– Да-да, вы правы! – поддержал его я. – Но вы прекрасно рассказываете! Поверьте, я слушаю вас с удовольствием!
   Дедушка Гриша просиял – комплимент его по-настоящему обрадовал. И, не дожидаясь, пока яичница зажарится, дедушка Гриша начал рассказ о своей жизни. Рассказ, отработанный многократным повторением, почти художественный, чем-то сродни эстрадному номеру. Как все прирожденные рассказчики, дедушка Гриша получал удовольствие от своего произведения.
   – Родился я в Киеве в 1907 году. Рос сиротой. Мать задавило поездом, когда мне и пяти лет не было. Но я помню ее. Она была прачкой. А отец – его зарезали в день моего рождения. В пьяной драке. Когда мать погибла, меня отдали в приют, и провел я там все свои детские годы. Отлично запомнил, между прочим, как приезжала в приют вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна. Императрица мне не понравилась. Я ждал, что у неё будет корона, – а она была без короны. И вообще, представьте себе, обычная старушка…
   А потом победила революция, и приют стали называть детским домом. И тогда началось у нас свободное воспитание. Такая теория новая была в то время: разрешать воспитанникам все что угодно, хоть на голове стоять. Вот такое свободное воспитание… После революции все кричали: свобода, свобода! Помню, выйдешь на Вшивый рынок – было такое название – голодный, оборванный, и норовишь булку у торговки стащить. А все вокруг шумят: свобода, свобода! Очень свободно нам жилось в то время, что правда, то правда. Кормить не кормили – или воруй, или с голоду подыхай. Почти все воспитанники детдома со шпаной связались, уголовниками стали… А я избежал сией чаши, потому как тяга у меня была к ремеслу, устроился учеником к сварщику. Сам попросился, а тот взял. Знаете, что значило тогда быть сварщиком? Как космонавтом сегодня!
   Наш чай после яичницы затянулся на добрых два часа. Дедушка Гриша сильно продвинулся в своем рассказе – он дошел до польской войны. Я многое забыл, но какие-то куски остались в памяти целиком. Сейчас я все чаще думаю о том, что таких вот дедушек хорошо было бы всех разговорить, пока они живы. Всех записать на видео – это были бы бесценные документы истории. Наши внуки не простят нам, если мы этого не сделаем.
   – Двинули наш полк на воссоединение с Западной Украиной. По просьбе братского народа, поляков то есть! – не без ехидства уточнил дедушка Гриша. – Это была та еще история. Встречали нас там, кстати, очень тепло. Так прямо и говорили: вы нам милей, чем немцы, будете. Иногда хлебом-солью даже. Армия ихняя польская распалась – сопротивления никакого. Так мы до Львова и доехали, ни разу не выстрелив.
   Во Львове одного безработного я запомнил, удивил он меня потому что. Мы гуляли по городу – грязные, вшивые, в обмотках, которые лучше бы назвать размотками, потому как разматывались все время. Гуляли мы с товарищем по городу, говорили между собой, на народ глазели. Они, понятно, на нас. И вдруг подходит к нам парень. Морда – вот такая! – дедушка Гриша широко развел ладони, уточняя размеры морды. – Сытый, красный, под хмельком чуть-чуть, икает. Костюм на нем отличный такой, шевиотовый. Перстень на руке курит папиросу. Подходит, угощает нас папиросами и начинает говорить по-русски. Он, мол, за советскую власть. Он, мол, пролетарий. Без работы остался и все ждал, когда рабочая власть наступит. Слышал, говорит, у вас работа есть для всех? Есть, отвечаю. А у нас тут трудно, говорит, работы всем не хватает. Вот я, мол, уже год, как без работы… Ах ты, думаю, морда твоя буржуйская! Без работы год слоняешься, а мы вкалываем по четырнадцать часов без выходных! Ладно, думаю, будет тебе работа, не волнуйся… Всем вам работу найдут! Зло меня тогда разобрало. И зря, собственно говоря, злился. Он ведь обидеть не хотел, от души интересовался. Да, безработный… – вздохнул дедушка Гриша.
   – А в общем, народ там был хороший. Жили богато, нас встречали по-доброму. Ничего не скажу, с уважением к нам относились. Вот еще смешной был случай. Это уже по дороге назад. Остановился наш взвод в усадьбе. Красивый такой дом, старинный, хозяйка – старая панна, важная вся, но улыбалась. Горничные тоже старухи, в фартучках белых. Зашли мы в дом, хотели продовольствием разжиться. А то нам в штабе полка выдали паек – банки с ржавой селедкой да буханки хлеба с отрубями еще из Киева. А поляки эти сильно нас опасались: если еды попросим, сразу давали с радостью. Может, задабривали, а может, видели, какие мы тощие да голодные.
   И вот зашел я в прихожую и жду, когда еду вынесут, а там собачка с розовым бантом сидит на диване и глазеет. Потешная – сил нет! Думаю, возьму-ка я ее, дочурку порадую. Мы через несколько дней должны были в Киев вернуться, там семья моя жила. Схватил
   я эту собачку, крохотная такая, с ладонь мою, не больше – и в карман. Стою жду. Выходят. Хозяйка, служанки. Панна-старуха дает указание, чтобы вынесли нам грудинки свежей, картошки, яиц, еще там чего-то. Вдруг смотрю: хозяйка, панна старая, все по сторонам озирается и все приговаривает: «Мими, мими!» А я одну руку в карман засунул, собачку, значит, придерживаю. А в кармане том же кисет был с махоркой, собачка нанюхалась, да как начнет чихать. Панна услышала и как закричит: «Мими!» Подбежала ко мне, за руку хватает и по-польски чешет – ничего не пойму! Служанки подскочили, тоже галдят. Да еще собачонка голос хозяйки услышала и как заскулит… Плюнул я, забирайте, думаю, свою крысу, рожи буржуйские! Достал и отдал. Потом жалел. Много лет жалел и сейчас, как вспомню, так жалею, что отдал, – уж больно потешная собачка. Дочка бы обрадовалась. А панна старая расплакалась, достает портмоне такое роскошное и деньги мне сует. А я растерялся, не взял. Зря, в общем-то, не взял. У них тогда сильные были деньги. Перед отъездом пошли на ихнюю толкучку – там чего только нет! Один вояка наш, капитан, покупал у еврея-сапожника кожи целый рулон. И всего за пятерку. Представляете, за пятерку, прохвост, купил! – дедушка Гриша гневно сверкнул глазами. – Тогда, как мы вошли, злотый к рублю приравняли, и эти олухи, поляки, то есть западные украинцы, не сразу разобрались что к чему. Решили, что рубль тоже деньги. У нас такая кожа в Киеве стоила пятьсот, самое малое пятьсот! Вояки наши, офицеры особенно, гребли подчистую – денег у всех, как той бумаги! Навалом было денег. А потом уже как к старой границе подъехали, но еще у них, у поляков, зашли снова на толкучку, а там дед-хохол сидит, старый, хитрый. Смотрит, как наши все подряд метут, и говорит: «Та, мабуть, у вас там ничего нема!» – Дедушка Гриша произнес эту фразу на чистом украинском. – Как в воду глядел старик! Не было ничего… Только перед самой войной немного полегче стало. В магазинах еда появилась, народ подобрел. А так голодали, очереди за хлебом страшные… Да, было время… Стукнула входная дверь, и мы с дедушкой Гришей одновременно вздрогнули. Учитель стремительно вошел в горницу, куда мы перешли пить чай, и остановился напротив меня. Он тяжело дышал, галстук съехал на бок, было заметно, что он бежал.
   – Мне сказали, что вас увезли в машине… Я думал, все кончено… – задыхаясь произнес он.
   – Напротив, все прекрасно! Я прогулялся, забрал вещи. И вот пью чай и слушаю рассказы дедушки Гриши на темы родной истории… Если бы я прожил в этом доме столько, сколько вы, я бы уже давно стал Тацитом. Или, на худой конец, Карамзиным, ибо рассказы дедушки Гриши не нуждаются даже в обработке – их надо только записывать!
   – Ну что вы… Это просто так, стариковские байки… – старик просиял от удовольствия.
   – Я отправил вашу телеграмму еще раз, – сообщил учитель. – Тут есть один человек, неплохой очень даже… Я встретил его по дороге. Он шофер грузовика и как раз собирался в промхоз. Я дал ему поручение отправить телеграмму оттуда.
   – Но откуда у вас адрес, текст? – изумился я.
   – Я запомнил, когда вы говорили. Ради бога, расскажите, о чем вы говорили с Николаем Волчановым!
   – Мы не говорили. Он хотел ударить меня, а я его. Но он побоялся, а я не успел – приехал Филюков. Вот такой был странный разговор.
   – Весь город говорит о том, что вас схватили и увезли, – учитель переплел хрупкие детские пальцы, и они неожиданно звонко захрустели.
   – Я, кстати сказать, давно чувствовал, что Волчанова вот-вот уберут! – вмешался дедушка Гриша. – Редкий подонок! Напоминает мне ротного нашего в сорок первом году. Даже лицом похож, точно брат…
 
* * *
   – Платон Каратаев – вот образ народа, на который молились поколения русской интеллигенции! Это было аксиомой, понимаете? В народе видели свет, добро, высокое этическое начало… – учитель запнулся и поднял глаза на икону в углу.
   Был третий час ночи. Дедушка Гриша сидел на диване и настороженно слушал. Его глаза при искусственном свете обрели стальной блеск и казались красивее и моложе.
   – Я не поклонник Толстого, как уже говорил вам! – ответил я после некоторой паузы. – И о Платоне вашем запомнил, что у него портянки воняли, а Лев Николаевич тонко этим умилялся. Только не видел я ваших Каратаевых, понимаете, не видел! – я снова входил в азарт. – Мне приходится много ездить по стране. Разных людей встречаю, но вот Каратаева пока не видел. Лев Николаевич ваш умилялся только потому, что был граф, человек весьма небедный и в усадьбе жил, а не в вонючей избе. И потом, его бы не поняли, нарисуй он что-то другое. А он, насколько я понимаю, был человек лукавый. Хотите Каратаева – извольте! Только при этом он над всеми смеялся. И Каратаев ваш – насмешка! «Народ этот зол и дик!» – так сказал Лесков, и этого ему не прощают по сей день.
   – Но «Левшу» написал именно Лесков! Я убежден, он мучился этим противоречием. И крайности здесь очень опасны, поймите это! – быстро заговорил учитель. – Мы с вами едва знаем друг друга, нас могут убить в любой момент, а мы сидим и спорим о России! Это что – проявление злобы или дикости? Назовите, как угодно, но не дикость это! В этом, если хотите, главный смысл существования русского человека – он неистово, страстно ищет смысл жизни! Об этом писали много в прошлом веке. Тогда литература была…
   – Мы с вами спорим, но какой же мы народ? Тем более русский! – возразил я. – Вы, как сказал дедушка Гриша, немец по крови. Я – москвич, от русского народа еще дальше…
   – Мы – народ! – запальчиво воскликнул учитель, – Мы – русский народ! Я себя, по крайней мере, не отделяю от этого понятия. Я по-немецки десяти слов не знаю, всю жизнь живу в России, читаю русские книги! Кто же я?
   – Да что вы толкуете! – раздраженно произнес дедушка Гриша. – Злой народ! Отчего злой – не пойму, но злой! Вот хотя бы соседей возьмите моих. Жил тут у нас отец Филюкова. Знаете, Филюков Петька, толстый такой, в милиции сейчас начальником работает? Так это отец его. Не успели мы приехать сюда, было это лет двадцать назад, пожаловал этот самый старый Филюков знакомиться и денег сразу просит взаймы. Не отдал потом, конечно, но не в этом дело. Пришел он тогда ко мне вот в эту комнату. Мы только что дом купили, жена-покойница вся в хлопотах: моет, скребет, занавески вешает… А он денег попросил, потом сел вот тут и давай поливать грязью всех своих сыновей. Такую грязь потащил, что прямо хоть уши затыкай! Жена у меня покраснела даже, а не ушла, любопытная была. Он за порог – его жена тут как тут, бабушка Настасия, и давай прямо с порога нас крыть за то, что денег ему дали. Я так думаю: она сама занять у нас хотела! Мы растерялись прямо… До сих пор жива старушка Настасия, девяносто лет, а не берет ее смерть. Тогда она еще в полном уме была. Так и повадилась ходить потом к моей жене всех поливать. Мужа – за то, что изверг и пьяница, детей – что на мужа похожи. А ведь мы совсем еще незнакомые люди были, только приехали… Дальше, на следующий день приходит старшая их дочь – и давай родителей поливать. Потом – сын… Так все у нас и толклись. Жена-покойница как-то даже расплакалась: куда мы, говорит, заехали! Что за люди…
   Но то не сказка еще – присказка. А сказка началась потом! Вот завтра светло будет, вы их дом рассмотрите как следует. Он из пяти курятников состоит. Как сын или дочь семьей обзаведутся, так курятник пристраивают сбоку. С четырех сторон пристроили, а как самый младший женился, вроде больше и пристраивать некуда. Вот и решили они старшего отделить. Два курятника сломали, а на их месте кирпичный домик поставили. И в этот домик самого старшего сына отделили. Ваську. Пьяница он страшный, весь в папашу. Когда отделяли, младшие братья и сестры поймали его в сарае а два часа ногами топтали: завидовали уж очень… Все думали, не жить Ваське, а он пьяный был – как с гуся вода! Вот она, водка, как выручает…
   Когда дом строили, сложили стены и сразу обмывать. Крышу еще не брались делать даже, полы не настелили. Но обмывали лихо. Деньги все пропили, потом на крышу везде бегали занимать. И вот, когда обмывали, случилась между ними обида. Утром Васька проснулся с похмелья раньше всех и выдул полбутылки, что они на утро опохмелиться оставили. Выдул и снова спать лег. Отец-то встал, полез за водкой, а там пусто! Ох и крику было, драка страшная, кровища… Отец все вещи Васькины в недостроенный дом выкинул, детишек его туда же выгнал с женой. А зима была, холод. Жена Васьки на сбежала тогда к матери своей, так у нее до тепла и прожила с детьми. И с тех пор отец до самой смерти с Васькой не разговаривал. Мне лично Филюков этот, отец их, не раз говорил: такое, мол, не прощают…
   К лету поближе Васька дом все же достроил, крышу кое-как положил, полы настелил – жить можно. А воды нет, газу нет! То есть в отчем доме, так сказать, газ проведен и вода тоже, а у Васьки с отцом общая стена. Экономили они так: у нового кирпичного дома одна стена из трухлявых бревен, общая с отцовской избой. Уж он и так и сяк, пытался через мать уломать папашу, тот даже слышать не хотел. И пришел Васька ко мне, нам как раз тогда воду подвели. Я сам трубы сварил, думаю, без воды нельзя им никак, детишек полная изба. Но газа-то и у меня нет. У покойника-Филюкова газ был, потому что он хоть и пьяница, а колхозник. Газовую магистраль когда вели, колхозникам газ дали, а всем прочим – шиш! Я упрашивал, в исполком даже ходил. Почему, говорю, так? Все равно, мол, магистраль тянете. Что же, неколхозники – не люди? А они говорят: вам не положено, вы вообще дачники. Нас тут сразу дачниками окрестили, как только мы приехали. Так газу и не дали. И у Васьки до сих пор нет. Отец помер, а газу все равно нет. Знаете почему? Потому что, когда начал помирать старший Филюков, – тяжело помирал, мучился – последние слова его перед смертью были такие: «А Ваське газу не давать! Дадите – прокляну!» Вы представляете себе, о чем думал этот человек на краю могилы! Чтобы, не дай бог, не сжалилась бабка Настасия над своим единокровным сыном и не разрешила провести отросток трубы длиной в два метра!.. Так Васька и живет, углем топит и матерится. А по весне, на пасху, ходит на могилу отца и, говорят, принародно там мочится. Это уже что-то вроде аттракциона местного. Народ за ним табуном ходит, подзуживает… – Но и это еще не вся сказка. Теперь старушка, божий одуванчик, бабка Настасия, последние годы все талдычит: отец, мол, помирал, Васе газу давать не велел. Последнее желание покойника, говорит, нельзя не уважить. Года два назад она тоже как бы помирать собралась. Даже соборовали ее, поп приходил. И дети пришли все пятеро. А она снова детям говорит: отец, когда помирал, велел тебе, Вася, газ не давать. Я, говорит, у всех у вас прощения прошу. Если в чем виновата, простите старую. Но, говорит, детки, запомните: отец Васе газ не велел давать, и я не велю: я ему послушная. Воду ему, говорит, чужие дали, бог с ним. Я, говорит, как отец. Он, мол, на том свете с меня спросит… – дедушка Гриша замолчал. Мы с учителем тоже молчали. Я был ошеломлен.
   – Недобрые здесь люди, злые, честное слово! Умирает человек, такое с ним всего раз в жизни бывает, ему о душе бы позаботиться, а он думает, какую напоследок подлость своему сыну учинить… А ведь верующие были, в церковь ходили…
   – Не были они верующими, – тихо сказал учитель.
   – Или вот к примеру, кто в соседях ни помрет, сразу веселье такое, куда там свадьбе! – продолжил старик. – На поминках напьются, тут же и смех, и песни… А на свадьбе драка всегда, слезы. Как язычники какие-то… Я вот думаю иногда: помру я – такая радость им всем достанется! У меня пенсия большая – 120 рублей, потому что вредная профессия, всю жизнь с металлом, зарабатывал неплохо, пенсия и получилась большая. Не любят они меня за это, прямо ненавидят многие, особенно старухи. Так иногда и говорят: чтоб ты сдох! Я, может, потому и живу так долго, радость не хочу им доставить! – дедушка Гриша принужденно рассмеялся.
   – Вот он ваш Платон Каратаев! – обратился я к учителю. Он упрямо покачал головой. – Послушайте, вы! – заорал я так, что дедушка Гриша привстал с дивана. – Может быть, хватит? Сидим по уши в дерьме и умиляемся: божья роса! А тех, кто дерьмо дерьмом назовет, – на виселицу! Наверное, пришло время остановиться и сказать самим себе, кто мы! Мы безумно злые, жестокие, страшные люди, мы самый жестокий народ на сегодняшний день. Я докажу вам это на пальцах, как дважды два! Наша история в двадцатом веке – это кровавая каша, скрытая мраком тайны. Нам запрещено читать даже «Правду», официальный орган партии. Сходите в библиотеку и попросите подшивку за тридцать седьмой год! Вам не дадут, потому что там сплошь и рядом восхищенные репортажи наших нынешних классиков о том, как дети отрекаются на суде от своих отцов и матерей. «Мы требуем расстрелять наших родителей!» – вот о чем просили дети. Подобной низости не было нигде до нас!.. Если сосед неудачно помочился на унитаз в твоей коммуналке, ты пишешь письмо, что он назвал товарища Сталина дураком, – и соседа расстреливают! Все, он уже не мочится больше в твоем туалете! – я замолчал на мгновение, меня душила злость. – «Ах, мы самые добрые, ах, самые человечные, ах, народ-богоносец, ах, центр духовности!» Вот он, богоносец наш, Волчанов! Любуйтесь! А эти новые наши славянофилы! Недоучки, погрязшие в разговорах о великой русской культуре, которую они якобы наследуют. Они не имеют к этой культуре никакого отношения! Пушкин в тридцати дуэлях участвовал во имя своего достоинства, а эти из-за рецензии на свою ничтожную книжонку готовы мать родную задушить! Русскую культуру, русский язык творили свободные люди, но не холуи, не изолгавшиеся до настоящего безумия лакеи. Эти слабоумные кричат, что русская изба переживет «ядерную зиму», и требуют, чтобы им поверили. Они причисляют себя к прямым наследникам Пушкина, но они – наследники дворовых семьи Пушкиных. Не крестьян, а развращенного, низкого отродья дворовой челяди. Они еще хуже, ибо дворня была предана своему господину, а эти торгуют собой и друг другом на каждом углу… И бесконечный этот крик: мы самые добрые, мы самые-самые – это останется как страшная гримаса истории! Люди, которые вконец обесценили собственную жизнь, продолжают кричать на весь мир о том, что они самые добрые, самые свободные…
   – Да полноте, успокойтесь! – учитель встревожился. – Я говорил себе все то же самое тысячу раз. Это все так и не так. Добро у нас есть и много его. Мы сотканы из крайностей, борьба этих крайностей пожирает нас. Но вы правы: мы ничего о себе не знаем. Ровным счетом ничего, и если мы погибнем, то прежде всего от этого… Мы едва начали размышлять о своей судьбе, как пришли страшные войны, потрясения. А потом – уже никаких вольностей: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Всем приказали считать себя сильными, счастливыми и громко кричать об этом. И все сразу же согласились… Я сам не поверил бы три года назад тому, кто бы сказал мне, что здесь, в этом городке, возможен Волчанов, я бы просто посмеялся…
   – Потому что вы никогда не были в России. Вы прожили жизнь в книгах. На Западе давно говорят, что у нас литература заменяет людям свободную жизнь. И это правда, потому так сильна наша литература и жалка наша жизнь. Знаете, один деятель кино сказал очень точно: на огромных просторах нашей страны люди принимают программу телевидения как сигналы с Марса. Они сидят в своих глухих углах и смотрят на чистую публику в концертных залах Москвы и Ленинграда как на инопланетян, потому что до ближайшей асфальтовой дороги нужно день или два пробиваться по грязи на тракторе.
   – Вот-вот! – вскинулся дедушка Гриша. – Они в своей Москве живут, как на другой планете! Одежда другая, говорят по-другому, а едят, чего у нас нет! Телевизор посмотришь – людей умных тьма, говорят так красиво, складно. На улицу выйдешь – мат стоит, хоть топор вешай… А я вот в Москве два дня пробыл, ничего не понял! Народу видимо-невидимо толпами валит, того гляди задавит к чертям. О чем ни спросишь, никто ничего не знает. Устал я тогда страшно, у жены-покойницы, как только вышли мы в город первый раз, сердце схватило. А сестра ее двоюродная – мы у нее остановились – на нас смотрела, как волчица. Говорит, к ней по три раза в месяц жить приезжают: родственники, знакомые, друзья. Все живут, всех корми, а у них две комнаты в коммуналке на пятерых. Не верите, чуть не плакала от радости, когда мы на другой день уезжать собрались. Добрые, говорит, вы люди. Добрые, хорошие… Хвалила нас очень. Но Кремль я увидел, в ГУМе был. В Мавзолей, правда, не попал – его не каждый день открывают. Собственно говоря, интересно даже, почему так? К Ленину не попадешь: то закрыто, то очередь. А ГУМ открыт каждый день с утра до ночи.
   Я невольно улыбнулся.
   – И вообще, послушал я вас, послушал… И обидно мне стало даже! – старик и в самом деле обиженно посмотрел на учителя. – С приезжим из Москвы вы вон какие беседы умные ведете! А со мной никогда так не говорили! Ни разу… А зря, уважаемый! Конечно, я необразованный старый болтун, но эту библиотеку, – старик простер руку к книжным полкам, – собрал сам, всю прочитал от корки до корки. Грешно вам, ей-богу… Два года живем вместе, вы мне как сын! А никогда вот так не беседовали. Живу и не знаю, что там у вас в голове…
   – Да ничего там в голове и нет, – виновато отозвался учитель. – Вздор всякий. Да я и не сказал ничего особенного, – вы вон его послушайте! – учитель кивнул в мою сторону. – Человек весь мир объездил, журналист, писатель…
   – Писатель? – изумился дедушка Гриша.
   – Да так… – без большой охоты признался я.
   – Но на писателя вы не похожи! – заявил старик. – У нас писатели все пожилые, смирные. И вещей крамольных не говорят! А если что – на материалы съезда кивают. Писатель, он выступит по телевизору и скажет, мол, работайте лучше, ребята, пейте меньше, книжки читайте. Спокойно скажет, душевно, солидно. А вы? Да ну! – возмутился он. – Никакой вы не писатель! Молоко на губах еще не обсохло! И за границей тоже не были. Так, сочиняете для форсу! Мол, раз москвич, значит, и за границей был. Туда таких вот, которые против властей болтают, не пускают!
   – Я не болтаю против властей.
   – Да ну! Это вы бросьте! – рассердился дедушка Гриша. – В дерьме, говорит, сидим по уши! За такие слова вас в тридцатые годы шлепнули бы сразу. Братьев всех и сестер перебили бы, на корню вырезали…
   – Но разве то, что я сказал, неправда?
   Старик задумался, бросил на меня испытующий взгляд.
   – Ну, положим, и правда. Но вот я, например, другого не видел. Мне поэтому слушать вас очень обидно. То есть когда Западную Украину занимали, я чуть-чуть посмотрел, как они живут. Богато, ничего не скажу. Но ведь то буржуи, а рабочий класс?
   – Но вы же сами мне про безработного толковали.
   – Ну, может, это был штрейкбрехер! – неуверенно предположил старик. – Что, неужели правда за границей были? – тревожно переспросил он. Я кивнул. – В Болгарии, наверно?
   – Нет, в Болгарии не был.
   – А где? – я перечислил несколько стран. Старик покачал головой и изумленно протянул: – Ну-у-у, батенька! Вы что же, в Лондоне были?
   – Да, три раза…
   У дедушки Гриши загорелись глаза.
   – И Бигбена слушали?
   – Слушал. Ничего особенного…
   – Что же, может, и вправду были… Может, и таких посылать стали, чтоб иностранцев с толку сбить. И что, правда, будто в Лондоне все туман да смог?
   – Смога нет, и очень давно, с тех пор, как перестали топить углем. Это очень чистый город, там везде птицы поют, утки гуляют, в реке рыба.
   – Прямо в городе утки? Зачем? – как ребенок, заинтересовался дедушка Гриша.
   – Просто… Для красоты. В Москве тоже есть в парках. Из них пьяницы закуску себе готовят, – я много раз в жизни замечал, как какая-нибудь самая невероятная подробность чужого рассказа вдруг заставляет поверить в его истинность. – И вообще англичане помешаны на животных.
   – Да-да, я читал в газете, какие-то чудаки там, в Англии, дорогу перекрыли, чтоб жаб не задавить. И все едут в обход – жаб жалеют! А у нас этих жаб… Видимо-невидимо!.. – старик пришел в сильное волнение.
   – Я, собственно, еще мальчиком когда был, мечтал попасть в Лондон. Про Шерлока Холмса читал, как он там по Пикадилли гуляет. Марка Твена тоже читал. Хотя нет, это про Америку. Но неважно… Вот странно как бывает: я совсем недавно думал о том, что если бы кто-то предложил мне провести день где-нибудь в другой стране, да вот в Англии хотя бы, а потом отвести меня к стенке и шлепнуть, я бы согласился, наверное, честное слово… Понимаете, я с детства мечтателем был, мир хотел увидеть, а получилось, видите, как… А теперь я старый, чего мне еще ждать! – он на секунду умолк и продолжил с какой-то медовой интонацией: