Что это? Утеряно у людей чувство реальности? Да. Утеряны ими живые связи с окружающей действительностью? Да. Это говорит в них разорванное, больное сознание? Да. Больное и несчастное, несмотря на возвышенное, требовательное отношение к чистоте совести? Несмотря на духовную красоту и глубину переживаний?.. На все эти вопросы Ибсен как будто отвечает утвердительно.
   Но не является ли такое возвышенное погружение в себя зыбким и тоже мнимым, поскольку оно изолировано от реальных живых связей с окружающей действительностью и ведёт к бессилию, к бездействию, к самоубийству?.. И не является ли в таком случае зыбкой и мнимой и «красота духа»?.. На эти вопросы Ибсен не отвечает.
   Он вообще постоянно подчёркивает, что его дело только ставить драматические вопросы о судьбе людей, а не отвечать, — у него нет ответов.
   Не отвечает на эти вопросы и Вахтангов, выбрав «Росмерсхольм» для постановки в Первой студии МХТ. Евгения Богратионовича занимает другое. Он увлечён «Росмерсхольмом» потому, что пьеса вызывает много прямых и косвенных ассоциаций с переживаниями и судьбой людей, которых он в это трудное десятилетие в России близко знал, любил. Далеко идущие ассоциации протянулись и к тем, кто, обладая выдающейся силой духа, как будто занимал незаурядное место в культурной жизни страны, а всё же оказался душевно сломленным.
   Не один Вахтангов почувствовал родственные психологические связи героев «Росмерсхольма» с русской интеллигенцией в канун бурного 1917 года. Роль Ребекки согласилась играть в Первой студии жена писателя А. Чехова, актриса с покоряющим сценическим обаянием, тонкий мастер Ольга Книппер-Чехова. Роль старого учителя Росмера, спившегося неудачника-философа, аристократа духа, бунтаря и бродяги Ульриха Бренделя стал репетировать могучий трагик Леонид Леонидов. Участие в спектакле ведущих артистов основной труппы Художественного театра было вместе с тем проявлением доверия к режиссёрскому таланту Вахтангова и выражением интереса, появившегося у «стариков» МХТ к художественным опытам студии.
   Уже нельзя было не видеть, что настойчивое и постоянно развивающееся применение учения К. Станиславского об искусстве актёра принесло студии победы, дающие в перспективе надежду на животворное обновление всего Художественного театра. «Старики» пришли сюда не поучать, они пришли поучиться искусству быть всегда молодыми, как вечно молодым был в своих теоретических исканиях Станиславский, как постоянно молодым, со всей силой страсти, был Вахтангов, идущий — все это поняли — в искусстве от работы к работе круто в гору.
   Евгений Богратионович в августе 1916 года принимается за репетиции, поставив перед собой задачу — довести жизнь человеческого духа на сцене до самого интенсивного, до самого крайнего и полного, какое только мыслимо, выражения.
   …Жизнь человеческого духа! 17(30) декабря 1916 года умирает от нефрита Леопольд Антонович Сулержицкий. Вахтангова потрясла смерть учителя и самого большого друга. В сороковой день после неё Евгений Богратионович произносит речь на траурном собрании в студии. Он вспоминает реплику из «Синей птицы» Метерлинка:
   — «Мёртвые, о которых помнят, живут так же, как если бы они не умирали». А ты сделал так, что мы не можем забыть тебя и не сможем до тех пор, пока мы сами не прах…
   Он говорит:
   — Каждый актёр знает, что не существует того, что происходит с ним на сцене, и верит всё-таки, что все это с ним происходит, — вот почему он может правдиво откликнуться чувством на вымысел. Он верит. Так мы, ученики его в этой студии, знаем, что умер он, но верим, что он среди нас, и потому можем говорить так, как если бы он был с нами…
   И если правда, что мёртвые, о которых помнят, живут так же, как если бы они не умирали, то ты всё ещё живёшь и будешь жить до конца дней наших… Ярко, ярко до галлюцинаций мы можем увидеть тебя всего, каким ты был, ибо ты весь открывался нам.
   Затеи Вахтангов вспоминает, как Сулержицкий неторопливо входил по железной лестнице в студию, как открывал дверь, как во время репетиций делал заметки на клочке бумаги, какие слова говорил, какие давал советы… И поражённые товарищи по студии, присутствующие на собрании, вдруг ярко, действительно до галлюцинаций, видят перед собой не Вахтангова, а Сулержицкого. Вахтангов словно перевоплощается на их глазах, так глубоко верно передаёт он существо Сулержицкого, говоря профессиональным языком — «зерно его образа». Физически Вахтангов ничем не похож на Сулержицкого, но сейчас он удивительно, невероятно весь уже не Вахтангов, а Сулержицкий, вернее — и Вахтангов и Сулержицкий. Леопольд Антонович ожил. Это его походка, его глаза, его улыбка, жесты, его голос… Такова сила актёра. Такова сила постижения человеком другого человека.
   Этого и добивается от актёров Вахтангов на репетициях «Росмерсхольма». Глубочайшего, органического вживания в героев. Без театральности в обычном понимании. Он записывает:
   «Мне, естественно, хотелось бы достигнуть того, что, по-моему, является идеалом для актёра… Чтоб он был совершенно убеждён и покоен, чтоб ок до конца, до мысли и крови оставался самим собой и даже лицо своё по возможности оставил бы без грима… Исполнитель должен быть преображён через внутреннее побуждение.
   …Основным условием будет вера, что он, актёр, поставлен в условия и отношения, указанные автором; что ему нужно то, что нужно персонажам пьесы… Я хочу, чтобы естественно, сами собой сегодня возникали у актёров чувства… Мне хотелось бы, чтобы актёры импровизировали весь спектакль…
   …Ведь они знают, кто они, какие у них отношения к другим действующим лицам, у них есть те же мысли и стремления, они хотят того же, так почему же они не могут жить, то есть действовать?
   …Все репетиции должны быть употреблены актёрами на… органичное выращивание у себя на время репетиции такого мироотношения и миропонимания, как у данного образа.
   Ничего не заштамповывать… Каждая репетиция — новая репетиция. Каждый спектакль — новый спектакль. Пусть все происходит так, как происходит в самой жизни, — всегда свежо, всегда в движении, вперёд и вперёд, всегда в развитии. Всегда что-то в людях отмирает и что-то рождается в них новое.

Первое «Чудо св. Антония»

   … — Вот половик. Вытрите ноги.
Метерлинк, «Чудо св. Антония»

   Перенесёмся теперь на один вечер в буржуазный дом, в провинциальный городок Бельгии.
   Старая служанка Виржини, подоткнув юбку, засунув ноги в грубые деревянные башмаки, вооружилась ведром, тряпкой, метлой, щёткой. Она моет пол у входной двери. Временами она бросает работу, громко сморкается и вытирает слезу концом синего передника. Раздаётся звонок. Виржини открывает дверь. На пороге худощавый высокий старик с непокрытой головой, с нечёсаными волосами, одетый в мешкообразный, заношенный подрясник, подпоясанный верёвкой. Виржини встречает его. ворчливо:
   — Это ещё кто? В двадцать пятый раз звонят. Опять нищий! Вам чего?
   — Мне бы войти.
   — Нельзя. Больно грязны. Оставайтесь, где стоите. Чего вам?
   — Мне бы войти в дом, — мягко, настойчиво повторяет старик, нисколько не ожесточаясь от грубоватой манеры служанки. Он видит, что перед ним добрая, простая душа. С тихой улыбкой он смотрит на что-то впереди, прямо перед собой, за стеной.
   — Зачем вам?
   — Хочу воскресить вашу госпожу Гортензию.
   — Воскресить госпожу Гортензию? Это ещё что за новости? Да вы кто такой?
   — Я святой Антоний.
   — Падуанский?
   — Да.
   Виржини всматривается. Для неё «Падуанский» — это очень реально, она знает его, он живёт где-то тут, неподалёку, в церкви, и женщина больше обрадована, чем удивлена.
   Антоний неловко выполняет её приказание вытереть ноги. Она строго требует:
   — Ещё немножко, посильнее.
   Он слушается.
   Это, вняв её молитвам, Антоний явился, чтобы воскресить усопшую. Хотя с момента смерти прошло уже три дня, могущественному святому удаётся вернуть покойницу к жизни.
   Такое невероятное событие встречено собравшимися на поминки многочисленными наследниками в штыки. К Антонию относятся сперва как к пьяному нищему, затем как к сумасшедшему, наконец сдают его полиции как вероятного уголовника. В буржуазном обществе доброй мечте ничего не остаётся, как только сидеть в тюрьме либо в сумасшедшем доме. И лишь один человек с чистым сердцем встретил приход святого как дело естественное и принял чудо воскрешения как должное. Это не имеющая за душой ни полушки служанка Виржини. Перед этим у неё со святым произошло, между прочим, выяснение щекотливого вопроса о наследстве. Её не обошла в завещании покойница.
   — А никак нельзя, чтобы я получила деньги и чтобы она жила?
   — Нельзя. Либо одно, либо другое. Выбирайте что хотите.
   Виржини после некоторого раздумья решает:
   — Так и быть, воскресите её. — Вокруг головы святого зажигается ореол. — Что у вас там такое?
   — Вы доставили мне большую радость.
   Вот что произошло, хотите — верьте, хотите — нет, в один прекрасный день в старом доме в Бельгии…
   Вахтангов уже давно подумывал о том, что его ученикам в Мансуровском переулке пора выходить из пелёнок, и однажды осенью 1916 года сказал:
   — Сейчас у всей студии выросла потребность в пьесе. Работать так, как работали раньше, — это не удовлетворит ни тех, кто играл бы, ни тех, кто не играл бы. Раньше работа над пьесой была педагогическая, теперь будет режиссёрская. Раньше цель была — демонстрация методов, теперь — постановка. А раньше постановка была побочным результатом… Я остановился, и окончательно, на пьесе Метерлинка «Чудо святого Антония».
   Трактовать эту пьесу можно по-разному. Сам автор, в сущности, не ставит в ней последних точек. Если хотите, это довольно злая сатира на буржуа, на их корыстолюбие и ограниченность. Но если это вам не понравится, можете отнестись ко всему, что происходит в пьесе, только с улыбкой, как к милой шутке.
   Вахтангов выбирает второе. Он говорит:
   — Эта пьеса — улыбка Метерлинка, когда он немного отстранился от «Аглавены и Селизетты», от «Слепых», от «Непрошеной» — словом, от всего того, где выявляется крик его души, отвлёкся от всего этого, закурил сигару, закусил куропаткой… Может быть, у него сидели в это время доктор, священник. Он и спросил их:
   «А что, если бы явился на землю святой?..»
   «Ну, не может этого быть, — сказал доктор. — Я в это не верю».
   «Ох, мы так грешны! — ответил священник. — Господь не удостоит нас своей милости».
   — Метерлинк написал комедию, а в комедии всегда что-то высмеивается. Но высмеивает здесь Метерлинк не так, как другие. Это не бичующий смех Щедрина, не слезы Гоголя и т. п. Метерлинк улыбнулся по адресу людей.
   Так рождаются под руками Вахтангова вполне безобидные образы буржуа.
   За что в «Чуде» можно полюбить Ашилля? За то, что он так озабочен куропаткой, за то, что он так искренне хочет подарить что-нибудь Антонию. Мы его в это время понимаем, сочувствуем ему. В самом деле: ну что можно подарить святому? Булавку для галстука — смешно, портсигар — смешно, угостить его вином — тоже смешно. Ашилль находится в большом затруднении, и мы его очень хорошо понимаем.
   У Гюстава самое смешное в том, что он все очень горячо принимает к сердцу, очень быстро возбуждается. По темпераменту — полная противоположность Ашиллю.
   У священника самое смешное — елейность. Его профессия заключается в том, чтобы разговаривать с богом: это создало известные профессиональные приёмы. Он не вполне убеждён, что перед ним не святой. Поэтому он на всякий случай говорит с ним как со святым.
   Смешное в докторе — его профессиональная самоуверенность, хотя он ничего не понимает.
   Чем нас умиляет Антоний? Чем вызывает улыбку? Умиляет его покорность, какое-то большое внимание. Он очень внимательно слушает.
   Итак, каждый из исполнителей должен найти в том, что он играет, какую-то основную черту, которая умиляет, вызывает улыбку. Нужно посмотреть издали, оком отвлечённого от жизни человека. В человеке есть страшные противоречия между тем, что он думает, делает и желает. Люди хотят чуда — ну-ка, пошлём им святого. Они наследники — а ну-ка, воскресим их богатую тётушку. И т. д. Нужно найти во всех этих людях забавное.
   Если я стану несколько выше, отвлекусь, я не смогу смотреть на человека так, как смотрел Щедрин. Мы видим, как все человеческое вызывает улыбку, становится маленьким, когда оно делается рядом с большим.
   Что же «большое» видит Вахтангов в этой пьесе? Ответ ему подсказывает Метерлинк, «Большое» в пьесе — это наивная вера Виржини.
   Но в то же время Евгений Богратионович пытается уйти от всего нереального, мистического.
   — Антоний — самый обыкновенный человек. Это скромный, тихий, безобидный старичок. Чем живёт Антоний? Он живёт тем, чтобы Виржини не растревожилась, не испугалась. Относится к людям с добродушной иронией. Не должно быть театральной позы. Ну, приходит Антоний, и все. Приходит простой человек, грязный, с соломой в волосах, у него грязные ноги. И Виржини принимает святого не как заоблачного, а как нормального человека. Разговаривает с ним, как с большим другом.
   И снова Вахтангов требует улыбки. По отношению ко всему происходящему прежде всего улыбка. Он привлекает на помощь мысли о законах счастливого искусства актёра:
   — Каждый из вас должен найти юмористическую улыбку, обращённую к тому, кого вы будете играть. Нужно полюбить его. Нужно полюбить образ. Даже если я играю злодея, даже если я играю трагическую роль Гамлета. Нужно быть выше того, кого я играю. Всё это относится к радости творчества, все это создаёт праздник.
   После смерти Сулержицкого Вахтангов считает своим долгом продолжать его дело. «Ты ушёл от нас, наш прекрасный и благородный учитель… Тебя нет среди нас, но ты в нас настойчиво и требовательно…» Священную память сердца, безграничную, ни на мгновенье не оскудевающую любовь свою к Леопольду Антоновичу Вахтангов вкладывает и в постановку «Чуда». Он хочет сказать этим молодёжным спектаклем:
   — Все люди — братья. Посмотрите, какие они глупые и смешные, эти буржуа, что не понимают этого! Как заскорузли их чувства! Как недоступны им душевные человеческие движения! Можно сыграть эту пьесу как сатиру на человеческие отношения, но это было бы ужасно. Пусть зритель грустно улыбнётся и призадумается над самим собой. Мы немножко над собой смеёмся, когда смеёмся над ними. После этого спектакля должно быть трогательно и стыдно, должны быть какие-то маленькие словечки: «Дда-а-а!» — по своему адресу.
   Оправдание для такого прочтения «Чуда» Вахтангов находит ещё и в том, что Метерлинк, вне всякого сомнения, горячий гуманист, и в том, что он одержим идеей нравственного самосовершенствования.
   К тому же более серьёзные задачи критического изучения действительности ставить здесь и трудно и рискованно именно потому, что спектакль молодёжный.
   Сталкиваясь лицом к лицу с идеями и практикой Л.А. Сулержицкого в Первой студии МХТ, Вахтангов противопоставлял им в «Празднике мира», в «Сверчке», в «Потопе», хотя бы исподволь, хотя бы повинуясь чувству соревнования, своё критическое мироощущение. Там он выступает как смелый, самостоятельный художник. А в мансуровской студии берет верх другая сторона его противоречий. Здесь, окружённый незрелыми юными людьми, он, избегая резкой ломки их взглядов и стараясь воспитывать их осторожно и постепенно, остаётся под влиянием идей, которые проводил Сулержицкий.
   А ведь содержание небольшого двухактного «Чуда» вовсе не такое простое. Эту пьесу Метерлинка, мистика и символиста, можно прочесть и как иронический анекдот, почти как памфлет, и как религиозно-мистическое произведение. Ни к тому, ни к другому толкованию сам автор не присоединяется до конца. Он предпочитает неопределённую «таинственную» и двусмысленную недосказанность. Мир полон тайн, как бы говорит Метерлинк, и человеческая душа в силах только прикасаться к этим тайнам, раствориться в них, «подняться» навстречу законам мира, почувствовать в них правду, но ни познать эти тайны, ни бороться с ними не может. Смысл человеческого существования, по Метерлинку, в развитии в себе такой «внутренней жизни», когда все обычное, реальное становится несущественным, а душа живёт в постоянном состоянии истерии, в слиянии с сверхъестественным и сверхчувственным… Действительность трагична. Метерлинк призывает преодолеть эту трагичность через «внутреннее созерцание», через иррациональное «воспитание души». И это иррациональное воспитание, в сущности, является единственной последовательной идеей пьесы «Чудо св. Антония». А фантастическое приключение с чудом — провокационный предлог. Может ли случиться так в жизни или не может, думайте, как вам угодно, это не меняет для автора сути дела.
   Вахтангов, сопротивляясь всему туманному, не имеющему реалистической, ясной основы, ищет самых простых решений. Он хочет привить студийцам самое непосредственное жизненное отношение к пьесе и к её героям. Он вступает с автором в борьбу.
   Чем же кончается это единоборство режиссёра с туманностями и печальным символизмом и мистицизмом Метерлинка? Докапываясь постепенно до «зерна» каждого образа, Вахтангов все больше начинает интересоваться страстью, с какой его «безоблачные» герои стремятся к наследству. Центр спектакля перемещается. Гости — то, что было раньше «фоном» для Антония и Виржини, — начинают приобретать все более самостоятельное значение. В безоблачном небе появляются признаки грозы.
   Образы буржуа приобретают некоторые черты гротеска. И появляется в этих людях что-то кукольное, что-то подчёркнутое, механическое. Но у них нет ни глубины, ни сложности, а у режиссёра не хватает решительности. Но неожиданный поворот к сатирической трактовке пьесы Вахтангов ещё не доводит до конца. Гром разразится позже…
   Пока же это внутренне противоречивый спектакль, и он оставляет смутное впечатление неясностью своей цели и смешением стилей и форм. Как будто здесь продолжена линия развития углублённого психологизма. Но нет, тут и очевидный приём намеренного упрощения образов. Спектакль на глазах сбрасывает кожу, словно личинка, готовая превратиться в новое существо. В таком виде он и предстанет перед публикой, как и «Росмерсхольм», в 1918 году.
   В восемнадцатом?.. После Октябрьской революции? Да, уже после неё.

Не проникал свет

 
С художника спросится!..
Поздний вечер.
Пустеет улица.
Один бродяга
Сутулится.
Да свищет ветер…
 
А. Блок, «Двенадцать»

   Накануне октября 1917 года Вахтангов последовательно обкрадывает себя. Кажется, само время останавливается для него — до такой степени узок его мир и так мало знает он — почти ничего! — обо всём, что назревает и уже совершается в России. Происходит парадоксальное: тот самый Вахтангов, для которого чрезвычайно характерно стремление к общению с людьми, неожиданно оказывается как бы в публичном одиночестве. Накопленное им для себя и близких духовное богатство обёртывается нищетой и несчастьем.
   Театр становится для него радужной клеткой. Поэт Генрих Гейне сказал: страшно, когда создаёшь тело и не можешь вдохнуть в него душу, — перед тобой лежит труп, но ещё страшнее, когда создашь душу и не можешь дать ей тело, ибо тогда за тобой гоняются привидения… Вахтангов борется с «трупами» и «привидениями», но сам он далёк от действительности, чьё дыхание — и только оно! — может принести на сцену современную жизнь, её настоящую душу, понятную, близкую зрителю.
   Но все продолжается по инерции. С утра и глубоко за полночь дневные репетиции, потом спектакли и снова репетиции… Ежедневно Евгений Богратио-нович совершает тот же путь по Москве из дома в театр или в студию, из неё в другую, затем обратно домой.
   Трух-трух… Трух-трух… Сутулится спина извозчика в выцветшей на плечах от метелей и солнца синей поддёвке. Стыдливо прикрыв облезлым хвостом тощий круп, унылой рысцой, как заведённая, переставляет кляча ноги по булыжнику. Безнадёжно-однообразно уходят полчаса домой — из Первой студии в Мансуровский. На душе Вахтангова смутно. Печальная спина возницы, его покорное, вошедшее з привычку молчание, павлинье пёрышко на приплюснутом, с загнутыми краями цилиндре и черепашья рысца одра, словно danse macabre[5], начинают Вахтангову казаться всеобъемлющим символом… А не имеет ли все это прямого отношения к нему? К его работе актёра и режиссёра?..
   Он затевает разговор:
   — Как жизнь идёт? Достаток есть?
   — Нет, я бедный.
   — Сеял?
   — Года два назад сеял. Толку мало. Самое большое — сам-четвёрт. А больше сам-три, а то сам-два. Плохая у нас земля.
   Помолчали.
   — Сколько тебе лет-то?
   — Пятьдесят пять.
   — А ездишь давно?
   — С тринадцати.
   — Да что ты?!
   — Право.
   — Так век свой и проездил?
   — Так и проездил.
   — Для этого и жил?
   — Чего?
   — Для этого, говорю, на земле и прожил, чтобы возить?
   — А что мне делать? Другого не умею. Вот хотели дворником определить, да нельзя мне. Неграмотный я.
   — Скучно это, брат. Тебе не скучно?
   — Не, я песни пою.
   — То есть как?
   — А так. Станет скучно, я песни вспоминаю. Хорошо пою. Мне и веселей станет. А то табак нюхаю. Нюхну щепотку, мне и веселей. Чихну раз-другой — слеза пойдёт, глаз очистит. Через глаз больше я нюхаю.
   Ещё помолчали. Кляча — трух-трух. Словно престарелая балерина на ревматических пуантах.
   — А старую Москву помнишь?
   — А как же! Темно тогда было. Газ горел. Дома были маленькие. Возили за пятачок. А то за семь копеек. Ей-богу. На своих тогда больше ездили. Господа были настоящие. А вы кто?
   — Я актёр.
   — А лет вам сколько?
   — Тридцать.
   — Ишь ты! И не надоело ещё представлять? — Возница обернулся. На иссечённом морщинами, словно ударами хлыста, тёмно-медном лице улыбнулись серые глаза. Спросил общительно: — Не скучаешь?
   — Скучаю, брат.
   — Табачку не хочешь ли? Угощу. Чихни.
   …Безрадостная война с Германией и Австро-Венгрией не кончается. Она идёт уже годы, вырывая миллионы убитых, раненых, душевно и физически искалеченных людей и умерших от эпидемий. Поражение за поражением царских войск отрезвили от ложно-патриотического угара. На фронте все чаще случаи отказа воинских частей идти в наступление и стихийного братания русских солдат с австрийскими и немецкими.
   После свержения Николая жизнь в стране становится ещё противоречивой, ещё сложнее, ещё запутаннее. С одной стороны, как будто правит страной буржуазное Временное правительство, но можно ли на него полагаться? Недаром оно временное. С другой — Советы рабочих и солдатских депутатов…
   Вахтангов не в состоянии разобраться в сложной политической ситуации. Февральская революция не внесла в его творческие взгляды чего-либо существенно нового. Освобождение от давно уже умершего царского строя и провозглашение народом лозунгов «Долой войну!», «Хлеба и мира!» укрепили у Евгения Богратионовича единственное желание работать возможно лучше и возможно больше. Он чувствует, что возникает большая потребность в театральных зрелищах, понимает, что ответственность людей искусства возрастает, хочет не отставать от жизни, но не идёт дальше стремления «подняться над землёй».
   Наступает октябрь 1917 года.
   Вахтангов в санатории лечит язву желудка и на свободе читает Шолома Алейхема, Менделя-Мойхер-Сфорима, Леона Переца, готовясь к работе в еврейской студии «Габима», куда его пригласили преподавать.
   С середины октября он дома. В ночь с пятницы 27-го к нему в Мансуровский переулок доносится начавшаяся во всей Москве стрельба. Он влезает на подоконник и, чтобы свет не проникал на улицу, вдвоём с Надеждой Михайловной завешивает окна старыми одеялами.
   Под этой защитой Вахтангов читает «Электру» Софокла.
   Пальба в городе идёт непрерывно днём и ночью. Проходит ещё день, второй, третий… Вот сражение уже совсем рядом — на Остоженке. Вахтангов прислушивается и учит сына различать выстрелы винтовочные, револьверные и пушечные. Никто не выходил из квартиры на улицу. Хлеба нет. Едят то, что ещё осталось. Каждый вечер на ночь снова старательно завешивают окна. Кто побеждает — «большевики» или правительственные войска, — неизвестно. Телефон от Вахтанговых не действует. Те, кто звонит к ним, тоже ничего не знают. Вахтангов 29 октября, захлопнув Софокла, записывает в дневнике:
   «Когда-то Эгисф убил Агамемнона и женился на Клитемнестре. В день убийства Электра передала брата Ореста, мальчика, верному слуге Талфидию. Орест вырос и пришёл в родной дом отомстить за отца. Он убивает Клитемнестру, а потом Эгисфа. Можно хорошо поставить. Сценическое действие непрерывно. Единство места. Каждый акт можно начинать с момента, на котором остановился предыдущий. Хор очень оправдан и нисколько не мешает. Насколько все это нужно и интересно, — не знаю».
   30 октября Вахтангов записывает: «Сегодня в 10½ ночи погасло электричество. В 3 часа ночи свет опять дан».
   Стараясь что-нибудь понять, Вахтангов днём вглядывается через окно. Надежда Михайловна отгоняет его от стекла: могут убить шальным выстрелом, приняв бог знает за кого.