– Но против меня не возбуждено дело. Скоро состоится суд, и будет официально признано, что я не превышал пределов необходимой обороны. Да это ясно и сейчас! В меня стреляли – я стрелял. Вы что, сами не знаете? – сорвался я.
– Не знаю! – зло ответил он. – Это решение принято не мной. Вы наломали таких дров… Словом, есть мнение, что вы не можете оставаться у нас в редакции.
– Я не уйду. Вам придется искать статью, чтобы меня уволить!
– Это нетрудно. Уволим вас за прогулы, если вы так настаиваете. Только зря! Уходите тихо, так будет лучше для вас! – он снова угрожал.
Когда я рассказал об этом Лене, тот расстроился:
– Сказал бы, что все придумал учитель, и все было бы, тихо! – кричал на меня Леня. – Дон-Кихот недобитый! Теперь сиди без работы! Посмотрим, где ты ее найдешь.
– Эти твои коллеги меня слышать не хотели, они не слышали, что я говорю.
– Да ты им сто лет не нужен! – снова закричал Леня. – Им нужно было поставить против тебя галочку, крестик, плюс! Что с тобой все в порядке. Они тебя подсветили, увидели, что парень ты крепкий, из заграницы не вылезал. Ну, вляпался, бывает! А ты на принцип полез и получил вместо плюса – минус! И это уже окончательно, этот минус никто теперь не сотрет!
– Но ты тоже получил минус! – осадил его я. – И что, ты на моем месте сказал бы, что все придумал учитель?
Леня надолго замолчал, потом пробормотал:
– Черт его знает…
Он не сказал бы. Это я знаю точно.
Здесь есть, о чем подумать, а не только мне. Я один ничего не решу. После нашего бунта я один остался в живых, тот, кто опасен для Волчанова более всего, правильнее сказать – единственный, кто опасен. Поначалу я был склонен объяснить это случайностью, но потом мне пришла в голову дерзкая мысль: может быть, в моем выживании есть своя логика? В спасении принимали участие Леня и моя жена, косвенно ему способствовал Бульдог. Наконец, дедушка Гриша был главным моим спасителем. Получается, мой блеф насчет группы захвата блефом не был. За моей спиной, хотя я, может быть, и не понимал этого тогда, были любящие, готовые встать рядом со мной люди.
Но несправедливость все же есть. Таких, как я, у нас принято убивать. Я понял это совсем недавно и, поняв, начал ощущать страх смерти. Меня должны были убить – по тем законам, которые мы называем законами, мне нет места среди живых… Если бы людей, которые по вине своей страстной, азартной натуры неспособны до конца смириться с уничтожением их бесценной, единственной в мире человеческой сущности; если бы людей, которые в силу своей природы не могут подчиниться деспоту, не убивали последовательно и беспощадно на протяжении веков, Волчанова бы не было.
О том, что я отношусь к породе бунтарей, я узнал, только пережив эту кровавую драму. До нее я считал себя хитрее и хладнокровнее. Я был защищен от Волчанова стеной своего благополучия и не хотел перелезать чере эту стену. Я готов был краем глаза заглядывать за нее и рассказывать таким же счастливчикам, как я, что там происходит. Но перелезать не собирался. Отнюдь.
Я понимал, что жить в своем, пусть маленьком, пусть непрочном, но все же защищенном мире в тысячу раз надежнее, чем покидать его. Но настало время, и я ушел из своего уютного, доброго мира. Зачем? Удобно приписать себе мораль борца за справедливость, но я. скорее, сибарит, чем борец. Не нравственный долг гнал меня драться. Люди часто изменяют своим моральным принципам, когда встает вопрос о жизни и смерти. А тут было и остается нечто более сильное…
Мне предстоит написать еще несколько последних страниц. О дедушке Грише мне трудно и стыдно писать. Я был высокомерен и не увидел, что, несмотря на вое фантастические извивы его долгой жизни, в нем светилось человеческое достоинство. Судить его имеет право только тот, кто прожил такую же жизнь. Я был несправедлив к старику, смел судить его, не имея на то права, смеялся над ним, в то время, как смеяться было грешно. Дедушка Гриша, умный, великодушный, знал, что я смеюсь над ним, но простил меня и тихо умер, сохранив мою жизнь. Если бы я верил в бога, то молился бы за него. Но я не умею верить, я буду помнить его и расскажу о нем своим детям…
Теперь об учителе. Мы отравлены фальшивой патетикой с детства, и слова о вечной памяти вызывают у нас оскомину. Но учитель для меня умер не настолько, чтобы я перестал с ним говорить. Я все время с ним спорю, слышу его возражения. Кажется, с учителем рядом мне предстоит жить остаток жизни, и это по-своему неплохо. У меня всегда будет умный и добрый собеседник.
Я не могу сказать, что мы стали друзьями. Мы очень разные люди. И пусть учитель добрее, выше, чище, но он, увы, не избежал главного исконно русского заблуждения, которое сильно исказило картину мира в его глазах. Учитель повторил ошибку многих умнейших русских прошлого столетия, которые были добры и великодушны сами и по доброте своей сполна наделяли этими светлыми качествами всю нацию. Это была ужасная ошибка, положившая начало маниловскому прекраснодушию русской общественной мысли.
Это розовое, возвышенное и навсегда оторванное от жизни направление русской мысли живо и по сей день. Оно цветет и пахнет с каждым днем все пышнее и крепче.
Учителя я не виню, его ошибку совершали люди гениальные. Лев Николаевич Толстой, например, под конец жизни призывал русскую публику учиться у мужика, на все голоса воспевал добродетели русского крестьянина, словно не зная, что мужик был и остается рабом, который после официального запрещения рабства десятки лет как потерянный метался по земле и молил вернуть его назад господину. И добился-таки своего! А публика охотно внимала наставнику общества и шла к мужику учиться. Лев Николаевич снежной зимой вкушал итальянские фрукты, а простодушная публика толпой валила в деревни, селилась рядом с мужиком и очень удивлялась, когда добродетельные мужики обирали ее до нитки.
Этой страшной ошибкой, этим самовлюбленным бессилием умнейших русских в полной мере воспользовались. Вронские и Ростовы были уничтожены или изгнаны. Платоны Каратаевы миллионами убивали друг друга, и именно тогда, в годы великого перелома, когда, по выражению одного неглупого человека, был сломан становой хребет великого крестьянского народа, явился миру официально канонизированный миф о нашей вселенской доброте.
Жертвой этого мифа стали мы все, в том числе и учитель. Он поверил в него, и хотя как человек религиозный верил и в нечто более высокое и совершенное, но разделил коренное заблуждение многих лучших людей России. Почему? Ведь неглуп же он, совсем нет. Да потому, что нигде, кроме России, учитель не бывал! Да и в России не бывал тоже…
Да-да, именно так! Учитель стал, подобно многим, пленником великолепного призрака прошлого. Но тех, с кого и для кого писали свои романы Толстой и Достоевский, убили первыми! Когда-нибудь мы должны это наконец осознать. Первым убили Алешу Карамазова! Вторым – Дмитрия! А Смердяков с Иваном Карамазовым неплохо поладили и стали править свой кровавый бал. Этот бал только начинался, а они в полный голос грянули хвалебную песню, которую певал иногда и сам Федор Михайлович. В пору особого настроения, находясь, так сказать, под влиянием подъема общественного духа, он тоже грешил иногда… Но только иногда! И никогда не прекращал сомневаться. Зато эти дружно запели о нашей самой что ни на есть самейшей самости. И поют по сей день! А тем временем свершилось то, чего страшился, о чем молил задуматься тот же Федор Михайлович в минуты трезвых прозрений о судьбе России. На глазах потрясенного человечества в России хлынули моря крови…
И вы, милостивый государь, продолжаете верить, что все эти напасти бог послал России, ибо тем самым особо отличил ее? Явил свою милость. А я вам не верю! Заставить народ совершить мучительное самоубийство ради того, чтобы вывести из себя особую породу мучеников? Христос не мог так поступить! Пусть я не верю в бога, пусть словам моим поэтому нет цены, но если Христос есть, он не мог поступить так жестоко…
На протяжении веков мы двигались рывками – те взлетали на вершины, то проваливались в ямы и там, на дне грязной душной ямы, пытались запомнить, сохранить в памяти тот божественный пейзаж, который открывался нам с вершины. Потом мы оставляли эти мучительные попытки и снова лезли вверх, обдирая кожу и теряя ногти.
Мы уже давно сидим в яме. И ужасает то, что так долго в яме мы еще не сидели. Это новый и самый опасный фактор в нашем развитии. Никогда в России не было такого, чтобы она не умела накормить и одеть себя несколько десятков лет подряд, существуя за счет бесстыдного ограбления природных запасов. Никогда жизнь человека не стоила у нас так ничтожно мало. Сегодня говорят, что в те времена, когда мы убивали друг друга миллионами, цена эта была еще ниже, но раз после прекращения массовых убийств прошло целых тридцать лет, цепа нашей жизни заметно выросла. Это не так, потому как цену назначаем мы сами, и мы сами ценим свою жизнь пока постыдно низко. События последних лет снова показали, что стоит кому-нибудь только свистнуть, и мы с безумной готовностью лезем умирать и убивать других.
Никогда в России еще не господствовала вера в то, что никакой веры нет и быть не может! Многолетнее уничтожение христиан и христианства до предела истончило моральные основы русского общества.
Никогда наша мораль не падала так низко. Никогда те из русских, кому было позволено иногда появляться за рубежом, не выглядели нищими в глазах всего мира и не вели себя хуже нищих! Никогда русские не унижали себя до такой степени, чтобы называть друг друга «мужчина» и «женщина». «Господин», «сударь», «милостивый государь», «батюшка», «братец»…
Наши высокие духом предки терзали себя вопросами, стоит ли мировая гармония слезинки замученного ребенка, и было это не далее, как сто лет назад. А потом мы устлали телами миллионов своих братьев путь не к всемирной гармонии, отнюдь, а к нынешнему позорному состоянию, когда мы не в силах прокормить сами себя, а тех немногих, кто еще не окончательно разучился работать, понукает армия бездельников; когда любая производимая нами вещь это символ данной вещи, но не сама вещь как таковая. Одежда сразу растянется и слиняет, мебель развалится, телевизор сгорит и сожжет целый дом, книги заставят плеваться от омерзения.
Как, откуда, почему наступило это, еще невиданное в истории человечества изобилие ни на что негодных вещей и продуктов? Когда-нибудь из них составят целые музеи, но как нам жить с этим сегодня и завтра, и неужели ради этого изобилия мы должны были убить столько людей?.. Могут ли требовать процветания люди, которые принципиально отказываются работать? Один немец в запале спора выкрикнул мне в лицо: «Вы согласны жить при любом фашизме, лишь бы не работать!» Мне нечего возразить ему.
Почему наша экономика, в которой запланировано все, рождает ежечасно такой беспримерный, невиданный доселе хаос? Почему везде и всюду растет мафия самого грязного пошиба? Вы приезжаете на новое поселение, где еще ничего не построили, где только возведены стены нового комбината, где люди живут в вагончиках и бараках и месяцами не моются, но вы сразу натыкаетесь на финские домики наших мафиози. Почему сращивание власти с открыто преступными группами происходит словно по какой-то надежной и обязательной для всех программе? Они находят друг друга сразу. Стоит им только увидеть друг друга один раз – и у директора магазина полон рот золотых зубов, а у главного врача поликлиники в холодильнике парное мясо. А у тех, кто в бараках, – ни зубов, ни мяса…
Бедные сицилийцы, которых стали вдруг сотнями сажать за решетку, вот-вот начнут проситься к нам на курсы повышения квалификации. Им есть чему поучиться. Наша мафия действительно всесильна и присутствует везде. Любой из нас, обладающий хоть самой малой крохой власти, норовит устроить из нее маленький междусобойчик по принципу «друзья друзей». Почему коррупция, поразившая общество сверху донизу, игнорируется? Почему о ней молчат, а если поминают, то лишь в пьяном виде, чтобы задать страстно любимый народом вопрос: «За что боролись?»
Нам наконец предстоит ответить на вопрос вопросов: навсегда ли укоренился в нашем сознании этот образ мышления – думаю одно, говорю другое, делаю третье, рассказываю о том, что получилось, – четвертое? Наш образ мышления настолько извращен, что мы думаем сегодня совсем не так, как абсолютное большинство человечества. У нас появилась своя, особенная, расщепленная и непредсказуемо парадоксальная логика, которую Джордж Оруэлл пытался назвать двоемыслием. Но ему не хватило фантазии, чтобы представить себе, что такое мышление может быть не двойным и даже не тройным, а многослойным, как торт «Наполеон».
В Конституции мы запишем, что пропаганда войны и насилия – преступление против общества и государства, а детей будем воспитывать на фильмах, в которых русские красные рубят русских белых как капусту осенью. Под веселую музыку и с задорной песней русские будут убивать русских в этих чудовищных детских фильмах о гражданской войне. В школьных учебниках мы назовем это самоубийство целого народа славной страницей истории, а тех простодушных и доверчивых, кто поверит нашей Конституции и заявит, что не принимает войны, будем безжалостно казнить и кричать, что они предатели. Во все времена у всех народов гражданские войны считались братоубийством, дикостью, позором, для нас наша гражданская война по сей день – героическая, славная история.
Мы будем осуждать Запад за пропаганду насилия, но слово пацифист в нашем языке звучало и звучит как ругательство, почти как приговор. Мы будем надрывать глотку в криках об ужасах фашизма в Германии сорок лет назад, но от своих детей мы, как в годы войны, требуем, чтобы они были в любую минуту готовы умереть или убить того, на кого им покажет дядя в погонах. И эту постоянную готовность убивать и быть убитым мы называем любовью к Родине. Но Гитлер говорил то же самое. Теми же словами.
В своем многослойном мышлении мы давно и окончательно запутались. Основные понятия в жизни человека стали неустойчивыми, эфемерными, оказались странными перевертышами, которые продолжают изменяться чуть ли не ежедневно, а мы только вертим головой и не успеваем следить, что же это означает сегодня. Сначала всем было понятно, что демократия – это когда беднота убивает богатеев, а потом собирается в кучу и начинает петь жалобные песни вместо того, чтобы работать. Потом оказалось, что демократия – это все, что делает вождь. Потом – что демократия – это когда вождя любого калибра, кроме самого главного, можно в любой момент посадить в кутузку и бить галошами по библейским местам, чтобы не зазнавался, а заодно посмотреть, не признается ли он в каком-нибудь заговоре. Вдруг выяснилось, что миллионы внутренних врагов были убиты вполне правильно, по науке, но все же имели место перегибы. А грубое обращение с вождями было просто преступлением, повинен в котором как раз он, тот самый, которого ни разу галошами не били. Это все была не демократия! Демократия же – когда народ, криво ухмыляясь, повторяет все, что говорит новый вождь, и вовремя поднимает руки. Затем сказали совсем просто, так, что любому дураку сделалось ясно: демократия – это то, как мы живем, а все остальные народы томятся под игом тиранов. Это была уже клоунада – смеялись все, плакали, как всегда, поляки.
Сейчас мы снова начинаем говорить о власти народа и о демократии, но никто не желает слушать! Все опустили глаза в стаканы с самогоном, на мякине больше никого не проведешь. Все плевали на демократию, все плюют на все, все плюют на всех и на себя тоже… Вот ядовитый плод многомыслия, который мы вынуждены разгрызать сегодня. Мы должны будем слопать его без остатка и долго страдать от боли.
Оруэлл предсказал новый язык, язык слов-перевертышей, и здесь он не ошибся. Такой язык был создан и вошел в нашу жизнь. Мы называем вторжение и геноцид против соседнего государства интернациональной помощью, уничтожение миллионов наших дедушек и бабушек – отдельными ошибками, нашу неспособность работать – отдельными недостатками, отчаяние людей, которых погнали в атаку, установив за их спинами пулеметы, – массовым героизмом…
Я чувствую, знаю, что у многих, думавших и пытавшихся разобраться, опустились руки. Им кажется сегодня, что предстоящая бойня неизбежна, что людей, которых десятилетиями спаивали и пытались заставить работать, может толкнуть вперед только новый кошмар, новый ад, ибо в лучшее они не поверят. Логика таких рассуждений умножается в силу скорбного факта нашей истории – в течение двадцатого века мы уничтожили лучших работников, мыслителей, солдат, матерей, отцов. Мы снимали со своей нации сливки не раз и не два и выливали их в выгребную яму. Сливок сегодня нет и вряд ли они будут завтра!
Но падать духом, значит, предать своих детей. Мы не переживем больше ни одной гражданской войны, ни одной кампании по ловле шпионов, ни одной коллективизации, ни одной братской помощи. Убедить в этом – главный смысл моего обращения к нации. Если мы трусливо оставим эти вопросы нашим детям, они останутся навсегда без ответа. У каждого из наших детей еще при нашей жизни будет свой волчанов!
Страшные бойни, которые прекратились на нашей земле совсем недавно, не только унесли цвет нации, они до предела ожесточили нас. Сбылось пророчество Пушкина: мы стали людьми, для которых чужая головушка полушка, да и своя шейка – копейка. И если мы не осознаем это, если не будет оплакан каждый из десятков миллионов, положивших свои головы на ненасытный алтарь нашей общей судьбы, если убийц не назовут убийцами, палачей – палачами, мы обречены на самопожирание!
Мы должны наконец перестать валить все на одного человека. Будь он тысячу раз рассталин – это унизительно, это позор, когда народ, сам себя именующий великим, заявляет на весь мир, что его в течение трех десятков лет казнил и тиранил усатый инородец с уголовным прошлым! Мы обязаны прекратить этот позор и сказать сами себе, пусть шепотом, пусть так, чтобы никто не услышал, пусть под страшным государственным секретом: Сталин – это мы!
Зашлите тысячу Сталиных в крохотную Бельгию – и их через полдня переловят и посадят в клетки, и уже в зоопарке они будут убеждать друг друга в преимуществах убийства наиболее работящих крестьян с целью достижения великолепного всеобщего равенства.
Сталин – это я! Это мой отец, дед, выросшие под сенью его портретов и плакавшие навзрыд на его похоронах. Так и только так мы обязаны ставить вопрос, если хотим жить завтра! Гоголь писал по этому поводу: «Эдак легко вам, господа, все на царей да дворян пенять! Мол, они, железные носы, совсем нас заклевали. И невдомек вам как будто, что владыка ваш – лицо ваше. Он таков, каковым вы его хотите, он ваше лицо и ваше зеркало в одно и то же время! И коли так – нечего на зеркало пенять…»
Впрочем, возможно, Гоголь так не писал, но непременно написал бы, если бы не сошел с ума, пытаясь придумать для нас новую Библию, пытаясь отыскать путь в кровавом хаосе, который грезился ему в будущем.
Размеры ждущей нас катастрофы трудно предсказать. Вполне вероятно, что с нее начнется конец света. Гражданская война у нас, в России, неизбежно вызовет войны у тех народов, которые мы по своему образу и подобию разделили на две неравные половины: на тех, кто неохотно, злобно и вяло работает, и тех, кто сидит в кресле и учит, как нужно работать еще лучше. Стоит начать у нас, и вспышка насилия немедленно распространится на них. И как зараза двинется дальше, дальше, дальше! Так кучка крикунов, которые проповедуют у нас новую гражданскую войну, неважно под какими лозунгами, может стать детонатором, который взорвет мир…
Картина, которую я вижу, ужасна. Я свыкся с ней, так как нарисовал сам и могу отвечать головой за каждый ее штрих. Но многим, чьи рты полны розовой слюны, я, скорее всего, покажусь маньяком, и они потребуют поместить меня в психиатрическую лечебницу и кормить аминазином, пока не поумнею и не заору во все горло: «Все плохое было раньше, все хорошее началось теперь!»
Дело, к сожалению, не во мне. И для тех, кто решит объявить меня параноиком, я скажу еще несколько слов. Любого, кто в начале 1914 года сказал бы, что к двадцать второму году в России будет истреблено примерно двадцать миллионов мужчин, причем большая часть из них погибнет не в войне с неприятелем, а в гражданской войне, в процессе взаимного убийства, а еще несколько миллионов русских навсегда покинет страну, – любого такого русского назвали бы сумасшедшим решительно все. От царя до Ленина, от великого князя до извозчика – все дружно сочли бы его безумцем.
В двадцать шестом году, когда неожиданно, первый раз за долгие годы все или почти все стали сыты, когда мы снова начали продавать хлеб за границу, когда набирала обороты промышленность и рубль вдруг снова стал деньгами, вряд ли кто-нибудь в мире сумел бы предугадать, что через четыре года миллионы русских будут беспощадно заморены голодом и холодом, переселены в дикие места или расстреляны и что делать все это – казнить целый народ – будет не кто-то чужой, не кровожадный завоеватель, а сами же русские, которым улыбчивый вождь просто даст указание. В такую развязку не поверил бы никто, включая самого вождя. При всей своей жестокости он устыдился бы этих несоразмерных достигнутому результату злодейств, ибо они свидетельствовали бы прежде всего о его собственной тупости. Он изыскал бы более гуманный способ довести народ до нищеты, не уничтожая его, потому что, даже рассматривая людей как рабочий скот, нелепо его уничтожать просто так, ради выполнения пятилетки в три года. Сколько людей было убито в те годы, никто не знает. Снижение поголовья скота изучено в деталях – человеческие жертвы скрыты.
В мае сорок первого года кто мог предсказать, что на каждого немца в грядущей войне придется три убитых русских? Нация радостно предвкушала, как после сокрушительного ворошиловского залпа мощным штыковым ударом враг будет смят и уничтожен. Позор финской войны не отрезвил никого! «Пуля дура, штык молодец!» – так готовились к войне с немецкими танковыми армиями. И снова полная неожиданность! Как же так? Почему бежим? Потому, что они вероломно нарушили! Поделить с Гитлером Европу за год до начала войны вероломным не казалось никому. Исторически эта земля была наша, наши украинцы и белорусы живут там и очень просят… И эстонцы тоже когда-то были наши. И финны, но с финнами вышло недоразумение. Они просили о воссоединении не так страстно, как эстонцы…
Такая логика не смущала тогда никого, не смущает я сегодня – школьные учебники по сей день внушают детям эту бесстыдную ложь. Молчат о том, что Гитлер, подобно нам, обещал всем благоденствие не позднее, чем через пять лет, и идею концлагерей взял у нас, придирчиво изучив наш богатый к тому времени опыт. Что Гитлер повторял наши же лозунги, которые до сих пор как уставшие от жизни трехсотлетние попугаи твердим мы; что наша «Правда» печатала большие отрывки из выступлений Адольфа, а потом вдруг назвала фюрера врагом номер один!
В мае сорок первого предсказывать нечто иное, кроме блистательной победы над фашистской гадиной, мог только безумец. Что было через два месяца, знают все. Скрыть это оказалось не под силу. Так кто же сумасшедший? Неужели безумец я и те, кто призывает всмотреться в будущее и попробовать избежать катастрофы, присмотреться к себе, понять, куда несет нас течение, в то время как мы топчемся на месте и свирепо бормочем что-то о своей неземной доброте? Неужели десятков миллионов невинно убитых наших братьев мало, чтобы убедиться в серьезности происходящего?
Тем, кому кажется мало, я скажу так: не надо думать, мужчины и женщины, что вам удастся отсидеться! Даже если очередной тур войны против самих себя обойдется без всемирной катастрофы, даже если никто из вас не дотянется до ядерной кнопки, отсидеться на этот раз не удастся никому! Слишком великий опыт гражданской войны заключен в каждом из нас. Пусть первыми падут те, на кого укажете вы, но вторыми – вторыми, а не последними, будете вы сами! Таковы правила игры…
– Не знаю! – зло ответил он. – Это решение принято не мной. Вы наломали таких дров… Словом, есть мнение, что вы не можете оставаться у нас в редакции.
– Я не уйду. Вам придется искать статью, чтобы меня уволить!
– Это нетрудно. Уволим вас за прогулы, если вы так настаиваете. Только зря! Уходите тихо, так будет лучше для вас! – он снова угрожал.
Когда я рассказал об этом Лене, тот расстроился:
– Сказал бы, что все придумал учитель, и все было бы, тихо! – кричал на меня Леня. – Дон-Кихот недобитый! Теперь сиди без работы! Посмотрим, где ты ее найдешь.
– Эти твои коллеги меня слышать не хотели, они не слышали, что я говорю.
– Да ты им сто лет не нужен! – снова закричал Леня. – Им нужно было поставить против тебя галочку, крестик, плюс! Что с тобой все в порядке. Они тебя подсветили, увидели, что парень ты крепкий, из заграницы не вылезал. Ну, вляпался, бывает! А ты на принцип полез и получил вместо плюса – минус! И это уже окончательно, этот минус никто теперь не сотрет!
– Но ты тоже получил минус! – осадил его я. – И что, ты на моем месте сказал бы, что все придумал учитель?
Леня надолго замолчал, потом пробормотал:
– Черт его знает…
Он не сказал бы. Это я знаю точно.
* * *
Я часто возвращаюсь к мыслям о нашей группе захвата и все больше понимаю, что произошла несправедливость. Заварил кашу и наломал дров в этом городе я. Если бы я там не появился, все было бы тихо. Учитель продолжал бы писать письма наверх, Волчанов получал бы его письма сверху с указанием проверить сигнал и затем заезжал бы к учителю на четверть часа рассказать о том, как мачеха била его в детстве. Дедушка Гриша ловил бы рыбу. А дети… Ну что же, детей продолжали бы насиловать и убивать, но, черт возьми, если их не хотят защитить мамы и папы, то, может быть, так и должно быть? Может, это и есть исторически новая общность людей…Здесь есть, о чем подумать, а не только мне. Я один ничего не решу. После нашего бунта я один остался в живых, тот, кто опасен для Волчанова более всего, правильнее сказать – единственный, кто опасен. Поначалу я был склонен объяснить это случайностью, но потом мне пришла в голову дерзкая мысль: может быть, в моем выживании есть своя логика? В спасении принимали участие Леня и моя жена, косвенно ему способствовал Бульдог. Наконец, дедушка Гриша был главным моим спасителем. Получается, мой блеф насчет группы захвата блефом не был. За моей спиной, хотя я, может быть, и не понимал этого тогда, были любящие, готовые встать рядом со мной люди.
Но несправедливость все же есть. Таких, как я, у нас принято убивать. Я понял это совсем недавно и, поняв, начал ощущать страх смерти. Меня должны были убить – по тем законам, которые мы называем законами, мне нет места среди живых… Если бы людей, которые по вине своей страстной, азартной натуры неспособны до конца смириться с уничтожением их бесценной, единственной в мире человеческой сущности; если бы людей, которые в силу своей природы не могут подчиниться деспоту, не убивали последовательно и беспощадно на протяжении веков, Волчанова бы не было.
О том, что я отношусь к породе бунтарей, я узнал, только пережив эту кровавую драму. До нее я считал себя хитрее и хладнокровнее. Я был защищен от Волчанова стеной своего благополучия и не хотел перелезать чере эту стену. Я готов был краем глаза заглядывать за нее и рассказывать таким же счастливчикам, как я, что там происходит. Но перелезать не собирался. Отнюдь.
Я понимал, что жить в своем, пусть маленьком, пусть непрочном, но все же защищенном мире в тысячу раз надежнее, чем покидать его. Но настало время, и я ушел из своего уютного, доброго мира. Зачем? Удобно приписать себе мораль борца за справедливость, но я. скорее, сибарит, чем борец. Не нравственный долг гнал меня драться. Люди часто изменяют своим моральным принципам, когда встает вопрос о жизни и смерти. А тут было и остается нечто более сильное…
Мне предстоит написать еще несколько последних страниц. О дедушке Грише мне трудно и стыдно писать. Я был высокомерен и не увидел, что, несмотря на вое фантастические извивы его долгой жизни, в нем светилось человеческое достоинство. Судить его имеет право только тот, кто прожил такую же жизнь. Я был несправедлив к старику, смел судить его, не имея на то права, смеялся над ним, в то время, как смеяться было грешно. Дедушка Гриша, умный, великодушный, знал, что я смеюсь над ним, но простил меня и тихо умер, сохранив мою жизнь. Если бы я верил в бога, то молился бы за него. Но я не умею верить, я буду помнить его и расскажу о нем своим детям…
Теперь об учителе. Мы отравлены фальшивой патетикой с детства, и слова о вечной памяти вызывают у нас оскомину. Но учитель для меня умер не настолько, чтобы я перестал с ним говорить. Я все время с ним спорю, слышу его возражения. Кажется, с учителем рядом мне предстоит жить остаток жизни, и это по-своему неплохо. У меня всегда будет умный и добрый собеседник.
Я не могу сказать, что мы стали друзьями. Мы очень разные люди. И пусть учитель добрее, выше, чище, но он, увы, не избежал главного исконно русского заблуждения, которое сильно исказило картину мира в его глазах. Учитель повторил ошибку многих умнейших русских прошлого столетия, которые были добры и великодушны сами и по доброте своей сполна наделяли этими светлыми качествами всю нацию. Это была ужасная ошибка, положившая начало маниловскому прекраснодушию русской общественной мысли.
Это розовое, возвышенное и навсегда оторванное от жизни направление русской мысли живо и по сей день. Оно цветет и пахнет с каждым днем все пышнее и крепче.
Учителя я не виню, его ошибку совершали люди гениальные. Лев Николаевич Толстой, например, под конец жизни призывал русскую публику учиться у мужика, на все голоса воспевал добродетели русского крестьянина, словно не зная, что мужик был и остается рабом, который после официального запрещения рабства десятки лет как потерянный метался по земле и молил вернуть его назад господину. И добился-таки своего! А публика охотно внимала наставнику общества и шла к мужику учиться. Лев Николаевич снежной зимой вкушал итальянские фрукты, а простодушная публика толпой валила в деревни, селилась рядом с мужиком и очень удивлялась, когда добродетельные мужики обирали ее до нитки.
Этой страшной ошибкой, этим самовлюбленным бессилием умнейших русских в полной мере воспользовались. Вронские и Ростовы были уничтожены или изгнаны. Платоны Каратаевы миллионами убивали друг друга, и именно тогда, в годы великого перелома, когда, по выражению одного неглупого человека, был сломан становой хребет великого крестьянского народа, явился миру официально канонизированный миф о нашей вселенской доброте.
Жертвой этого мифа стали мы все, в том числе и учитель. Он поверил в него, и хотя как человек религиозный верил и в нечто более высокое и совершенное, но разделил коренное заблуждение многих лучших людей России. Почему? Ведь неглуп же он, совсем нет. Да потому, что нигде, кроме России, учитель не бывал! Да и в России не бывал тоже…
Да-да, именно так! Учитель стал, подобно многим, пленником великолепного призрака прошлого. Но тех, с кого и для кого писали свои романы Толстой и Достоевский, убили первыми! Когда-нибудь мы должны это наконец осознать. Первым убили Алешу Карамазова! Вторым – Дмитрия! А Смердяков с Иваном Карамазовым неплохо поладили и стали править свой кровавый бал. Этот бал только начинался, а они в полный голос грянули хвалебную песню, которую певал иногда и сам Федор Михайлович. В пору особого настроения, находясь, так сказать, под влиянием подъема общественного духа, он тоже грешил иногда… Но только иногда! И никогда не прекращал сомневаться. Зато эти дружно запели о нашей самой что ни на есть самейшей самости. И поют по сей день! А тем временем свершилось то, чего страшился, о чем молил задуматься тот же Федор Михайлович в минуты трезвых прозрений о судьбе России. На глазах потрясенного человечества в России хлынули моря крови…
И вы, милостивый государь, продолжаете верить, что все эти напасти бог послал России, ибо тем самым особо отличил ее? Явил свою милость. А я вам не верю! Заставить народ совершить мучительное самоубийство ради того, чтобы вывести из себя особую породу мучеников? Христос не мог так поступить! Пусть я не верю в бога, пусть словам моим поэтому нет цены, но если Христос есть, он не мог поступить так жестоко…
* * *
Я обращаюсь к тем из живущих в России, кто действительно хочет жить, вернее выжить, ибо наше выживание становится все менее возможным по мере приближения к гигантской воронке, имя которой гражданская война. В нашем сонном существовании обещание гражданской войны в скором будущем звучит неправдоподобно. Но я попробую убедить…На протяжении веков мы двигались рывками – те взлетали на вершины, то проваливались в ямы и там, на дне грязной душной ямы, пытались запомнить, сохранить в памяти тот божественный пейзаж, который открывался нам с вершины. Потом мы оставляли эти мучительные попытки и снова лезли вверх, обдирая кожу и теряя ногти.
Мы уже давно сидим в яме. И ужасает то, что так долго в яме мы еще не сидели. Это новый и самый опасный фактор в нашем развитии. Никогда в России не было такого, чтобы она не умела накормить и одеть себя несколько десятков лет подряд, существуя за счет бесстыдного ограбления природных запасов. Никогда жизнь человека не стоила у нас так ничтожно мало. Сегодня говорят, что в те времена, когда мы убивали друг друга миллионами, цена эта была еще ниже, но раз после прекращения массовых убийств прошло целых тридцать лет, цепа нашей жизни заметно выросла. Это не так, потому как цену назначаем мы сами, и мы сами ценим свою жизнь пока постыдно низко. События последних лет снова показали, что стоит кому-нибудь только свистнуть, и мы с безумной готовностью лезем умирать и убивать других.
Никогда в России еще не господствовала вера в то, что никакой веры нет и быть не может! Многолетнее уничтожение христиан и христианства до предела истончило моральные основы русского общества.
Никогда наша мораль не падала так низко. Никогда те из русских, кому было позволено иногда появляться за рубежом, не выглядели нищими в глазах всего мира и не вели себя хуже нищих! Никогда русские не унижали себя до такой степени, чтобы называть друг друга «мужчина» и «женщина». «Господин», «сударь», «милостивый государь», «батюшка», «братец»…
Наши высокие духом предки терзали себя вопросами, стоит ли мировая гармония слезинки замученного ребенка, и было это не далее, как сто лет назад. А потом мы устлали телами миллионов своих братьев путь не к всемирной гармонии, отнюдь, а к нынешнему позорному состоянию, когда мы не в силах прокормить сами себя, а тех немногих, кто еще не окончательно разучился работать, понукает армия бездельников; когда любая производимая нами вещь это символ данной вещи, но не сама вещь как таковая. Одежда сразу растянется и слиняет, мебель развалится, телевизор сгорит и сожжет целый дом, книги заставят плеваться от омерзения.
Как, откуда, почему наступило это, еще невиданное в истории человечества изобилие ни на что негодных вещей и продуктов? Когда-нибудь из них составят целые музеи, но как нам жить с этим сегодня и завтра, и неужели ради этого изобилия мы должны были убить столько людей?.. Могут ли требовать процветания люди, которые принципиально отказываются работать? Один немец в запале спора выкрикнул мне в лицо: «Вы согласны жить при любом фашизме, лишь бы не работать!» Мне нечего возразить ему.
Почему наша экономика, в которой запланировано все, рождает ежечасно такой беспримерный, невиданный доселе хаос? Почему везде и всюду растет мафия самого грязного пошиба? Вы приезжаете на новое поселение, где еще ничего не построили, где только возведены стены нового комбината, где люди живут в вагончиках и бараках и месяцами не моются, но вы сразу натыкаетесь на финские домики наших мафиози. Почему сращивание власти с открыто преступными группами происходит словно по какой-то надежной и обязательной для всех программе? Они находят друг друга сразу. Стоит им только увидеть друг друга один раз – и у директора магазина полон рот золотых зубов, а у главного врача поликлиники в холодильнике парное мясо. А у тех, кто в бараках, – ни зубов, ни мяса…
Бедные сицилийцы, которых стали вдруг сотнями сажать за решетку, вот-вот начнут проситься к нам на курсы повышения квалификации. Им есть чему поучиться. Наша мафия действительно всесильна и присутствует везде. Любой из нас, обладающий хоть самой малой крохой власти, норовит устроить из нее маленький междусобойчик по принципу «друзья друзей». Почему коррупция, поразившая общество сверху донизу, игнорируется? Почему о ней молчат, а если поминают, то лишь в пьяном виде, чтобы задать страстно любимый народом вопрос: «За что боролись?»
Нам наконец предстоит ответить на вопрос вопросов: навсегда ли укоренился в нашем сознании этот образ мышления – думаю одно, говорю другое, делаю третье, рассказываю о том, что получилось, – четвертое? Наш образ мышления настолько извращен, что мы думаем сегодня совсем не так, как абсолютное большинство человечества. У нас появилась своя, особенная, расщепленная и непредсказуемо парадоксальная логика, которую Джордж Оруэлл пытался назвать двоемыслием. Но ему не хватило фантазии, чтобы представить себе, что такое мышление может быть не двойным и даже не тройным, а многослойным, как торт «Наполеон».
В Конституции мы запишем, что пропаганда войны и насилия – преступление против общества и государства, а детей будем воспитывать на фильмах, в которых русские красные рубят русских белых как капусту осенью. Под веселую музыку и с задорной песней русские будут убивать русских в этих чудовищных детских фильмах о гражданской войне. В школьных учебниках мы назовем это самоубийство целого народа славной страницей истории, а тех простодушных и доверчивых, кто поверит нашей Конституции и заявит, что не принимает войны, будем безжалостно казнить и кричать, что они предатели. Во все времена у всех народов гражданские войны считались братоубийством, дикостью, позором, для нас наша гражданская война по сей день – героическая, славная история.
Мы будем осуждать Запад за пропаганду насилия, но слово пацифист в нашем языке звучало и звучит как ругательство, почти как приговор. Мы будем надрывать глотку в криках об ужасах фашизма в Германии сорок лет назад, но от своих детей мы, как в годы войны, требуем, чтобы они были в любую минуту готовы умереть или убить того, на кого им покажет дядя в погонах. И эту постоянную готовность убивать и быть убитым мы называем любовью к Родине. Но Гитлер говорил то же самое. Теми же словами.
В своем многослойном мышлении мы давно и окончательно запутались. Основные понятия в жизни человека стали неустойчивыми, эфемерными, оказались странными перевертышами, которые продолжают изменяться чуть ли не ежедневно, а мы только вертим головой и не успеваем следить, что же это означает сегодня. Сначала всем было понятно, что демократия – это когда беднота убивает богатеев, а потом собирается в кучу и начинает петь жалобные песни вместо того, чтобы работать. Потом оказалось, что демократия – это все, что делает вождь. Потом – что демократия – это когда вождя любого калибра, кроме самого главного, можно в любой момент посадить в кутузку и бить галошами по библейским местам, чтобы не зазнавался, а заодно посмотреть, не признается ли он в каком-нибудь заговоре. Вдруг выяснилось, что миллионы внутренних врагов были убиты вполне правильно, по науке, но все же имели место перегибы. А грубое обращение с вождями было просто преступлением, повинен в котором как раз он, тот самый, которого ни разу галошами не били. Это все была не демократия! Демократия же – когда народ, криво ухмыляясь, повторяет все, что говорит новый вождь, и вовремя поднимает руки. Затем сказали совсем просто, так, что любому дураку сделалось ясно: демократия – это то, как мы живем, а все остальные народы томятся под игом тиранов. Это была уже клоунада – смеялись все, плакали, как всегда, поляки.
Сейчас мы снова начинаем говорить о власти народа и о демократии, но никто не желает слушать! Все опустили глаза в стаканы с самогоном, на мякине больше никого не проведешь. Все плевали на демократию, все плюют на все, все плюют на всех и на себя тоже… Вот ядовитый плод многомыслия, который мы вынуждены разгрызать сегодня. Мы должны будем слопать его без остатка и долго страдать от боли.
Оруэлл предсказал новый язык, язык слов-перевертышей, и здесь он не ошибся. Такой язык был создан и вошел в нашу жизнь. Мы называем вторжение и геноцид против соседнего государства интернациональной помощью, уничтожение миллионов наших дедушек и бабушек – отдельными ошибками, нашу неспособность работать – отдельными недостатками, отчаяние людей, которых погнали в атаку, установив за их спинами пулеметы, – массовым героизмом…
* * *
Сегодня каждая минута промедления может обернуться миллионами жизней, потому что мы на дне душной ямы, мы задыхаемся, мы стремимся наверх, мы привыкли строить дороги к вершинам из трупов, привыкли идти наверх по телам. И каждая минута промедления приближает нас к тому мигу, когда кучка самых злобных выкрикнет: «Ату! Это они нас предали! Они все испортили!» Неважно, кто закричит, неважно, на кого укажут!Я чувствую, знаю, что у многих, думавших и пытавшихся разобраться, опустились руки. Им кажется сегодня, что предстоящая бойня неизбежна, что людей, которых десятилетиями спаивали и пытались заставить работать, может толкнуть вперед только новый кошмар, новый ад, ибо в лучшее они не поверят. Логика таких рассуждений умножается в силу скорбного факта нашей истории – в течение двадцатого века мы уничтожили лучших работников, мыслителей, солдат, матерей, отцов. Мы снимали со своей нации сливки не раз и не два и выливали их в выгребную яму. Сливок сегодня нет и вряд ли они будут завтра!
Но падать духом, значит, предать своих детей. Мы не переживем больше ни одной гражданской войны, ни одной кампании по ловле шпионов, ни одной коллективизации, ни одной братской помощи. Убедить в этом – главный смысл моего обращения к нации. Если мы трусливо оставим эти вопросы нашим детям, они останутся навсегда без ответа. У каждого из наших детей еще при нашей жизни будет свой волчанов!
Страшные бойни, которые прекратились на нашей земле совсем недавно, не только унесли цвет нации, они до предела ожесточили нас. Сбылось пророчество Пушкина: мы стали людьми, для которых чужая головушка полушка, да и своя шейка – копейка. И если мы не осознаем это, если не будет оплакан каждый из десятков миллионов, положивших свои головы на ненасытный алтарь нашей общей судьбы, если убийц не назовут убийцами, палачей – палачами, мы обречены на самопожирание!
Мы должны наконец перестать валить все на одного человека. Будь он тысячу раз рассталин – это унизительно, это позор, когда народ, сам себя именующий великим, заявляет на весь мир, что его в течение трех десятков лет казнил и тиранил усатый инородец с уголовным прошлым! Мы обязаны прекратить этот позор и сказать сами себе, пусть шепотом, пусть так, чтобы никто не услышал, пусть под страшным государственным секретом: Сталин – это мы!
Зашлите тысячу Сталиных в крохотную Бельгию – и их через полдня переловят и посадят в клетки, и уже в зоопарке они будут убеждать друг друга в преимуществах убийства наиболее работящих крестьян с целью достижения великолепного всеобщего равенства.
Сталин – это я! Это мой отец, дед, выросшие под сенью его портретов и плакавшие навзрыд на его похоронах. Так и только так мы обязаны ставить вопрос, если хотим жить завтра! Гоголь писал по этому поводу: «Эдак легко вам, господа, все на царей да дворян пенять! Мол, они, железные носы, совсем нас заклевали. И невдомек вам как будто, что владыка ваш – лицо ваше. Он таков, каковым вы его хотите, он ваше лицо и ваше зеркало в одно и то же время! И коли так – нечего на зеркало пенять…»
Впрочем, возможно, Гоголь так не писал, но непременно написал бы, если бы не сошел с ума, пытаясь придумать для нас новую Библию, пытаясь отыскать путь в кровавом хаосе, который грезился ему в будущем.
Размеры ждущей нас катастрофы трудно предсказать. Вполне вероятно, что с нее начнется конец света. Гражданская война у нас, в России, неизбежно вызовет войны у тех народов, которые мы по своему образу и подобию разделили на две неравные половины: на тех, кто неохотно, злобно и вяло работает, и тех, кто сидит в кресле и учит, как нужно работать еще лучше. Стоит начать у нас, и вспышка насилия немедленно распространится на них. И как зараза двинется дальше, дальше, дальше! Так кучка крикунов, которые проповедуют у нас новую гражданскую войну, неважно под какими лозунгами, может стать детонатором, который взорвет мир…
Картина, которую я вижу, ужасна. Я свыкся с ней, так как нарисовал сам и могу отвечать головой за каждый ее штрих. Но многим, чьи рты полны розовой слюны, я, скорее всего, покажусь маньяком, и они потребуют поместить меня в психиатрическую лечебницу и кормить аминазином, пока не поумнею и не заору во все горло: «Все плохое было раньше, все хорошее началось теперь!»
Дело, к сожалению, не во мне. И для тех, кто решит объявить меня параноиком, я скажу еще несколько слов. Любого, кто в начале 1914 года сказал бы, что к двадцать второму году в России будет истреблено примерно двадцать миллионов мужчин, причем большая часть из них погибнет не в войне с неприятелем, а в гражданской войне, в процессе взаимного убийства, а еще несколько миллионов русских навсегда покинет страну, – любого такого русского назвали бы сумасшедшим решительно все. От царя до Ленина, от великого князя до извозчика – все дружно сочли бы его безумцем.
В двадцать шестом году, когда неожиданно, первый раз за долгие годы все или почти все стали сыты, когда мы снова начали продавать хлеб за границу, когда набирала обороты промышленность и рубль вдруг снова стал деньгами, вряд ли кто-нибудь в мире сумел бы предугадать, что через четыре года миллионы русских будут беспощадно заморены голодом и холодом, переселены в дикие места или расстреляны и что делать все это – казнить целый народ – будет не кто-то чужой, не кровожадный завоеватель, а сами же русские, которым улыбчивый вождь просто даст указание. В такую развязку не поверил бы никто, включая самого вождя. При всей своей жестокости он устыдился бы этих несоразмерных достигнутому результату злодейств, ибо они свидетельствовали бы прежде всего о его собственной тупости. Он изыскал бы более гуманный способ довести народ до нищеты, не уничтожая его, потому что, даже рассматривая людей как рабочий скот, нелепо его уничтожать просто так, ради выполнения пятилетки в три года. Сколько людей было убито в те годы, никто не знает. Снижение поголовья скота изучено в деталях – человеческие жертвы скрыты.
В мае сорок первого года кто мог предсказать, что на каждого немца в грядущей войне придется три убитых русских? Нация радостно предвкушала, как после сокрушительного ворошиловского залпа мощным штыковым ударом враг будет смят и уничтожен. Позор финской войны не отрезвил никого! «Пуля дура, штык молодец!» – так готовились к войне с немецкими танковыми армиями. И снова полная неожиданность! Как же так? Почему бежим? Потому, что они вероломно нарушили! Поделить с Гитлером Европу за год до начала войны вероломным не казалось никому. Исторически эта земля была наша, наши украинцы и белорусы живут там и очень просят… И эстонцы тоже когда-то были наши. И финны, но с финнами вышло недоразумение. Они просили о воссоединении не так страстно, как эстонцы…
Такая логика не смущала тогда никого, не смущает я сегодня – школьные учебники по сей день внушают детям эту бесстыдную ложь. Молчат о том, что Гитлер, подобно нам, обещал всем благоденствие не позднее, чем через пять лет, и идею концлагерей взял у нас, придирчиво изучив наш богатый к тому времени опыт. Что Гитлер повторял наши же лозунги, которые до сих пор как уставшие от жизни трехсотлетние попугаи твердим мы; что наша «Правда» печатала большие отрывки из выступлений Адольфа, а потом вдруг назвала фюрера врагом номер один!
В мае сорок первого предсказывать нечто иное, кроме блистательной победы над фашистской гадиной, мог только безумец. Что было через два месяца, знают все. Скрыть это оказалось не под силу. Так кто же сумасшедший? Неужели безумец я и те, кто призывает всмотреться в будущее и попробовать избежать катастрофы, присмотреться к себе, понять, куда несет нас течение, в то время как мы топчемся на месте и свирепо бормочем что-то о своей неземной доброте? Неужели десятков миллионов невинно убитых наших братьев мало, чтобы убедиться в серьезности происходящего?
Тем, кому кажется мало, я скажу так: не надо думать, мужчины и женщины, что вам удастся отсидеться! Даже если очередной тур войны против самих себя обойдется без всемирной катастрофы, даже если никто из вас не дотянется до ядерной кнопки, отсидеться на этот раз не удастся никому! Слишком великий опыт гражданской войны заключен в каждом из нас. Пусть первыми падут те, на кого укажете вы, но вторыми – вторыми, а не последними, будете вы сами! Таковы правила игры…