Страница:
Обычно репетиции назначаются вечером. Евгений Богратионович приходит больной и усталый после другой работы. Иногда его подолгу ждут. Но бывает, что первый вошедший в студию ещё днём ученик слышит в комнатах тихую музыку — звуки любимой армянской песни Евгения Богратионовича. За роялем согнулась худощавая фигура учителя. Приходят второй, третий ученики, собирается вся труппа. Вахтангов всё сидит и импровизирует. Актёры рассаживаются по уголкам, на подоконники, на скамейки и на полу около рояля. Сгущаются сумерки. За окнами в темноте брезжут огни. В комнате полумрак. Кто-нибудь, чаще всего актриса Элиас, запевает песню. И забывают о времени. Несколько часов длятся песни. Затем кто-то что-нибудь расскажет. Так проходит весь вечер…
Работа над «Гадибуком» подходит к концу. Традиционная «мхатовская» реалистическая форма спектакля внешне остаётся все ещё прежней, хотя в жизни каждого образа пьесы уже произошли какие-то изменения, о значении которых актёры, а иногда и сам режиссёр не вполне догадываются.
Наступил день, когда художник Натан Альтман приносит эскизы декораций и костюмов. Вахтангов их не принимает: это нарочитая условность, экспрессионизм, декадентство. Альтман приносит новые. Евгений Богратионович опять отвергает.
Репетиция прекращается. Режиссёр и художник не хотят видеть друг друга. Наконец они встречаются вдвоём. Несколько дней спорят. Альтман делится с Евгением Богратионовичем своим критическим отношением к теме и образам пьесы, вновь и вновь говорит о трагической истории еврейского народа, о религии страдания, о жестоком и страстном еврейском искусстве, об искалеченных, несчастных человеческих лицах, которые смотрят на нас сквозь поэтические образы легенд. Вахтангов начинает иначе относиться к эскизам художника. Нет, это не уход от жизни, а, напротив, приближение к её глубокой внутренней сущности. Это не декадентство! Вахтангов все больше понимает то, к чему он сам интуитивно шёл, и начинает решительно пересматривать все заново. Его уже не удовлетворяет прежняя форма спектакля.
Он назначает репетицию. Приходит с Альтманом и молча смотрит на сцену. Актёры насторожённо ведут первый акт. Все больше робеют и, наконец, вовсе останавливаются: не было ни одного замечания, ни одного возгласа режиссёра.
— Евгений Богратионович, почему вы молчите?
— А что вы делали?
— То, что вы нам показывали.
— Это не я, а какая-то бездарность вас учила. Смотрите, вот как надо делать.
Евгений Богратионович ринулся на сцену, и вдруг в его показе те же движения и слова приобретают невиданную остроту, резкую экспрессию, необычайную подчёркнутую выразительность.
— Мало играть образ, надо ещё выразить отношение к нему! И — долой поверхностное подражание жизни. Театр имеет свой собственный реализм, свою собственную театральную правду. Театральная правда — в правде чувств, которые на сцене передаются с помощью фантазии и театральных средств. Всё должно быть донесено до зрителя исключительно образными театральными приёмами.
Движения доводятся до предельной выразительности. Хасиды объединены общей темой. Но один держит руки согнутыми в локте, с открытыми ладонями, с согнутым вправо корпусом, с головой, наклонённой к правому приподнятому плечу. Другой напряжённо выпрямлен, голова откинута назад, руки придавлены к груди, ладони повёрнуты. Третий вытягивает руки вперёд, как бы ощупывает воздух. Жесты резки, ритм конвульсивен. Это и есть искалеченные люди, которых, как художник, искал Вахтангов. Создаётся пластический памятник страшному прошлому еврейского народа. Таким, только таким, думает Вахтангов, может увидеть это прошлое современный освобождённый человек.
Это энергичный обличительный рисунок. Это раскрытие существа и формы проклятого мира Иеговы, мира страдания, мира золотого мешка и нищеты, в котором трагически мечутся обречённые Лея и Ханан. Отчасти это рисунок второй режиссёрской редакции «Чуда св. Антония» и «Эрика XIV», усложнённый спецификой еврейской экспрессии и национального жеста. Символы и аллегории пьесы становятся понятными и оправданными. На сцене экстаз, а не натуралистическая обыденность переживаний. Этому будут соответствовать и изломанные косые линии декораций — то же выражение смятенности, страдания и непрочности ушедшего мира.
Как выражение горячего протеста и непримиримой борьбы с этим миром прозвучит страстная лирическая «Песнь песней» — песнь о любви и о порыве к счастью, — по резкому контрасту, как гимн красоте неумирающего человеческого духа, как его высокое поэтическое произведение, когда он на мгновение вырывается на свободу.
Давно вызревавшие у Вахтангова мысли нашли в этом спектакле яркое выражение. И пусть даже сам Константин Сергеевич смотрел на всю систему воспитания актёра главным образом как на средства преодолеть противоречие между условностью сцены (игра перед публикой) и естественным самочувствием актёра, пусть Станиславский изобретал сотни поразительных приёмов, чтобы создать на сцене для актёра и зрителя иллюзию реальной жизни… Разве не лучшим применением всего мастерства Станиславского будет жизнь актёра в образе, созданном не фотографическим отражением повседневной жизни, но её сложным художественным отражением с помощью фантазии?
Пусть актёры, играющие Лею, Ханана, хасидов, Сендера, почувствуют себя так, как «если бы» они были не только Леей, Хананом, хасидами, Сендером в реальной действительности, в таком-то местечке, но и как если бы они были этими героями не в жизни, а в легенде, не в местечке, а в художественном мире обобщения. Теперь, когда актёрами пройден весь путь реального житейского оправдания образов, можно не бояться надуманной абстракции и пустоты. Можно рискнуть жить на сцене образами легенды. И тут особенно придут на помощь музыка, ритм, еврейские мелодии, поэзия мифа, иносказание, символ.
Театру будет возвращён театр, в котором противоречие между условностью рампы и естественным самоощущением актёра нужно не изгонять и не игнорировать, а сделать источником, из которого только и рождается настоящее искусство. Вахтангов смело опирается на диалектическую творческую природу этого противоречия, которое он сам ранее пытался всеми способами стереть и устранить.
Рождается театр огромного творческого взлёта мысли и чувств, могучей фантазии и бесконечного разнообразия художественных форм.
Танец нищих во втором акте Вахтангов хочет довести до оргии, до трагикомического хоровода. Это трагедия и в то же время сатира. В каждом из нищих будут собраны все нищие, вся нищета, весь ужас нищенства. Горбатые, кривые, слепые, безносые, дуры, полусумасшедшие нищие — жертвы разрушительных сил социального неравенства и угнетения.
Одна из многих ночей. В три часа утра прерывается репетиция. Вахтангов может, наконец, ненадолго прилечь. Болезнь постоянно возвращается к нему и расшатывает нервы. Единственное лекарство, которым он облегчает страдания, — сода. Но не легко было в те времена достать соду в Москве! Разорённый, обнищавший город в блокаде. Москвичи голодают. Холод в домах, еле обогреваемых печурками-«буржуйками», сковывает. Леденеет кровь.
Актёры кончают поздний ужин. Он состоит из супа, в котором плавают отдельные зерна пшена. Раздаётся звонок — и в четыре часа утра продолжается репетиция до тех пор, пока Вахтангов не устанет. Он устаёт очень редко. Он настолько захвачен работой, что не чувствует, как протекает время.
Евгений Богратионович сидит, понурившись, в пальто, с бутылкой горячей воды, прижатой к боку. Его глаза обращены на сцену. Он строит, разрушает и снова создаёт. Свет все больше и больше проникает через закрытые ставни. Кто-то открывает их, и утреннее солнце врывается в комнаты.
Но актёры не идут домой. Они собираются вокруг режиссёра, веселятся, копируют друг друга. Он сердечно смеётся, глядя на них, неожиданно подходит к пианино и начинает играть армянскую песню. Все поют вместе с ним. Мотив печален. Но Вахтангов поёт с воодушевлением, пение разносится по всему театру. Круг становится все теснее и теснее, актёры берут Евгения Богратионовича на руки и несут его по залам, по комнатам, по лестнице, по фойе, пока он не вырывается.
Его провожают домой — по пустынным утренним улицам, заваленным сугробами снега.
Первый акт уже готов, второй близок к завершению, но денег на окончание костюмов, макетов и декораций нет. Что делать?
Однажды вечером приглашаются в гости покровители студии «Габима» и несколько человек из художественно-артистического мира.
Гостям показывают отрывки первого акта. Читают стихи. Приглашённые выпили чай и съели все лепёшки, которые были для них приготовлены, — пора приступить к делу. Гости не проявляют особой инициативы, и в зале воцаряется нудная тоска. Видимо, вечер не достиг своей цели. Напрасно актёры надеялись и старались, напрасно раздували самовар и угощали чаем, сахаром. Тогда Вахтангов куда-то выходит и неожиданно возвращается в переднике, с белым платком через руку «а-ля гарсон». Каждому он подносит чай. За Вахтанговым то же делает и М. Чехов. Перед каждым гостем они снимают шапки и просят бросить «на чай». Настроение в зале меняется, один именитый гость хочет перещеголять другого, сыплются бумажки.
Но Вахтангов, собрав две шапки денег, этим не ограничивается. Он вскакивает на скамейку и объявляет американский аукцион. Продаётся в рабство М. Чехов; он с жалобным видом стоит рядом… Начинаются торги.
На другой день «Габима» покупает нужные материалы, и весть о «Гадибуке» разносится по Москве.
Когда готов второй акт, его также показывают как самостоятельное произведение. Проверка на зрителе помогает и режиссёру и актёрам отделывать спектакль. Многие уже найденные мизансцены уничтожаются и тут же на месте создаются новые.
В массовых сценах Вахтангов все настойчивее добивается отточенного, законченного единства жестов, ритма, движения. Почесаться, что было бы вполне «естественно» для нищих, кашлянуть и, жестикулируя, потоптаться на одном месте — всё это, говорит Вахтангов, может быть, натурально в естественной жизни. И все это, может быть, хорошо для спектакля, построенного на натуралистическом принципе, но не для спектакля, который создан по принципу театральному. Все это мусор, который только мешает игре актёров и отвлекает внимание зрителя.
Если на сцене кто-нибудь начинает говорить, все остальные актёры должны застыть, чтобы даже случайным поворотом головы не привлечь к себе внимания зрителя. Такое застывание никогда не покажется зрителю нарочитым, если актёр найдёт причину, которая органически необходима для его неподвижности.
— Не думайте, — говорит Вахтангов, — что этот театральный принцип я сам выдумал. Это не каприз и даже не открытие. Вы можете наблюдать это ежедневно в жизни. Присмотритесь к человеку, который подносит ко рту ложку с супом. Вдруг он прерывает своё движение, прислушивается к тому, что сосед ему рассказывает. Он страшно заинтересован, и всё время он держит ложку на полпути и не проливает в это время ни одной капли. Бывают моменты, когда целые группы людей застывают, слушая и наблюдая то, что происходит рядом.
Юрий Завадский делает для «Гадибука» гримы и объясняет актёрам:
— Если вами найдено острое выражение лица и если нищий не обычный попрошайка, которого мы встречаем на улице, но символическая фигура, которая представляет собой тысячи нищих, оборванных, покрытых коростой, то грим должен помочь вашему лицу тоже стать символическим, гротесковым. Эти люди, собственно говоря, маски.
— Мне нужны не еврейские танцы, — говорит Вахтангов, показывая. — Мне нужен танец нищих на свадьбе у богатого купца… Вы — хромой, вам неудобно танцевать. Танцуйте, танцуйте! — Показывает другому: — Вы слепой, вы ничего не видите, вы не умеете танцевать, вы не должны танцевать. И всё же танцуйте, танцуйте! Мне нужен танец-протест, танец-крик.
В этом танце, словно в сорвавшемся с места и пришедшем в движение хоре древнегреческой трагедии, Вахтангов раскрывает социальную идею спектакля.
И он показывает невесте — Ровиной, как ей, словно утопающей в тине, выбираться из толпы бешено пляшущих калек. Невеста, одетая в длинное белое платье с длинными белыми, словно заломленные крылья, руками, движется, защищаясь, ничего не понимая, теряя рассудок, в ужасе, только ощущая ненависть отверженных, наступающих на неё…
Вахтангов показывает, как ходят люди, проводящие всю жизнь в синагоге, как они спят, едят, как читают псалмы, разговаривают между собой, смотрят друг на друга, — и актёры видят перед собой настоящего ешиботника. Откуда Вахтангов знает это? Интуиция художника! Он показывает местечкового богача Сендера так, как будто вырос с ним. Иногда Евгений Богратионович шутя рассказывает, что габимовцы его настолько «задибуковали», что, когда он приходит от них к себе в бывшую мансуровскую студию, он начинает петь псалмы, или «Песнь песней», или вдруг запевает свадебную еврейскую мелодию.
Работа над третьим актом идёт медленно. Вот ещё одна ночь. Актёры снова и снова начинают репетицию с песни хасидов. Усталость берет своё, никому не поётся. Вдруг раздаётся грозный окрик из ложи:
— Остановить репетицию, остановить!
Вахтангов выходит на сцену бледный.
— Очевидно, вам это не нужно? Для кого я это делаю? Тот, кто устал, сию же минуту оставьте сцену и никогда на неё не возвращайтесь! Разве так поют хасиды, когда встречают раввина?! Вы хотите мне сказать, что в такой песне они выражают свою веру?! Вот я вам сейчас покажу, как хасиды поют. Выстраивайтесь, и пусть войдёт раввин.
Показывается раввин. Вахтангов стоит на лестнице, протягивает руку к раввину и поёт. Его глаза полны экстаза, его голос патетичен, руки актёров сами тянутся за ним. Хор подхватывает. Голоса становятся одухотвореннее.
— Вот так, други, поют хасиды!
Актёры потрясены, стоят растерянные и пристыженные. Вахтангов устал, его ведут к ложе. Он просит, чтобы несколько минут помолчали.
Передохнув, снова командует:
— Аль хабама — на сцену!
Наконец 31 января 1922 года в «Габиме» большой праздник. В первый раз будет показан целиком весь «Гадибук».
Вахтангов, превозмогая боль, с похудевшим лицом, на котором выступают скулы и ещё более увеличившиеся глаза, с трудом скрывает слабость и дрожь от болезни и напряжения. Но, чувствуя, как нервничают исполнители, он смеётся и острит. Актёры стоя выслушивают последние замечания Вахтангова. Он говорит тихо, короткими фразами:
— Дети, запомните… Перед выходом не забудьте взять с собой свечу, а вы не стучите палкой… Я вам делаю последние замечания. Завтра меня уже с вами не будет. Я вас прошу, не забывайте, что сегодня большой день и для вас и для меня.
Он делает знак, чтобы те, кто не занят в начале акта, удалились со сцены, крепко пожимает актёрам руки, желает успеха.
Люстра и бра на стенах в маленьком зале гаснут. Зал погружается в мягкий полусвет. Стихли разговоры. Вахтангов, чуть раздвинув полы занавеса, возникает перед публикой. Худой и бледный, он кажется высоким. Его глаза — сияющие глаза — и негромкий голос сразу приковывают к себе и вызывают мучительную тревогу. Всем ясно: перед нами человек, сражённый страшной болезнью, но охваченный состоянием, имя которому одно — вдохновение. Он коротко рассказывает о содержании и идее спектакля, о его художественной форме, и все мы покорены этим человеком. Могущество его необыкновенно. Ясность мысли поражает. Предельно естественный и душевный, он сам воплощение легенды, живое присутствие среди нас высочайшего достоинства человеческой воли. Он говорит о «Песни песней» и сам весь как эта песнь. В зале его товарищи, ученики, учителя. Сердца сжимаются от боли. Может быть, многие здесь видят своего любимца в последний раз…
Зал погружается в темноту. Вахтангов садится к столику. Перед ним карандаш и белый лист бумаги. Становится совсем тихо. Раздаётся его негромкий голос:
— Начинать.
Вступает музыка; она тянется как будто издалека. Но вот к ней присоединяются голоса ешиботников. Они поют вначале без слов, тихо-тихо, вместе со скрипками. И не знаешь, где человеческий голос и когда поют струны. Медленно раздвигается занавес…
После первого акта Вахтангов приходит за кулисы — он смеётся над актёрами: вначале все настолько испугались, что стали даже заиками. Он говорит о зрителях:
— Ну, мы немного их согрели к концу акта. Теперь, дорогие мои, нужно их зажечь так, чтобы оторвать от мест.
Когда после окончания пьесы невидимый в темноте падает занавес и даётся свет, в зрительном зале несколько мгновений не раздаётся ни звука. Никто не двинулся. Слышно только дыхание. Как после исполнения «Аппассионаты» Бетховена или «Патетической симфонии» Чайковского… Ощущение такое, как будто разбудили людей от видений.
Ещё звучат в ушах мелодии, ещё теснятся образы спектакля и не улеглись огромные пласты чувств и мыслей, им вызванных.
Когда гости расходятся, актёры, ещё в гриме и костюмах, входят в зал, и тут только начинается студийный праздник. Актёры танцуют ликуя; они не знают, как выразить режиссёру свою благодарность. Вахтангов отвечает на приветствия:
— Это ещё ничего, это только проба, мы ещё покажем, на что мы, актёры, способны.
Он оставляет свой портрет с подписью и вписывает в книгу «Габимы»: «Дорогие мои, где вы сейчас, не забывайте меня».
Кладёт перо, хочет что-то сказать — и не может. Смертельная боль пронизывает его, и тёмная волна заливает лицо. Он отворачивается, чтобы актёры не видели его глаз. Все стараются скрыть слезы. Так стоят, как им кажется, несколько минут и чувствуют, что если настроение не изменится, то сейчас разразится общий плач. Вахтангов поворачивается, начинает смеяться и вышучивает каждого из актёров. Начинает острить и поругивать их за грустное настроение.
— Давайте лучше посмотрим, не забыли ли вы мою песню?
Садится к роялю, затягивает армянскую песенку. Актёры подхватывают. Звуки песни разносятся по театру, по всему спящему Нижнекисловскому переулку. Вахтангов не болен! Назло своей болезни, протестуя против неминуемой катастрофы, он поёт все громче и танцует. Актёры за ним. При свете дня, освежённые и разгорячённые, согретые радостью, которой Вахтангов окрылил их, актёры несут его на улицу. Там он вырывается, целуется с каждым и уходит.
Критики писали о «Гадибуке»:
«Законнейшее чувство восхищения перед цельностью, завершённостью, законченностью замысла этого спектакля так велико, что не хочется спрашивать себя, очень ли своевременна и современна эта националистическая и мистическая пьеса. Спектакль в его целом прекрасен, нужен и современен. Религиозные песни, пляски нищих, жуткое веселье родственников и горе невесты — всё это оказалось прекрасным поводом для постановки, которым гениально воспользовался режиссёр… Изощрённое зрение, создающее превосходную чёткость движений… поразительное богатство речевых интонаций, совершенно по-новому организованных музыкальнейшим вахтанговским слухом, который умеет в продолжение громадного спектакля создавать все новые тончайшие звучания. Вахтангов эмоционально заражается сюжетом своей работы и умеет нас заразить этим. Совершенно особая, взволнованная фразировка пения даёт нам основание думать, что Вахтангов мог бы проложить новые пути в исполнении оперы. С другой стороны, танец нищих поставлен с таким полным фантазии мастерством, что оно заставляет видеть в Вахтангове своеобразного балетмейстера».
«Каждый жест, каждая интонация, каждое движение, каждый шаг, поза, группировка масс, каждая сценически-актёрская деталь в своём изумительном мастерстве доведены до такого технического совершенства — предела, что с трудом представляешь себе что-нибудь превосходящее… Пластическая сторона актёрского действия представляется каким-то синтезом, где найдено, в каждом отдельном случае иначе, из тысячи пластически-актёрских решений одно-единственное — самое верное, самое точное, самое абсолютное».
«Нищие, слепцы и уроды со скрюченными руками и искалеченными фигурами, чахоточные и полоумные горбуны, точно соскочившие с офортов и шпалер Гойи, какие-то жутко-серые комки скорченных тел, копошащаяся масса полузверей, похожих на бредовые, кошмарные видения. Вахтангов двигает их и группирует в бесконечном разнообразии, придавая их ужимкам чудовищную, зловещую жуткость… Эта жуть особенно остро чувствовалась во время пения и плясок с дребезжащими, диссонирующими вскриками и подвываниями».
«Перед нами театр в точном, чистом и освобождённом значении этого слова. Как и в античном театре, все три сценических искусства слились здесь между собой в один синтез: сладостно-поэтическое слово, как говорил Аристотель, пение и танец. При всей бытовой правде почти нет ничего прозаического».
«Гадибук» — это уже не спектакль, это сам театр, сама эпоха… Что же «Габима»? Театр революции? Нет. Но он вполне созвучен и соритмичен нашей современности. Этот театр слишком остро ощущает противоречие старого и нового…»
Вахтангов создал еврейский спектакль, еврейский театр, и поэтому в «Гадибуке» театральные приёмы и театральная форма неотделимы от национальных особенных черт, даже в малом, — скажем, когда в моменты высшего эмоционального напряжения речь переходит в экстатическую напевность, а изобразительные жесты быстрых рук создают «целую симфонию пластических знаков, приходящих на помощь аргументам и оборотам мысли».
Но главное, что принесло «Гадибуку» мировую славу, — это могучее художественное выражение трагического существа прошлой жизни вообще, и особенно еврейского народа, — жизни прошлой у нас, но ещё живой за рубежом, где она держит в мучительном плену миллионы людей. В трагическом содержании спектакля Вахтангов раскрыл глубочайшую лирику и острую боль человеческого страдания.
Один из критиков справедливо писал:
«Что же конкретно совершили Ханан и Лея? Они полюбили друг друга и, побеждая в любви, опрокинули наземь всю тысячелетнюю библию, талмуд, всяческие законы, проклятия общины и самого страшного бога. Нужно знать еврейскую среду, среди которой разворачивается действие этой легенды, с её религиозным фанатизмом, косностью и напряжённейшей мистической одержимостью, этих „хасидов“, неистовствующих в религиозных плясках и песнопениях, чтобы понять до конца разрушительность и революционность лирической стихии „Гадибука“, в токе человеческом и душевном растворяющей власть тысячелетий, власть живущих среди нас мертвецов».
Уже после смерти Вахтангова К.С. Станиславский в разное время дважды приезжал посмотреть «Гадибук». И оба раза в последнюю минуту спектакль приходилось отменять, потому что гас свет и МОГЭС на звонки отвечал, что испортился кабель, свет будет включён только через несколько дней.
— Два света не могут ужиться вместе, более слабый должен погаснуть, — сказал Цемах, выйдя полузагримированный из-за кулис приветствовать Константина Сергеевича.
Так Станиславский и не видел «Гадибука». МХАТ вскоре уехал на гастроли в Америку, а затем, и студия «Габима» покинула Россию, принеся «Гадибуку» за рубежом всемирную славу и оказав неотразимое влияние на многих деятелей искусства.
«Принцесса Турандот»
1
Никогда не притупляется острота, с какой Вахтангов чувствует трагизм жизни. Но как ни мучает и ни подавляет художника трагическая тема, общая для всех его созданий от «Праздника мира» до «Гадибука», он бесконечно любит жизнь и радуется ей. Неизлечимая болезнь и предчувствие близкого конца делают эти чувства особенно жадными.
Он проносит свою горячую, солнечную любовь к жизни через все личные связи с людьми. И нередко это делает их отношения с ним трудными, полными явной или скрытой борьбы. Вахтангов много требует от себя и так же много требует от других, особенно от людей одарённых, талантливых. Один из таких — М. Чехов. Неврастеник и пессимист, человек неустойчивый, мистик и «профессиональный страдалец», Чехов привлекает Вахтангова своим талантом, но между ними постоянно идёт война, то принимающая вид шутливой пикировки, то приводящая к глубоким расхождениям. Однажды Евгений Богратионович сказал:
— Миша, ты лужа, в которую улыбнулся бог.
«Улыбкой бога» Вахтангов назвал артистическую одарённость Чехова.
Душевная, духовная «лужа», утверждает Вахтангов, несовместима с благородным призванием таланта актёра. «Лужа» и достояние народа, артистический талант, — смертельные враги. И если они оказались, как в клетке, лицом к лицу в одной душе, они ведут между собой борьбу не на жизнь, а на смерть. Победа будет одержана тем или другим. Вахтангов потому и любит театр так преданно и самоотверженно, что видит в нём могучую власть над душами зрителей и самих актёров. Никогда не перестаёт Вахтангова волновать и не становится в его руках банальной простая истина: театр помогает человеку подняться до самого вдохновенного, самого высокого проявления своих творческих сил.
Работа над «Гадибуком» подходит к концу. Традиционная «мхатовская» реалистическая форма спектакля внешне остаётся все ещё прежней, хотя в жизни каждого образа пьесы уже произошли какие-то изменения, о значении которых актёры, а иногда и сам режиссёр не вполне догадываются.
Наступил день, когда художник Натан Альтман приносит эскизы декораций и костюмов. Вахтангов их не принимает: это нарочитая условность, экспрессионизм, декадентство. Альтман приносит новые. Евгений Богратионович опять отвергает.
Репетиция прекращается. Режиссёр и художник не хотят видеть друг друга. Наконец они встречаются вдвоём. Несколько дней спорят. Альтман делится с Евгением Богратионовичем своим критическим отношением к теме и образам пьесы, вновь и вновь говорит о трагической истории еврейского народа, о религии страдания, о жестоком и страстном еврейском искусстве, об искалеченных, несчастных человеческих лицах, которые смотрят на нас сквозь поэтические образы легенд. Вахтангов начинает иначе относиться к эскизам художника. Нет, это не уход от жизни, а, напротив, приближение к её глубокой внутренней сущности. Это не декадентство! Вахтангов все больше понимает то, к чему он сам интуитивно шёл, и начинает решительно пересматривать все заново. Его уже не удовлетворяет прежняя форма спектакля.
Он назначает репетицию. Приходит с Альтманом и молча смотрит на сцену. Актёры насторожённо ведут первый акт. Все больше робеют и, наконец, вовсе останавливаются: не было ни одного замечания, ни одного возгласа режиссёра.
— Евгений Богратионович, почему вы молчите?
— А что вы делали?
— То, что вы нам показывали.
— Это не я, а какая-то бездарность вас учила. Смотрите, вот как надо делать.
Евгений Богратионович ринулся на сцену, и вдруг в его показе те же движения и слова приобретают невиданную остроту, резкую экспрессию, необычайную подчёркнутую выразительность.
— Мало играть образ, надо ещё выразить отношение к нему! И — долой поверхностное подражание жизни. Театр имеет свой собственный реализм, свою собственную театральную правду. Театральная правда — в правде чувств, которые на сцене передаются с помощью фантазии и театральных средств. Всё должно быть донесено до зрителя исключительно образными театральными приёмами.
Движения доводятся до предельной выразительности. Хасиды объединены общей темой. Но один держит руки согнутыми в локте, с открытыми ладонями, с согнутым вправо корпусом, с головой, наклонённой к правому приподнятому плечу. Другой напряжённо выпрямлен, голова откинута назад, руки придавлены к груди, ладони повёрнуты. Третий вытягивает руки вперёд, как бы ощупывает воздух. Жесты резки, ритм конвульсивен. Это и есть искалеченные люди, которых, как художник, искал Вахтангов. Создаётся пластический памятник страшному прошлому еврейского народа. Таким, только таким, думает Вахтангов, может увидеть это прошлое современный освобождённый человек.
Это энергичный обличительный рисунок. Это раскрытие существа и формы проклятого мира Иеговы, мира страдания, мира золотого мешка и нищеты, в котором трагически мечутся обречённые Лея и Ханан. Отчасти это рисунок второй режиссёрской редакции «Чуда св. Антония» и «Эрика XIV», усложнённый спецификой еврейской экспрессии и национального жеста. Символы и аллегории пьесы становятся понятными и оправданными. На сцене экстаз, а не натуралистическая обыденность переживаний. Этому будут соответствовать и изломанные косые линии декораций — то же выражение смятенности, страдания и непрочности ушедшего мира.
Как выражение горячего протеста и непримиримой борьбы с этим миром прозвучит страстная лирическая «Песнь песней» — песнь о любви и о порыве к счастью, — по резкому контрасту, как гимн красоте неумирающего человеческого духа, как его высокое поэтическое произведение, когда он на мгновение вырывается на свободу.
Давно вызревавшие у Вахтангова мысли нашли в этом спектакле яркое выражение. И пусть даже сам Константин Сергеевич смотрел на всю систему воспитания актёра главным образом как на средства преодолеть противоречие между условностью сцены (игра перед публикой) и естественным самочувствием актёра, пусть Станиславский изобретал сотни поразительных приёмов, чтобы создать на сцене для актёра и зрителя иллюзию реальной жизни… Разве не лучшим применением всего мастерства Станиславского будет жизнь актёра в образе, созданном не фотографическим отражением повседневной жизни, но её сложным художественным отражением с помощью фантазии?
Пусть актёры, играющие Лею, Ханана, хасидов, Сендера, почувствуют себя так, как «если бы» они были не только Леей, Хананом, хасидами, Сендером в реальной действительности, в таком-то местечке, но и как если бы они были этими героями не в жизни, а в легенде, не в местечке, а в художественном мире обобщения. Теперь, когда актёрами пройден весь путь реального житейского оправдания образов, можно не бояться надуманной абстракции и пустоты. Можно рискнуть жить на сцене образами легенды. И тут особенно придут на помощь музыка, ритм, еврейские мелодии, поэзия мифа, иносказание, символ.
Театру будет возвращён театр, в котором противоречие между условностью рампы и естественным самоощущением актёра нужно не изгонять и не игнорировать, а сделать источником, из которого только и рождается настоящее искусство. Вахтангов смело опирается на диалектическую творческую природу этого противоречия, которое он сам ранее пытался всеми способами стереть и устранить.
Рождается театр огромного творческого взлёта мысли и чувств, могучей фантазии и бесконечного разнообразия художественных форм.
Танец нищих во втором акте Вахтангов хочет довести до оргии, до трагикомического хоровода. Это трагедия и в то же время сатира. В каждом из нищих будут собраны все нищие, вся нищета, весь ужас нищенства. Горбатые, кривые, слепые, безносые, дуры, полусумасшедшие нищие — жертвы разрушительных сил социального неравенства и угнетения.
Одна из многих ночей. В три часа утра прерывается репетиция. Вахтангов может, наконец, ненадолго прилечь. Болезнь постоянно возвращается к нему и расшатывает нервы. Единственное лекарство, которым он облегчает страдания, — сода. Но не легко было в те времена достать соду в Москве! Разорённый, обнищавший город в блокаде. Москвичи голодают. Холод в домах, еле обогреваемых печурками-«буржуйками», сковывает. Леденеет кровь.
Актёры кончают поздний ужин. Он состоит из супа, в котором плавают отдельные зерна пшена. Раздаётся звонок — и в четыре часа утра продолжается репетиция до тех пор, пока Вахтангов не устанет. Он устаёт очень редко. Он настолько захвачен работой, что не чувствует, как протекает время.
Евгений Богратионович сидит, понурившись, в пальто, с бутылкой горячей воды, прижатой к боку. Его глаза обращены на сцену. Он строит, разрушает и снова создаёт. Свет все больше и больше проникает через закрытые ставни. Кто-то открывает их, и утреннее солнце врывается в комнаты.
Но актёры не идут домой. Они собираются вокруг режиссёра, веселятся, копируют друг друга. Он сердечно смеётся, глядя на них, неожиданно подходит к пианино и начинает играть армянскую песню. Все поют вместе с ним. Мотив печален. Но Вахтангов поёт с воодушевлением, пение разносится по всему театру. Круг становится все теснее и теснее, актёры берут Евгения Богратионовича на руки и несут его по залам, по комнатам, по лестнице, по фойе, пока он не вырывается.
Его провожают домой — по пустынным утренним улицам, заваленным сугробами снега.
Первый акт уже готов, второй близок к завершению, но денег на окончание костюмов, макетов и декораций нет. Что делать?
Однажды вечером приглашаются в гости покровители студии «Габима» и несколько человек из художественно-артистического мира.
Гостям показывают отрывки первого акта. Читают стихи. Приглашённые выпили чай и съели все лепёшки, которые были для них приготовлены, — пора приступить к делу. Гости не проявляют особой инициативы, и в зале воцаряется нудная тоска. Видимо, вечер не достиг своей цели. Напрасно актёры надеялись и старались, напрасно раздували самовар и угощали чаем, сахаром. Тогда Вахтангов куда-то выходит и неожиданно возвращается в переднике, с белым платком через руку «а-ля гарсон». Каждому он подносит чай. За Вахтанговым то же делает и М. Чехов. Перед каждым гостем они снимают шапки и просят бросить «на чай». Настроение в зале меняется, один именитый гость хочет перещеголять другого, сыплются бумажки.
Но Вахтангов, собрав две шапки денег, этим не ограничивается. Он вскакивает на скамейку и объявляет американский аукцион. Продаётся в рабство М. Чехов; он с жалобным видом стоит рядом… Начинаются торги.
На другой день «Габима» покупает нужные материалы, и весть о «Гадибуке» разносится по Москве.
Когда готов второй акт, его также показывают как самостоятельное произведение. Проверка на зрителе помогает и режиссёру и актёрам отделывать спектакль. Многие уже найденные мизансцены уничтожаются и тут же на месте создаются новые.
В массовых сценах Вахтангов все настойчивее добивается отточенного, законченного единства жестов, ритма, движения. Почесаться, что было бы вполне «естественно» для нищих, кашлянуть и, жестикулируя, потоптаться на одном месте — всё это, говорит Вахтангов, может быть, натурально в естественной жизни. И все это, может быть, хорошо для спектакля, построенного на натуралистическом принципе, но не для спектакля, который создан по принципу театральному. Все это мусор, который только мешает игре актёров и отвлекает внимание зрителя.
Если на сцене кто-нибудь начинает говорить, все остальные актёры должны застыть, чтобы даже случайным поворотом головы не привлечь к себе внимания зрителя. Такое застывание никогда не покажется зрителю нарочитым, если актёр найдёт причину, которая органически необходима для его неподвижности.
— Не думайте, — говорит Вахтангов, — что этот театральный принцип я сам выдумал. Это не каприз и даже не открытие. Вы можете наблюдать это ежедневно в жизни. Присмотритесь к человеку, который подносит ко рту ложку с супом. Вдруг он прерывает своё движение, прислушивается к тому, что сосед ему рассказывает. Он страшно заинтересован, и всё время он держит ложку на полпути и не проливает в это время ни одной капли. Бывают моменты, когда целые группы людей застывают, слушая и наблюдая то, что происходит рядом.
Юрий Завадский делает для «Гадибука» гримы и объясняет актёрам:
— Если вами найдено острое выражение лица и если нищий не обычный попрошайка, которого мы встречаем на улице, но символическая фигура, которая представляет собой тысячи нищих, оборванных, покрытых коростой, то грим должен помочь вашему лицу тоже стать символическим, гротесковым. Эти люди, собственно говоря, маски.
— Мне нужны не еврейские танцы, — говорит Вахтангов, показывая. — Мне нужен танец нищих на свадьбе у богатого купца… Вы — хромой, вам неудобно танцевать. Танцуйте, танцуйте! — Показывает другому: — Вы слепой, вы ничего не видите, вы не умеете танцевать, вы не должны танцевать. И всё же танцуйте, танцуйте! Мне нужен танец-протест, танец-крик.
В этом танце, словно в сорвавшемся с места и пришедшем в движение хоре древнегреческой трагедии, Вахтангов раскрывает социальную идею спектакля.
И он показывает невесте — Ровиной, как ей, словно утопающей в тине, выбираться из толпы бешено пляшущих калек. Невеста, одетая в длинное белое платье с длинными белыми, словно заломленные крылья, руками, движется, защищаясь, ничего не понимая, теряя рассудок, в ужасе, только ощущая ненависть отверженных, наступающих на неё…
Вахтангов показывает, как ходят люди, проводящие всю жизнь в синагоге, как они спят, едят, как читают псалмы, разговаривают между собой, смотрят друг на друга, — и актёры видят перед собой настоящего ешиботника. Откуда Вахтангов знает это? Интуиция художника! Он показывает местечкового богача Сендера так, как будто вырос с ним. Иногда Евгений Богратионович шутя рассказывает, что габимовцы его настолько «задибуковали», что, когда он приходит от них к себе в бывшую мансуровскую студию, он начинает петь псалмы, или «Песнь песней», или вдруг запевает свадебную еврейскую мелодию.
Работа над третьим актом идёт медленно. Вот ещё одна ночь. Актёры снова и снова начинают репетицию с песни хасидов. Усталость берет своё, никому не поётся. Вдруг раздаётся грозный окрик из ложи:
— Остановить репетицию, остановить!
Вахтангов выходит на сцену бледный.
— Очевидно, вам это не нужно? Для кого я это делаю? Тот, кто устал, сию же минуту оставьте сцену и никогда на неё не возвращайтесь! Разве так поют хасиды, когда встречают раввина?! Вы хотите мне сказать, что в такой песне они выражают свою веру?! Вот я вам сейчас покажу, как хасиды поют. Выстраивайтесь, и пусть войдёт раввин.
Показывается раввин. Вахтангов стоит на лестнице, протягивает руку к раввину и поёт. Его глаза полны экстаза, его голос патетичен, руки актёров сами тянутся за ним. Хор подхватывает. Голоса становятся одухотвореннее.
— Вот так, други, поют хасиды!
Актёры потрясены, стоят растерянные и пристыженные. Вахтангов устал, его ведут к ложе. Он просит, чтобы несколько минут помолчали.
Передохнув, снова командует:
— Аль хабама — на сцену!
Наконец 31 января 1922 года в «Габиме» большой праздник. В первый раз будет показан целиком весь «Гадибук».
Вахтангов, превозмогая боль, с похудевшим лицом, на котором выступают скулы и ещё более увеличившиеся глаза, с трудом скрывает слабость и дрожь от болезни и напряжения. Но, чувствуя, как нервничают исполнители, он смеётся и острит. Актёры стоя выслушивают последние замечания Вахтангова. Он говорит тихо, короткими фразами:
— Дети, запомните… Перед выходом не забудьте взять с собой свечу, а вы не стучите палкой… Я вам делаю последние замечания. Завтра меня уже с вами не будет. Я вас прошу, не забывайте, что сегодня большой день и для вас и для меня.
Он делает знак, чтобы те, кто не занят в начале акта, удалились со сцены, крепко пожимает актёрам руки, желает успеха.
Люстра и бра на стенах в маленьком зале гаснут. Зал погружается в мягкий полусвет. Стихли разговоры. Вахтангов, чуть раздвинув полы занавеса, возникает перед публикой. Худой и бледный, он кажется высоким. Его глаза — сияющие глаза — и негромкий голос сразу приковывают к себе и вызывают мучительную тревогу. Всем ясно: перед нами человек, сражённый страшной болезнью, но охваченный состоянием, имя которому одно — вдохновение. Он коротко рассказывает о содержании и идее спектакля, о его художественной форме, и все мы покорены этим человеком. Могущество его необыкновенно. Ясность мысли поражает. Предельно естественный и душевный, он сам воплощение легенды, живое присутствие среди нас высочайшего достоинства человеческой воли. Он говорит о «Песни песней» и сам весь как эта песнь. В зале его товарищи, ученики, учителя. Сердца сжимаются от боли. Может быть, многие здесь видят своего любимца в последний раз…
Зал погружается в темноту. Вахтангов садится к столику. Перед ним карандаш и белый лист бумаги. Становится совсем тихо. Раздаётся его негромкий голос:
— Начинать.
Вступает музыка; она тянется как будто издалека. Но вот к ней присоединяются голоса ешиботников. Они поют вначале без слов, тихо-тихо, вместе со скрипками. И не знаешь, где человеческий голос и когда поют струны. Медленно раздвигается занавес…
После первого акта Вахтангов приходит за кулисы — он смеётся над актёрами: вначале все настолько испугались, что стали даже заиками. Он говорит о зрителях:
— Ну, мы немного их согрели к концу акта. Теперь, дорогие мои, нужно их зажечь так, чтобы оторвать от мест.
Когда после окончания пьесы невидимый в темноте падает занавес и даётся свет, в зрительном зале несколько мгновений не раздаётся ни звука. Никто не двинулся. Слышно только дыхание. Как после исполнения «Аппассионаты» Бетховена или «Патетической симфонии» Чайковского… Ощущение такое, как будто разбудили людей от видений.
Ещё звучат в ушах мелодии, ещё теснятся образы спектакля и не улеглись огромные пласты чувств и мыслей, им вызванных.
Когда гости расходятся, актёры, ещё в гриме и костюмах, входят в зал, и тут только начинается студийный праздник. Актёры танцуют ликуя; они не знают, как выразить режиссёру свою благодарность. Вахтангов отвечает на приветствия:
— Это ещё ничего, это только проба, мы ещё покажем, на что мы, актёры, способны.
Он оставляет свой портрет с подписью и вписывает в книгу «Габимы»: «Дорогие мои, где вы сейчас, не забывайте меня».
Кладёт перо, хочет что-то сказать — и не может. Смертельная боль пронизывает его, и тёмная волна заливает лицо. Он отворачивается, чтобы актёры не видели его глаз. Все стараются скрыть слезы. Так стоят, как им кажется, несколько минут и чувствуют, что если настроение не изменится, то сейчас разразится общий плач. Вахтангов поворачивается, начинает смеяться и вышучивает каждого из актёров. Начинает острить и поругивать их за грустное настроение.
— Давайте лучше посмотрим, не забыли ли вы мою песню?
Садится к роялю, затягивает армянскую песенку. Актёры подхватывают. Звуки песни разносятся по театру, по всему спящему Нижнекисловскому переулку. Вахтангов не болен! Назло своей болезни, протестуя против неминуемой катастрофы, он поёт все громче и танцует. Актёры за ним. При свете дня, освежённые и разгорячённые, согретые радостью, которой Вахтангов окрылил их, актёры несут его на улицу. Там он вырывается, целуется с каждым и уходит.
Критики писали о «Гадибуке»:
«Законнейшее чувство восхищения перед цельностью, завершённостью, законченностью замысла этого спектакля так велико, что не хочется спрашивать себя, очень ли своевременна и современна эта националистическая и мистическая пьеса. Спектакль в его целом прекрасен, нужен и современен. Религиозные песни, пляски нищих, жуткое веселье родственников и горе невесты — всё это оказалось прекрасным поводом для постановки, которым гениально воспользовался режиссёр… Изощрённое зрение, создающее превосходную чёткость движений… поразительное богатство речевых интонаций, совершенно по-новому организованных музыкальнейшим вахтанговским слухом, который умеет в продолжение громадного спектакля создавать все новые тончайшие звучания. Вахтангов эмоционально заражается сюжетом своей работы и умеет нас заразить этим. Совершенно особая, взволнованная фразировка пения даёт нам основание думать, что Вахтангов мог бы проложить новые пути в исполнении оперы. С другой стороны, танец нищих поставлен с таким полным фантазии мастерством, что оно заставляет видеть в Вахтангове своеобразного балетмейстера».
«Каждый жест, каждая интонация, каждое движение, каждый шаг, поза, группировка масс, каждая сценически-актёрская деталь в своём изумительном мастерстве доведены до такого технического совершенства — предела, что с трудом представляешь себе что-нибудь превосходящее… Пластическая сторона актёрского действия представляется каким-то синтезом, где найдено, в каждом отдельном случае иначе, из тысячи пластически-актёрских решений одно-единственное — самое верное, самое точное, самое абсолютное».
«Нищие, слепцы и уроды со скрюченными руками и искалеченными фигурами, чахоточные и полоумные горбуны, точно соскочившие с офортов и шпалер Гойи, какие-то жутко-серые комки скорченных тел, копошащаяся масса полузверей, похожих на бредовые, кошмарные видения. Вахтангов двигает их и группирует в бесконечном разнообразии, придавая их ужимкам чудовищную, зловещую жуткость… Эта жуть особенно остро чувствовалась во время пения и плясок с дребезжащими, диссонирующими вскриками и подвываниями».
«Перед нами театр в точном, чистом и освобождённом значении этого слова. Как и в античном театре, все три сценических искусства слились здесь между собой в один синтез: сладостно-поэтическое слово, как говорил Аристотель, пение и танец. При всей бытовой правде почти нет ничего прозаического».
«Гадибук» — это уже не спектакль, это сам театр, сама эпоха… Что же «Габима»? Театр революции? Нет. Но он вполне созвучен и соритмичен нашей современности. Этот театр слишком остро ощущает противоречие старого и нового…»
Вахтангов создал еврейский спектакль, еврейский театр, и поэтому в «Гадибуке» театральные приёмы и театральная форма неотделимы от национальных особенных черт, даже в малом, — скажем, когда в моменты высшего эмоционального напряжения речь переходит в экстатическую напевность, а изобразительные жесты быстрых рук создают «целую симфонию пластических знаков, приходящих на помощь аргументам и оборотам мысли».
Но главное, что принесло «Гадибуку» мировую славу, — это могучее художественное выражение трагического существа прошлой жизни вообще, и особенно еврейского народа, — жизни прошлой у нас, но ещё живой за рубежом, где она держит в мучительном плену миллионы людей. В трагическом содержании спектакля Вахтангов раскрыл глубочайшую лирику и острую боль человеческого страдания.
Один из критиков справедливо писал:
«Что же конкретно совершили Ханан и Лея? Они полюбили друг друга и, побеждая в любви, опрокинули наземь всю тысячелетнюю библию, талмуд, всяческие законы, проклятия общины и самого страшного бога. Нужно знать еврейскую среду, среди которой разворачивается действие этой легенды, с её религиозным фанатизмом, косностью и напряжённейшей мистической одержимостью, этих „хасидов“, неистовствующих в религиозных плясках и песнопениях, чтобы понять до конца разрушительность и революционность лирической стихии „Гадибука“, в токе человеческом и душевном растворяющей власть тысячелетий, власть живущих среди нас мертвецов».
Уже после смерти Вахтангова К.С. Станиславский в разное время дважды приезжал посмотреть «Гадибук». И оба раза в последнюю минуту спектакль приходилось отменять, потому что гас свет и МОГЭС на звонки отвечал, что испортился кабель, свет будет включён только через несколько дней.
— Два света не могут ужиться вместе, более слабый должен погаснуть, — сказал Цемах, выйдя полузагримированный из-за кулис приветствовать Константина Сергеевича.
Так Станиславский и не видел «Гадибука». МХАТ вскоре уехал на гастроли в Америку, а затем, и студия «Габима» покинула Россию, принеся «Гадибуку» за рубежом всемирную славу и оказав неотразимое влияние на многих деятелей искусства.
«Принцесса Турандот»
1
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
А. Пушкин, «Вакхическая песня»
Никогда не притупляется острота, с какой Вахтангов чувствует трагизм жизни. Но как ни мучает и ни подавляет художника трагическая тема, общая для всех его созданий от «Праздника мира» до «Гадибука», он бесконечно любит жизнь и радуется ей. Неизлечимая болезнь и предчувствие близкого конца делают эти чувства особенно жадными.
Он проносит свою горячую, солнечную любовь к жизни через все личные связи с людьми. И нередко это делает их отношения с ним трудными, полными явной или скрытой борьбы. Вахтангов много требует от себя и так же много требует от других, особенно от людей одарённых, талантливых. Один из таких — М. Чехов. Неврастеник и пессимист, человек неустойчивый, мистик и «профессиональный страдалец», Чехов привлекает Вахтангова своим талантом, но между ними постоянно идёт война, то принимающая вид шутливой пикировки, то приводящая к глубоким расхождениям. Однажды Евгений Богратионович сказал:
— Миша, ты лужа, в которую улыбнулся бог.
«Улыбкой бога» Вахтангов назвал артистическую одарённость Чехова.
Душевная, духовная «лужа», утверждает Вахтангов, несовместима с благородным призванием таланта актёра. «Лужа» и достояние народа, артистический талант, — смертельные враги. И если они оказались, как в клетке, лицом к лицу в одной душе, они ведут между собой борьбу не на жизнь, а на смерть. Победа будет одержана тем или другим. Вахтангов потому и любит театр так преданно и самоотверженно, что видит в нём могучую власть над душами зрителей и самих актёров. Никогда не перестаёт Вахтангова волновать и не становится в его руках банальной простая истина: театр помогает человеку подняться до самого вдохновенного, самого высокого проявления своих творческих сил.