Я протянул ему смятый листок грязно-серой дешевой бумаги, на которой рецензент настучал свою отповедь. Учитель быстро пробежал глазами и возмущенно затряс головой.
   – «…царит бессмыслица, кровавый хаос, – процитировал он. – Спрашивается, каким образом писатель, «питомец муз», овладеет хаосом, если в описываемой реальности и нет духовных опор?» Что за странные вопросы задает этот человек? – воскликнул учитель. – Кому в нашем мире дано овладеть кровавым хаосом? И может ли писатель претендовать на это, даже если духовные опоры есть? – на лице учителя появилось брезгливое выражение. – «Он живописует кошмар, где идеальные начала сдались на милость инстинктам: инстинкту разрушения, садистской жажды мучить и наслаждаться зрелищем чужого страдания. Проблески человечности оставлены центральному герою, но и он звереет в общем кошмаре!» – учитель снова покачал головой.
   – И заметьте, как у нас любят обижать животных! – сказал я. – «Звереет» – считается ругательством высшей пробы, хотя звери никогда не додумывались и, надеюсь, не додумаются до подобного.
   – Да не в этом дело! – раздраженно произнес учитель. – Вы цепляетесь к слову, а дело в том, что этот критик ничего не понял. Что значит «проблески человечности»? Ваш герой жертвует не просто своей жизнью, а, может быть, жизнью своих детей единственно ради импульса помочь другим, чужим истязаемым детям! Хотя помочь он им не может! А рецензент ваш пишет, что герой тоже звереет. Он или тупица, или рассказа не читал. Ваш герой романтик, Дон-Кихот. Вы хорошо назвали рассказ…
   Я подошел к учителю и взял у него из рук грязно-серый листок с рецензией.
   – «В самом человеке автор не находит никаких гарантий против расчеловечивания. И не ищет! Оттого рассказ, вроде бы заостренный против милитаризма, оказывается злой карикатурой на человека». Ублюдок! Он плетет из словечек, как кажется ему самому, очень хитрую паутину: «гарантии против расчеловечивания». Эти словоблуды, эти обиженные богом недоучки, которых наша скорбная судьба вознесла на литературное поприще, утопят нас в своем дерьме! Если бы в образованном русском обществе сто лет назад услышали подобный бред, непременно решили бы, что написал это обученный грамоте лакей, Смердяков, которого научили писать политические доносы. Вот смотрите, как он заканчивает: «Боюсь, что, напечатав этот рассказ, мы создадим опасный прецедент: и другим повествователям может показаться заманчивым сочинять версии новейшего Апокалипсиса». Он никогда не читал Апокалипсиса! Иначе бы знал, что, если бы я в самом деле умел сочинить новую версию, меня можно было бы ставить в один ряд с Иоанном Богословом! Сочинять Апокалипсис не надо никому, потому что он уже сочинен…
 
* * *
   С улицы донесся громкий треск. Мы бросились к окну и увидели, как распахивается сломанная калитка и во двор входит Николай Волчанов с ломом в руках. Следом за ним шел Геннадий Волчанов – на этот раз я хорошо рассмотрел его: худой, бледный подросток, весь в угрях. Лицо маленькое, плоское, как маска. Очень подвижные, живые глаза. Было видно, что он, несмотря на юный возраст, сложнее и умнее своего свирепого краснорожего брата. Последним шел сержант милиции. Он нес перед собой на вытянутых руках телефон, за которым тянулся по земле провод.
   – Телефон… – прошептал учитель.
   Я бросился к входной двери и столкнулся с дедушкой Гришей, который так зло посмотрел на меня, когда я сунулся вперед, что я тут же пропустил его, вернулся к печи, поднял чугунную кочергу и пошел следом за ним в сени. Снова совсем рядом раздался страшный грохот: Николай Волчанов ударил ломом на этот раз уже во входную дверь. Дедушка Гриша открыл дверь и гневно закричал:
   – Ты что делаешь, подонок! Ты зачем калитку сломал, сукин сын? – он двинулся на Волчанова. – Тоже мне, милиция! Тебе кто право дал двери ломать!
   Николай Волчанов словно не слышал его. Он картинно оперся на лом и смотрел на меня, изучал, как можно изучать железнодорожное расписание. Потом вполголоса сообщил:
   – Отец велел телефон вам поставить. Говорить будет с тобой! – предупредил он меня и сплюнул на клумбу с ноготками, которую дедушка Гриша разбил под окнами. – На пушку нас берешь, падло! – хрипло произнес он. – Отец все не верит, а я сразу усек – испугать хочешь ежа голой жопой! Козел… – он выругался просто и свирепо.
   Я не выношу, когда меня ругают матом. Сегодня подобное заявление звучит как вызов, как покушение на сами основы нашего общества, но любое ругательство в мой адрес вызывает у меня непобедимое желание ударить обидчика. Первый порыв был ударить Николая Волчанова кочергой по голове. Но это означало раскроить ему череп, что было бы слишком жестоко. Я отступил на шаг и швырнул кочергу ему в ноги, как швыряют биту в «городках». Он свалился на землю, истошно заорал и схватился за ногу двумя руками.
   Затем я подскочил к младшему Волчанову, схватил его за грудки, поднял и швырнул на бревенчатую стену дома. Он сильно стукнулся всей спиной и затылком, но остался на ногах и неожиданно прытко отскочил к забору. Толстый парень с бычьими губами в милицейской форме, с телефоном на вытянутых руках испуганно пятился в сторону сломанной калитки. Волчанов-младший подлетел к нему, рывком вытащил у него из кобуры пистолет, и снова, второй раз за этот день, пистолет Макарова смотрел на меня пустым черным глазом. На этот раз мне было страшно: я видел, как Волчанов-младший решает, стрелять или нет. Эта борьба отражалась в его глазах.
   Николай Волчанов перестал орать, поднялся на ноги и, прихрамывая, кинулся ко мне. Этот дегенерат с тупой квадратной рожей кирпичного цвета бросился на меня, ослепленный болью и жаждой мести. И я встретил его. Это был один из прекрасных моментов в моей жизни, который я буду с гордостью вспоминать до конца своих дней! Я встретил его ударом кулака в нос. Удар был безупречно красивый, точный. Все восемьдесят килограммов моего веса были в тот миг на острие удара. Я услышал хряск, Николай Волчанов как бы взлетел в воздух, широко раскинув руки, а затем грохнулся на землю. Его лицо залила кровь такая темная, что на миг показалась мне черной.
   – Ну, что ты не стреляешь, щенок! – закричал я, обращаясь к Геннадию Волчанову. Но тот не собирался стрелять, он расслабленно опустил руку с пистолетом и улыбался.
   Во двор, топая толстыми ногами в сапогах, вбежал Филюков. Увидев Николая Волчанова на земле, он изменился в лице и бросился его поднимать. Филюков не смотрел в мою сторону, он боялся встретиться со мной глазами.
   – Оставь телефон и пошли! – прокричал он сержанту. Тот послушно поставил телефон на землю. – Помоги… – неожиданно энергично выругался Филюков, и сержант подскочил поднимать Николая Волчанова, который пришел в сознание и захрипел: «А-а-а…»
   Волчанов-младший не участвовал в этих хлопотах. По его бледному лицу продолжала скользить улыбка. Как я понял потом, избиение брата доставило ему такое удовольствие, что он боялся пропустить хотя бы часть сцены. Он покинул двор последним, пятясь задом и не переставая слегка помахивать пистолетом. Был какой-то артистизм в его движениях.
   Телефон одиноко стоял на траве, провод от него тянулся за калитку. Я подошел и взял телефон в руки. Это был примитивный аппарат без цифрового диска, дедушка современных телефонов. По таким говорили, наверное, одетые во френчи предшественники Волчанова в тридцатые годы. Я снял трубку, приложил к уху и услышал голос прокурора Волчанова:
   – Алло… – голос звучал так ясно, словно Волчанов стоял рядом со мной.
   – Добрый день! – приветствовал я его. – Как уши?
   – Ничего…
   – Слава богу! Кстати, ваш сын сейчас получил по носу.
   – Ничего, ему это на пользу! – с оттенком отцовской нежности в голосе ответил Волчанов.
   – И вам тоже очень полезно! – поддержал его я. – Уши не покраснели?
   – Нет! – голос Волчанова налился яростью. – Хватит болтать! Вам поставили телефон на три часа. Если через три часа не примете наши условия, все будет кончено…
   – Все будет кончено раньше! – заорал я. – Наши люди уже в городе!
   – Какие люди? Что ты несешь? – и снова я отчетливо услышал в его голосе страх. – В городе никого… Ты нам за это заплатишь! Шкуру с тебя снимем!
   – Приходи и снимай! – пригласил я. – Мне уже ждать надоело. Твои ублюдки целый день грозят мне оружием, а стрелять не стреляют. Не умеют, наверное! Или чувствуют, что тебе труба, и не хочется им вместе с тобой к стенке…
   Я услышал короткие гудки.
 
* * *
   После чая я пошел вслед за учителем в его комнату, чтобы взять какую-нибудь книгу. Учитель молча лег на кровать. Он был очень бледен, на лице проступили мелкие капли пота.
   – Вам нужен врач.
   – Ничего серьезного, уверяю вас! – он говорил с заметным усилием. – У меня нездоровая печень, да и весь я нездоров, но это неважно. Не обращайте внимания… Знаете, я начинаю думать, что вы родились в сорочке. Когда Геннадий Волчанов добрался до пистолета, я решил, что все кончено. Я даже глаза закрыл, честное слово! Он должен был выстрелить. Он самый страшный из них, он убьет не задумываясь.
   – Вероятно, отец запретил стрелять.
   – Они плевали на отца! Нет, тут что-то другое. Вы представить не можете, насколько он злопамятен.
   Он весь – комок злобы… А тут у него был пистолет – и он не выстрелил. Я чего-то здесь не понимаю…
   – И слава богу, что не выстрелил! Я пойду в горницу, а вы поспите!
   – Вы говорите, как земский врач… – улыбнулся учитель.
   Я взял томик Бунина и вышел в горницу. Дедушка Гриша был на кухне, там лилась вода, и было слышно, как он что-то напевает себе под нос. Я тихо подошел к двери на кухню – дедушка Гриша пел: «День победы, как он был от нас далек, как в огне потухшем таял уголек…» – я рассмеялся и сразу задавил свой смех ладонью, чтобы он не услышал. Продолжая улыбаться, я подошел к окну, посмотрел на пустую улицу и взялся за Бунина.
   «– Позвольте, господа! Вот вы говорите – свобода… Вот я служу письмоводителем у податного инспектора и посылаю статейки в столичные газеты… Разве это его касается? Он уверяет, что он тоже за свободу, а между тем узнал, что я написал о ненормальной постановке нашего пожарного дела, призывает меня и говорит: «Если ты будешь, сукин сын, писать эти штуки, я тебе голову отмотаю!» Позвольте: если мои взгляды левее его…
   – Взгляды? – альтом карлика вдруг крикнул сосед молодого человека, толстый скопец в сапогах бутылками, мучник Черняев, все время косивший на него свиными глазками. И, не дав опомниться, завопил:
   – Взгляды? Это у тебя-то взгляды? Это ты-то левее? Да я тебя еще без порток видал! Да ты с голоду околевал, не хуже отца своего, побирушки! Ты у инспектора-то ноги должен мыть да юшку пить!
   – Кон-сти-ту-у-ция, – тонким голосом, перебивая скопца, запел Кузьма…»
   Этот диалог поразил меня, когда я был еще совсем юн и полон веры в добро и красоту. Я не мог понять, кто из них хуже, – скопец со своими глазками или либеральный письмоводитель. Тогда во мне зародился неотчетливый протест, против чего – я еще не понимал. Сейчас понимаю…
   Какие взгляды могут быть у нищего! Почему этот вопрос не задавали у нас в школе, когда толковали «На дне»… Ведь это просто: у нищего может быть только один взгляд, если только он в самом деле нищий, а не странствующий философ, которыми всегда была богата Россия. Взгляд нищего таков: нужно поесть! Он голоден, ему негде спать, и нищий готов разделить взгляды любого, кто его накормит и приютит. Готов ноги мыть и юшку пить, готов повторить любую гадость, мерзость, потому что он знает: за этим пустым словоповторением последует вкусная горбушка и, может быть, даже место в теплом хлеву. На целую ночь!
   Значит, если ты хочешь, чтобы твои взгляды разделяли все, нужно сделать всех нищими! И не надо будет никого убеждать. И ничего не надо будет доказывать. Все будут по сто раз на день повторять, что их взгляды заключаются в том, что они все вместе как один человек считают свои взгляды самыми добрыми, а себя самыми счастливыми… К этой простой, хотя и парадоксальной мысли, я пришел уже взрослым человеком. Но ведь кто-то сделал этот великолепный вывод намного раньше меня!
   Когда человек голоден постоянно, когда голодными росли его отцы и деды, нет ничего легче, чем внушить ему: все беды мира от тех, кто сыт. Ты нищий потому, что сыты они! Тут даже внушать не надо, голодный человек непременно сам додумается до чего-нибудь такого. А уж идею о том, что движение человечества в веках определяли интересы желудка, голодный воспринимает не иначе как аксиому. А как же по-другому? А о чем еще думать?
   И тут ему легко подсказать новый, простой, как грабли, идеал: будем убивать сытых, жирных, пухлых! Они разъелись на наших хлебах. И хотя нищий в жизни никогда не работал, своего хлеба не добывал, он с восторгом встречает этот новый светлый идеал: вырежем всех сытых и пухлых! Это можно сделать очень быстро и приятно. А тогда он непременно сделается сыт! Но увы, увы, увы…
   Потом годами, десятилетиями, веками, может быть, эти нищие и их потомки будут петь, сглатывая слюнки: «Ах, какие мы сытые, ох, как нам тепло в наших норах!» Но сытыми они не станут – песня о сытости заменит им саму сытость. Ибо убийство сытого не делает голодного сытее. Оно делает его убийцей, порождает ненависть и страх мести, заставляет убивать еще и еще. Но сытым не делает! Потомки этих нищих будут уже по привычке тоскливо и безнадежно призывать убивать сытых, и будет казаться, что так будет уже всегда, что всех сытых рано или поздно вырежут, и все станут восхитительно голодны и равны…
   Но, к счастью, это не так! Стоит накормить нищего, накормить раз, два, три, может быть, пять раз – и, странное дело, начинает на глазах увядать святая идея ритуального убийства сытых, великий идеал, гласящий: убив своих сытых, мы сделались счастливее всех в мире и призываем тех, кто пока еще голодает под игом своих толстяков, немедленно вырезать этих мерзавцев! Ибо они – существа другой породы, не люди – сытые свиньи, и, чем больше их убиваешь, тем милее ты всемирному нищенству…
   Эта стройная идейная конструкция улетучивается, как утренний туман, стоит только накормить нищего! Стоит дать ему вволю наесться хотя бы три раза, а лучше – пять… Нищий забывает о еде, начинает читать, писать, смотреть видео и вдруг с ужасом ловит себя на том, что он тоже сытый! Что его, именно его вместе со всеми домочадцами и нужно вырезать согласно его же любимой идее! И вот тогда, оказавшись в опасности, он лихорадочно открывает множество древних и новых книг и, ухватившись за первую подходящую фразу, жалобно вскрикивает: «Нет! Здесь был перегиб! Не только голодное брюхо направляло людей во все времена! Было что-то еще, была любовь, красота, нравственность, – он пока еще не знает, что это за слова, пока просто хватается за них, как за соломинку. – Все это было вместе с брюхом конечно. Без брюха никуда не уйдешь, оно – главный двигатель прогресса, но выпячивать только одно брюхо – антинаучно! Это скотство натуральное!» Так кричит вчерашний нищий, слюна брызжет у него изо рта, он буйно радуется: он открыл путь к спасению! Но он открыл лишь то, что хорошо знали люди тысячи лет назад, в том числе и его прадеды, нищими не бывшие…
 
* * *
   Телефон ожил и резко затрещал. Зазуммерил, как говаривали в годы первых пятилеток. Я снял трубку.
   – Алло! – это снова был голос Волчанова.
   – Hola, Comemierda!*– ответил я по-испански. Волчанов молчал.
   – Алло! – повторил он наконец. – Вас не слышно… – У уо te oigo muy bien, mariconcitol**– я засмеялся.
   – Ну ты… – Волчанов выругался матом. – Ты у меня сейчас допрыгаешься.
   – Будешь грубить, оборву шнур! – ответил я. Угроза возымела действие. Волчанов помолчал и с тревожной, заискивающей интонацией спросил:
   – И что же теперь? – он не верил, до сих пор не хотел поверить окончательно, что я блефую. Осознав это, я возликовал как ребенок и подмигнул дедушке Грише, который появился в дверях горницы и с удивлением смотрел на меня.
   – Теперь – все! – сказал я. Мои слова ранили слух Волчанова, я ощутил это всей кожей.
   – Что – все?..
   – Все – это значит все! Группа захвата в городе. Мы ждем людей из области. Как только они приедут, все будет кончено! – насчет области я переборщил.
   – В городе нет никакой группы… – медленно произнес Волчанов. – Ты все врешь! Нет никого, мы весь город перерыли!
   – А чего же вы тогда ждете? – заорал я. – Чего вы в штаны наложили и воняете на всю округу? Давно пора голову мне свернуть, а вы все писаете себе в компот! Телефон принесли… – я сделал паузу. – Страшно, убивец ты наш? Страшно?.. А я хочу попросить, чтобы тебя не стреляли, а отдали родителям убитых детей. Чтобы они сами тебя…
   – Ладно, хватит… – пробормотал он. В его голосе появилась решимость.
   – Хватит так хватит! – согласился я. – Конечно, насчет группы захвата я пока преувеличил. – Я круто изменил тон и стал серьезен и строг. – Но человек мой в городе есть. Тут ты не зря волнуешься. Я не стал бы один без страховки в ваше дерьмо залазить! И если хочешь говорить серьезно, то говорить надо со мной и с ним…
   – Так давайте пригласим его и вместе спокойно обсудим обстановку! – Волчанова подменили: в его голосе появился былой шарм, былая приветливая готовность услужить. Это снова был старый добрый Волчанов, с которым вместе так легко пился французский коньяк.
   – Если договариваться, то только вместе с ним… – я замялся. – Он деловой человек, и, думаю, с ним можно будет…
   – Конечно, договоримся! – пропел Волчанов. Он снова клевал. – Договоримся! Ведь вы умный человек. Честное слово, у меня к вам с самого начала ничего, кроме симпатии. Я не понимаю, зачем вы так, какой вам смысл? Вы не представляете себе, что здесь за народ. С ним нельзя по-другому! Думаете, я не пробовал? Еще как пробовал. Они добра не понимают. С ними только строго можно! – Волчанов сыпал словами все быстрее, словно боялся, что телефонистка прервет наши переговоры, – Все это сказки насчет детей, вы этому не верьте! Это все Рихард Давидович! Нет, вы не подумайте, я его искренне уважаю. Мы с ним беседовали не раз, убеждали, спорили. Он кристальный человек, но выдумщик…
   – Ладно! – оборвал я его. – В чем-то ты и прав. Раз, чем больше вы их …, – я употребил наш любимый, универсальный глагол, – тем крепче они вас любят, значит, так им и надо! Другого не заслужили… – я сделал долгую паузу. – Но для меня придется найти сто штук.
   – Найдем! – помолчав, ответил Волчанов. – Хотя это огромные деньги. У нас и половины нет! – его голос звучал фальшиво.
   – Двести штук – это деньги? – рассмеялся я. – Не надо! Ты три года обстригаешь всю округу!
   – Почему двести? Вы говорили – сто… – как будто заинтересовался Волчанов.
   – Потому что по сто каждому. И еще тридцать для учителя. Увезу его в Подмосковье и куплю ему дом.
   – Ну, хорошо… – медленно произнес Волчанов.
   Я мучительно пытался расшифровать его ответ: верит он или нет.
   – Хорошо так хорошо, – ответил я после долгой паузы. – Окончательный разговор будет утром. Я ночью схожу к напарнику, поговорю с ним. Увижу слежку за собой, пеняй на себя!
   – Ладно!
   – Созвонимся завтра, часов в десять. – Я положил трубку.
   Прямо передо мной было багровое лицо дедушки Гриши. Его ноздри раздувались, в глазах прыгали чертенята.
   – Вы что! – выкрикнул старик. – Вы что? Вы кто такой? Предатель продажный… – дедушка Гриша сильно брызгал слюной, и я невольно вытер лицо тыльной стороной ладони. Мой жест, очевидно, дал новое направление мыслям дедушки Гриши. Он задвигал губами, и я со страхом понял, что он собирается плюнуть в меня.
   – Не надо плеваться! Это игра! Не надо плеваться, дедушка….
   Старик слегка отступил. Он был красный, как помидор. Порывшись в кармане голубых трикотажных штанов, он достал папиросы «Герцеговина Флор» и молча закурил. Комната наполнилась сладковатым гнилостным дымом.
   – А я не сообразил… – проговорил наконец дедушка Гриша. – Черт! Извините! – последнее слово он произнес с некоторым вызовом. – Уж больно вы торговались правдоподобно!
   – Мне хотелось, чтобы мы спокойно провели эту ночь, – ответил я. – Они в панике, могут пойти на какую-нибудь отчаянную акцию. Поджечь дом, например… А теперь подождут до завтра. А завтра… Бог знает, что будет завтра. Главное, чтобы он поверил. Хотя бы наполовину поверил. Он должен, обязан поверить! Тем более, что двести тысяч для него не деньги.
   – Откуда вы знаете? – возразил старик. – Двести тысяч – это ого-го!
   – Это для вас! А ему нетрудно найти такой пустяк, как двести тысяч. Я видел его дачу, был у него дома…
   – И, скажите, пожалуйста, как распустились эти кровопийцы! – патетически воскликнул дедушка Гриша. – Раньше такого не было! Раньше так было: сегодня он сидит высоко, завтра пришли за ним – и тю-тю… Сталин им спуску не давал! Да-да, такого, как сейчас, чтобы дачи себе строить, никто и подумать не смел!
   – Потому Сталина и чтит народ… – поддакнул я. – Сколько радости он народу доставлял! Чиновников толпами к стенке ставил. Любых! Ведь радостно было простому рабочему человеку видеть, как директора завода вытаскивают – и в черную машину. А потом и жену его, и детей! А он, простой рабочий парень, был в полном порядке! И водка в разлив в каждой столовой. И жизнь интересная – шпионов вылавливали каждый день стаями! И японских, и польских, и финских. В каждом районе план был по шпионам. Представляете, где-нибудь в Якутии между двумя поселками сотни километров, и вдруг план спускают: выявить двести шпионов. Трудно? Конечно! Вокруг людей нет, одни олени! Но трудностей не боялись! Перевыполняли планы по шпионам вдвое, втрое. До сих пор там, наверху, обитают ударники этой героической работы…
   – Как-то вы все говорите… – пробормотал дедушка Гриша. – Сложно как-то! Я часто не пойму, всерьез или шутите! – с новым вызовом сказал он. – А вы как думаете, так и говорите! Без вывертов. Я вот считаю, что товарищ Сталин в страхе этих кровососов держал, и за то почитает его народ!
   – И я так считаю! – с жаром откликнулся я. – Он всех хотел сделать кровососами и всех держал в страхе! Но все не могут сосать кровь. Обязательно нужен кто-то, из кого можно сосать. Нужен живой, а не мертвый…
 
* * *
   – Вино малиновое! Свое, домашнее. Жена-покойница любила, вот и делаю каждый год понемногу. Ее поминаю… – дедушка Гриша поглаживал большую темно-зеленую бутылку.
   Учитель сидел за столом в жилете и галстуке. Его лицо приобрело желтоватый оттенок, глаза запали. Это было лицо больного, потерявшего надежду на выздоровление.
   – Как вы себя чувствуете? – осторожно спросил я.
   – Спасибо, ничего! Я выпил таблетки, и теперь почти не болит. Думаю попробовать даже съесть чего-нибудь! – учитель виновато улыбнулся.
   – А вы винца выпейте – все как рукой снимет! – оживился дедушка Гриша. – Жена-покойница очень это вино любила, считала его целебным.
   – Да, пожалуй… – неуверенно согласился учитель и налил себе рюмку.
   Стол накрывали мы вместе с дедушкой Гришей. Из погреба принесли соленые огурцы и помидоры, из каких-то особых праздничных запасов дедушка Гриша достал банку свиной тушенки и поставил в центр стола как главное блюдо. Была картошка в мундире, были вареные яйца, была даже копченая колбаса, но такая зеленая, что решено было оставить ее Шарику.
   – Мы решили устроить что-то вроде тайной вечери! – сказал я, и учитель как-то странно улыбнулся. – Или пир во время чумы – как вам больше нравится.
   – Наш столичный гость большой шутник! – поддел меня дедушка Гриша. – Я уже начинаю привыкать к его шуткам, хотя часто не понимаю, чего он хочет. Но рассказывает интересно! Я сам, признаться, люблю чего-нибудь приврать, но до этого молодого человека мне далеко. Может, он и впрямь писатель?
   – Ну уж писатель! – застеснялся я. – У нас кто только не врет, не всех же в писатели записывать!
   Учитель снова улыбнулся и пригубил рюмку. Наш диалог, видимо, позабавил его. Я тоже попробовал вино – оно было прескверное. Потом дедушка Гриша в лицах рассказал о звонке Волчанова, о том, как он едва не плюнул мне в физиономию, но в последний момент понял, что, как обычно, я валяю дурака.
   – Вы думаете, он в самом деле поверил? – спросил учитель.
   – Думаю, что нет. Но ему очень хочется поверить! И он подождет до завтра. Мне так кажется.
   – Вы славно это придумали! – неожиданно похвалил меня учитель. – Особенно насчет вашего человека, который спрятался в городе. Это их испугает, они будут искать…
   – Хочу предложить тост за этот дом, за его хозяина! – я встал и слегка поклонился в сторону дедушки Гриши, лицо которого приняло торжественное выражение. – За ваше здоровье! Вы живете в прекрасном доме, вы не без риска для себя приютили меня. Это настоящее мужество. Я очень вам благодарен! – я выпил рюмку до дна и понял, что дедушка Гриша добавил в вино спирт или, может быть, даже сахарный самогон. Вино было крепким, как тридцатиградусные двухрублевые настойки вроде «Стрелецкой», мечты и гордости наших пьяниц.
   Дедушка Гриша тоже выпил до дна. Учитель снова пригубил, но не сумел удержаться и поморщился.
   – Спасибо! – важно сказал старик. – Вы напрасно меня так хвалите. Что же мне, на улицу вас выгнать? Раз пришли, гостем будете, – он сконфуженно замолчал, устыдившись двусмысленной концовки. – Там на кухне вы начали рассказывать о своем знакомом из Коста-Рики, который машинами торговал. Так и не дорассказали, в погреб полезли… – дедушка Гриша предлагал отвлечься на новую тему, и я охотно подыграл ему.