– Я бы за день весь Лондон обошел! Я бы в тот день не ел ни грамма – зачем на еду время терять! И вообще зачем есть, если, собственно говоря, все равно шлепнут? Гулял бы себе, пошел бы в Гайд-парк.
   Это место такое, где каждому разрешается говорить все, что в голову взбредет. А все вокруг стоят и слушают! – пояснил дедушка Гриша, обращаясь в основном к учителю. – Речь бы им сказал по-русски: мол, не трогайте нашу матушку-Россию, а то покажем вам кузькину мать!
   – Да они и так не трогают! – не выдержал я.
   – Вот пусть и дальше не трогают! – оборвал меня старик. – А главное, я посмотрел бы, как они живут, увидел бы сам, понимаете вы это, сам! И безработных, и негров с малайцами, и лордов! А что, лорды ходят в цилиндрах с тросточками?
   – Да нет, они одеваются как все. Хотя в палате лордов я не был. Там, может быть, по-другому.
   – И что, можно войти в эту палату?
   – Конечно. У меня просто времени не было.
   – И иностранцев пускают?
   – Пускают.
   – И даже негров?
   – Конечно!
   – Не может быть! Англичане – расисты! И потом, так любой иностранец приедет и все секреты выведает.
   – У них нет секретов в парламенте.
   – Ну ладно, нет так нет! – неожиданно легко согласился дедушка Гриша. – Я бы шатался по городу целый день, ей-богу, хоть и старый, не присел бы ни на минуту. Ведь как странно, я ничего в жизни не видел, понимаете, ничего! Ни моря, ни гор, я был только в Москве, да и то… И вот старый стал, пора сходить с круга, а так хочется увидеть мир! Ведь не все живут, как мы?
   – Конечно, не все. Мы ни на кого не похожи…
   – Я бы в дома заходил, просто так, посмотреть, – снова прервал меня старик. – Ведь пустили бы? Я думаю, пустили бы. А что такого: старик приехал перед смертью на Лондон взглянуть… Ведь ничего плохого в этом нет? Правда? А потом вечером или лучше ночью пусть бы меня расстреляли. За измену Родине. Честное слово, не жалко было бы… Мне от них, от англичан, ничего не нужно. Тут пишут у нас, что жадные они, так я, собственно говоря, не то что есть – даже воды не попросил бы. Хотя… – дедушка Гриша запнулся, и его лицо озарило вдохновение. – Еще до войны на завод к нам англичанин приезжал. Станок новый налаживал. Он меня тогда табаком угостил! Трубочный – вот такой брикет, «Кэбстен» назывался…
   – «Кэптен», – поправил я.
   – А я говорю, тот табак назывался «Кэбстен»! – с ожесточением произнес старик, и мне стало стыдно. – Чудо табак! Ароматный, душистый! Я его полгода к нашей махорке подмешивал и курил. Вот если бы мне такого табачку дали! Чтобы не подмешивать, а так, чистый… И не через трубку, самокрутку бы свернуть – трубку курить не умею. А впрочем, все это неважно. Можно и без табаку. Я бы согласился…
   Я посмотрел на учителя. У него вздрагивали плечи, и мне вдруг показалось, что он плачет. Учитель поднял голову и тихо сказал:
   – В романе «Идиот» есть такая фраза: «До какого мизера может дойти человек!» Мизером тогда называли состояние, вызывающее сострадание… А вы, дедушка, мне ничего такого раньше тоже не говорили! – обратился он к старику. – Так что и я на вас в обиде…
   – И что, вы бы меня прямо сразу в Лондон послали! – саркастически произнес дедушка Гриша. – Я почему, собственно, говорю? Вот тут товарищ из Москвы… – он замялся, но потом сделал решительный жест рукой в мою сторону. – Товарищ непростой, как мы видим! Товарищ специальный… Может быть, устроит?.. – последние слова он почти прошептал. У меня похолодела спина. Старик был вполне серьезен, как-то торжественно серьезен. – Может, вам надо кого-нибудь шлепнуть, так, для острастки? – воскликнул он, заметив мое замешательство. – Чтоб другим неповадно было за границу соваться! Вот меня и возьмите. Я серьезно! Можете даже по телевизору показать, как меня кончать будут… – при этих словах тщеславный огонек загорелся в его глазах. – Только сначала в Лондон привезите. И на день отпустите… Я не сбегу, не надо бояться!..
 
* * *
   Я проспал не больше получаса. Как только рассвело, я поднялся и вышел на крыльцо. Нежный молочный туман окутывал все вокруг. Присев на ступеньке, я с наслаждением стал вдыхать в себя холодный воздух, делая это так, словно выполнял очень важную и полезную процедуру.
   Сокровенная мечта дедушки Гриши совершить предсмертное путешествие в Лондон оказалась именно той каплей, которая переполнила во мне что-то. Это было странно, но после того, как я увидел вздрагивающие плечи учителя и подумал, что он плачет, после полной наивной надежды фразы дедушки Гриши, что, быть может, нам надо кого-нибудь шлепнуть для острастки, страх покинул меня. Можно ли бояться, смеем ли мы бояться, если не боится дедушка Гриша…
   Я вспомнил его слова о лондонском тумане и вдруг ясно ощутил влажный запах лондонских улиц. Когда я прилетел в Лондон впервые, то долго не мог найти таможню. После паспортного контроля, который заключался в короткой беседе с милой девушкой, просмотревшей мою эмиграционную карточку и паспорт, я попал в длинный коридор и пошел в направлении стрелочки, которая обещала таможню. Я шел и шел и вышел на улицу. Стояли автобусы, такси, чуть дальше был вход в метро. Это был уже город, но таможни не было. Всполошившись, я вернулся. Дошел до паспортного контроля и снова медленно пошел, следуя указателям. Я повторил свой путь. Указатели со словом «таможня» были, но ее самой не было! Я испугался. К тому времени я уже не раз прилетал в Шереметьево и в Сан-Хосе. И если в Сан-Хосе таможенники из чистой проформы просили открыть чемоданы, в Шереметьево все пути вели через таможню. Пройти мимо, не заметить ее там никак нельзя.
   Приближаясь к выходу в город снова, я увидел нескольких молодых людей и девушек в форме, которые стояли у стены. Поток людей шел мимо, они стояли и посматривали на публику. Я подошел к девушке в форме и спросил, где таможня. Она удивилась и ответила, что здесь. «Где здесь?» – переспросил я, растерянно оглядываясь по сторонам в надежде увидеть знакомые ряды просвечивающих аппаратов. «Здесь!» – еще больше удивилась девушка. Я спросил, не делают ли они какой-либо отметки в таможенной декларации и вообще, где взять эту самую декларацию, чтобы ее заполнить.
   – Извините! А зачем вам декларация?
   – Просто… У нас обычно заполняют, ставят печати…
   – Извините, а вы откуда?
   – Я из СССР.
   – Правда? – оживилась девушка. – А что вы хотите внести в декларацию? Какие-то крупные ценности, редкие картины?
   – Нет, – стушевался я. Девушка внимательно посмотрела на меня. – Обручальное кольцо.
   – Что, обручальное кольцо? – она улыбнулась. – Если хотите, можете внести его в декларацию, но это не имеет смысла… Вы впервые в Лондоне?
   – Да.
   – Я покажу вам выход в метро! – сказала девушка и пошла впереди. Она довела меня до метро, терпеливо объяснила, как ехать дальше, и напомнила о том, что в Англии левостороннее движение…
   И только потом я сообразил, что люди, шедшие по коридору, не обращали на таможенников ни малейшего внимания. Толпа валила через паспортный контроль, на ходу показывая паспорта, ибо даже эмиграционную карточку должны были заполнять лишь те немногие, кто проходил через ворота с унизительной надписью «Остальной мир». Через ворота же «Британское содружество» и «Европейское сообщество» люди шли быстрее, чем через проходную в здании ТАСС в Москве…
   Тот первый приезд в Лондон потряс меня. Я помню это жгучее чувство обиды, которое наполнило меня на второй или третий день, чувство унижения. Я ловил себя на том, что все время шепчу слово «почему?». Этот вопрос душил меня своей безысходностью. Почему? Чем мы хуже? Чем хуже я, мои родители, мои дети? Почему, боже правый, мы не умеем жить хотя бы так же плохо, как эти англичане, эти странные, удивительно некрасивые люди с длинными носами и лошадинообразными лицами?..
   Временами мне казалось, что я схожу с ума. Дело не в том, что я ощутил себя нищим, – меня никогда не занимали вещи. Хотя разница в количестве, качестве, доступности вещей убивала. Во мне вскипала обида за тот обман, в котором воспитали меня и миллионы моих соотечественников. За злобное, тупое внушение! За то, что я прожил половину жизни, не видя этого, и мог бы вполне прожить еще столько же и не увидеть…
   Это им не терпится завоевать нас и наши богатства?! Не иначе, чтобы потом нас кормить! Почему травили байки об их бедности, написанные людьми, не смеющими даже мечтать о подобной нищете? Они не сделали мне ничего дурного, не подозревали о моем существовании. Так зачем же меня, не успел я научиться говорить как следует, маленького, несмышленого, доверчивого детеныша, учили ненавидеть их? Зачем внушали абсурд, в который никто сегодня уже не верит: что все они мечтают, как бы задушить нас?..
   Я начал успокаиваться после посещения Итонского колледжа. Там под стеклом находилась университетская хартия, написанная еще в двенадцатом веке. Только тогда сумбур в моей голове начал выстраиваться в логическую цепочку. В двенадцатом веке здесь были уже университеты, рассуждал я. У нас в двенадцатом веке – татары с монголами. Значит, мы отстаем… С университетами мы отстаем на шестьсот лет…
   Первая поездка в Лондон осталась в памяти как мозаика потрясений разной силы. Усыпанный цветами памятник на могиле Карла Маркса, который по красоте и вкусу даст фору любому нашему монументу. Веселый, жизнерадостный памятник в центре самого что ни на есть империалистического города, где Маркс прожил чуть ли не всю жизнь. Чистые улицы, на которых все время идет дождь, но нет грязи. Конфуз у телефона-автомата. Я пытался разменять фунтовую монету. Пожилая дама меня вежливо выслушала, затем дала две десятипенсовые монетки и пошла дальше. А я зашел в будку и понял, что этот телефон-автомат дает сдачу с любой монеты. И мне нужно было просто опустить свой фунт, поговорить и получить сдачу… Груды порнографических журналов в табачных лавках и киосках, которые никто не трогает, поток великолепных, бесшумных машин. И сам город, удивительный древний город, где каждый дом не похож на соседний, каждый имеет свое лицо; будь ему сто лет или четыреста, – в идеальном состоянии…
   В первые дни мне казалось, что вокруг меня декорации. Дома не могут быть так красивы, а улицы – так безлюдны. Мне не хватало толпы – молчаливой московской толпы, которая будто все время, что-то ищет. Здесь на улице я был один или почти один. Но и люди, некрасивые странные люди, были удивительны. Бог мой, до чего непривычно было видеть людей, которые ничего не боятся!
   В метро юноша лет семнадцати решил внести свою подружку в вагон на руках. Ни одного взгляда в его сторону. Просто посторонились, дали войти. Он усадил девчонку к себе на колени, и они принялись целоваться. Я все ждал, когда раздастся старушечье шипение. Но было тихо. В этом мире ко мне впервые в жизни пришло ощущение бесценности человеческого существования.
   Здесь никто не убеждал друг друга в том, что толкаться нехорошо, не было призывов уважать труд уборщиц, плакатов типа: «Британское – значит отличное». Никто никого не уговаривал трудиться лучше. Здесь просто не умели работать плохо, так же, как мы не умеем работать хорошо…
   Там мне пришло в голову, что если вдруг поместить нас в этот мир, мы останемся без дела. Жизнь уже не одного поколения у нас идет по замкнутому циклу: работа (добыча денег) – магазин (охота за едой и тряпками) – кухня (приготовление еды). И сам процесс еды – быстро, жадно, большими кусками, так, словно вот-вот могут отнять. Мы живем для того, чтобы прокормить и одеть себя. Причем и то и другое удается нам с трудом. Эта дикая, унизительная в своей голой очевидности мысль по сей день сводит меня с ума.
   Англичанин не тратит на свое жизнеобеспечение и десятой части того времени, которое тратим мы, кричащие о самом гуманном обществе; мы, обещающие странам третьего мира райские кущи взамен наших тракторов, превратили свою жизнь в мучительный процесс добывания самых элементарных жизненных благ. Как будто на сундук с вещами первой необходимости мы посадили огромного дракона и все, решительно все должны выцарапывать из-под него. Почему? Отчего? Дракона придумали мы сами. И при этом уже десятки лет пытаемся обмануть себя и весь мир, что это не так. Но мир не обманешь, значит, остается обманывать себя…
   В маленьком дешевом ресторанчике я обратил внимание на густой загар девушки, подававшей обед. Она поблагодарила меня за комплимент и сказала, что только вчера вернулась с Гавайских островов. Хозяйка ресторана уговорила ее отдохнуть, оплатила дорогу, потому что девочка перенесла драму в личной жизни: ее оставил жених. И хозяйка ресторана, эта беспощадная эксплуататорша трудового народа, купила ей билет в Гонолулу…
   Боже мой, до какой степени извращенности дошли мы, продолжая тупо твердить, что хозяйка ресторана и загорелая девчонка, вернувшаяся из Гонолулу, должны, обязаны быть заклятыми врагами, что девчонка имеет моральное право или даже обязана, не отходя от кассы, задушить свою хозяйку грязным кухонным полотенцем!..
 
* * *
   – Вам тоже не спится? – учитель вышел на крыльцо и смотрел на меня грустными близорукими глазами. – И я не сумел заснуть. Слишком все это… Не знаю даже, как назвать, нелепые слова в голову лезут… Скажите, вам не страшно?
   – Сейчас уже не так. Раньше было страшнее. Теперь драка закончилась, нам осталось только ждать…
   – С чего вы взяли, что драка закончена? Все только начинается. Я не хотел говорить при дедушке Грише, его не стоит излишне волновать: у него слабое сердце, но город бурлит! Вы понимаете, город бурлит, и это полная для меня неожиданность… Отец Наташи, Василий Петрович, тот самый, которого я попросил телеграмму вашу из поселка отправить, встретил меня и спрашивает, правда ли, что приехала оперативная группа из Москвы и Волчановых вот-вот возьмут? В городе все разговоры только об этом!
   – Ну, а чем мы с вами не группа захвата?
   – Вы до странности жизнерадостный человек! Я всегда удивляюсь, когда встречаю таких вот жизнелюбов у нас… Их не должно быть… – задумчиво сказал учитель. – Когда вы били Волчанова по ушам, мне показалось, что наступила счастливая развязка. Как в рыцарском романе – прекрасная дама спасена, злодей наказан. Завидую вам! – я смутился. – Вы из породы победителей. И это тоже странно! Победители редко бывают романтиками, они должны быть беспощадными прагматиками, чтобы побеждать. Романтики становятся победителями только в романах Вальтера Скотта. Но вы – романтик! И тем досаднее, если вас убьют. Послушайте, уезжайте, прошу вас! Вы никого здесь уже не спасете, а меня – меньше всех. Я сразу был обречен. Поймите, моя привязанность к чужому ребенку – это тоже признак обреченности. Так любить нужно только своего ребенка. У меня этого никогда не будет! Но вы…
   – Давайте поговорим об Англии, – предложил я. – После своей первой поездки в Лондон я стал страстным англоманом. Правда, ненадолго. Но, поверьте мне, дедушка Гриша не зря так просится в Англию.
   – Он поразил меня! – воскликнул учитель. – Я живу с ним в одном доме и не подозревал даже! Он… Он показался мне теперь совсем другим. Ведь старик серьезно надеется, поймите вы это! Он тоже жизнелюб, даже сибарит, я бы сказал, – и вдруг такое предложение…
   – Я не думаю, что он серьезно. Честно говоря, мне тогда ужасно хотелось сказать, что я могу все это устроить, и посмотреть на реакцию. Но это было бы нехорошо…
   – Конечно, нехорошо! Дедушка Гриша увлекается, но смеяться над ним не стоит! Он как ребенок… А вам я завидую! Поверьте, я не меньше, чем дедушка Гриша, мечтал об Англии. Я согласен сидеть на воде и хлебе год, но потом все же хочу увидеть домик, в котором родился Шекспир. Все-таки обидно: сто лет назад в Лондон мог поехать любой купчик, любой мужик, решительно любой, у кого хватило бы денег! А сейчас… Как будто у нас кто-то отменил Англию специальным постановлением. Да бог с ним, так уж мы смешно устроены…
   А скажите мне одну вещь. Это очень серьезно, очень! Только чистую правду, для меня это чрезвычайно важно. Мы в самом деле безнадежно позади? Я имею в виду не магазины. Построить новые машины и наделать хороших вещей можно быстро, нужно только не мешать тем, кто хочет, кто умеет. Я имею в виду развитие человеческое, общественное. И я хочу знать ваше мнение: как вы почувствовали, есть ли пропасть между ними и нами? Не показалось ли вам, что мы отстали безнадежно? Ведь умнейшие из русских писали что-то подобное…
   – Отстали ли мы? Не знаю… Тогда, в первый раз, это было как праздник. Я ликовал, встречаясь со многим добрым и разумным, что есть в их жизни. Они совсем другие и очень далеко от нас, но я бы не стал говорить об отставании. Это не то слово… В культуре производства и потребления мы действительно страшно отстаем, но это не смертельно. Важно другое… Я попробую это объяснить на живом примере.
   В Солсбери – есть такой прекрасный старый город – мне довелось познакомиться с сельским учителем, вашим коллегой. Я был у него в гостях, мы беседовали целый день. Он активист общества советско-британской дружбы, человек немолодой, может быть, ровесник дедушки Гриши. На зарплату, которую он получает от государства за работу учителя черчения в средней школе, он построил двухэтажный дом с гаражом и конюшней – они с женой страстные любители лошадей. Он ездит на БМВ последней модели, вырастил четверых детей, но все живут отдельно и, как он утверждает, живут не хуже, чем он. Его жена никогда не работала: больна шизофренией, и он трогательно ухаживает за ней…
   Он водил меня по деревне. Честно говоря, мне трудно назвать деревней эти полтора десятка прекрасных домов, которые вписаны в пейзаж, словно кистью талантливого художника. Если бы мне вдруг, ничего не объясняя, показали эту «деревню» в фильме, я бы подумал, что это дворцы лордов и пэров или, на худой конец, банковских воротил. Такие деревенские дома никак не укладываются в наши представления…
   В деревне живет всего пятнадцать семей, но есть большой, построенный на общие средства «паб» – своего рода пивная-клуб. Я, кажется, ушел в сторону, но об этом нужно сказать, потому что материальную культуру нельзя отделить от духовной, а мы пока еще этого не поняли. Сосед учителя живет в доме, построенном в пятнадцатом веке. Великолепный дом из камня, крытый, кстати, соломой. Вместо соломенной крыши он может поставить какую угодно другую, но не делает этого, потому что соломенная здоровее. Дом в прекрасном состоянии. В нем, наверное, будут жить еще пятьсот лет, но главное, у этого дома свое неповторимое лицо…
   И у сельского учителя тоже свое лицо, то есть ничего особенного в нем нет, оно обычное, но свое! Просто свое. Я путано говорю – это нужно почувствовать… Он не показался мне человеком очень умным, одаренным или очень добрым. Я сам себе кажусь умнее и добрее. Но он имеет свои взгляды, свои суждения обо всем в мире: от наших колхозов, которые его, кстати, жгуче интересовали, ибо он не мог себе представить, как это все работает, до сексуальных проблем английской молодежи. Обо всем он судит здраво, не в смысле правильно – он не претендует на это! Здраво в том смысле, что сам думает, сам решает, сам выполняет свои решения. И другой жизни представить себе не может, ибо она кажется ему абсурдом, и он в глубине души не верит, что люди вообще могут жить по-иному. При этом, повторяю, он не интеллектуал, знает, может быть, меньше, чем наш сельский учитель, не может цитировать стихи на память, никогда не читал Шекспира. Но свободен в своих мыслях и чувствах. Не боится себя, своих слов, В нем есть достоинство. И это главное…
   Гениальный Федор Михайлович раздраженно писал по этому поводу, что в Европе любой приказчик раздавит вас своим достоинством. В Англии я часто вспоминал эту фразу. Федор Михайлович был несправедлив в своей иронии и очень пристрастен. Достоинство в англичанах от ощущения своей человеческой неповторимости. Индивидуальность в их мире культивируется. И мы с нашим, веками воспеваемым коллективизмом, не то что отстали… Мы представляем какую-то другую ветвь цивилизации…
   У этого сельского учителя удивительное хобби. Он уже много лет ходит на выступления лидера английских фашистов – есть там такой маньяк. Ходит, чтобы бить этого британского фюрера. Он с гордостью показал мне видеофильм, фрагмент репортажа местного телевидения, как он очень красиво заехал фюреру кулаком в нос. И прокручивал этот эпизод трижды, чтобы убедить меня, что это был действительно он. А потом в фюрера вцепилась какая-то пожилая леди и начала таскать за волосы. А потом и учителя, и леди лупили дубинками полицейские – они вырвали фюрера из рук толпы и усадили в машину… Понимаете, он сказал мне, что ходит бить этого сукиного сына уже тридцать лет.
   Не ходит, а ездит! Чтобы разбить нос фашисту, ему понадобилось проехать сотни километров и проявить отчаянное мужество в борьбе с конкурентами, ибо желающих сделать это было много. Я спросил, почему он это делает. И знаете, что он ответил? Таким образом он выражает свою ненависть к самой деспотической из социальных теорий двадцатого века. Тогда я спросил, почему этого фашиста до сих пор не убили, почему его охраняет полиция? Если он в самом деле сукин сын и носит на груди портрет Гитлера в виде значка, почему не позволить расправиться с ним во славу демократии? Он посмотрел на меня с таким изумлением… А потом начал внушать так, словно я несмышленый мальчуган. Медленно, терпеливо: «Во-первых, он тоже человек. Во-вторых, он не нарушает закон: его партия не запрещена. Когда он выступает, его всегда бьют, и поэтому полиция защищает его от насилия сограждан. Закон защищает всех и его тоже. Пусть он фашист, пусть кричит на каждом углу, что всем евреям и цветным нужно перерезать глотки, но это не значит, что следует перерезать глотку и ему самому. В этом сила закона, на этом основана наша уверенность, что ни он, ни ему подобные не придут к власти. Потому что насилие – самая страшная зараза. Здесь стоит только начать!»…
   Этот сельский учитель верит в закон. А вы? Вы верите в закон? И можно ли, зная Волчанова, верить в закон здесь, в вашем городе? Вот главное, в чем он отличен от нас с вами… Он допускает возможность набить английскому фюреру лицо как человек человеку и любит это делать! Но он готов подставить и себя под дубинки полиции, заплатить большой штраф за беспорядки, пойти за решетку. Но он не считает себя вправе решить участь этого сукиного сына. Не стремится присвоить себе право раздавить другого человека, пусть тот фашист и одержим ужасными идеями…
   – Я бы тоже ходил бить этого фюрера… – тихо сказал учитель.
   – А я нет. Я думаю, он им полезен, он – путало, символ, и потому не дает забыть о фашизме… А более всего меня поразила эта фраза: «Насилие – зараза!» Он сказал ее мимоходом, как о чем-то общеизвестном и бесспорном.
   – Но вы говорили, что были англоманом недолго. Или я вас не так понял? Значит, сейчас вы уже не англоман?
   – Сейчас уже нет. Со временем впечатления притупились, а мир этот чужд нам. Если откровенно, я не завидую им: нельзя завидовать чему-то недостижимому, далекому… Вам показывают газон, который возделывается семьсот лет поколениями садовников высочайшего класса, а вы вспоминаете о траве вокруг своего десятиэтажного муравейника, которую посадили на субботнике, а к понедельнику вытоптали… Но дело даже не в траве! Они холодные люди. Я бы сказал, они эмоционально плоские. И это нас, меня во всяком случае, никак не устраивает. Кажется, что сфера разума у них когда-то очень давно ущемила сферу чувств, подавила ее. Отсюда эта запредельная сдержанность, которая поначалу кажется восхитительной, а потом вдруг понимаешь, что она им ничего не стоит. По сравнению с нами им нечего сдерживать… Возможно, я здесь не прав. Но я увидел это так! Это цена, которую они заплатили за культуру разума, культуру вещей. За такую цену я всего этого не хочу…
   – Вы противоречите себе!
   – Почему?
   – Вы восхищаетесь их культурой, а потом вдруг говорите, что вам лично этой культуры не надо! Вы мне напомнили сейчас лисицу…
   – … и виноград! – закончил я. – Пусть так. Я соглашусь с вами. Пусть я лисица, которая смотрит снизу и ругает виноград за то, что он зелен. Однако я настаиваю на своем: сфера чувств этих людей устроена принципиально по-другому. Я, возможно, всего не понял или понял очень мало в этом фантастическом для нас мире. Но их холод я почувствовал. Восхищают их разумность и цивилизованность, их последовательное отрицание насилия и жестокости, но когда их ребенок разобьет себе коленки, когда он плачет от боли, знаете, как они поступают? Они радуются так, словно им вдруг подарили много денег. Они вовсе не утешают ребенка, они именно радуются, торжественно говорят о том, какой замечательный урок он получил, как этот урок пойдет ему на пользу!
   В Итонском колледже, там, где веками воспитывают знаменитых английских политиков, есть все. Если ребенок проявит склонность к чему-либо, лучшие учителя будут заниматься с ним и бережно раздувать искорку таланта. Но поразило меня не это, а то, что двор, дорожки, стены – все в Итонском колледже усыпано острыми камнями. Не знаю, специально ли или так осталось с древних времен. Я спросил об этом своего спутника англичанина, он сначала не понял моего вопроса, а потом ужасно удивился. «Ну и пусть падают! – сказал он. – Дети всегда расшибают себе носы. Это нормально»: – «Но зачем острые камни? Здесь падать опасно!» – «Значит, пусть не падают!» – с неподражаемым английским юмором ответил он.
   – Но этот ваш учитель из Солсбери… Ведь он не отдал свою больную жену в больницу. Разве он не показался вам человеком добрым?