Страница:
У меня нет водительских прав. А если ты носишь хорошую одежду, существует слишком много факторов, о которых следует помнить, если надо одновременно и ехать на велосипеде, и следить за машинами, и сохранять достоинство, и придерживать маленькую охотничью шляпку от Вауна с Эстергаде. Так что, как правило, получается так, что я иду пешком или еду на автобусе.
Сегодня я иду пешком. Вторник, 21 декабря, холодно и ясно. Сначала я иду в библиотеку Геологического Института на Эстервольгаде.
Есть один тезис, который мне очень нравится. Это постулат Дедекинда о линейном сжатии. Он гласит – в приблизительном изложении – что где угодно в числовом ряду можно внутри любого ничтожно малого интервала найти бесконечность. Когда я в библиотечном компьютере ищу Криолитовое общество “Дания”, я получаю материал для чтения на год.
Я выбираю “Белое золото”. Оказывается, что это книга, полная блеска. У рабочих в криолитовой каменоломне блеск в глазах, у владельцев этой отрасли, зарабатывающих денежки, блеск в глазах, у гренландцев-уборщиков блеск в глазах, а синие гренландские фьорды полны отблесков и солнечного света.
Потом я иду пешком мимо Эстерпорта и по Странбульвару. К дому номер 72Б, где у Криолитового общества “Дания” поблизости от конкурировавшего с ним Криолитового общества “Эресунн” когда-то было 500 сотрудников, два здания с лабораториями, цех криолита-сырца, сортировочный цех, столовая и мастерские. Теперь остались только железнодорожные пути, рабочая площадка, организованная для сноса здания, несколько сараев и навесов и большая вилла из красного кирпича. Из прочитанной мною книги я знаю, что два больших криолитовых месторождения у Саккака были окончательно выработаны в 60-х, и что компания в течение 70-х перешла к другим видам деятельности.
Сейчас здесь есть только огороженный участок, подъезд и группа рабочих в светлой рабочей одежде, которые спокойно наслаждаются рождественским пивом, готовясь к наступающему празднику.
Бодрая и предприимчивая девушка подошла бы к ним, и, поприветствовав их по-скаутски, поговорила бы с ними на их жаргоне и выкачала бы из них сведения о том, кем была фру Любинг, и что с ней сталось.
Такая прямота мне не свойственна. Мне не нравится обращаться к незнакомым людям. Мне не нравятся датские рабочие, собравшиеся в группу. Мне вообще не нравятся никакие группы мужчин.
Размышляя обо всем этом, я обхожу весь участок, и рабочие, заметив меня, машут руками, подзывая ближе, и оказываются учтивыми джентльменами, проработавшими здесь целых 30 лет, а вот теперь перед ними стоит печальная задача все ликвидировать, они знают, что фру Любинг все еще жива, и у нее квартира во Фредериксберге, и номер ее телефона можно найти в телефонной книге, а почему меня это интересует?
– Она когда-то мне очень помогла, – говорю я. – А теперь я хочу кое-что узнать у нее.
Они кивают и говорят, что фру Любинг многим людям помогала, и что у них есть дочери моего возраста, и чтобы я еще заходила.
Когда я иду по Странбульвару, я думаю о том, что глубоко внутри самой параноидальной подозрительности запрятаны человеколюбие и стремление к контакту, которые лишь ждут возможности проявиться.
Ни один человек, живший когда-либо бок о бок с животными, обитающими на воле, не может после этого посещать зоопарк. Но однажды я веду Исайю в Зоологический музей, чтобы показать ему там залы с тюленями.
Ему кажется, что они выглядят больными. Но его привлекает чучело зубра. По пути домой мы проходим через Фэлледпаркен.
– Так сколько ему лет? – спрашивает он.
– Сорок тысяч лет.
– Тогда он, наверное, скоро умрет.
– Наверное, умрет.
– Когда ты умрешь, Смилла, можно мне будет взять твою шкуру?
– Договорились, – отвечаю я.
Мы переходим Треугольник. Стоит теплая осень, туманно.
– Смилла, мы можем поехать в Гренландию?
Я не вижу никаких причин щадить детей, скрывая от них правду, от которой все равно никуда не денешься. Ведь когда они вырастут, им надо будет выносить то же, что и всем нам.
– Нет, – говорю я.
– Нет так нет.
Я никогда ничего ему не обещала. Я ничего не могу ему обещать. Ни один человек ничего не может обещать другому.
– Но мы можем почитать о Гренландии.
Он говорит “мы” о чтении вслух, прекрасно понимая, что он своим присутствием вносит такой же вклад, что и я.
– В какой книге?
– В “Элементах” Евклида.
Когда я возвращаюсь домой, уже темно. Механик затаскивает свой велосипед в подвал.
Он очень большой, похож на медведя, и если бы он распрямился, он мог бы быть импозантным. Но он ходит, пригнув голову, то ли извиняясь за свой рост, то ли чтобы не удариться о притолоки этого мира.
Мне он нравится. У меня слабость к неудачникам. Инвалидам, иностранцам, самому толстому мальчику в классе, тому, с которым никто никогда не танцует. Душою я с ними. Может быть, потому что я всю жизнь знала, что в некотором смысле всегда буду одной из них.
Исайя и механик дружили. Еще с тех времен, когда Исайя не мог говорить по-датски. Им, наверняка, не требовалось много слов. Один ремесленник узнал другого ремесленника. Двое мужчин, каждый из которых был по-своему одинок в мире.
Он тащит свой велосипед, а я иду за ним. У меня появилась одна мысль, связанная с подвалом.
Помещение ему выделили в два раза большее, чем всем, в расчете на мастерскую. Здесь цементный пол, теплый, сухой воздух и резкий, желтый электрический свет. Ограниченное пространство тесно заставлено. Вдоль двух стен – верстак. На крючках – велосипедные колеса и камеры. Коробка из молочного магазина, наполненная сломанными потенциометрами. Пластмассовая панель для гвоздей и шурупов. Доска, на которой маленькие кусачки с изолированными ручками для работы с электроникой. Доска с гаечными ключами. Девять квадратных метров фанеры, на которых, похоже, все существующие в мире инструменты. Шеренга паяльников. Четыре полки с сантехническим оборудованием, банками с краской, сломанными стереоустановками, набором торцовых ключей, сварочными электродами и целой серией электроинструментов “Метабо”. А у стены два огромных баллона для сварки в углекислом газе, и два маленьких для сварочной горелки. Кроме этого, разобранная стиральная машина. Ведра с антисептиком против домового грибка. Велосипедная рама. Велосипедный насос.
Здесь собрано так много предметов, что кажется, будто они ждут малейшего повода, чтобы создать хаос. Если бы такого человека, как я, послали сюда с поручением зажечь свет – тут же началась бы полная неразбериха, в которой даже нельзя было бы потом отыскать электрический выключатель. Но сейчас каждая вещь занимает свое место благодаря всепоглощающей, деятельной любви к порядку. Человек хочет быть уверен в том, что он сможет найти то, что ему понадобится.
Это место представляет собой двойной мир. Наверху верстак, инструменты, высокое конторское кресло. Под верстаком мир повторяется в уменьшенном в два раза размере. Маленький столик из амазонита с лобзиком, отвертка, стамеска. Маленькая скамеечка. Верстак. Маленькие тиски. Ящик из-под пива. Примерно тридцать баночек лака “Хумброль” в коробке из-под сигар. Вещи Исайи. Я была здесь как-то раз, когда они работали. Механик на своем стуле, склонившись над лупой в штативе, Исайя на полу, в трусах, оба далекие от всего мира. В воздухе стоял запах оловянного припоя и отвердителя для эпоксидной смолы. И чувствовалось другое, более сильное – абсолютная, полная отрешенности сосредоточенность. Я простояла там минут десять. Они даже не взглянули на меня.
Исайя не был экипирован для датской зимы. Только время от времени Юлиана собиралась с силами, чтобы одеть его как следует. Когда я уже знала его полгода, у него в четвертый раз за два месяца началось серьезное воспаление среднего уха. После пенициллиновой интоксикации оказалось, что он стал плохо слышать. С тех пор я, читая ему, садилась напротив, так чтобы он мог следить за движением моих губ. Механик стал для него тем человеком, с которым можно было говорить иначе, чем при помощи языка.
Я уже несколько дней ношу кое-что в кармане, потому что я ждала этой встречи. Теперь я достаю этот предмет.
– Для чего это?
Я показываю ему приспособление с присоской, которое взяла в комнате Исайи.
– “Присоска”. Стекольщики используют их для переноски больших кусков стекла.
Я достаю вещи Исайи из пивного ящика. Несколько предметов, вырезанных из дерева. Гарпун. Топор. Лодка, сделанная из плотного, как бы покрытого крапинками дерева, может быть, грушевого дерева – umiaq. Она гладко отполирована снаружи, отверстие выдолблено долотом. Длительная, трудоемкая, тщательно выполненная работа. Далее автомобильчик, сделанный из согнутых и склеенных алюминиевых полосок, вырезанных из пластинки толщиной почти с фольгу. Кусочки цветного необработанного стекла, которые были расплавлены и растянуты над газовой горелкой. Несколько оправ для очков. Вокман. Крышка у него исчезла, но она искусно заменена пластинкой из плексигласа с маленькими привинченными петлями. Он убран в полиэтиленовый футляр, сшитый вручную. На всем лежит печать совместной работы ребенка и взрослого. Здесь также целая куча магнитофонных кассет.
– Где его нож?
Он пожимает плечами. Вскоре он уходит. Он друг всего мира, он весит 100 килограммов, у него приятельские отношения с дворником. У него есть ключи от подвалов, и он может ходить куда угодно и когда угодно.
Я беру маленькую скамеечку и сажусь у дверей, откуда мне видно все помещение.
Широко распространено мнение, что дети открыты, что правда об их внутреннем мире как будто струится из них. Это не так. Нет никого более скрытного, чем дети, и ни у кого нет большей потребности быть скрытным. Это своего рода реакция на мир, который постоянно пытается открыть их с помощью консервного ножа, чтобы посмотреть, что же у них там внутри и не надо ли заменить это более подходящим содержимым.
Первой потребностью, появившейся в интернате – кроме постоянного, никогда по-настоящему не удовлетворяемого голода – была потребность в покое. В общей спальне покоя не найти. Потом это желание приобретает другую форму. Оно превращается в стремление иметь тайник, потайное место.
Я пытаюсь представить себе жизнь Исайи, те места, где он бывал. Квартиру, квартал, детский сад, набережную. Места, которые никогда нельзя будет полностью обследовать. Поэтому я довольствуюсь тем, что имеется в моем распоряжении.
Я изучаю комнату. Очень внимательно. И ничего не нахожу. Ничего, кроме воспоминаний об Исайе. Потом я вызываю в памяти представление о том, как все здесь выглядело оба раза, когда я давным-давно здесь бывала.
Я уже сижу, должно быть, полчаса, когда меня осеняет. Полгода назад дом обследовали на предмет наличия грибка. Из страховой компании пришли люди с собакой, натренированной на то, чтобы искать его. Они нашли два небольших мицелия, которые уничтожили, а затем заштукатурили. Одним из тех мест, где они работали, было это помещение. Они вскрывали стену в метре от пола. Потом они опять ее заделали, но это место еще не покрыто штукатуркой, как остальная часть стены. Под верстаком, в тени, остался квадрат величиной шесть на шесть кирпичей.
И, однако, я чуть было не пропустила это место. Он, должно быть, ждал, пока рабочие закончат. Потом он пришел сюда, пока раствор еще не застыл, и продвинул один из кирпичей немного внутрь. А потом подождал минуту и снова поставил его на место. Так он делал, пока раствор не застыл. Тихо и спокойно, в течение всего вечера, с перерывами в четверть часа, он спускался в подвал, чтобы передвинуть кирпич на один сантиметр. Так я это себе представляю. Между кирпичом и раствором нельзя засунуть лезвие ножа. Но когда я нажимаю, он начинает уходить внутрь. Сначала я не могу понять, как он смог его вынуть, потому что за него нельзя ухватиться. Потом я беру присоску и разглядываю ее. Я не могу толкнуть кирпич вперед, потому что он просто упадет в пустоту за стеной. Но когда я подношу черный резиновый кружок к поверхности, и при помощи маленькой ручки заставляю его присосаться, кирпич выходит, преодолевая сопротивление. Вытащив его, я понимаю, что создавало сопротивление. С обратной стороны забит маленький гвоздик. На него намотан тонкий нейлоновый шнур. На гвоздь и шнур капнули большую каплю клея “Аральдит”, ставшего теперь твердым, как камень. Шнур спускается в пустоту за стеной. На другом конце висит плоская коробка из-под сигар, обмотанная двумя толстыми резиновыми бинтами. Все вместе – просто поэма технической изобретательности.
Я кладу коробку в карман пальто. Потом я осторожно вставляю кирпич на место.
Рыцарский дух – это архетип. Когда я приехала в Данию, копенгагенский амт собрал класс из детей, которые должны были изучать датский в школе Ругмаркен, поблизости от жилья для иммигрантов, организованного социальной службой в Сунбю на Амагере. Я сидела за одной партой с мальчиком, которого звали Барал. Мне было семь лет, и я была коротко пострижена. На переменах я играла с мальчиками в мяч. Месяца через три был урок, на котором мы должны были называть имена друг друга.
– А кто сидит рядом с тобой, Барал? Как ее зовут?
– Его зовут Смилла.
– Ее зовут Смилла. Смилла – девочка.
Он посмотрел на меня с немым изумлением. После того как прошел первый шок и в последующие полгода в школе, его отношение ко мне изменилось только в одном. К нему добавилось приятное, учтивое желание помочь.
И у Исайи было такое же отношение ко мне. Он мог неожиданно перейти на датский, чтобы сказать мне “вы”, как только он понял заложенное в этом слове уважение. В последние три месяца, когда саморазрушение Юлианы усилилось и стало более целенаправленным, чем раньше, случалось, что по вечерам он не хотел уходить.
– Как вы думаете, – говорил он, – я могу поспать здесь?
После мытья я ставила его на сидение унитаза и смазывала кремом. Оттуда ему в зеркале было видно его лицо, то, как он с подозрением принюхивается к розовому запаху ночного крема “Элизабет Арден”.
Днем он никогда не касался меня. Он никогда не брал меня за руку, никогда не ласкался ко мне и никогда не просил о ласке. Но бывало, что ночью он прижимался ко мне, погруженный в глубокий сон, и лежал так несколько минут. Когда он касался моей кожи, у него возникала легкая эрекция, которая то появлялась, то проходила, то появлялась, то проходила, будто выпрямлялась, а потом оседала детская игрушка на ниточках.
В эти ночи я спала некрепко. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.
8
Бертран Рассел писал, что чистая математика – эта та область, в которой мы не знаем, о чем мы говорим, или не знаем, насколько то, что мы говорим, является истинным или ложным.
С приготовлением пищи у меня так же.
Я ем в основном мясо. Жирное мясо. Я не могу согреться от овощей и хлеба. Я никогда не следила за тем, что я ем, какие продукты использую, какова химическая основа приготовления пищи. У меня есть только один рабочий принцип. Я всегда готовлю горячую пищу. Это очень важно, когда живешь один. Это нужно для достижения душевного здоровья. Это поддерживает.
Сегодня это, кроме всего прочего, преследует и другую цель. Это отодвигает два телефонных звонка. Я не люблю говорить по телефону. Я хочу видеть того, с кем говорю.
Я ставлю сигарную коробку Исайи на стол. Потом я делаю первый звонок.
Вообще-то я надеюсь, что уже поздно, скоро Рождество, люди должны были рано уйти домой.
Я звоню в Криолитовое общество. Директор все еще в своем кабинете. Он не представляется, он – просто голос, сухой, неумолимый, холодный, как песок, струящийся в песочных часах. Он сообщает мне, что поскольку в правлении было представлено государство и так как компания в настоящий момент находится в процессе ликвидации, а фонд в процессе реорганизации, принято решение перевести все бумаги в Государственный архив, в котором хранятся документы, содержащие решения, принятые государственными организациями, и в котором некоторые из этих бумаг – он не может сообщить мне, какие именно – попадут в категорию “общие решения”, не подлежащие разглашению в течение 50 лет, в то время как другие – он также не может, как я, должно быть, могу понять, сообщить мне, какие именно – будут рассматриваться как сведения личного характера, не подлежащие разглашению в течение 80 лет.
Я пытаюсь узнать у него, где находятся документы, документы как таковые.
Как физическая реальность все бумаги по-прежнему находятся в ведении компании, но формально они уже переданы в Государственный архив, куда мне, следовательно, и надо обратиться, и может ли он еще чем-нибудь помочь мне?
– Да, – говорю я. – Если упадете замертво.
Я разматываю резиновые бинты на коробке Исайи.
Те ножи, которые есть у меня в доме, остры настолько, что годятся только для того, чтобы разрезать ими конверты. Отрезать кусочек ржаного хлеба – это для них уже почти непосильная задача. По мне они и не должны быть острее. В противном случае в тяжелые дни я способна легко прийти к мысли о том, что можно без всяких проблем встать в ванной перед зеркалом и перерезать себе горло. В подобных случаях очень неплохо иметь дополнительные гарантии безопасности, вроде того, что сначала надо пойти к нижнему соседу и взять у него взаймы нож.
Но мне понятна любовь к сверкающему клинку. Однажды я купила Исайе нож “пума”. Он не благодарил меня. Его лицо не выразило никакого удивления. Он осторожно достал из обитой зеленым фетром коробочки короткий кинжал с широким лезвием и через пять минут ушел. Он знал, и я знала, и он знал, что я знала – он ушел, чтобы в подвале под верстаком механика свернуться в клубочек со своим новым приобретением, и что пройдут месяцы, прежде чем он сможет осознать, что нож принадлежит ему.
Теперь нож в ножнах лежит передо мной в коробке из-под сигар. С широкой, тщательно отполированной рукояткой из оленьего рога. В коробке лежат еще четыре предмета. Наконечник гарпуна, из тех, что все гренландские дети находят на заброшенных поселениях, и которые, как они знают, положено оставлять археологам, но которые они, тем не менее, все равно подбирают и таскают с собой. Медвежий коготь, и, как обычно, меня удивляет твердость, тяжесть и острота одного такого когтя. Магнитофонная кассета без футляра, но завернутая в выцветший листок зеленой бумаги для черновиков, исписанный цифрами. Сверху печатными буквами написано слово “Нифльхейм”.
Футляр автобусной карточки. Сама карточка вынута, так что он теперь служит обложкой для фотографии. Цветной фотографии, наверняка, сделанной “инстаматиком”. Летом, должно быть в Северной Гренландии, потому что джинсы мужчины заправлены в камики. Он сидит на камне, освещенный солнцем. Он – полураздет, на левой руке – большие, черные водонепроницаемые часы. Он смеется в объектив, и в этот момент видно, что он каждым зубом и каждой морщинкой, вызванной смехом, отец Исайи.
Уже поздно. Но, похоже, это как раз то время, когда все мы, приводящие в движение государственную машину, даем ей последний толчок перед Рождеством, чтобы заслужить то дополнительное вознаграждение, которым в этом году будет замороженная утка и мимолетный поцелуй начальника в щечку.
Так что я открываю телефонную книгу. Государственная прокуратура находится на улице Йенса Кофода.
Я точно не знаю, что скажу Рауну. Может быть, мне просто надо рассказать, что меня не удалось перехитрить, что я не сдалась. Мне надо сказать ему: “Знаешь, что, мой пупсик, я слежу за тобой, ты так и знай”.
Я готова к любому ответу.
Но только не к тому, который слышу.
– Здесь, – говорит холодный женский голос, – такой не работает.
Я опускаюсь на стул. Мне не остается ничего другого, кроме как тихонько дышать в микрофон, чтобы потянуть время.
– А кто это говорит? – спрашивает она.
Я собираюсь положить трубку. Но что-то в ее голосе меня останавливает. В нем звучит какая-то косность. Узость и любопытство. Из этого любопытства вдруг рождается вдохновение.
– Смилла, – шепчу я, стараясь вложить как можно больше сладкой ваты между мной и мембраной. – Из “Сауны-клуба Смиллы”. У господина Рауна назначено время массажа, которое он хотел бы изменить...
– Этот Раун, он невысокий и худой?
– Как палка, милочка.
– Ходит в широком пальто?
– Как большая палатка.
Я слышу, как у нее учащается дыхание. Я знаю, что у нее в глазах появился блеск.
– Так он из отдела по борьбе с экономическими преступлениями.
Теперь она счастлива. По-своему. Я подарила ей прекрасную рождественскую историю для задушевных подруг к завтрашнему утреннему кофе с булочками.
– Ты просто спасла меня, – говорю я. – Если тебе самой нужен будет массаж...
Она кладет трубку.
Я беру чай и подхожу к окну. Дания – прекрасная страна. А полицейские особенно прекрасны. И удивительны. Они провожают королевских гвардейцев к дворцу Амалиенборг. Они помогают заблудившимся утятам перейти через улицу. А когда с крыши падает маленький мальчик, то сначала появляются сотрудники отделения по поддержанию общественного порядка. А потом уголовная полиция. И, наконец, за дело берется отдел Государственной прокуратуры, занимающийся экономическими преступлениями. Это внушает уверенность в завтрашнем дне.
Я вытаскиваю телефонную вилку из розетки. На сегодня я уже наговорилась по телефону. Механик по моей просьбе сделал кое-что с проводом, так что я могу отключить и дверной звонок.
Потом я сажусь на диван. Сначала передо мной проплывают события сегодняшнего дня. Я не задерживаюсь на них. Потом появляются воспоминания из детства, то немного депрессивные, то слегка приподнятые, они также проходят. Потом наступает спокойствие. В этом состоянии я ставлю пластинку. Сижу и плачу. Я оплакиваю не кого-то и не что-то. Свою жизнь я, в какой-то мере, сама себе создала, и я не хочу ее изменить. Я плачу, оттого что есть во вселенной такая красота, как скрипичный концерт Брамса в исполнении Гидона Кремера.
9
Согласно одной научной теории можно быть абсолютно уверенным в существовании только того, что ты сам узнал на собственном опыте. В таком случае, наверное, очень немногие люди могут быть совершенно уверены в том, что Готхопсвай существует в пять часов утра. Окна, во всяком случае, темны и пусты, улицы пустынны, а в автобусе номер 2 нет никого, кроме шофера и меня.
Пять часов утра – это какое-то особенное время. Как будто сон достигает дна. Кривая цикла быстрого движения глаз меняет направление, начиная поднимать спящих навстречу сознанию, что дальше так продолжаться не может. Люди в это время беззащитны, как грудные дети. В это время выходят на oxoтy крупные звери, в это время полиция взимает просроченные штрафы за нарушение правил парковки автомобиля.
И в это время я сажусь на “двойку” и еду в Брёнсхой, на Каббелайе-вай, у края Уттерслев Мосе, чтобы нанести визит судебно-медицинскому эксперту Лагерманну – с именем “как сорт лакрицы” – так он мне представился.
Он узнал мой голос по телефону еще до того, как я успела назвать себя, и быстро назначил время: “В половине седьмого, – сказал он, – сможете?”
И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь с помощью времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь, наводящее на размышления.
Улица Каббелайевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие у домов машины покрыты сверкающим, белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.
Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены, иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.
Дверь открывает пять человек, и делают они это одновременно, застревая попутно в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У них молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.
Среди них стоит женщина с таким же, как и у детей, цветом кожи и волос, но ее рост, плечи и спина годятся для американского футбола. За ее спиной виднеется судебно-медицинский эксперт.
Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.
Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе дорогу через крики и через несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли переселение народов и дикая орда, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все окрашено неоновым светом.
Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь – сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.
Сегодня я иду пешком. Вторник, 21 декабря, холодно и ясно. Сначала я иду в библиотеку Геологического Института на Эстервольгаде.
Есть один тезис, который мне очень нравится. Это постулат Дедекинда о линейном сжатии. Он гласит – в приблизительном изложении – что где угодно в числовом ряду можно внутри любого ничтожно малого интервала найти бесконечность. Когда я в библиотечном компьютере ищу Криолитовое общество “Дания”, я получаю материал для чтения на год.
Я выбираю “Белое золото”. Оказывается, что это книга, полная блеска. У рабочих в криолитовой каменоломне блеск в глазах, у владельцев этой отрасли, зарабатывающих денежки, блеск в глазах, у гренландцев-уборщиков блеск в глазах, а синие гренландские фьорды полны отблесков и солнечного света.
Потом я иду пешком мимо Эстерпорта и по Странбульвару. К дому номер 72Б, где у Криолитового общества “Дания” поблизости от конкурировавшего с ним Криолитового общества “Эресунн” когда-то было 500 сотрудников, два здания с лабораториями, цех криолита-сырца, сортировочный цех, столовая и мастерские. Теперь остались только железнодорожные пути, рабочая площадка, организованная для сноса здания, несколько сараев и навесов и большая вилла из красного кирпича. Из прочитанной мною книги я знаю, что два больших криолитовых месторождения у Саккака были окончательно выработаны в 60-х, и что компания в течение 70-х перешла к другим видам деятельности.
Сейчас здесь есть только огороженный участок, подъезд и группа рабочих в светлой рабочей одежде, которые спокойно наслаждаются рождественским пивом, готовясь к наступающему празднику.
Бодрая и предприимчивая девушка подошла бы к ним, и, поприветствовав их по-скаутски, поговорила бы с ними на их жаргоне и выкачала бы из них сведения о том, кем была фру Любинг, и что с ней сталось.
Такая прямота мне не свойственна. Мне не нравится обращаться к незнакомым людям. Мне не нравятся датские рабочие, собравшиеся в группу. Мне вообще не нравятся никакие группы мужчин.
Размышляя обо всем этом, я обхожу весь участок, и рабочие, заметив меня, машут руками, подзывая ближе, и оказываются учтивыми джентльменами, проработавшими здесь целых 30 лет, а вот теперь перед ними стоит печальная задача все ликвидировать, они знают, что фру Любинг все еще жива, и у нее квартира во Фредериксберге, и номер ее телефона можно найти в телефонной книге, а почему меня это интересует?
– Она когда-то мне очень помогла, – говорю я. – А теперь я хочу кое-что узнать у нее.
Они кивают и говорят, что фру Любинг многим людям помогала, и что у них есть дочери моего возраста, и чтобы я еще заходила.
Когда я иду по Странбульвару, я думаю о том, что глубоко внутри самой параноидальной подозрительности запрятаны человеколюбие и стремление к контакту, которые лишь ждут возможности проявиться.
Ни один человек, живший когда-либо бок о бок с животными, обитающими на воле, не может после этого посещать зоопарк. Но однажды я веду Исайю в Зоологический музей, чтобы показать ему там залы с тюленями.
Ему кажется, что они выглядят больными. Но его привлекает чучело зубра. По пути домой мы проходим через Фэлледпаркен.
– Так сколько ему лет? – спрашивает он.
– Сорок тысяч лет.
– Тогда он, наверное, скоро умрет.
– Наверное, умрет.
– Когда ты умрешь, Смилла, можно мне будет взять твою шкуру?
– Договорились, – отвечаю я.
Мы переходим Треугольник. Стоит теплая осень, туманно.
– Смилла, мы можем поехать в Гренландию?
Я не вижу никаких причин щадить детей, скрывая от них правду, от которой все равно никуда не денешься. Ведь когда они вырастут, им надо будет выносить то же, что и всем нам.
– Нет, – говорю я.
– Нет так нет.
Я никогда ничего ему не обещала. Я ничего не могу ему обещать. Ни один человек ничего не может обещать другому.
– Но мы можем почитать о Гренландии.
Он говорит “мы” о чтении вслух, прекрасно понимая, что он своим присутствием вносит такой же вклад, что и я.
– В какой книге?
– В “Элементах” Евклида.
***
Когда я возвращаюсь домой, уже темно. Механик затаскивает свой велосипед в подвал.
Он очень большой, похож на медведя, и если бы он распрямился, он мог бы быть импозантным. Но он ходит, пригнув голову, то ли извиняясь за свой рост, то ли чтобы не удариться о притолоки этого мира.
Мне он нравится. У меня слабость к неудачникам. Инвалидам, иностранцам, самому толстому мальчику в классе, тому, с которым никто никогда не танцует. Душою я с ними. Может быть, потому что я всю жизнь знала, что в некотором смысле всегда буду одной из них.
Исайя и механик дружили. Еще с тех времен, когда Исайя не мог говорить по-датски. Им, наверняка, не требовалось много слов. Один ремесленник узнал другого ремесленника. Двое мужчин, каждый из которых был по-своему одинок в мире.
Он тащит свой велосипед, а я иду за ним. У меня появилась одна мысль, связанная с подвалом.
Помещение ему выделили в два раза большее, чем всем, в расчете на мастерскую. Здесь цементный пол, теплый, сухой воздух и резкий, желтый электрический свет. Ограниченное пространство тесно заставлено. Вдоль двух стен – верстак. На крючках – велосипедные колеса и камеры. Коробка из молочного магазина, наполненная сломанными потенциометрами. Пластмассовая панель для гвоздей и шурупов. Доска, на которой маленькие кусачки с изолированными ручками для работы с электроникой. Доска с гаечными ключами. Девять квадратных метров фанеры, на которых, похоже, все существующие в мире инструменты. Шеренга паяльников. Четыре полки с сантехническим оборудованием, банками с краской, сломанными стереоустановками, набором торцовых ключей, сварочными электродами и целой серией электроинструментов “Метабо”. А у стены два огромных баллона для сварки в углекислом газе, и два маленьких для сварочной горелки. Кроме этого, разобранная стиральная машина. Ведра с антисептиком против домового грибка. Велосипедная рама. Велосипедный насос.
Здесь собрано так много предметов, что кажется, будто они ждут малейшего повода, чтобы создать хаос. Если бы такого человека, как я, послали сюда с поручением зажечь свет – тут же началась бы полная неразбериха, в которой даже нельзя было бы потом отыскать электрический выключатель. Но сейчас каждая вещь занимает свое место благодаря всепоглощающей, деятельной любви к порядку. Человек хочет быть уверен в том, что он сможет найти то, что ему понадобится.
Это место представляет собой двойной мир. Наверху верстак, инструменты, высокое конторское кресло. Под верстаком мир повторяется в уменьшенном в два раза размере. Маленький столик из амазонита с лобзиком, отвертка, стамеска. Маленькая скамеечка. Верстак. Маленькие тиски. Ящик из-под пива. Примерно тридцать баночек лака “Хумброль” в коробке из-под сигар. Вещи Исайи. Я была здесь как-то раз, когда они работали. Механик на своем стуле, склонившись над лупой в штативе, Исайя на полу, в трусах, оба далекие от всего мира. В воздухе стоял запах оловянного припоя и отвердителя для эпоксидной смолы. И чувствовалось другое, более сильное – абсолютная, полная отрешенности сосредоточенность. Я простояла там минут десять. Они даже не взглянули на меня.
Исайя не был экипирован для датской зимы. Только время от времени Юлиана собиралась с силами, чтобы одеть его как следует. Когда я уже знала его полгода, у него в четвертый раз за два месяца началось серьезное воспаление среднего уха. После пенициллиновой интоксикации оказалось, что он стал плохо слышать. С тех пор я, читая ему, садилась напротив, так чтобы он мог следить за движением моих губ. Механик стал для него тем человеком, с которым можно было говорить иначе, чем при помощи языка.
Я уже несколько дней ношу кое-что в кармане, потому что я ждала этой встречи. Теперь я достаю этот предмет.
– Для чего это?
Я показываю ему приспособление с присоской, которое взяла в комнате Исайи.
– “Присоска”. Стекольщики используют их для переноски больших кусков стекла.
Я достаю вещи Исайи из пивного ящика. Несколько предметов, вырезанных из дерева. Гарпун. Топор. Лодка, сделанная из плотного, как бы покрытого крапинками дерева, может быть, грушевого дерева – umiaq. Она гладко отполирована снаружи, отверстие выдолблено долотом. Длительная, трудоемкая, тщательно выполненная работа. Далее автомобильчик, сделанный из согнутых и склеенных алюминиевых полосок, вырезанных из пластинки толщиной почти с фольгу. Кусочки цветного необработанного стекла, которые были расплавлены и растянуты над газовой горелкой. Несколько оправ для очков. Вокман. Крышка у него исчезла, но она искусно заменена пластинкой из плексигласа с маленькими привинченными петлями. Он убран в полиэтиленовый футляр, сшитый вручную. На всем лежит печать совместной работы ребенка и взрослого. Здесь также целая куча магнитофонных кассет.
– Где его нож?
Он пожимает плечами. Вскоре он уходит. Он друг всего мира, он весит 100 килограммов, у него приятельские отношения с дворником. У него есть ключи от подвалов, и он может ходить куда угодно и когда угодно.
Я беру маленькую скамеечку и сажусь у дверей, откуда мне видно все помещение.
Широко распространено мнение, что дети открыты, что правда об их внутреннем мире как будто струится из них. Это не так. Нет никого более скрытного, чем дети, и ни у кого нет большей потребности быть скрытным. Это своего рода реакция на мир, который постоянно пытается открыть их с помощью консервного ножа, чтобы посмотреть, что же у них там внутри и не надо ли заменить это более подходящим содержимым.
Первой потребностью, появившейся в интернате – кроме постоянного, никогда по-настоящему не удовлетворяемого голода – была потребность в покое. В общей спальне покоя не найти. Потом это желание приобретает другую форму. Оно превращается в стремление иметь тайник, потайное место.
Я пытаюсь представить себе жизнь Исайи, те места, где он бывал. Квартиру, квартал, детский сад, набережную. Места, которые никогда нельзя будет полностью обследовать. Поэтому я довольствуюсь тем, что имеется в моем распоряжении.
Я изучаю комнату. Очень внимательно. И ничего не нахожу. Ничего, кроме воспоминаний об Исайе. Потом я вызываю в памяти представление о том, как все здесь выглядело оба раза, когда я давным-давно здесь бывала.
Я уже сижу, должно быть, полчаса, когда меня осеняет. Полгода назад дом обследовали на предмет наличия грибка. Из страховой компании пришли люди с собакой, натренированной на то, чтобы искать его. Они нашли два небольших мицелия, которые уничтожили, а затем заштукатурили. Одним из тех мест, где они работали, было это помещение. Они вскрывали стену в метре от пола. Потом они опять ее заделали, но это место еще не покрыто штукатуркой, как остальная часть стены. Под верстаком, в тени, остался квадрат величиной шесть на шесть кирпичей.
И, однако, я чуть было не пропустила это место. Он, должно быть, ждал, пока рабочие закончат. Потом он пришел сюда, пока раствор еще не застыл, и продвинул один из кирпичей немного внутрь. А потом подождал минуту и снова поставил его на место. Так он делал, пока раствор не застыл. Тихо и спокойно, в течение всего вечера, с перерывами в четверть часа, он спускался в подвал, чтобы передвинуть кирпич на один сантиметр. Так я это себе представляю. Между кирпичом и раствором нельзя засунуть лезвие ножа. Но когда я нажимаю, он начинает уходить внутрь. Сначала я не могу понять, как он смог его вынуть, потому что за него нельзя ухватиться. Потом я беру присоску и разглядываю ее. Я не могу толкнуть кирпич вперед, потому что он просто упадет в пустоту за стеной. Но когда я подношу черный резиновый кружок к поверхности, и при помощи маленькой ручки заставляю его присосаться, кирпич выходит, преодолевая сопротивление. Вытащив его, я понимаю, что создавало сопротивление. С обратной стороны забит маленький гвоздик. На него намотан тонкий нейлоновый шнур. На гвоздь и шнур капнули большую каплю клея “Аральдит”, ставшего теперь твердым, как камень. Шнур спускается в пустоту за стеной. На другом конце висит плоская коробка из-под сигар, обмотанная двумя толстыми резиновыми бинтами. Все вместе – просто поэма технической изобретательности.
Я кладу коробку в карман пальто. Потом я осторожно вставляю кирпич на место.
Рыцарский дух – это архетип. Когда я приехала в Данию, копенгагенский амт собрал класс из детей, которые должны были изучать датский в школе Ругмаркен, поблизости от жилья для иммигрантов, организованного социальной службой в Сунбю на Амагере. Я сидела за одной партой с мальчиком, которого звали Барал. Мне было семь лет, и я была коротко пострижена. На переменах я играла с мальчиками в мяч. Месяца через три был урок, на котором мы должны были называть имена друг друга.
– А кто сидит рядом с тобой, Барал? Как ее зовут?
– Его зовут Смилла.
– Ее зовут Смилла. Смилла – девочка.
Он посмотрел на меня с немым изумлением. После того как прошел первый шок и в последующие полгода в школе, его отношение ко мне изменилось только в одном. К нему добавилось приятное, учтивое желание помочь.
И у Исайи было такое же отношение ко мне. Он мог неожиданно перейти на датский, чтобы сказать мне “вы”, как только он понял заложенное в этом слове уважение. В последние три месяца, когда саморазрушение Юлианы усилилось и стало более целенаправленным, чем раньше, случалось, что по вечерам он не хотел уходить.
– Как вы думаете, – говорил он, – я могу поспать здесь?
После мытья я ставила его на сидение унитаза и смазывала кремом. Оттуда ему в зеркале было видно его лицо, то, как он с подозрением принюхивается к розовому запаху ночного крема “Элизабет Арден”.
Днем он никогда не касался меня. Он никогда не брал меня за руку, никогда не ласкался ко мне и никогда не просил о ласке. Но бывало, что ночью он прижимался ко мне, погруженный в глубокий сон, и лежал так несколько минут. Когда он касался моей кожи, у него возникала легкая эрекция, которая то появлялась, то проходила, то появлялась, то проходила, будто выпрямлялась, а потом оседала детская игрушка на ниточках.
В эти ночи я спала некрепко. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.
8
Бертран Рассел писал, что чистая математика – эта та область, в которой мы не знаем, о чем мы говорим, или не знаем, насколько то, что мы говорим, является истинным или ложным.
С приготовлением пищи у меня так же.
Я ем в основном мясо. Жирное мясо. Я не могу согреться от овощей и хлеба. Я никогда не следила за тем, что я ем, какие продукты использую, какова химическая основа приготовления пищи. У меня есть только один рабочий принцип. Я всегда готовлю горячую пищу. Это очень важно, когда живешь один. Это нужно для достижения душевного здоровья. Это поддерживает.
Сегодня это, кроме всего прочего, преследует и другую цель. Это отодвигает два телефонных звонка. Я не люблю говорить по телефону. Я хочу видеть того, с кем говорю.
Я ставлю сигарную коробку Исайи на стол. Потом я делаю первый звонок.
Вообще-то я надеюсь, что уже поздно, скоро Рождество, люди должны были рано уйти домой.
Я звоню в Криолитовое общество. Директор все еще в своем кабинете. Он не представляется, он – просто голос, сухой, неумолимый, холодный, как песок, струящийся в песочных часах. Он сообщает мне, что поскольку в правлении было представлено государство и так как компания в настоящий момент находится в процессе ликвидации, а фонд в процессе реорганизации, принято решение перевести все бумаги в Государственный архив, в котором хранятся документы, содержащие решения, принятые государственными организациями, и в котором некоторые из этих бумаг – он не может сообщить мне, какие именно – попадут в категорию “общие решения”, не подлежащие разглашению в течение 50 лет, в то время как другие – он также не может, как я, должно быть, могу понять, сообщить мне, какие именно – будут рассматриваться как сведения личного характера, не подлежащие разглашению в течение 80 лет.
Я пытаюсь узнать у него, где находятся документы, документы как таковые.
Как физическая реальность все бумаги по-прежнему находятся в ведении компании, но формально они уже переданы в Государственный архив, куда мне, следовательно, и надо обратиться, и может ли он еще чем-нибудь помочь мне?
– Да, – говорю я. – Если упадете замертво.
Я разматываю резиновые бинты на коробке Исайи.
Те ножи, которые есть у меня в доме, остры настолько, что годятся только для того, чтобы разрезать ими конверты. Отрезать кусочек ржаного хлеба – это для них уже почти непосильная задача. По мне они и не должны быть острее. В противном случае в тяжелые дни я способна легко прийти к мысли о том, что можно без всяких проблем встать в ванной перед зеркалом и перерезать себе горло. В подобных случаях очень неплохо иметь дополнительные гарантии безопасности, вроде того, что сначала надо пойти к нижнему соседу и взять у него взаймы нож.
Но мне понятна любовь к сверкающему клинку. Однажды я купила Исайе нож “пума”. Он не благодарил меня. Его лицо не выразило никакого удивления. Он осторожно достал из обитой зеленым фетром коробочки короткий кинжал с широким лезвием и через пять минут ушел. Он знал, и я знала, и он знал, что я знала – он ушел, чтобы в подвале под верстаком механика свернуться в клубочек со своим новым приобретением, и что пройдут месяцы, прежде чем он сможет осознать, что нож принадлежит ему.
Теперь нож в ножнах лежит передо мной в коробке из-под сигар. С широкой, тщательно отполированной рукояткой из оленьего рога. В коробке лежат еще четыре предмета. Наконечник гарпуна, из тех, что все гренландские дети находят на заброшенных поселениях, и которые, как они знают, положено оставлять археологам, но которые они, тем не менее, все равно подбирают и таскают с собой. Медвежий коготь, и, как обычно, меня удивляет твердость, тяжесть и острота одного такого когтя. Магнитофонная кассета без футляра, но завернутая в выцветший листок зеленой бумаги для черновиков, исписанный цифрами. Сверху печатными буквами написано слово “Нифльхейм”.
Футляр автобусной карточки. Сама карточка вынута, так что он теперь служит обложкой для фотографии. Цветной фотографии, наверняка, сделанной “инстаматиком”. Летом, должно быть в Северной Гренландии, потому что джинсы мужчины заправлены в камики. Он сидит на камне, освещенный солнцем. Он – полураздет, на левой руке – большие, черные водонепроницаемые часы. Он смеется в объектив, и в этот момент видно, что он каждым зубом и каждой морщинкой, вызванной смехом, отец Исайи.
Уже поздно. Но, похоже, это как раз то время, когда все мы, приводящие в движение государственную машину, даем ей последний толчок перед Рождеством, чтобы заслужить то дополнительное вознаграждение, которым в этом году будет замороженная утка и мимолетный поцелуй начальника в щечку.
Так что я открываю телефонную книгу. Государственная прокуратура находится на улице Йенса Кофода.
Я точно не знаю, что скажу Рауну. Может быть, мне просто надо рассказать, что меня не удалось перехитрить, что я не сдалась. Мне надо сказать ему: “Знаешь, что, мой пупсик, я слежу за тобой, ты так и знай”.
Я готова к любому ответу.
***
Но только не к тому, который слышу.
– Здесь, – говорит холодный женский голос, – такой не работает.
Я опускаюсь на стул. Мне не остается ничего другого, кроме как тихонько дышать в микрофон, чтобы потянуть время.
– А кто это говорит? – спрашивает она.
Я собираюсь положить трубку. Но что-то в ее голосе меня останавливает. В нем звучит какая-то косность. Узость и любопытство. Из этого любопытства вдруг рождается вдохновение.
– Смилла, – шепчу я, стараясь вложить как можно больше сладкой ваты между мной и мембраной. – Из “Сауны-клуба Смиллы”. У господина Рауна назначено время массажа, которое он хотел бы изменить...
– Этот Раун, он невысокий и худой?
– Как палка, милочка.
– Ходит в широком пальто?
– Как большая палатка.
Я слышу, как у нее учащается дыхание. Я знаю, что у нее в глазах появился блеск.
– Так он из отдела по борьбе с экономическими преступлениями.
Теперь она счастлива. По-своему. Я подарила ей прекрасную рождественскую историю для задушевных подруг к завтрашнему утреннему кофе с булочками.
– Ты просто спасла меня, – говорю я. – Если тебе самой нужен будет массаж...
Она кладет трубку.
Я беру чай и подхожу к окну. Дания – прекрасная страна. А полицейские особенно прекрасны. И удивительны. Они провожают королевских гвардейцев к дворцу Амалиенборг. Они помогают заблудившимся утятам перейти через улицу. А когда с крыши падает маленький мальчик, то сначала появляются сотрудники отделения по поддержанию общественного порядка. А потом уголовная полиция. И, наконец, за дело берется отдел Государственной прокуратуры, занимающийся экономическими преступлениями. Это внушает уверенность в завтрашнем дне.
Я вытаскиваю телефонную вилку из розетки. На сегодня я уже наговорилась по телефону. Механик по моей просьбе сделал кое-что с проводом, так что я могу отключить и дверной звонок.
Потом я сажусь на диван. Сначала передо мной проплывают события сегодняшнего дня. Я не задерживаюсь на них. Потом появляются воспоминания из детства, то немного депрессивные, то слегка приподнятые, они также проходят. Потом наступает спокойствие. В этом состоянии я ставлю пластинку. Сижу и плачу. Я оплакиваю не кого-то и не что-то. Свою жизнь я, в какой-то мере, сама себе создала, и я не хочу ее изменить. Я плачу, оттого что есть во вселенной такая красота, как скрипичный концерт Брамса в исполнении Гидона Кремера.
9
Согласно одной научной теории можно быть абсолютно уверенным в существовании только того, что ты сам узнал на собственном опыте. В таком случае, наверное, очень немногие люди могут быть совершенно уверены в том, что Готхопсвай существует в пять часов утра. Окна, во всяком случае, темны и пусты, улицы пустынны, а в автобусе номер 2 нет никого, кроме шофера и меня.
Пять часов утра – это какое-то особенное время. Как будто сон достигает дна. Кривая цикла быстрого движения глаз меняет направление, начиная поднимать спящих навстречу сознанию, что дальше так продолжаться не может. Люди в это время беззащитны, как грудные дети. В это время выходят на oxoтy крупные звери, в это время полиция взимает просроченные штрафы за нарушение правил парковки автомобиля.
И в это время я сажусь на “двойку” и еду в Брёнсхой, на Каббелайе-вай, у края Уттерслев Мосе, чтобы нанести визит судебно-медицинскому эксперту Лагерманну – с именем “как сорт лакрицы” – так он мне представился.
Он узнал мой голос по телефону еще до того, как я успела назвать себя, и быстро назначил время: “В половине седьмого, – сказал он, – сможете?”
И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь с помощью времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь, наводящее на размышления.
Улица Каббелайевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие у домов машины покрыты сверкающим, белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.
Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены, иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.
Дверь открывает пять человек, и делают они это одновременно, застревая попутно в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У них молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.
***
Среди них стоит женщина с таким же, как и у детей, цветом кожи и волос, но ее рост, плечи и спина годятся для американского футбола. За ее спиной виднеется судебно-медицинский эксперт.
Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.
Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе дорогу через крики и через несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли переселение народов и дикая орда, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все окрашено неоновым светом.
Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь – сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.