Страница:
Наливая чай, она пользуется ситечком, чтобы в чашки не попали чаинки. Под носиком чайника кусочек хлопчатобумажной ваты, чтобы чай не проливался на стол. У нее внутри происходит нечто подобное. Ее угнетает непривычная необходимость отфильтровывать то, что не должно ко мне просочиться.
– Мы ведь есть – были – частично государственной организацией. Не наполовину государственной, как Криолитовое общество “Эресунн”. Но государство было представлено в правлении и имело 33, 33% акций. Финансовые отчеты были также всегда открыты. Со всего снимались копии на старой бумаге для копирования. – Она улыбается. – На той, которая была похожа на старую туалетную бумагу, номер 00. Часть финансовых отчетов просматривалась Ревизионным управлением, организацией, которая с 1 января 1976 года стала называться Государственная ревизионная служба. Сложности возникали при сотрудничестве с частными предприятиями: “Шведским акционерным обществом по добыче алмазов”, акционерным обществом “Греенекс”, позже с “Гренландскими Геологическими Изысканиями”. Некоторые сотрудники работали на пол – или на четверть ставки. Это затрудняло написание отчетов. И ведь была определенная иерархия. Она должна быть на любом предприятии. К некоторым разделам финансового отчета даже я не имела доступа. Мои отчеты переплетались в серый молескин, на котором были вытеснены красные буквы. Они хранятся в сейфе в архиве. Но существовал также небольшой секретный бухгалтерский отчет. Ничего удивительного в этом нет. На большом предприятии иначе быть не может.
– “Они хранятся в архиве”. Вы используете настоящее время.
– Я вышла на пенсию два года назад. С тех пор я являюсь консультантом компании по бухгалтерскому учету.
Я делаю последнюю попытку.
– Финансовый отчет об экспедиции летом 1991 года, в нем было что-нибудь особенное?
На секунду мне кажется, что я приблизилась к ней. Потом фильтры встают на место.
– Я не уверена в своей памяти.
Я последний раз пытаюсь нажать на нее. Эта попытка бестактна и заранее обречена на провал.
– Можно посмотреть архив? Она только качает головой.
Моя мать курила сделанную из старой гильзы трубку. Она никогда не лгала. Но если она хотела скрыть правду, она чистила трубку, брала в рот то, что было вычищено из трубки, говорила mamartoq – прекрасно, и потом делала вид, что не в состоянии говорить. Скрывать – это тоже искусство.
– Разве не трудно, – спрашиваю я, надевая туфли, – было женщине отвечать за финансы большого предприятия в 50-е годы?
– Господь был милостив.
Я думаю про себя, что Господь в лице Эльзы Любинг получил эффективный инструмент для осуществления своего милосердия.
– Что навело вас на мысль о том, что мальчика преследовали?
– Снег на крыше, откуда он упал. Я видела следы. У меня есть чувство снега.
Она устало смотрит прямо перед собой. Неожиданно становится заметна ее старость.
– Снег – это воплощение непостоянства, – говорит она. – Как в книге Иова.
Я надела шубу. Я не знаток библии. Но к клейкой поверхности нашего мозга прилипают иногда странные обрывки усвоенного в детстве.
– Да, – говорю я. – И воплощение света правды. Как в Откровении Иоанна Богослова: “Его голова и волосы были белы как снег”.
Вид у нее измученный, когда она закрывает за мной дверь. Смилла Ясперсен. Дорогая гостья. Зануда. Когда Смилла покидает вас, над вами голубое небо и у вас прекрасное расположение духа.
В тот момент, когда я выхожу из дома на Хайревай, переговорное устройство начинает скрипеть.
– Будьте так добры, вернитесь.
У нее хриплый голос. Но это, должно быть, из-за этого подводного устройства.
Итак, я еще раз еду на лифте. А она еще раз встречает меня в дверях. Но ничто не остается таким, как было прежде, как где-то говорит Иисус.
– У меня есть одна привычка, – говорит она. – Когда я сомневаюсь, я открываю наудачу библию. Чтобы получить совет. Маленькая игра между Богом и мной, если хотите.
У другого человека такая привычка была бы похожа на те мелкие спорадические функциональные расстройства, которые возникают у европейцев, когда они много бывают в одиночестве. Но не у нее. Она никогда не остается одна. Она замужем за Иисусом.
– Только что, когда вы закрыли дверь, я открыла книгу. Это оказалась первая страница Откровения Иоанна Богослова. Которое вы вспоминали. “Имею ключи ада и смерти”.
Некоторое время мы смотрим друг на друга.
– Ключи ада и смерти, – говорит она. – Как далеко вы готовы пойти?
– Испытайте меня.
Еще в течение минуты в ней происходит борьба.
– В подвале виллы на Странбульвар находятся два архива. В первом – финансовые отчеты и корреспонденция. Туда приходят сотрудники, бухгалтеры, я сама, иногда начальники отделов. Во второй архив попадают, пройдя через первый. Там хранятся отчеты по экспедициям. Некоторые минералогические пробы. Одна стена целиком занята топографическими картами. Штатив с кернами породы – пробами породы размером примерно с зуб нарвала. В принципе туда можно входить только с разрешения правления или директора.
Она поворачивается ко мне спиной.
Я понимаю всю значительность этого момента. Она собирается совершить нарушение правил – несомненно, одно из немногих за ее жизнь.
– Я, конечно, не могу сообщить вам, что все двери в здании можно открыть одним ключом. Или что вот тот ключ “аблой”, висящий на доске, открывает входную дверь.
Я медленно поворачиваю голову. За мной, на маленьком медном крючке, висят три ключа. Один из них “аблой”.
– В самом здании нет сигнализации. Ключ от архива, находящегося в подвале, висит в сейфе в офисе. В сейфе электронный замок и шестизначный код – дата, когда я стала главным бухгалтером. 17.05.57. Этот ключ подходит и к первому, и ко второму помещению.
Она поворачивается и подходит к окну. Я думаю, что вот эта близость – самое тесное ее соприкосновение с другим человеком.
– Вы веруете?
– Не знаю, в вашего ли Бога.
– Это не имеет значения. Вы веруете в божественное?
– Иногда по утрам бывает так, что я не верю даже в то, что сама существую.
Она второй раз за этот день смеется. Потом она поворачивается и отходит к своей панораме.
Когда она находится на полпути к окну, я засовываю ключ в карман. Кончиками пальцев убеждаюсь в том, что подкладка Рорманн, хотя бы в этом кармане, цела.
Потом я ухожу. Вниз я спускаюсь по лестнице. Если все это божественный промысел, то, в первую очередь, хочется узнать, насколько непосредственно вмешательство. Например, сам ли Господь Бог, увидев меня на Хайревай 6, сказал “пусть свершится”, и оно свершилось. Через одного из его собственных ангелов.
Поворачивая за угол и выходя на Дуэвай, я держу в руке шариковую ручку. Мне захотелось записать на тыльной стороне ладони номер одной машины. Это уже не актуально. Когда выхожу на угол, никакой машины уже нет.
10
– “Из праха ты вышел”.
Однажды, когда мы охотились на люриков, появились кречеты. Сначала это были лишь две точки на горизонте. Потом показалось, что утес рассыпался и поднялся в небо. Когда взлетает миллион люриков, все вокруг на секунду темнеет, как будто в одно мгновение снова наступила зима.
Мать охотилась на кречетов. Кречеты пикируют со скоростью 200 километров в час. Как правило, она попадала. Она стреляла никелированными пулями небольшого калибра. Мы должны были приносить их ей. Однажды пуля прошла через один глаз и вышла через другой – мертвый кречет смотрел на нас ясным, проницательным взглядом.
Таксидермист на базе делал для нее чучела. Охота на кречетов полностью запрещена. На черном рынке в США и Германии можно продать птенца-кречета для обучения охоте за 50000 долларов. Никто не смел даже подумать, что моя мать нарушила запрет.
Она их не продавала. Она их дарила. Моему отцу, одному этнографу, посетившему ее, потому что она была женщиной-охотником, одному из офицеров с базы.
Чучела кречетов были одновременно и страшным, и великолепным подарком. Она вручала их торжественно и на первый взгляд совершенно бескорыстно. Потом она как бы между делом говорила, что ей нужны портновские ножницы. Она намекала, что ей не хватает 75 метров нейлоновой веревки. Она давала понять, что нам, детям, не помешала бы парочка комплектов теплого белья.
Она получала то, о чем просила. Оплетая гостя паутиной жестокой, накладывающей взаимные обязательства любезности.
Этого я стыдилась, и за это я любила ее. Это был ее ответ на европейскую культуру. Она шла ей навстречу с учтивостью, полной болезненной осмотрительности. И она поглощала ее, оставляя себе то, что можно использовать. Ножницы, моток нейлоновой веревки, сперматозоиды, оставленные Морицем Ясперсеном в ее матке.
Вот почему Туле никогда не станет музеем. Этнографы окутали Северную Гренландию мечтой о девственности. Мечтой о том, что inuit всегда будет оставаться той кривоногой, танцующей под барабан, рассказывающей легенды, широко улыбающейся картинкой с выставки, которую, по мнению первых путешественников, они и увидели на рубеже веков к югу от Кваанаака. Моя мать дарила им мертвую птицу. И заставляла их покупать себе половину лавки. Она плавала на каяке, построенном так, как строили их в 17 веке, когда искусство изготовления каяков еще не исчезло из Северной Гренландии. Но она пользовалась запаянной пластмассовой канистрой в качестве буйка для снасти.
– “Прахом ты станешь”.
Я вижу, как другим что-то удается. Только сама я не могу найти удачу.
У Исайи все должно было получиться. Он мог бы многого достичь. Он смог бы и впитать в себя Данию и трансформировать ее, мог бы стать и тем, и другим.
Я сшила ему анорак из белого шелка. Даже узор на нем прошел через руки европейцев. Моему отцу его когда-то подарил художник Гитс-Йохансен. Тому подарили рисунок в Северной Гренландии, когда он иллюстрировал большой справочник по гренландским птицам. Я надела анорак на Исайю, причесала его и поставила его на крышку унитаза. Он увидел себя в зеркале – и тут это случилось. Тропическая ткань, гренландское преклонение перед праздничным костюмом, датская радость от предмета роскоши – все слилось воедино. Возможно, что некоторое значение имело и то, что это я ему его подарила.
Мгновение спустя ему захотелось чихнуть.
– Зажми мне нос! Я зажала ему нос.
– Почему? – спросила я его. Он имел обыкновение сморкаться в раковину.
Едва я открыла рот, его глаза стали следить за моими губами в зеркале. Я часто замечала, что он понимал смысл еще до того, как все было сказано.
– Когда на мне annoraaq qaqortoq, красивый анорак, я не хочу, чтобы у меня на пальцах были сопли.
– “И из праха ты снова воскреснешь”.
Я пытаюсь взглядом сканировать женщин вокруг Юлианы, чтобы понять, не носит ли одна из них ребенка. Ребенка, который мог бы получить имя Исайи. Мертвые продолжают жить в имени. Четырех девочек назвали именем моей матери – Ане. Я их несколько раз навещала и беседовала с ними, чтобы в сидящей передо мной женщине хоть на мгновение увидеть ту, которая покинула меня.
Из ручек по краям гроба вытаскивают веревки. На мгновение меня охватывает безумная тоска. Если бы хотя бы на секунду открыть гроб и лечь рядом с его маленьким, холодным телом, в которое кто-то воткнул иглу, которое вскрывали и фотографировали, от которого отрезали кусочки и снова зашивали, если бы мне еще хоть раз ощутить своим бедром его эрекцию – знак легкой, бесконечной эротики, удары крыльев ночных мотыльков о мою кожу, темных насекомых счастья.
На улице такой сильный мороз, что нельзя сразу закапывать могилу, поэтому, когда мы уходим, она зияет за нашей спиной. Мы с механиком идем рядом.
Его зовут Петер. Менее чем 13 часов назад я впервые назвала его по имени.
За шестнадцать часов до этого. Полночь на Калькбренеривай. Я купила 12 больших, черных полиэтиленовых пакетов для мусора, четыре рулона скотча, четыре тюбика клея, застывающего за 10 секунд, и карманный фонарик “маглайт”. Я разрезала мешки, сложила их в два раза, склеила их. Засунула их в свою сумку “Луи Витто”.
На мне высокие сапоги, красный свитер с высоким горлом, котиковая шуба из магазина “Гренландия” и юбка в складку из “Шотландского Уголка”. Мой опыт подсказывает мне, что всегда легче оправдываться, когда ты хорошо одет.
Тому, что происходит потом, в некоторой степени недостает элегантности.
Вся территория завода окружена оградой в три с половиной метра, наверху которой протянута струна колючей проволоки. По моим представлениям, сзади должна быть дверь, выходящая на Калькбренеривай и железную дорогу. Эту дверь я раньше видела.
Но я не видела табличку, которая сообщает о том, что здание охраняется Датской службой сторожевых собак-овчарок. Это совсем не обязательно должно соответствовать действительности. Ведь повсюду развешивают так много табличек с одной лишь целью – поддержать хорошее настроение. Поэтому я для пробы ударяю ногой в дверь. Не проходит и пяти секунд, как за решеткой появляется собака. Очень может быть, что это и овчарка. Она похожа на предмет, о который вытирали ноги. Возможно, этим и объясняется ее плохое расположение духа.
Есть в Гренландии люди, умеющие обращаться с собаками. Моя мать умела. До того, как в 70-е годы получили распространение нейлоновые веревки, мы для упряжи использовали ремни из тюленьей шкуры. Собаки из других упряжек съедали их. Наши собаки их не трогали. Мать наложила запрет.
А есть люди, рожденные со страхом перед собаками, который никак не могут преодолеть. К таким людям я и отношусь. Поэтому я иду назад на Странбульвар, беру такси и еду домой.
Я не поднимаюсь к себе. Я иду к Юлиане. В её холодильнике я беру полкило тресковой печени. Один ее знакомый с рыбного рынка дает ей бесплатно лопнувшую печень. У нее в ванной я высыпаю себе в карман полбаночки таблеток рохипнола. Эти таблетки ей недавно выписал врач. Она их продает. Рохипнол в ходу у наркоманов. Полученные деньги она использует себе на лекарство, то “лекарство”, которое государство облагает акцизом.
В собрании Ринка есть западно-гренландская история об одном домовом, который никак не мог заснуть и вынужден был вечно бодрствовать. Это потому, что он никогда не пробовал рохипнол. Приняв его в первый раз, можно от половинки таблетки погрузиться в глубокую кому.
Юлиана не мешает мне запасаться продовольствием. Она почти от всего отказалась, в том числе и от того, чтобы задавать вопросы.
– Ты забыла обо мне! – кричит она мне вслед.
Я беру такси и еду назад на Калькбренеривай. В машине появляется рыбный запах.
Стоя в свете фонаря под виадуком, лицом к Фрихаун, я, раздавив таблетки, засовываю их в печень. Теперь от меня тоже пахнет рыбой.
На сей раз мне не надо звать собаку. Она ждет меня, она надеялась, что я вернусь. Я перебрасываю печень через изгородь. Каких только историй ни рассказывают о тонком собачьем чутье. Я боюсь, что она унюхает таблетки. Мои переживания оказываются напрасными. Она как пылесос втягивает в себя печень.
Потом мы с собакой ждем. Она ждет, чтобы ей дали еще печени. Я же хочу посмотреть на то, чем медицинская промышленность может помочь страдающим бессонницей животным.
Тут подъезжает машина. Это фургон службы сторожевых собак. На Калькбренеривай нет места, где можно было бы стать невидимым или хотя бы незаметным. Поэтому я спокойно стою. Из автомобиля выходит человек в форме. Он оценивающе оглядывает меня, но не может найти для себя никакого убедительного объяснения. Одинокая дама в мехах в час ночи на краю Эстербро? Он открывает калитку и берет собаку на поводок. Выводит ее на тротуар. Она злобно рычит на меня. Тут у нее неожиданно начинают подгибаться лапы, и она чуть не падает. Он озабоченно смотрит на нее. Она смотрит на него печально. Он открывает заднюю дверцу. Собака сама ставит передние лапы в машину, но дальше ему приходится втаскивать ее. Он озадачен. Затем он уезжает. Предоставляя меня моим собственным размышлениям о том, как же работает датская служба сторожевых собак. В конце концов, я прихожу к выводу, что они иногда на короткое время помещают собак то в одно, то в другое место, осуществляя тем самым своего рода случайную выборку. Сейчас он направляется с собакой в новое место. Я надеюсь, что там для нее найдется какая-нибудь мягкая подстилка, на которой можно будет поспать.
Потом я вставляю ключ в замок. Но дверь не открывается. Мне становится ясно, почему. Эльза Любинг всегда приходила на работу в то время, когда сторож уже открывал дверь. Поэтому она не знает, что периферийные входы открываются другим ключом.
Есть только один выход – форсировать изгородь. Это занимает много времени. И кончается тем, что мне для начала приходится перебросить на другую сторону сапоги. Перелезая, я оставляю на изгороди клочки шубы.
Мне достаточно один раз посмотреть на карту – и передо мной встает картина местности. Я этому не училась. Мне, конечно же, пришлось усвоить номенклатуру, систему знаков. Пунктирные горизонтали на топографических планах Геодезического института. Зеленые и красные изолинии на военных картах оледенения. Серо-белые, в форме диска снимки экрана радиолокатора. Мультиспектральные сканирования спутника “Ландсат 3”. Разноцветные как леденцы геологические карты осадочных пород. Красно-синие карты термической съемки. Но, в сущности, это было все равно, что выучить новый алфавит. Чтобы забыть его в тот момент, когда начинаешь читать. Текст про лед.
В книге Геологического института была карта Криолитового общества “Дания”. Кадастровый план, аэрофотосъемка и план здания. Стоя здесь, я знаю, как все это раньше выглядело.
Сейчас здесь устроена площадка для сноса. Черная, как дыра, с белыми пятнами там, где ветер согнал снег в сугробы.
Я попала на территорию в том месте, где когда-то была задняя стена цеха криолита-сырца. Фундамент остался – покинутое футбольное поле замерзшего бетона. Я высматриваю железнодорожные рельсы. И в тот же миг спотыкаюсь о шпалы. Это следы той железной дороги, по которой перевозили руду от причала компании. В темноте виднеется силуэт здания, где когда-то была кузница, механическая и столярная мастерские. Заваленный камнями подвал находился когда-то под столовой. Территорию завода пересекает Сванекегаде. На другой стороне улицы находится жилой квартал с множеством светящихся рождественских звезд, множеством стеариновых свечей, множеством отцов, матерей и детей. А под окнами – два вытянутых, еще не снесенных, лабораторных здания. Что это, иллюстрация отношения Дании к своей бывшей колонии – разочарование, отказ и отступление? И сохранение последней административной власти: управление внешней политикой, недрами, военными интересами?
Передо мной в свете Странбульвара стоит вилла, похожая на маленький дворец.
Здание построено в форме буквы L. Вход находится наверху веерообразной гранитной лестницы в той части здания, которая выходит на Странбульвар. На сей раз ключ подходит. За дверью – маленький, квадратный холл, выложенный черными и белыми мраморными плитками, с гулкой акустикой, как бы тихо ты ни ступал. Одна лестница ведет отсюда вниз в темноту, в архив, а другая поднимается на пять ступенек вверх на тот уровень, откуда Эльза Любинг распространяла свое влияние в течение 45 лет.
Лестница ведет к застекленной двустворчатой двери. За ней одна большая комната, протяженностью, должно быть, во все крыло. Здесь восемь письменных столов, шесть, выходящих на улицу окон с нишами, архивные шкафы, телефоны, микрокомпьютеры для обработки текста, два ксерокса, металлические полки с синими и красными папками. На одной стене – карта Гренландии. На длинном столе кофеварка и несколько кружек. В углу электрический сейф, маленькое окошечко которого в темноте светится надписью closed <Закрыто (англ)>.
Один письменный стол, чуть больше остальных размером, стоит в стороне. На столе лежит стекло. На стекле стоит маленькое распятие. Никакого отдельного кабинета для главного бухгалтера. Просто стол в общем помещении. Как в религиозном братстве первых христиан.
Я сажусь в ее кресло с высокой спинкой. Чтобы понять, что это такое – просидеть 45 лет среди банковских бумаг и стирательных резинок, в то время как часть сознания поднимается на духовную высоту, где сияет свет такой силы, которая может заставить ее пожимать плечами в ответ на слова о земной любви. Которая для всех нас нечто среднее между домским собором в Нууке и возможностью третьей мировой войны.
Посидев немного, я встаю. Не став умнее.
На окнах жалюзи. Свет, проникающий в комнату со Странбульвара, полосатый как зебра. Я набираю ту дату, когда она стала главным бухгалтером. 17 мая 1957 года.
Шкаф жужжит, и дверь приоткрывается. Ручки нет, только широкая выемка, за которую можно ухватиться и потянуть.
На узких металлических полках стоят финансовые отчеты Криолитового общества с 1885 года, когда оно по государственной концессии отделилось от “Эресунна”. Может быть, по шесть книг за каждый год. Сотни фолиантов в сером молескине с красным тиснением. Кусочек истории. О самом выгодном и значительном в политическом и экономическом отношении помещении капитала в Гренландию.
Я достаю том с надписью 1991 и листаю наугад. Там написано: “Заработная плата”, “пенсия”, “морские пошлины”, “издержки на рабочую силу”, “питание и обслуживание”, “корабельный сбор”, “мытье и уборка”, “путевые расходы”, “доходы акционеров”, “заплачено в химическую лабораторию Струера”.
На стенке шкафа справа друг над другом висят ряды ключей. Я нахожу тот, на котором написано “архив”.
Когда я захлопываю дверцу сейфа, цифры исчезают одна за другой, а когда я выхожу из комнаты, чтобы спуститься вниз в темноту, на дверце опять появляется надпись closed.
Первое помещение архива занимает целиком весь подвал под одним флигелем здания. Помещение с низким потолком и бесконечными рядами деревянных полок, бесконечными количествами гроссбухов в коричневых обложках, наполненное тем лишающим сил, сухим воздухом, колебания которого всегда чувствуются над большими бумажными пустынями.
Второе помещение расположено перпендикулярно к первому. В нем такие же полки. Но кроме них, еще и архивные шкафы с плоскими выдвижными полками для топографических карт. Архив с сотнями висящих карт, некоторые из них закреплены на латунных стержнях. Закрытая деревянная конструкция, похожая на фоб длиной в 10 метров. Должно быть, здесь дремлют колонки пород.
В комнате два высоких окна, выходящих на Странбульвар, и четыре, выходящих на территорию завода. Вот тут-то и должна пригодится моя заготовка из черных полиэтиленовых мешков. Я решила закрыть окна, чтобы можно было зажечь свет.
Есть женщины, которые сами красят свои уютные квартиры-мансарды. Сами обивают мебель. Сами пескоструят фасады своих домов.
Я всегда вызываю мастера. Или же оставляю это до следующего года.
Это большие окна с железной решеткой изнутри. У меня уходит сорок пять минут на то, чтобы закрыть все шесть окон.
Когда все сделано, я все же не решаюсь зажечь свет, а включаю свой карманный фонарик.
В архивах должен царить неумолимый порядок. Архивы – это просто-напросто воплощенное желание держать прошлое в порядке. Так чтобы активные и деловые молодые люди могли бы влететь сюда, выбрать определенное дело, определенный образец породы и быстро выскользнуть именно с этим необходимым им кусочком прошлого.
Однако этот архив далек от совершенства. На полках нет табличек. На переплетах архивных материалов нет номеров, дат или букв. А когда я несколько раз наугад беру что-нибудь, у меня в руках оказывается: “Петрографический анализ угля в пластах из Ата (профили глубоких горизонтов), Нуксууак, Западная Гренландия”, или “Об использовании обработанного криолита-сырца при изготовлении электрических лампочек”, или “Проведение границ при разделе земли в 1862 году”.
Я поднимаюсь наверх и звоню по телефону. Телефонные звонки всегда кажутся чем-то не правильным. Особенно не правильно звонить с места преступления. Как будто я связываюсь прямо с полицейским управлением, чтобы сделать признание.
– Говорит Эльза Любинг.
– Я тут стою среди бумажных гор и пытаюсь вспомнить, где это написано о том, что даже избранные могут заблудиться.
Она некоторое время молчит, потом смеется.
– Это из Матфея. Но, может быть, к этому случаю больше подходит место из Марка, где Иисус говорит: “Вы приводитесь в заблуждение, не зная ни Писаний, ни силы Божией”.
Мы немного смеемся.
– Я снимаю с себя всякую ответственность, – говорит она. – Я в течение 35 лет просила о том, чтобы все было приведено в порядок и систематизировано.
– Мне приятно слышать, что есть кое-что, что вам не удалось осуществить.
Она молчит.
– Где? – спрашиваю я.
– Двумя полками выше скамьи – длинного деревянного ящика. Стоит в алфавитном порядке по тем минералам, которые искали. Тома, стоящие ближе всего к окну – о тех экспедициях, которые преследовали и геологическую, и историческую цели. Та, которую вы ищете, должна стоять где-то с краю.
Она собирается повесить трубку.
– Фрекен Любинг, – говорю я.
– Да.
– Вы когда-нибудь брали больничный?
– Господь всегда хранил меня.
– Мы ведь есть – были – частично государственной организацией. Не наполовину государственной, как Криолитовое общество “Эресунн”. Но государство было представлено в правлении и имело 33, 33% акций. Финансовые отчеты были также всегда открыты. Со всего снимались копии на старой бумаге для копирования. – Она улыбается. – На той, которая была похожа на старую туалетную бумагу, номер 00. Часть финансовых отчетов просматривалась Ревизионным управлением, организацией, которая с 1 января 1976 года стала называться Государственная ревизионная служба. Сложности возникали при сотрудничестве с частными предприятиями: “Шведским акционерным обществом по добыче алмазов”, акционерным обществом “Греенекс”, позже с “Гренландскими Геологическими Изысканиями”. Некоторые сотрудники работали на пол – или на четверть ставки. Это затрудняло написание отчетов. И ведь была определенная иерархия. Она должна быть на любом предприятии. К некоторым разделам финансового отчета даже я не имела доступа. Мои отчеты переплетались в серый молескин, на котором были вытеснены красные буквы. Они хранятся в сейфе в архиве. Но существовал также небольшой секретный бухгалтерский отчет. Ничего удивительного в этом нет. На большом предприятии иначе быть не может.
– “Они хранятся в архиве”. Вы используете настоящее время.
– Я вышла на пенсию два года назад. С тех пор я являюсь консультантом компании по бухгалтерскому учету.
Я делаю последнюю попытку.
– Финансовый отчет об экспедиции летом 1991 года, в нем было что-нибудь особенное?
На секунду мне кажется, что я приблизилась к ней. Потом фильтры встают на место.
– Я не уверена в своей памяти.
Я последний раз пытаюсь нажать на нее. Эта попытка бестактна и заранее обречена на провал.
– Можно посмотреть архив? Она только качает головой.
Моя мать курила сделанную из старой гильзы трубку. Она никогда не лгала. Но если она хотела скрыть правду, она чистила трубку, брала в рот то, что было вычищено из трубки, говорила mamartoq – прекрасно, и потом делала вид, что не в состоянии говорить. Скрывать – это тоже искусство.
– Разве не трудно, – спрашиваю я, надевая туфли, – было женщине отвечать за финансы большого предприятия в 50-е годы?
– Господь был милостив.
Я думаю про себя, что Господь в лице Эльзы Любинг получил эффективный инструмент для осуществления своего милосердия.
– Что навело вас на мысль о том, что мальчика преследовали?
– Снег на крыше, откуда он упал. Я видела следы. У меня есть чувство снега.
Она устало смотрит прямо перед собой. Неожиданно становится заметна ее старость.
– Снег – это воплощение непостоянства, – говорит она. – Как в книге Иова.
Я надела шубу. Я не знаток библии. Но к клейкой поверхности нашего мозга прилипают иногда странные обрывки усвоенного в детстве.
***
– Да, – говорю я. – И воплощение света правды. Как в Откровении Иоанна Богослова: “Его голова и волосы были белы как снег”.
Вид у нее измученный, когда она закрывает за мной дверь. Смилла Ясперсен. Дорогая гостья. Зануда. Когда Смилла покидает вас, над вами голубое небо и у вас прекрасное расположение духа.
В тот момент, когда я выхожу из дома на Хайревай, переговорное устройство начинает скрипеть.
– Будьте так добры, вернитесь.
У нее хриплый голос. Но это, должно быть, из-за этого подводного устройства.
Итак, я еще раз еду на лифте. А она еще раз встречает меня в дверях. Но ничто не остается таким, как было прежде, как где-то говорит Иисус.
– У меня есть одна привычка, – говорит она. – Когда я сомневаюсь, я открываю наудачу библию. Чтобы получить совет. Маленькая игра между Богом и мной, если хотите.
У другого человека такая привычка была бы похожа на те мелкие спорадические функциональные расстройства, которые возникают у европейцев, когда они много бывают в одиночестве. Но не у нее. Она никогда не остается одна. Она замужем за Иисусом.
– Только что, когда вы закрыли дверь, я открыла книгу. Это оказалась первая страница Откровения Иоанна Богослова. Которое вы вспоминали. “Имею ключи ада и смерти”.
Некоторое время мы смотрим друг на друга.
– Ключи ада и смерти, – говорит она. – Как далеко вы готовы пойти?
– Испытайте меня.
Еще в течение минуты в ней происходит борьба.
– В подвале виллы на Странбульвар находятся два архива. В первом – финансовые отчеты и корреспонденция. Туда приходят сотрудники, бухгалтеры, я сама, иногда начальники отделов. Во второй архив попадают, пройдя через первый. Там хранятся отчеты по экспедициям. Некоторые минералогические пробы. Одна стена целиком занята топографическими картами. Штатив с кернами породы – пробами породы размером примерно с зуб нарвала. В принципе туда можно входить только с разрешения правления или директора.
Она поворачивается ко мне спиной.
Я понимаю всю значительность этого момента. Она собирается совершить нарушение правил – несомненно, одно из немногих за ее жизнь.
– Я, конечно, не могу сообщить вам, что все двери в здании можно открыть одним ключом. Или что вот тот ключ “аблой”, висящий на доске, открывает входную дверь.
Я медленно поворачиваю голову. За мной, на маленьком медном крючке, висят три ключа. Один из них “аблой”.
***
– В самом здании нет сигнализации. Ключ от архива, находящегося в подвале, висит в сейфе в офисе. В сейфе электронный замок и шестизначный код – дата, когда я стала главным бухгалтером. 17.05.57. Этот ключ подходит и к первому, и ко второму помещению.
Она поворачивается и подходит к окну. Я думаю, что вот эта близость – самое тесное ее соприкосновение с другим человеком.
– Вы веруете?
– Не знаю, в вашего ли Бога.
– Это не имеет значения. Вы веруете в божественное?
– Иногда по утрам бывает так, что я не верю даже в то, что сама существую.
Она второй раз за этот день смеется. Потом она поворачивается и отходит к своей панораме.
Когда она находится на полпути к окну, я засовываю ключ в карман. Кончиками пальцев убеждаюсь в том, что подкладка Рорманн, хотя бы в этом кармане, цела.
Потом я ухожу. Вниз я спускаюсь по лестнице. Если все это божественный промысел, то, в первую очередь, хочется узнать, насколько непосредственно вмешательство. Например, сам ли Господь Бог, увидев меня на Хайревай 6, сказал “пусть свершится”, и оно свершилось. Через одного из его собственных ангелов.
Поворачивая за угол и выходя на Дуэвай, я держу в руке шариковую ручку. Мне захотелось записать на тыльной стороне ладони номер одной машины. Это уже не актуально. Когда выхожу на угол, никакой машины уже нет.
10
– “Из праха ты вышел”.
Однажды, когда мы охотились на люриков, появились кречеты. Сначала это были лишь две точки на горизонте. Потом показалось, что утес рассыпался и поднялся в небо. Когда взлетает миллион люриков, все вокруг на секунду темнеет, как будто в одно мгновение снова наступила зима.
Мать охотилась на кречетов. Кречеты пикируют со скоростью 200 километров в час. Как правило, она попадала. Она стреляла никелированными пулями небольшого калибра. Мы должны были приносить их ей. Однажды пуля прошла через один глаз и вышла через другой – мертвый кречет смотрел на нас ясным, проницательным взглядом.
Таксидермист на базе делал для нее чучела. Охота на кречетов полностью запрещена. На черном рынке в США и Германии можно продать птенца-кречета для обучения охоте за 50000 долларов. Никто не смел даже подумать, что моя мать нарушила запрет.
Она их не продавала. Она их дарила. Моему отцу, одному этнографу, посетившему ее, потому что она была женщиной-охотником, одному из офицеров с базы.
Чучела кречетов были одновременно и страшным, и великолепным подарком. Она вручала их торжественно и на первый взгляд совершенно бескорыстно. Потом она как бы между делом говорила, что ей нужны портновские ножницы. Она намекала, что ей не хватает 75 метров нейлоновой веревки. Она давала понять, что нам, детям, не помешала бы парочка комплектов теплого белья.
Она получала то, о чем просила. Оплетая гостя паутиной жестокой, накладывающей взаимные обязательства любезности.
Этого я стыдилась, и за это я любила ее. Это был ее ответ на европейскую культуру. Она шла ей навстречу с учтивостью, полной болезненной осмотрительности. И она поглощала ее, оставляя себе то, что можно использовать. Ножницы, моток нейлоновой веревки, сперматозоиды, оставленные Морицем Ясперсеном в ее матке.
Вот почему Туле никогда не станет музеем. Этнографы окутали Северную Гренландию мечтой о девственности. Мечтой о том, что inuit всегда будет оставаться той кривоногой, танцующей под барабан, рассказывающей легенды, широко улыбающейся картинкой с выставки, которую, по мнению первых путешественников, они и увидели на рубеже веков к югу от Кваанаака. Моя мать дарила им мертвую птицу. И заставляла их покупать себе половину лавки. Она плавала на каяке, построенном так, как строили их в 17 веке, когда искусство изготовления каяков еще не исчезло из Северной Гренландии. Но она пользовалась запаянной пластмассовой канистрой в качестве буйка для снасти.
– “Прахом ты станешь”.
Я вижу, как другим что-то удается. Только сама я не могу найти удачу.
У Исайи все должно было получиться. Он мог бы многого достичь. Он смог бы и впитать в себя Данию и трансформировать ее, мог бы стать и тем, и другим.
Я сшила ему анорак из белого шелка. Даже узор на нем прошел через руки европейцев. Моему отцу его когда-то подарил художник Гитс-Йохансен. Тому подарили рисунок в Северной Гренландии, когда он иллюстрировал большой справочник по гренландским птицам. Я надела анорак на Исайю, причесала его и поставила его на крышку унитаза. Он увидел себя в зеркале – и тут это случилось. Тропическая ткань, гренландское преклонение перед праздничным костюмом, датская радость от предмета роскоши – все слилось воедино. Возможно, что некоторое значение имело и то, что это я ему его подарила.
Мгновение спустя ему захотелось чихнуть.
– Зажми мне нос! Я зажала ему нос.
– Почему? – спросила я его. Он имел обыкновение сморкаться в раковину.
Едва я открыла рот, его глаза стали следить за моими губами в зеркале. Я часто замечала, что он понимал смысл еще до того, как все было сказано.
– Когда на мне annoraaq qaqortoq, красивый анорак, я не хочу, чтобы у меня на пальцах были сопли.
– “И из праха ты снова воскреснешь”.
Я пытаюсь взглядом сканировать женщин вокруг Юлианы, чтобы понять, не носит ли одна из них ребенка. Ребенка, который мог бы получить имя Исайи. Мертвые продолжают жить в имени. Четырех девочек назвали именем моей матери – Ане. Я их несколько раз навещала и беседовала с ними, чтобы в сидящей передо мной женщине хоть на мгновение увидеть ту, которая покинула меня.
Из ручек по краям гроба вытаскивают веревки. На мгновение меня охватывает безумная тоска. Если бы хотя бы на секунду открыть гроб и лечь рядом с его маленьким, холодным телом, в которое кто-то воткнул иглу, которое вскрывали и фотографировали, от которого отрезали кусочки и снова зашивали, если бы мне еще хоть раз ощутить своим бедром его эрекцию – знак легкой, бесконечной эротики, удары крыльев ночных мотыльков о мою кожу, темных насекомых счастья.
На улице такой сильный мороз, что нельзя сразу закапывать могилу, поэтому, когда мы уходим, она зияет за нашей спиной. Мы с механиком идем рядом.
Его зовут Петер. Менее чем 13 часов назад я впервые назвала его по имени.
За шестнадцать часов до этого. Полночь на Калькбренеривай. Я купила 12 больших, черных полиэтиленовых пакетов для мусора, четыре рулона скотча, четыре тюбика клея, застывающего за 10 секунд, и карманный фонарик “маглайт”. Я разрезала мешки, сложила их в два раза, склеила их. Засунула их в свою сумку “Луи Витто”.
На мне высокие сапоги, красный свитер с высоким горлом, котиковая шуба из магазина “Гренландия” и юбка в складку из “Шотландского Уголка”. Мой опыт подсказывает мне, что всегда легче оправдываться, когда ты хорошо одет.
Тому, что происходит потом, в некоторой степени недостает элегантности.
***
Вся территория завода окружена оградой в три с половиной метра, наверху которой протянута струна колючей проволоки. По моим представлениям, сзади должна быть дверь, выходящая на Калькбренеривай и железную дорогу. Эту дверь я раньше видела.
Но я не видела табличку, которая сообщает о том, что здание охраняется Датской службой сторожевых собак-овчарок. Это совсем не обязательно должно соответствовать действительности. Ведь повсюду развешивают так много табличек с одной лишь целью – поддержать хорошее настроение. Поэтому я для пробы ударяю ногой в дверь. Не проходит и пяти секунд, как за решеткой появляется собака. Очень может быть, что это и овчарка. Она похожа на предмет, о который вытирали ноги. Возможно, этим и объясняется ее плохое расположение духа.
Есть в Гренландии люди, умеющие обращаться с собаками. Моя мать умела. До того, как в 70-е годы получили распространение нейлоновые веревки, мы для упряжи использовали ремни из тюленьей шкуры. Собаки из других упряжек съедали их. Наши собаки их не трогали. Мать наложила запрет.
А есть люди, рожденные со страхом перед собаками, который никак не могут преодолеть. К таким людям я и отношусь. Поэтому я иду назад на Странбульвар, беру такси и еду домой.
Я не поднимаюсь к себе. Я иду к Юлиане. В её холодильнике я беру полкило тресковой печени. Один ее знакомый с рыбного рынка дает ей бесплатно лопнувшую печень. У нее в ванной я высыпаю себе в карман полбаночки таблеток рохипнола. Эти таблетки ей недавно выписал врач. Она их продает. Рохипнол в ходу у наркоманов. Полученные деньги она использует себе на лекарство, то “лекарство”, которое государство облагает акцизом.
В собрании Ринка есть западно-гренландская история об одном домовом, который никак не мог заснуть и вынужден был вечно бодрствовать. Это потому, что он никогда не пробовал рохипнол. Приняв его в первый раз, можно от половинки таблетки погрузиться в глубокую кому.
Юлиана не мешает мне запасаться продовольствием. Она почти от всего отказалась, в том числе и от того, чтобы задавать вопросы.
– Ты забыла обо мне! – кричит она мне вслед.
Я беру такси и еду назад на Калькбренеривай. В машине появляется рыбный запах.
Стоя в свете фонаря под виадуком, лицом к Фрихаун, я, раздавив таблетки, засовываю их в печень. Теперь от меня тоже пахнет рыбой.
На сей раз мне не надо звать собаку. Она ждет меня, она надеялась, что я вернусь. Я перебрасываю печень через изгородь. Каких только историй ни рассказывают о тонком собачьем чутье. Я боюсь, что она унюхает таблетки. Мои переживания оказываются напрасными. Она как пылесос втягивает в себя печень.
Потом мы с собакой ждем. Она ждет, чтобы ей дали еще печени. Я же хочу посмотреть на то, чем медицинская промышленность может помочь страдающим бессонницей животным.
Тут подъезжает машина. Это фургон службы сторожевых собак. На Калькбренеривай нет места, где можно было бы стать невидимым или хотя бы незаметным. Поэтому я спокойно стою. Из автомобиля выходит человек в форме. Он оценивающе оглядывает меня, но не может найти для себя никакого убедительного объяснения. Одинокая дама в мехах в час ночи на краю Эстербро? Он открывает калитку и берет собаку на поводок. Выводит ее на тротуар. Она злобно рычит на меня. Тут у нее неожиданно начинают подгибаться лапы, и она чуть не падает. Он озабоченно смотрит на нее. Она смотрит на него печально. Он открывает заднюю дверцу. Собака сама ставит передние лапы в машину, но дальше ему приходится втаскивать ее. Он озадачен. Затем он уезжает. Предоставляя меня моим собственным размышлениям о том, как же работает датская служба сторожевых собак. В конце концов, я прихожу к выводу, что они иногда на короткое время помещают собак то в одно, то в другое место, осуществляя тем самым своего рода случайную выборку. Сейчас он направляется с собакой в новое место. Я надеюсь, что там для нее найдется какая-нибудь мягкая подстилка, на которой можно будет поспать.
Потом я вставляю ключ в замок. Но дверь не открывается. Мне становится ясно, почему. Эльза Любинг всегда приходила на работу в то время, когда сторож уже открывал дверь. Поэтому она не знает, что периферийные входы открываются другим ключом.
Есть только один выход – форсировать изгородь. Это занимает много времени. И кончается тем, что мне для начала приходится перебросить на другую сторону сапоги. Перелезая, я оставляю на изгороди клочки шубы.
Мне достаточно один раз посмотреть на карту – и передо мной встает картина местности. Я этому не училась. Мне, конечно же, пришлось усвоить номенклатуру, систему знаков. Пунктирные горизонтали на топографических планах Геодезического института. Зеленые и красные изолинии на военных картах оледенения. Серо-белые, в форме диска снимки экрана радиолокатора. Мультиспектральные сканирования спутника “Ландсат 3”. Разноцветные как леденцы геологические карты осадочных пород. Красно-синие карты термической съемки. Но, в сущности, это было все равно, что выучить новый алфавит. Чтобы забыть его в тот момент, когда начинаешь читать. Текст про лед.
В книге Геологического института была карта Криолитового общества “Дания”. Кадастровый план, аэрофотосъемка и план здания. Стоя здесь, я знаю, как все это раньше выглядело.
Сейчас здесь устроена площадка для сноса. Черная, как дыра, с белыми пятнами там, где ветер согнал снег в сугробы.
Я попала на территорию в том месте, где когда-то была задняя стена цеха криолита-сырца. Фундамент остался – покинутое футбольное поле замерзшего бетона. Я высматриваю железнодорожные рельсы. И в тот же миг спотыкаюсь о шпалы. Это следы той железной дороги, по которой перевозили руду от причала компании. В темноте виднеется силуэт здания, где когда-то была кузница, механическая и столярная мастерские. Заваленный камнями подвал находился когда-то под столовой. Территорию завода пересекает Сванекегаде. На другой стороне улицы находится жилой квартал с множеством светящихся рождественских звезд, множеством стеариновых свечей, множеством отцов, матерей и детей. А под окнами – два вытянутых, еще не снесенных, лабораторных здания. Что это, иллюстрация отношения Дании к своей бывшей колонии – разочарование, отказ и отступление? И сохранение последней административной власти: управление внешней политикой, недрами, военными интересами?
Передо мной в свете Странбульвара стоит вилла, похожая на маленький дворец.
Здание построено в форме буквы L. Вход находится наверху веерообразной гранитной лестницы в той части здания, которая выходит на Странбульвар. На сей раз ключ подходит. За дверью – маленький, квадратный холл, выложенный черными и белыми мраморными плитками, с гулкой акустикой, как бы тихо ты ни ступал. Одна лестница ведет отсюда вниз в темноту, в архив, а другая поднимается на пять ступенек вверх на тот уровень, откуда Эльза Любинг распространяла свое влияние в течение 45 лет.
Лестница ведет к застекленной двустворчатой двери. За ней одна большая комната, протяженностью, должно быть, во все крыло. Здесь восемь письменных столов, шесть, выходящих на улицу окон с нишами, архивные шкафы, телефоны, микрокомпьютеры для обработки текста, два ксерокса, металлические полки с синими и красными папками. На одной стене – карта Гренландии. На длинном столе кофеварка и несколько кружек. В углу электрический сейф, маленькое окошечко которого в темноте светится надписью closed <Закрыто (англ)>.
Один письменный стол, чуть больше остальных размером, стоит в стороне. На столе лежит стекло. На стекле стоит маленькое распятие. Никакого отдельного кабинета для главного бухгалтера. Просто стол в общем помещении. Как в религиозном братстве первых христиан.
Я сажусь в ее кресло с высокой спинкой. Чтобы понять, что это такое – просидеть 45 лет среди банковских бумаг и стирательных резинок, в то время как часть сознания поднимается на духовную высоту, где сияет свет такой силы, которая может заставить ее пожимать плечами в ответ на слова о земной любви. Которая для всех нас нечто среднее между домским собором в Нууке и возможностью третьей мировой войны.
***
Посидев немного, я встаю. Не став умнее.
На окнах жалюзи. Свет, проникающий в комнату со Странбульвара, полосатый как зебра. Я набираю ту дату, когда она стала главным бухгалтером. 17 мая 1957 года.
Шкаф жужжит, и дверь приоткрывается. Ручки нет, только широкая выемка, за которую можно ухватиться и потянуть.
На узких металлических полках стоят финансовые отчеты Криолитового общества с 1885 года, когда оно по государственной концессии отделилось от “Эресунна”. Может быть, по шесть книг за каждый год. Сотни фолиантов в сером молескине с красным тиснением. Кусочек истории. О самом выгодном и значительном в политическом и экономическом отношении помещении капитала в Гренландию.
Я достаю том с надписью 1991 и листаю наугад. Там написано: “Заработная плата”, “пенсия”, “морские пошлины”, “издержки на рабочую силу”, “питание и обслуживание”, “корабельный сбор”, “мытье и уборка”, “путевые расходы”, “доходы акционеров”, “заплачено в химическую лабораторию Струера”.
На стенке шкафа справа друг над другом висят ряды ключей. Я нахожу тот, на котором написано “архив”.
Когда я захлопываю дверцу сейфа, цифры исчезают одна за другой, а когда я выхожу из комнаты, чтобы спуститься вниз в темноту, на дверце опять появляется надпись closed.
Первое помещение архива занимает целиком весь подвал под одним флигелем здания. Помещение с низким потолком и бесконечными рядами деревянных полок, бесконечными количествами гроссбухов в коричневых обложках, наполненное тем лишающим сил, сухим воздухом, колебания которого всегда чувствуются над большими бумажными пустынями.
Второе помещение расположено перпендикулярно к первому. В нем такие же полки. Но кроме них, еще и архивные шкафы с плоскими выдвижными полками для топографических карт. Архив с сотнями висящих карт, некоторые из них закреплены на латунных стержнях. Закрытая деревянная конструкция, похожая на фоб длиной в 10 метров. Должно быть, здесь дремлют колонки пород.
В комнате два высоких окна, выходящих на Странбульвар, и четыре, выходящих на территорию завода. Вот тут-то и должна пригодится моя заготовка из черных полиэтиленовых мешков. Я решила закрыть окна, чтобы можно было зажечь свет.
Есть женщины, которые сами красят свои уютные квартиры-мансарды. Сами обивают мебель. Сами пескоструят фасады своих домов.
Я всегда вызываю мастера. Или же оставляю это до следующего года.
Это большие окна с железной решеткой изнутри. У меня уходит сорок пять минут на то, чтобы закрыть все шесть окон.
Когда все сделано, я все же не решаюсь зажечь свет, а включаю свой карманный фонарик.
В архивах должен царить неумолимый порядок. Архивы – это просто-напросто воплощенное желание держать прошлое в порядке. Так чтобы активные и деловые молодые люди могли бы влететь сюда, выбрать определенное дело, определенный образец породы и быстро выскользнуть именно с этим необходимым им кусочком прошлого.
Однако этот архив далек от совершенства. На полках нет табличек. На переплетах архивных материалов нет номеров, дат или букв. А когда я несколько раз наугад беру что-нибудь, у меня в руках оказывается: “Петрографический анализ угля в пластах из Ата (профили глубоких горизонтов), Нуксууак, Западная Гренландия”, или “Об использовании обработанного криолита-сырца при изготовлении электрических лампочек”, или “Проведение границ при разделе земли в 1862 году”.
Я поднимаюсь наверх и звоню по телефону. Телефонные звонки всегда кажутся чем-то не правильным. Особенно не правильно звонить с места преступления. Как будто я связываюсь прямо с полицейским управлением, чтобы сделать признание.
– Говорит Эльза Любинг.
– Я тут стою среди бумажных гор и пытаюсь вспомнить, где это написано о том, что даже избранные могут заблудиться.
Она некоторое время молчит, потом смеется.
– Это из Матфея. Но, может быть, к этому случаю больше подходит место из Марка, где Иисус говорит: “Вы приводитесь в заблуждение, не зная ни Писаний, ни силы Божией”.
Мы немного смеемся.
– Я снимаю с себя всякую ответственность, – говорит она. – Я в течение 35 лет просила о том, чтобы все было приведено в порядок и систематизировано.
– Мне приятно слышать, что есть кое-что, что вам не удалось осуществить.
Она молчит.
– Где? – спрашиваю я.
– Двумя полками выше скамьи – длинного деревянного ящика. Стоит в алфавитном порядке по тем минералам, которые искали. Тома, стоящие ближе всего к окну – о тех экспедициях, которые преследовали и геологическую, и историческую цели. Та, которую вы ищете, должна стоять где-то с краю.
Она собирается повесить трубку.
– Фрекен Любинг, – говорю я.
– Да.
– Вы когда-нибудь брали больничный?
– Господь всегда хранил меня.