– Ты меня съесть хочешь? – спросил я наконец.
Девушка прыснула в кулак – так поступали крестьянки в романах прошлого века, но ничего не ответила и продолжила свой гипноз. Под уху водка шла хорошо и быстро, пили поровну и хмелели вместе. Филюков преобразился, его глаза, словно смазали маслом, и я впервые услышал от него предложение из нескольких слов:
– Слышь, а это самое, ну, то, что ты там назвал… Ну, это слово, значит, на педераста похожее, – это что? – закончив фразу, Филюков вытер потный красный лоб носовым платком.
Волчанов состроил снисходительную мину, но я видел, что он тоже не знает, что значит педофилия.
Я коротко объяснил, что это когда взрослые спят с малолетними, и увидел разочарование в глазах своих компаньонов по рыбалке.
– И всего-то! – протянул Филюков. – У нас тут их всех, понимаешь, лет в двенадцать… – он поперхнулся. Мне показалось, что Волчанов наступил ему под столом на ногу.
– Еще это называется «половое сношение с лицом, не достигшим половой зрелости. Как правило, сопряжено с насилием», – пояснил я на бездушном судейском жаргоне.
Принесли чай и к нему финские ликеры. Я был уже изрядно пьян, но заметил, что бабка очень тщательно расставляла бутылочки. Передо мной оказался ананасовый ликер, который я пил в гостях у Волчанова и очень хвалил.
– А вы меня не отравите? – серьезно спросил я Волчанова, и тот затрясся. – Шучу! – успокоил я его и налил себе ликера. В голове возникли слова: «веселый самоубийца». Я веселый самоубийца! Я знаю, что в бутылке специально для меня намешана какая-то гадость, и все равно пью! Я хочу выпить эту чашу до дна! Ибо другого не дано. Нужно выпить до дна, выполнить все, что придумал для меня хлопотливый Волчанов. Пусть он уверится, что я побежден и обезврежен. Только так я чего-то добьюсь.
– Другого не дано! – я помню, что повторял и повторял эту фразу, засыпая за столом. – Другого не дано! Я пью эту чашу…
Проснулся я от пронзительной головной боли и жажды. Я лежал совершенно голый на роскошной кровати из белого дерева, а рядом со мной спала Дашенька. Она действительно спала, и будить ее я не стал. Просто приподнял одеяло и убедился, что она голая. Акция по сбору компрометирующих материалов удалась на славу. Моя одежда была аккуратно сложена на кресле. Я оделся и, пошатываясь, спустился вниз по застеленной ковровой дорожкой лестнице. В холодильнике нашел бутылку минеральной воды, зубами сковырнул крышку и выпил ее огромными глотками. Открыл еще одну и тоже выпил. Третью бутылку я уже тянул, развалившись в бархатном кресле – пародии на ампир. Судя по запредельному безразличию, которое охватило меня, как только я утолил жажду, они, кроме снотворного, намешали слоновую дозу транквилизатора.
Волчанов появился в гостиной в халате леопардовой расцветки. У него был помятый, больной вид, он явно страдал с похмелья.
– Как Дашенька? – спросил он и попробовал состроить игривую гримасу.
– Во! – я показал большой палец и улыбнулся. Это было в самом деле странно. Я чувствовал себя из рук вон плохо, но улыбался, ибо вдруг понял, что мы оба знаем: Дашеньку я не тронул и пальцем, однако оба играем в эту странную игру – он спрашивает, хороша ли Дашенька в постели, а я хвалю…
В гостинице я свалился спать и проспал сутки. Волчанов явно перестарался. Он позвонил, как только я встал, и принялся нудно извиняться, я так и не понял за что. Но голос у него был довольный. Дело сделано: в его руках роскошные снимки – московский корреспондент спит с голой красоткой. Все отлично, можно диктовать свои условия. И пусть диктует! Я буду слушать и записывать.
Это была условная фраза, означавшая, что на меня пришли компрометирующие материалы. У главного был испуганный голос, и его испуг передался мне. Он не должен был бояться – анонимки преследуют корреспондентов нашего издания, и пугаться по этому поводу не принято. Тем более, что на меня до сих пор ни одного сигнала не поступало, и коллеги по работе грубовато шутили, что я уже два года замужем и все еще сохраняю девственность…
Я сообщил, что продолжаю собирать материал, но чувствую себя неважно: головные боли, готов бросить все к чертям и вернуться. Сказанное значило для главного, что я в тяжелом положении и об этом следует поставить в известность С., человека из прокуратуры СССР, который обычно оказывал поддержку нашим корреспондентам в тех случаях, когда местные власти пытались сфабриковать против них материалы уголовного характера. Я повторил, что продолжаю собирать материал. Он помолчал, потом как-то растерянно ответил: «Да-да, но поторопитесь…» – и повесил трубку. Известие, что какие-то компроматы на меня уже в Москве, меня ошеломило. Что же сумел переправить в столицу мой друг Волчанов, неужели голые фотографии? Так быстро?…
Центральное телевидение вело репортаж с автомобильного завода в Тольятти. Собрали тысячу работников и всем по очереди задавали издевательский вопрос: сколько лет им нужно, чтобы начать выпускать лучший в мире автомобиль? За всех отвечал бойкий юноша в новом комбинезоне. На фоне плаката «Даешь лучшую в мире малолитражку!» он красиво разводил руками и утверждал, что лучшую в мире машину они выпустят скоро. Нужны только другое оборудование вместо разваливающегося старого, хорошее сырье, качественно новый дизайн и сознательные рабочие.
– Да! Рабочие нового типа! Чтоб не пили, не прогуливали, работу чтоб любили! – азартно выкрикивал он. – А все остальное у нас есть. А если нет, так будет! Партком поможет! Сырье нам даст, станки новые из Японии получим…
– Это какой-то наш особый, национальный вид кретинизма! – меня вдруг прорвало. – Этот завод двадцать лет подряд выпускает модель «фиата», которая уже тогда, двадцать лет назад, была безнадежно устаревшей! Вот эти рабочие сами говорят, что оборудование изношено, что модели не годятся ни к черту, что жить тошно – на весь город ни одного театра, очередь в детский сад на пять лет, в магазине – шаром покати! Но никто не хочет увидеть связь между тем, что они выпускают и как живут! Судя по лозунгам, намерены выпустить лучший в мире автомобиль, а продолжают клепать худший, едва ли не самый худший! Но никто не говорит об этом, никто не предложит: давайте научимся делать хотя бы простую обычную машину! Хотя бы не хуже того «фиата», который мы купили когда-то по дешевке, а потом начали продавать направо и налево по демпинговым ценам…
Волчанов слушал меня с интересом, но, кажется, не понял, что значит «демпинг».
– А мне наш «Жигуленок» нравится! – признался он. – Я считаю, отличная машина!
– Мало ли что вы считаете! А вы знаете, что во всем мире любой товар вскоре после выпуска начинает дешеветь? Магнитофон за сто долларов через два года стоит пятьдесят, через четыре – тридцать. После двадцати лет производства эта машина должна стоить как минимум в три раза меньше! А она вдвое подорожала! По-вашему, это нормально? Стала вдвое хуже по качеству – но вдвое дороже!
– Подорожала, потому что дизайн! – Волчанов с трепетом в голосе произнес это слово. – Прекрасный, современный дизайн. А цена вполне доступная. Я не против такой цены…
– Какой дизайн! – простонал я. – Он на уровне шестидесятых годов! Дизайн в стиле «ретро»!
– Не нравятся вам наши машины! – укоризненно произнес Волчанов. – Конечно, я за рубежом не бывал, других не видел. А что, у них лучше? – в его глазах загорелся охотничий огонек, и я понял, что где-то поблизости крутится магнитофон.
– Что лучше? – переспросил я.
– Машины… Уровень… Вообще жизнь…
– Машины у них лучше. А вообще – безработица! Но не о них речь! Неужели вам неясно? Речь о нас. Я продолжаю считать, что если у машины на ходу отвинчиваются гайки и она разваливается, а вы упорно твердите, что это лучшая в мире машина, то вы поступаете как человек слабоумный. Как кретин! – я тыкал пальцем ему в лицо. – Человек разумный должен остановиться и подтянуть гайки прежде, чем ехать дальше. А кретинов, которые продолжают истерически хвалить машину, нужно изолировать и лечить. Они тащат всех нас к катастрофе….
– Ничего вам у нас не нравится! – охотничий огонек в глазах Волчанова вспыхнул снова.
Прощаясь, он долго не отпускал мою руку, заглядывал в глаза и бубнил, что я замечательный собеседник. А потом спросил:
– Когда домой собираетесь?
– Денька через два.
– Так скоро? – оживился он. – Мы вам грибков соленых соберем в дорогу, рыжиков, курочку зажарим…
– Да уж, и побольше! Можно и икорки, кстати! – я требовательно взял Волчанова за пуговицу рубашки.
К тридцати годам я сформировался как постоянный призер в жизненной гонке. Моя жизнь шла удивительно удачно и казалась окружающим праздником. И я сам видел себя не иначе, как хозяином на этом празднике.
Таким жуиром, сибаритом, гурманом, расположившимся на отдых в уютной гостиной собственного особняка…
Сразу после университета мне предложили работу в Коста-Рике. Четыре счастливых года в этой благодатной солнечной стране. Золотые пляжи, оливковые мулатки, белозубые, беспричинно веселые люди. Любящая жена, прелестный ребенок, достаток в семье, репутация умеющего писать человека: мои рассказы о Коста-Рике издали отдельной книжкой за каких-нибудь три года, для нашей страны фантастически быстро!
После возвращения я пошел в гору еще круче. Отчасти в этом была и моя заслуга – я знаю четыре языка, знаю неплохо. Мне дали хорошее место, за пять лет я поездил по Европе. Только в Англии побывал трижды. Я мог снова ехать за границу, но колебался, выбирал… Подрастала младшая дочь. Меня всю жизнь завораживала человеческая красота, я способен часами созерцать красивое человеческое лицо – и бог послал мне детей необычайной прелести. Большеглазые, ласковые, жизнерадостные – до их появления на свет я не смел мечтать о таких детях! Я тянул и тянул с отъездом, перебирал варианты, и вдруг в два дня все изменилось, и я стал специальным корреспондентом этого журнала, призванного то ли поддерживать, то ли заменять закон в нашей стране.
Официальная версия этого виража в моей карьере вполне пристойна: я решил уйти в литературу. И в целом это соответствовало действительности. Но лишь в целом. А в частности я вдруг начал понимать, что, будучи русским по крови, языку, воспитанию, я провожу свою жизнь в каком-то искусственном мире, который к России не имеет прямого отношения. Москва, в которой я вырос, – это космополитический конгломерат, целая страна с многонациональным населением и своими особыми законами. Коста-Рика, Англия. Канада – это тоже не Россия…
Я хорошо помню день, когда мне дали прочитать письмо пенсионерки, которая рассказывала о том, как раскулачивали в тридцатом году ее семью. Просто и деловито она писала, как пришли в дом, отобрали всю одежду и выгнали на улицу мать с шестью ребятишками, отца расстреляли раньше. Отняли у матери даже шаль, в которую был закутан грудной ребенок. На второй день малыш погиб от холода. Погибла мать, погибли все дети, кроме нее…
Нашей младшей дочери было тогда полгода, и меня начал преследовать кошмар: с нее срывают одеяло и голенькой выбрасывают на мороз. Меня настигло страшное прозрение – все это делали мы! Мы, русские, выгоняли на смерть других русских! Мы смотрели из-за занавесок, как идут умирать мучительной смертью наши односельчане, с которыми мы целовались на пасху. Посматривали из-за занавесок и злорадно шипели: «Ужо вам, подкулачники!» Детей гнали на смерть, и никто не пустил их в свой дом, никто не посмел спасти…
Я читал серьезные книги о нашей истории. Все они, как ни грустно это, изданы где угодно, но не у нас. Я со студенческих лет знал цифры, скрываемые от нас до сих пор. Их скрывают не зря! Счет жертв нашей истории в двадцатом веке пошел на десятки миллионов. Я представлял себе, что ни один народ в мире не истреблял сам себя так, как мы. Но письмо перевернуло во мне что-то. Я понял, что все это был я! И малыш, который замерз на руках у матери, и уполномоченный в черной кожаной куртке – это тоже я!
…В журнале ко мне отнеслись враждебно. Я казался этим людям, изнуренным ежедневной безрадостной продажей себя в розницу, счастливчиком из богатого, беззаботного мира, куда их не пускают и некогда не пустят. Я чувствовал их зависть. Когда приезжала жена и ставила свою машину впритык к моей, они толпой собирались у окна и возбужденно говорили, что это уже разврат. Две машины в одной семье – грязный буржуазный разврат. Они как будто смеялись, но у всех при этом кривились губы.
Потом, когда пошли мои первые репортажи, меня как будто признали. Мне как будто простили машину, одежду, дачу. Простили четыре языка. Женщины простили, кажется, даже перстень на пальце моей жены, хотя такое не прощают никогда…
И все же, по общему мнению, я сам, по своей воле, с разбега ткнулся носом в навоз.
Я покинул гостиницу на рассвете. Меня не видел даже шофер милицейской машины канареечного цвета с ржавой сеткой на окнах, которая последние дни ночевала под окнами моего номера. Он мирно спал, так же, как за закрытой входной дверью гостиницы – швейцар в элегантной лиловой ливрее. Чтобы не тревожить их, я вышел через окно, благо второй этаж был невысокий.
В дом Марьи Петровны я проник без труда. Открыл незапертую дверь, на цыпочках прошел через сени в единственную жилую комнату, сел на пол, прислонившись к стене, и стал привыкать к темноте. Марья Петровна на этот раз спала не там, где я нашел ее в первое свое посещение, а в другом углу, где под потолком висела икона, очертания которой проступали в темноте в виде слегка отблескивающего серебром прямоугольника. Под иконой спать не принято, но, воспитанная в лучших традициях атеизма, Марья Петровна могла об этом не знать. Наконец я беззвучно подошел к ней и тронул за плечо. Женщина дернулась, приподняла голову и вскрикнула.
– Тише! – прошептал я. – Тише, прошу вас…
Я слышал ее отрывистое хриплое дыхание. Она натянула на себя одеяло и отодвинулась как можно дальше от меня. Но я почувствовал: она узнала мой голос, и включил диктофон.
– Кто это?.. – прошептала она.
– Это я… Я был у вас. Я приехал из Москвы, специально по делу вашего сына, – медленно и внятно произнес я. – Меня послали разобраться, понимаете? Вы должны мне помочь. Помогите найти убийц – и они заплатят своей кровью! Их расстреляют!
Женщина потянулась рукой к изголовью дивана и начала шарить. Я быстро достал из сумки фляжку с коньяком, свинтил пробку и протянул ей. Она осторожно взяла, понюхала и радостно замычала. Затем припала к фляжке, выпила больше половины и, молча вернув ее мне, снова забилась в самый угол, под икону.
– Вы сказали, что вашу дочь убили. Кто? Кто убийцы? Скажите только это! Кто убил ее?
– Колька с Генкой, – спокойно ответила Марья Петровна.
– Какой Колька? Какой Генка? Кто они?
– Колька и Генка Волчановы! – она продолжала спокойным, рассудительным тоном. – А паренек-то мой, как узнал, что ироды эти Надюшку задушили, а потом в канализацию кинули… Он как узнал, так грозился всех их поубивать. Хороший он был, жалостливый… Добрый был Ванюша, ласковый… – она снова потянулась к фляжке.
– Кого он хотел поубивать?
– Ирода этого, Кольку! И папаню его! Я говорила Ванюше: «Сынок, молчи, молчи, бога ради, сестру твою не вернешь! Молчи, хоть мы живы будем». Он-то поначалу молчал, а потом дружку одному признался. Хотел дружка, значит, уговорить, чтобы вместе… А тот побежал, Волчановым рассказал. И началось: все бьют его и бьют. Каждый день, считай, били, ироды. А потом задавили. Ночью, спала я… Просыпаюсь, а он на полу задавленный…
Женщина сделала еще глоток из фляжки. Я с ужасом ждал, что с нею начнется истерика, что она станет кричать, выть, как в прошлый раз, но Марья Петровна говорила тихо, внятно, рассудительно. Кричать и выть от ужаса хотелось мне. Она же была в полном рассудке. Обычная пьющая женщина – алкоголичка. Потом, позднее, мне пришла в голову мысль, что накануне моего первого прихода Волчанов вполне мог дать ей психотропик. Уж слишком странным был этот контраст: полное безумие тогда, в первую встречу, и ясный рассудок сейчас.
– За что убили вашу девочку?
– Как за что? Ни за что… Так, для забавы… Сначала снасильничали ее все хором. Она домой притащилась – в крови вся, ободранная, не говорит ничего, дрожит. Три дня дома все лежала, дрожала, плакала, я извелась с нею. А потом в магазин вышла я, прихожу – ее нет. А через день нашли в колодце, в канализации этой…
– Вы точно знаете, что и ее, и Ваню убили Волчановы?
– Как не знать! У нас все знают. Они девчонок, что покрасивше, в машину затаскивают и увозят в Нероновку на дачу. А потом которых так отпускают, а которых в канализацию кидают… Тут у нас в народе так говорят: которые виду потом не подают, им ничего, отпускают. А которые убиваются сильно да рассказывают – их, значит, в колодец… – женщина допила последние капли коньяка и замолчала.
– Никто не видел, как я пришел к вам, – сказал я наконец. – Прошу вас молчать о моем приходе и о том, что вы мне рассказали. До самого суда молчать…
– До какого суда? – испугалась Марья Петровна. – Это когда меня судить будут? Волчанов сказывал: будем, говорит, судить тебя, стерва старая, за тунеядство и посадим в профилакторий. Там, сказывал, тебя, старую, каждый день будут палкой бить, пока не сдохнешь. Он и вчерась приходил, все про это рассказывал. Строгий он у нас… Да мне уж теперь все равно. Хоть здесь подохну, хоть там. Здесь все-таки в домишке своем… Оно как бы и получше… Фотокарточки есть Надюши да Ванечки. Когда-никогда посмотрю, поговорю с ними… А туда, в профилакторий этот с фотокарточками пускают?..
Часы показывали четверть шестого утра, когда я перелез через забор – ворота были заперты изнутри. Приземлившись на четыре точки, я нос к носу столкнулся с маленькой ласковой собачкой, которая словно ждала моего появления, она перевернулась на спину и замерла, раскинув лапы. Собачка не сомневалась в том, что я преодолел забор, чтобы почесать ей брюхо.
Я обошел дом кругом, заглядывая в окна, порассмотреть что-либо внутри мне не удалось. Вернувшись к входной двери, я тихо постучал. Послышались шаркающие шаги, и дверь открылась. На пороге стоял старик в голубом трикотажном костюме. У него было удивительно породистое лицо – так мог выглядеть Антон Павлович Чехов, если бы дожил лет до семидесяти. Красивая форма головы, хрящеватый нос, проницательные глаза – живые, ярко-голубые, насмешливые. Старик просился на портрет.
– Доброе утро! – поздоровался я.
– Доброе… – согласился он. – А вы что, собственно говоря, здесь делаете?
– Я, собственно говоря, пришел к учителю, – в тон ему ответил я. Странно, но вид старика, его важная интонация подействовали на меня успокаивающе.
– Рихард Давидович, по всей видимости, еще спит. А вы кто будете? – спросил он и сощурился.
– Мы с Рихардом Давидовичем братья-близнецы! Можно, я разбужу его?
Старик хмыкнул и молча посторонился. Я слышал, как он пробормотал мне вслед:
– К нам пожаловал какой-то хохмач!
Учитель спал на железной кровати с панцирной сеткой. Некоторое время я рассматривал его спящего. Нервное маленькое лицо в обрамлении буйных волос рыжеватого оттенка и рыжей бороды. Черты лица мелкие, но не лишенные изящества: острый подбородок и небольшой твердо очерченный рот с тонкими бледными губами.
– Рихард Давидович! – позвал его из-за моей спины старик. – К вам гость!
Учитель открыл глаза. Он не видел меня и даже не пытался рассмотреть, а шарил рукой по полу, пока не нашел очки с толстыми стеклами.
– Вот этот, так сказать, товарищ представился вашим братом-близнецом! – объявил старик. – Пришлось впустить.
– Доброе утро, – поздоровался я. Выражение лица учителя меня встревожило. Он молча рассматривал меня и не отвечал на приветствие. – Доброе утро! – повторил я. – Извините, что разбудил, но дело срочное, и я прошу выслушать.
– Дедушка Гриша, если не трудно, нагрейте чаю! – попросил учитель слабым, дрожащим голосом и жестом указал мне на стул.
– Меня зовут… – я назвал свое имя, и учитель кивнул так, что стало понятно: мое имя ему уже известно.
– Зачем вы пришли ко мне? – произнес он.
– Я приехал по вашему письму.
– Но вы здесь уже неделю…
– Откуда вы знаете?
– Об этом все знают. Здесь все всё знают…
– Все, кроме меня. Поэтому предлагаю не терять времени. Никто пока не знает, что я у вас, мы можем спокойно поговорить, – я достал из сумки диктофон и вставил новую кассету. – Итак, Рихард Давидович, я прошу вас рассказать все, что вам известно о преступлениях против детей в вашем городе, – я включил диктофон.
– Зачем вы пришли? – повторил учитель и встал. Он был в пижаме в зеленый горошек. – А знаете ли вы, – обратился он ко мне с неожиданно гневной интонацией, – знаете ли вы, почему я написал письмо именно в ваш журнал? Вы ни за что не догадаетесь! Я мечтал, чтобы сюда приехали именно вы! Я понимаю, вам это покажется смешным, но я читал ваши очерки, нашел ваши книги. Вот они обе! – учитель показал на книжную полку, и я с изумлением увидел знакомые корешки своих книг. – И, прочитав все это, я сделал вывод, что именно вы могли бы помочь. Мне показалось, что вы человек порядочный. И вы приехали…
– Да, я приехал и не совсем понимаю, почему вы так со мной говорите!
– Уходите! – вскрикнул учитель. – Убирайтесь вон! Я не хочу видеть вас! Я не хочу… Вы были там, у них…
– Это была игра. Сейчас вы убедитесь, что я играл с ними. Ваши подозрения необоснованны.
Я включил наугад запись разговора с Марьей Петровной и попал на то самое душераздирающее место, где она говорила о фотографиях детей, спрашивала, пускают ли с фотографиями в профилакторий. Учитель слушал. Что-то переменилось в выражении его лица.
– Вы были на даче у Волчанова? – это был не вопрос, а обвинение. – Вы были в этом ужасном месте! Вы были у них в бане! Мне прислали фотографии! Вы ничуть не лучше тех, что приезжали до вас! – он сам не хотел верить в то, что говорил, и жадно, с надеждой заглядывал мне в глаза.
– Я повторяю: это была игра! Моя игра, посвящать в которую вас я пока не намерен. И вам остается только поверить мне на слово. Попробуйте поверить. Вы ничего не теряете!
– Кстати, – перебил я учителя, – может быть, вы знаете источник благосостояния этого скромного работника советской юстиции? Он прокурор района, его зарплата максимум четыреста.
– Я не могу сказать что-то определенное… Люди говорят разное. Конечно, он собирает дань, но все это мелочи. Понимаете, это несущественно. Прокуроры в этом городе – все, кого помнят местные старики, жили не хуже. Уверяю вас, не хуже, чем Волчанов! Это традиция, положить конец которой вряд ли смог бы какой-то новый прокурор. Прокурорами и для прокуроров эта традиция взлелеяна, так что тут бессмысленно ждать чего-то…
– И все же, с кого он берет?
– Не знаю, право, не знаю! Меня никогда это не интересовало. Думаю, труднее найти тех, с кого он не берет. Конечно, я говорю о тех, с кого есть что взять. Но это неважно, понимаете? В России взятку никогда за грех не почитали. Менялась только форма, упаковка, так сказать. А взятка была всегда и будет. Тут другое важно. Семейству Волчановых просто собирать деньги в пачки показалось неинтересным. Им это мало показалось – вот в чем ужас… Но давайте по порядку.
Так вот, любовная история его старшего сына закончилась полным фиаско. Девушка влюбилась в заезжего молодого артиста филармонии и уехала с ним. А Николай Волчанов остался… Вы знаете, что у Волчанова два сына? Младшему, Геннадию, тогда только исполнилось пятнадцать, но не было такой низости, которой не совершил этот подросток. Он преступник от рождения, хотя все они… После любовной неудачи старшего братья Волчановы удивительно сблизились. Если в детстве они, как рассказывают учителя, постоянно дрались, то теперь их все время видели вместе. Они сколотили свою компанию и проводили время на даче в Нероновке. Пьянствовали, развратничали…
Девушка прыснула в кулак – так поступали крестьянки в романах прошлого века, но ничего не ответила и продолжила свой гипноз. Под уху водка шла хорошо и быстро, пили поровну и хмелели вместе. Филюков преобразился, его глаза, словно смазали маслом, и я впервые услышал от него предложение из нескольких слов:
– Слышь, а это самое, ну, то, что ты там назвал… Ну, это слово, значит, на педераста похожее, – это что? – закончив фразу, Филюков вытер потный красный лоб носовым платком.
Волчанов состроил снисходительную мину, но я видел, что он тоже не знает, что значит педофилия.
Я коротко объяснил, что это когда взрослые спят с малолетними, и увидел разочарование в глазах своих компаньонов по рыбалке.
– И всего-то! – протянул Филюков. – У нас тут их всех, понимаешь, лет в двенадцать… – он поперхнулся. Мне показалось, что Волчанов наступил ему под столом на ногу.
– Еще это называется «половое сношение с лицом, не достигшим половой зрелости. Как правило, сопряжено с насилием», – пояснил я на бездушном судейском жаргоне.
Принесли чай и к нему финские ликеры. Я был уже изрядно пьян, но заметил, что бабка очень тщательно расставляла бутылочки. Передо мной оказался ананасовый ликер, который я пил в гостях у Волчанова и очень хвалил.
– А вы меня не отравите? – серьезно спросил я Волчанова, и тот затрясся. – Шучу! – успокоил я его и налил себе ликера. В голове возникли слова: «веселый самоубийца». Я веселый самоубийца! Я знаю, что в бутылке специально для меня намешана какая-то гадость, и все равно пью! Я хочу выпить эту чашу до дна! Ибо другого не дано. Нужно выпить до дна, выполнить все, что придумал для меня хлопотливый Волчанов. Пусть он уверится, что я побежден и обезврежен. Только так я чего-то добьюсь.
– Другого не дано! – я помню, что повторял и повторял эту фразу, засыпая за столом. – Другого не дано! Я пью эту чашу…
Проснулся я от пронзительной головной боли и жажды. Я лежал совершенно голый на роскошной кровати из белого дерева, а рядом со мной спала Дашенька. Она действительно спала, и будить ее я не стал. Просто приподнял одеяло и убедился, что она голая. Акция по сбору компрометирующих материалов удалась на славу. Моя одежда была аккуратно сложена на кресле. Я оделся и, пошатываясь, спустился вниз по застеленной ковровой дорожкой лестнице. В холодильнике нашел бутылку минеральной воды, зубами сковырнул крышку и выпил ее огромными глотками. Открыл еще одну и тоже выпил. Третью бутылку я уже тянул, развалившись в бархатном кресле – пародии на ампир. Судя по запредельному безразличию, которое охватило меня, как только я утолил жажду, они, кроме снотворного, намешали слоновую дозу транквилизатора.
Волчанов появился в гостиной в халате леопардовой расцветки. У него был помятый, больной вид, он явно страдал с похмелья.
– Как Дашенька? – спросил он и попробовал состроить игривую гримасу.
– Во! – я показал большой палец и улыбнулся. Это было в самом деле странно. Я чувствовал себя из рук вон плохо, но улыбался, ибо вдруг понял, что мы оба знаем: Дашеньку я не тронул и пальцем, однако оба играем в эту странную игру – он спрашивает, хороша ли Дашенька в постели, а я хвалю…
В гостинице я свалился спать и проспал сутки. Волчанов явно перестарался. Он позвонил, как только я встал, и принялся нудно извиняться, я так и не понял за что. Но голос у него был довольный. Дело сделано: в его руках роскошные снимки – московский корреспондент спит с голой красоткой. Все отлично, можно диктовать свои условия. И пусть диктует! Я буду слушать и записывать.
* * *
Я ждал телефонного разговора с главным редактором полтора часа, а когда соединили, было плохо слышно. Мы обменялись приветствиями. На вопрос, как у них дела, главный ответил: «Ничего! Но нас снова завалили почтой».Это была условная фраза, означавшая, что на меня пришли компрометирующие материалы. У главного был испуганный голос, и его испуг передался мне. Он не должен был бояться – анонимки преследуют корреспондентов нашего издания, и пугаться по этому поводу не принято. Тем более, что на меня до сих пор ни одного сигнала не поступало, и коллеги по работе грубовато шутили, что я уже два года замужем и все еще сохраняю девственность…
Я сообщил, что продолжаю собирать материал, но чувствую себя неважно: головные боли, готов бросить все к чертям и вернуться. Сказанное значило для главного, что я в тяжелом положении и об этом следует поставить в известность С., человека из прокуратуры СССР, который обычно оказывал поддержку нашим корреспондентам в тех случаях, когда местные власти пытались сфабриковать против них материалы уголовного характера. Я повторил, что продолжаю собирать материал. Он помолчал, потом как-то растерянно ответил: «Да-да, но поторопитесь…» – и повесил трубку. Известие, что какие-то компроматы на меня уже в Москве, меня ошеломило. Что же сумел переправить в столицу мой друг Волчанов, неужели голые фотографии? Так быстро?…
* * *
За ужином в отдельном кабинете городского ресторана «Рассвет» Волчанов был особенно любезен. О Дашеньке и «рыбалке» – ни слова.Центральное телевидение вело репортаж с автомобильного завода в Тольятти. Собрали тысячу работников и всем по очереди задавали издевательский вопрос: сколько лет им нужно, чтобы начать выпускать лучший в мире автомобиль? За всех отвечал бойкий юноша в новом комбинезоне. На фоне плаката «Даешь лучшую в мире малолитражку!» он красиво разводил руками и утверждал, что лучшую в мире машину они выпустят скоро. Нужны только другое оборудование вместо разваливающегося старого, хорошее сырье, качественно новый дизайн и сознательные рабочие.
– Да! Рабочие нового типа! Чтоб не пили, не прогуливали, работу чтоб любили! – азартно выкрикивал он. – А все остальное у нас есть. А если нет, так будет! Партком поможет! Сырье нам даст, станки новые из Японии получим…
– Это какой-то наш особый, национальный вид кретинизма! – меня вдруг прорвало. – Этот завод двадцать лет подряд выпускает модель «фиата», которая уже тогда, двадцать лет назад, была безнадежно устаревшей! Вот эти рабочие сами говорят, что оборудование изношено, что модели не годятся ни к черту, что жить тошно – на весь город ни одного театра, очередь в детский сад на пять лет, в магазине – шаром покати! Но никто не хочет увидеть связь между тем, что они выпускают и как живут! Судя по лозунгам, намерены выпустить лучший в мире автомобиль, а продолжают клепать худший, едва ли не самый худший! Но никто не говорит об этом, никто не предложит: давайте научимся делать хотя бы простую обычную машину! Хотя бы не хуже того «фиата», который мы купили когда-то по дешевке, а потом начали продавать направо и налево по демпинговым ценам…
Волчанов слушал меня с интересом, но, кажется, не понял, что значит «демпинг».
– А мне наш «Жигуленок» нравится! – признался он. – Я считаю, отличная машина!
– Мало ли что вы считаете! А вы знаете, что во всем мире любой товар вскоре после выпуска начинает дешеветь? Магнитофон за сто долларов через два года стоит пятьдесят, через четыре – тридцать. После двадцати лет производства эта машина должна стоить как минимум в три раза меньше! А она вдвое подорожала! По-вашему, это нормально? Стала вдвое хуже по качеству – но вдвое дороже!
– Подорожала, потому что дизайн! – Волчанов с трепетом в голосе произнес это слово. – Прекрасный, современный дизайн. А цена вполне доступная. Я не против такой цены…
– Какой дизайн! – простонал я. – Он на уровне шестидесятых годов! Дизайн в стиле «ретро»!
– Не нравятся вам наши машины! – укоризненно произнес Волчанов. – Конечно, я за рубежом не бывал, других не видел. А что, у них лучше? – в его глазах загорелся охотничий огонек, и я понял, что где-то поблизости крутится магнитофон.
– Что лучше? – переспросил я.
– Машины… Уровень… Вообще жизнь…
– Машины у них лучше. А вообще – безработица! Но не о них речь! Неужели вам неясно? Речь о нас. Я продолжаю считать, что если у машины на ходу отвинчиваются гайки и она разваливается, а вы упорно твердите, что это лучшая в мире машина, то вы поступаете как человек слабоумный. Как кретин! – я тыкал пальцем ему в лицо. – Человек разумный должен остановиться и подтянуть гайки прежде, чем ехать дальше. А кретинов, которые продолжают истерически хвалить машину, нужно изолировать и лечить. Они тащат всех нас к катастрофе….
– Ничего вам у нас не нравится! – охотничий огонек в глазах Волчанова вспыхнул снова.
Прощаясь, он долго не отпускал мою руку, заглядывал в глаза и бубнил, что я замечательный собеседник. А потом спросил:
– Когда домой собираетесь?
– Денька через два.
– Так скоро? – оживился он. – Мы вам грибков соленых соберем в дорогу, рыжиков, курочку зажарим…
– Да уж, и побольше! Можно и икорки, кстати! – я требовательно взял Волчанова за пуговицу рубашки.
* * *
Зачем я влез в это? Зачем бросил все и начал писать уголовные очерки и репортажи? Вопрос этот до сих пор занимает моих друзей и знакомых. И, думаю, они единодушны в своем выводе – я взбесился с жиру.К тридцати годам я сформировался как постоянный призер в жизненной гонке. Моя жизнь шла удивительно удачно и казалась окружающим праздником. И я сам видел себя не иначе, как хозяином на этом празднике.
Таким жуиром, сибаритом, гурманом, расположившимся на отдых в уютной гостиной собственного особняка…
Сразу после университета мне предложили работу в Коста-Рике. Четыре счастливых года в этой благодатной солнечной стране. Золотые пляжи, оливковые мулатки, белозубые, беспричинно веселые люди. Любящая жена, прелестный ребенок, достаток в семье, репутация умеющего писать человека: мои рассказы о Коста-Рике издали отдельной книжкой за каких-нибудь три года, для нашей страны фантастически быстро!
После возвращения я пошел в гору еще круче. Отчасти в этом была и моя заслуга – я знаю четыре языка, знаю неплохо. Мне дали хорошее место, за пять лет я поездил по Европе. Только в Англии побывал трижды. Я мог снова ехать за границу, но колебался, выбирал… Подрастала младшая дочь. Меня всю жизнь завораживала человеческая красота, я способен часами созерцать красивое человеческое лицо – и бог послал мне детей необычайной прелести. Большеглазые, ласковые, жизнерадостные – до их появления на свет я не смел мечтать о таких детях! Я тянул и тянул с отъездом, перебирал варианты, и вдруг в два дня все изменилось, и я стал специальным корреспондентом этого журнала, призванного то ли поддерживать, то ли заменять закон в нашей стране.
Официальная версия этого виража в моей карьере вполне пристойна: я решил уйти в литературу. И в целом это соответствовало действительности. Но лишь в целом. А в частности я вдруг начал понимать, что, будучи русским по крови, языку, воспитанию, я провожу свою жизнь в каком-то искусственном мире, который к России не имеет прямого отношения. Москва, в которой я вырос, – это космополитический конгломерат, целая страна с многонациональным населением и своими особыми законами. Коста-Рика, Англия. Канада – это тоже не Россия…
Я хорошо помню день, когда мне дали прочитать письмо пенсионерки, которая рассказывала о том, как раскулачивали в тридцатом году ее семью. Просто и деловито она писала, как пришли в дом, отобрали всю одежду и выгнали на улицу мать с шестью ребятишками, отца расстреляли раньше. Отняли у матери даже шаль, в которую был закутан грудной ребенок. На второй день малыш погиб от холода. Погибла мать, погибли все дети, кроме нее…
Нашей младшей дочери было тогда полгода, и меня начал преследовать кошмар: с нее срывают одеяло и голенькой выбрасывают на мороз. Меня настигло страшное прозрение – все это делали мы! Мы, русские, выгоняли на смерть других русских! Мы смотрели из-за занавесок, как идут умирать мучительной смертью наши односельчане, с которыми мы целовались на пасху. Посматривали из-за занавесок и злорадно шипели: «Ужо вам, подкулачники!» Детей гнали на смерть, и никто не пустил их в свой дом, никто не посмел спасти…
Я читал серьезные книги о нашей истории. Все они, как ни грустно это, изданы где угодно, но не у нас. Я со студенческих лет знал цифры, скрываемые от нас до сих пор. Их скрывают не зря! Счет жертв нашей истории в двадцатом веке пошел на десятки миллионов. Я представлял себе, что ни один народ в мире не истреблял сам себя так, как мы. Но письмо перевернуло во мне что-то. Я понял, что все это был я! И малыш, который замерз на руках у матери, и уполномоченный в черной кожаной куртке – это тоже я!
…В журнале ко мне отнеслись враждебно. Я казался этим людям, изнуренным ежедневной безрадостной продажей себя в розницу, счастливчиком из богатого, беззаботного мира, куда их не пускают и некогда не пустят. Я чувствовал их зависть. Когда приезжала жена и ставила свою машину впритык к моей, они толпой собирались у окна и возбужденно говорили, что это уже разврат. Две машины в одной семье – грязный буржуазный разврат. Они как будто смеялись, но у всех при этом кривились губы.
Потом, когда пошли мои первые репортажи, меня как будто признали. Мне как будто простили машину, одежду, дачу. Простили четыре языка. Женщины простили, кажется, даже перстень на пальце моей жены, хотя такое не прощают никогда…
И все же, по общему мнению, я сам, по своей воле, с разбега ткнулся носом в навоз.
Я покинул гостиницу на рассвете. Меня не видел даже шофер милицейской машины канареечного цвета с ржавой сеткой на окнах, которая последние дни ночевала под окнами моего номера. Он мирно спал, так же, как за закрытой входной дверью гостиницы – швейцар в элегантной лиловой ливрее. Чтобы не тревожить их, я вышел через окно, благо второй этаж был невысокий.
В дом Марьи Петровны я проник без труда. Открыл незапертую дверь, на цыпочках прошел через сени в единственную жилую комнату, сел на пол, прислонившись к стене, и стал привыкать к темноте. Марья Петровна на этот раз спала не там, где я нашел ее в первое свое посещение, а в другом углу, где под потолком висела икона, очертания которой проступали в темноте в виде слегка отблескивающего серебром прямоугольника. Под иконой спать не принято, но, воспитанная в лучших традициях атеизма, Марья Петровна могла об этом не знать. Наконец я беззвучно подошел к ней и тронул за плечо. Женщина дернулась, приподняла голову и вскрикнула.
– Тише! – прошептал я. – Тише, прошу вас…
Я слышал ее отрывистое хриплое дыхание. Она натянула на себя одеяло и отодвинулась как можно дальше от меня. Но я почувствовал: она узнала мой голос, и включил диктофон.
– Кто это?.. – прошептала она.
– Это я… Я был у вас. Я приехал из Москвы, специально по делу вашего сына, – медленно и внятно произнес я. – Меня послали разобраться, понимаете? Вы должны мне помочь. Помогите найти убийц – и они заплатят своей кровью! Их расстреляют!
Женщина потянулась рукой к изголовью дивана и начала шарить. Я быстро достал из сумки фляжку с коньяком, свинтил пробку и протянул ей. Она осторожно взяла, понюхала и радостно замычала. Затем припала к фляжке, выпила больше половины и, молча вернув ее мне, снова забилась в самый угол, под икону.
– Вы сказали, что вашу дочь убили. Кто? Кто убийцы? Скажите только это! Кто убил ее?
– Колька с Генкой, – спокойно ответила Марья Петровна.
– Какой Колька? Какой Генка? Кто они?
– Колька и Генка Волчановы! – она продолжала спокойным, рассудительным тоном. – А паренек-то мой, как узнал, что ироды эти Надюшку задушили, а потом в канализацию кинули… Он как узнал, так грозился всех их поубивать. Хороший он был, жалостливый… Добрый был Ванюша, ласковый… – она снова потянулась к фляжке.
– Кого он хотел поубивать?
– Ирода этого, Кольку! И папаню его! Я говорила Ванюше: «Сынок, молчи, молчи, бога ради, сестру твою не вернешь! Молчи, хоть мы живы будем». Он-то поначалу молчал, а потом дружку одному признался. Хотел дружка, значит, уговорить, чтобы вместе… А тот побежал, Волчановым рассказал. И началось: все бьют его и бьют. Каждый день, считай, били, ироды. А потом задавили. Ночью, спала я… Просыпаюсь, а он на полу задавленный…
Женщина сделала еще глоток из фляжки. Я с ужасом ждал, что с нею начнется истерика, что она станет кричать, выть, как в прошлый раз, но Марья Петровна говорила тихо, внятно, рассудительно. Кричать и выть от ужаса хотелось мне. Она же была в полном рассудке. Обычная пьющая женщина – алкоголичка. Потом, позднее, мне пришла в голову мысль, что накануне моего первого прихода Волчанов вполне мог дать ей психотропик. Уж слишком странным был этот контраст: полное безумие тогда, в первую встречу, и ясный рассудок сейчас.
– За что убили вашу девочку?
– Как за что? Ни за что… Так, для забавы… Сначала снасильничали ее все хором. Она домой притащилась – в крови вся, ободранная, не говорит ничего, дрожит. Три дня дома все лежала, дрожала, плакала, я извелась с нею. А потом в магазин вышла я, прихожу – ее нет. А через день нашли в колодце, в канализации этой…
– Вы точно знаете, что и ее, и Ваню убили Волчановы?
– Как не знать! У нас все знают. Они девчонок, что покрасивше, в машину затаскивают и увозят в Нероновку на дачу. А потом которых так отпускают, а которых в канализацию кидают… Тут у нас в народе так говорят: которые виду потом не подают, им ничего, отпускают. А которые убиваются сильно да рассказывают – их, значит, в колодец… – женщина допила последние капли коньяка и замолчала.
– Никто не видел, как я пришел к вам, – сказал я наконец. – Прошу вас молчать о моем приходе и о том, что вы мне рассказали. До самого суда молчать…
– До какого суда? – испугалась Марья Петровна. – Это когда меня судить будут? Волчанов сказывал: будем, говорит, судить тебя, стерва старая, за тунеядство и посадим в профилакторий. Там, сказывал, тебя, старую, каждый день будут палкой бить, пока не сдохнешь. Он и вчерась приходил, все про это рассказывал. Строгий он у нас… Да мне уж теперь все равно. Хоть здесь подохну, хоть там. Здесь все-таки в домишке своем… Оно как бы и получше… Фотокарточки есть Надюши да Ванечки. Когда-никогда посмотрю, поговорю с ними… А туда, в профилакторий этот с фотокарточками пускают?..
* * *
Дом, в котором жил учитель, строили старообрядцы лет двести назад по всем канонам благородного строительного искусства, похоже, навсегда утраченного нами. Это была сложенная из огромных бревен крепость с глухим забором и широким козырьком над воротами.Часы показывали четверть шестого утра, когда я перелез через забор – ворота были заперты изнутри. Приземлившись на четыре точки, я нос к носу столкнулся с маленькой ласковой собачкой, которая словно ждала моего появления, она перевернулась на спину и замерла, раскинув лапы. Собачка не сомневалась в том, что я преодолел забор, чтобы почесать ей брюхо.
Я обошел дом кругом, заглядывая в окна, порассмотреть что-либо внутри мне не удалось. Вернувшись к входной двери, я тихо постучал. Послышались шаркающие шаги, и дверь открылась. На пороге стоял старик в голубом трикотажном костюме. У него было удивительно породистое лицо – так мог выглядеть Антон Павлович Чехов, если бы дожил лет до семидесяти. Красивая форма головы, хрящеватый нос, проницательные глаза – живые, ярко-голубые, насмешливые. Старик просился на портрет.
– Доброе утро! – поздоровался я.
– Доброе… – согласился он. – А вы что, собственно говоря, здесь делаете?
– Я, собственно говоря, пришел к учителю, – в тон ему ответил я. Странно, но вид старика, его важная интонация подействовали на меня успокаивающе.
– Рихард Давидович, по всей видимости, еще спит. А вы кто будете? – спросил он и сощурился.
– Мы с Рихардом Давидовичем братья-близнецы! Можно, я разбужу его?
Старик хмыкнул и молча посторонился. Я слышал, как он пробормотал мне вслед:
– К нам пожаловал какой-то хохмач!
Учитель спал на железной кровати с панцирной сеткой. Некоторое время я рассматривал его спящего. Нервное маленькое лицо в обрамлении буйных волос рыжеватого оттенка и рыжей бороды. Черты лица мелкие, но не лишенные изящества: острый подбородок и небольшой твердо очерченный рот с тонкими бледными губами.
– Рихард Давидович! – позвал его из-за моей спины старик. – К вам гость!
Учитель открыл глаза. Он не видел меня и даже не пытался рассмотреть, а шарил рукой по полу, пока не нашел очки с толстыми стеклами.
– Вот этот, так сказать, товарищ представился вашим братом-близнецом! – объявил старик. – Пришлось впустить.
– Доброе утро, – поздоровался я. Выражение лица учителя меня встревожило. Он молча рассматривал меня и не отвечал на приветствие. – Доброе утро! – повторил я. – Извините, что разбудил, но дело срочное, и я прошу выслушать.
– Дедушка Гриша, если не трудно, нагрейте чаю! – попросил учитель слабым, дрожащим голосом и жестом указал мне на стул.
– Меня зовут… – я назвал свое имя, и учитель кивнул так, что стало понятно: мое имя ему уже известно.
– Зачем вы пришли ко мне? – произнес он.
– Я приехал по вашему письму.
– Но вы здесь уже неделю…
– Откуда вы знаете?
– Об этом все знают. Здесь все всё знают…
– Все, кроме меня. Поэтому предлагаю не терять времени. Никто пока не знает, что я у вас, мы можем спокойно поговорить, – я достал из сумки диктофон и вставил новую кассету. – Итак, Рихард Давидович, я прошу вас рассказать все, что вам известно о преступлениях против детей в вашем городе, – я включил диктофон.
– Зачем вы пришли? – повторил учитель и встал. Он был в пижаме в зеленый горошек. – А знаете ли вы, – обратился он ко мне с неожиданно гневной интонацией, – знаете ли вы, почему я написал письмо именно в ваш журнал? Вы ни за что не догадаетесь! Я мечтал, чтобы сюда приехали именно вы! Я понимаю, вам это покажется смешным, но я читал ваши очерки, нашел ваши книги. Вот они обе! – учитель показал на книжную полку, и я с изумлением увидел знакомые корешки своих книг. – И, прочитав все это, я сделал вывод, что именно вы могли бы помочь. Мне показалось, что вы человек порядочный. И вы приехали…
– Да, я приехал и не совсем понимаю, почему вы так со мной говорите!
– Уходите! – вскрикнул учитель. – Убирайтесь вон! Я не хочу видеть вас! Я не хочу… Вы были там, у них…
– Это была игра. Сейчас вы убедитесь, что я играл с ними. Ваши подозрения необоснованны.
Я включил наугад запись разговора с Марьей Петровной и попал на то самое душераздирающее место, где она говорила о фотографиях детей, спрашивала, пускают ли с фотографиями в профилакторий. Учитель слушал. Что-то переменилось в выражении его лица.
– Вы были на даче у Волчанова? – это был не вопрос, а обвинение. – Вы были в этом ужасном месте! Вы были у них в бане! Мне прислали фотографии! Вы ничуть не лучше тех, что приезжали до вас! – он сам не хотел верить в то, что говорил, и жадно, с надеждой заглядывал мне в глаза.
– Я повторяю: это была игра! Моя игра, посвящать в которую вас я пока не намерен. И вам остается только поверить мне на слово. Попробуйте поверить. Вы ничего не теряете!
* * *
– Три года назад я приехал сюда и стал преподавать русский язык и литературу в городской школе, – учитель говорил неестественно громко, искоса поглядывая на диктофон, словно боялся, что его рассказ не запишется на пленку. – Старший сын Волчанова Николай тогда только что вернулся из Москвы – его выгнали из института, и отец пристроил его в милицию. С этого в общем-то все и началось. Николай Волчанов, недоучившийся бухгалтер, стал милиционером. Сначала он ездил по городу на мотоцикле в милицейской форме и строил глазки девочкам старших классов. Все было вполне невинно, мило, даже трогательно. Все было вполне нормально. Ходили слухи, что он намерен жениться. Я еще застал девушку, о которой говорили, что она его избранница. Ей все завидовали. Волчанов – крупная фигура в этом городе и к тому же человек отнюдь не бедный.– Кстати, – перебил я учителя, – может быть, вы знаете источник благосостояния этого скромного работника советской юстиции? Он прокурор района, его зарплата максимум четыреста.
– Я не могу сказать что-то определенное… Люди говорят разное. Конечно, он собирает дань, но все это мелочи. Понимаете, это несущественно. Прокуроры в этом городе – все, кого помнят местные старики, жили не хуже. Уверяю вас, не хуже, чем Волчанов! Это традиция, положить конец которой вряд ли смог бы какой-то новый прокурор. Прокурорами и для прокуроров эта традиция взлелеяна, так что тут бессмысленно ждать чего-то…
– И все же, с кого он берет?
– Не знаю, право, не знаю! Меня никогда это не интересовало. Думаю, труднее найти тех, с кого он не берет. Конечно, я говорю о тех, с кого есть что взять. Но это неважно, понимаете? В России взятку никогда за грех не почитали. Менялась только форма, упаковка, так сказать. А взятка была всегда и будет. Тут другое важно. Семейству Волчановых просто собирать деньги в пачки показалось неинтересным. Им это мало показалось – вот в чем ужас… Но давайте по порядку.
Так вот, любовная история его старшего сына закончилась полным фиаско. Девушка влюбилась в заезжего молодого артиста филармонии и уехала с ним. А Николай Волчанов остался… Вы знаете, что у Волчанова два сына? Младшему, Геннадию, тогда только исполнилось пятнадцать, но не было такой низости, которой не совершил этот подросток. Он преступник от рождения, хотя все они… После любовной неудачи старшего братья Волчановы удивительно сблизились. Если в детстве они, как рассказывают учителя, постоянно дрались, то теперь их все время видели вместе. Они сколотили свою компанию и проводили время на даче в Нероновке. Пьянствовали, развратничали…