нить. Словно это продолжение солевого дерева внутри льда.
   Очнувшись, я понимаю, что спала. Должно быть, сейчас ночь.
   "Кронос” все еще плывет. Его движения говорят мне о том, что Лукас все еще пробивается через молодой лед.
   Я осматриваю ящики в шкафчике с лекарствами. Они заперты. Я оборачиваю локоть свитером и выдавливаю стекло дверцы. На полках лежат ножницы, зажимы, пинцеты, отоскоп, бутылочка спирта, йод, хирургические иглы в стерильной упаковке. Я нахожу два одноразовых пластмассовых скальпеля и рулончик лейкопластыря. Соединяю две тоненькие узкие пластмассовые ручки и обматываю их пластырем. Теперь они приобретают некоторую прочность.
   Не было слышно никаких шагов, дверь просто открывается. Входит механик с подносом. Он кажется более усталым и более ссутулившимся, чем в последний раз, когда я его видела. Его взгляд останавливается на разбитом стекле.
   Я прижимаю скальпель к бедру. Ладони у меня покрываются потом. Он смотрит на мою руку, и я откладываю скальпели на кровать. Он ставит поднос на стол.
   – У-урс очень старался.
   Я чувствую, что меня стошнит, если я посмотрю на еду. Он подходит к двери и закрывает ее. Я отодвигаюсь. Самообладание держится на волоске.
   Самое страшное – это не гнев. Самое страшное – это желание, скрывающееся за гневом. Можно смириться с чистым чувством без всяких примесей. Но меня всерьез пугает таящаяся в глубине души потребность прижаться к нему.
   – Ты с-сама бывала в экспедициях, Смилла. Ты з-знаешь, что наступает момент, когда от тебя ничего не з-зависит. когда ты не можешь остановиться.
   Я думаю, что в каком-то смысле я его совсем не знаю, что я никогда не была с ним вместе в постели. С другой стороны, есть какая-то холодная, благородная последовательность в том, что он ни о чем не жалеет. Как только представится возможность, я вышвырну его из своей жизни, Но сейчас он – мой единственный, хрупкий, нереальный шанс.
   – Мне надо тебе кое-что показать, – говорю я. И рассказываю, что именно.
   Он неестественно улыбается.
   – Это невозможно, Смилла.
   Я открываю дверь, чтобы он ушел. До этого момента мы говорили шепотом, теперь я уже не думаю об осторожности.
   – Исайя, – говорю я. – В чем-то это и твоя вина. Теперь оказывается, что и ты стоял на крыше за его спиной.
   Он хватает меня за плечи и переносит назад на кровать.
   – От-ткуда т-ты можешь з-знать, Смилла?
   Он гораздо больше заикается. На его лице написан страх. Наверное, теперь на борту “Кроноса” нет ни одного человека, который бы не боялся.
   – Ты не с-сбежишь? И в-вернешься со мной назад? Я готова рассмеяться.
   – Куда я денусь, Фойл? Он не улыбается.
   – Ландер сказал, что он видел, как ты ходишь по воде.
   Я снимаю носки. Между пальцами и передней частью стопы приклеен кусочек пластыря. С его помощью держится ключ Яккельсена.
   Нам никто не попадается по пути. Ют не освещен. Когда я открываю ключом дверь, мы оба ощущаем, что стоим в нескольких метрах от той платформы, где мы менее чем 24 часа назад ждали, чтобы увидеть последнее путешествие Яккельсена. Сознание это не имеет никакого особенного значения. Любовь проистекает оттого, что есть резервы, она проходит, когда живешь на уровне инстинктов, когда остаются только простые потребности в еде, сне и самосохранении.
   Я зажигаю свет на нижнем этаже. Море света по сравнению с лучом фонарика. Может быть, это неосторожно. Но ни на что другое нет времени. Самое позднее через несколько часов мы будем на месте. Тогда будет включен свет на палубе, тогда все эти пустынные комнаты наполнятся людьми.
   Мы останавливаемся перед стеной в конце коридора.
   Я сделала ставку на свое удивление. Удивление по поводу того, что стена, согласно моим подсчетам, выдается на пять футов перед гидравлической системой управления. По поводу того, что где-то за этой стеной есть что-то вроде генератора.
   Я смотрю на механика. И совершенно не понимаю, почему он все-таки пошел со мной. Может быть, он сам этого не понимает. Может быть, все из-за того, что невероятное способно притягивать. Я показываю на дверь слесарной мастерской. – Там есть молоток.
   Кажется, он меня не слышит. Он берется за рейку, прибитую по краю стены, и отдирает ее. Разглядывает дырки от гвоздей. Дерево свежее.
   Он засовывает пальцы в щель между доской и переборкой и тянет на себя. Она не поддается. С каждой стороны примерно по 15 гвоздей. Потом он сильно дергает, и стена оказывается у него в руках. Это кусок фанеры толщиной 10 миллиметров и площадью 6 квадратных метров. В его руках он похож на дверцу шкафа.
   За ней стоит холодильник. Высотой два метра, шириной метр, сделанный из нержавеющей стали и напоминающий мне магазинчики, где продавали мороженое в 60-х годах в Копенгагене, когда я впервые увидела, что люди тратят энергию, чтобы сохранять холод. Чтобы он не сместился во время качки, его за ножку прикрепили металлической скобкой к тому, что, очевидно, раньше являлось задней стеной коридора. На дверце холодильника висит цилиндрический замок.
   Он приносит отвертку. Отвинчивает скобку. Потом берется за холодильник, который кажется неподъемным. Напрягаясь изо всех сил, он вытягивает холодильник на полметра вперед. Есть что-то выверенное в его движениях, сознание того, что напрягаться изо всех сил надо только в течение доли секунды. Он делает еще три рывка, и холодильник оказывается развернутым задней стороной к нам. В перочинном ноже у него есть крестообразная отвертка. В задней стенке примерно 50 винтов. Он вставляет отвертку в шлиц и, придерживая винт указательным пальцем левой руки, вращает ее влево, не толчками, а равномерно. Винты вылезают из отверстий сами собой. У него уходит не больше десяти минут на то, чтобы вынуть их все. Он аккуратно собирает их в карман и снимает заднюю крышку вместе с проводами, ребрами охлаждения, компрессором и испарителем.