Страница:
Этим летом актёры едят на непокрытых столах на воздухе, из мисок, деревянными ложками. Ложатся спать вскоре после захода солнца. Утром «капитан» будит всех пронзительными руладами свистка. Подъем. Кружка прохладного, отстоявшегося с вечера в погребе густого молока с вкусно пахнущим черным хлебом. И бег вприпрыжку к ласковой воде Днепра. Взрослые не хотят отставать от детей, и дети соревнуются со взрослыми…
В артистической семейной весёлой коммуне все уважают детей, ценят и детство в себе — чистый доверчивый взгляд на мир и на людей.
Однажды «капитан» собрал своих «помощников», «матросов» и «мичманов» на секретное совещание. Предстоит через неделю отпраздновать день рождения «адмирала» Ивана Михайловича Москвина. Распределяется подготовка забавных сюрпризов. Режиссёром, своим помощником, Сулержицкий назначает Вахтангова — «матроса Арапа».
Закипела новая страдная пора.
С неиссякаемой энергией ведёт «капитан» занятия на Днепре. Приводится в исправность «флот», увеличивается парус огромной, пятисаженной, в три пары вёсел, лодки «Дуба», приобретаются два кливера, подновляются и освежаются все сто флагов и особенно один, белый с тремя кружочками — эмблемой единения трех семей; Сулержицких, Москвиных и Александровых; укрепляются снасти, реи, мачты, ванты, и ежедневно происходят учебные плавания с упражнениями по подъёму и уборке парусов. В Севастополе куплены морские фуражки, у каждого «матроса» есть по нескольку пар полной формы. Под большим секретом нанят оркестр из четырех евреев, играющий на свадьбах, — скрипка, труба, кларнет и барабан. Вахтанговым написаны слова, «капитаном» сочинена и разучена с детьми музыка — приветственный марш.
9 часов утра. Моросит дождь. Все оделись в парадную форму и собрались в маленькой комнате нижней дачи в овраге. Оркестр уже приехал. Леопольд Антонович разучивает с голоса простой, детский мотив марша и убеждает музыкантов переодеться в матросское платье. Один всё время мигает, и у него ноги колесом. Другой — рыжий, как апельсин.
— Мы хотим доставить удовольствие нашему товарищу — актёру. Он раньше был адмиралом, и ему приятно будет вспомнить, — убеждает «капитан».
И убедил.
Музыканты надевают матросские рубашки. Напяливают бескозырки с ленточками.
Тихонько, чтобы раньше времени не обнаружить себя, вся команда в шестнадцать человек подошла на цыпочках и выстроилась у крыльца дачи Ивана Михайловича, под самым окном его спальни. Леопольд Антонович — в капитанской фуражке, с двумя нашивками на матроске (помощник капитана), Александров, тоже в морской фуражке, с биноклем через плечо.
Все молчат, полные сосредоточенного и затаённого сознания важности момента.
«Капитан» даёт знак музыкантам. Рывком, фортиссимо, бесстыдно фальшиво тарахтит туш и обрывается.
Моряки в полном молчании ждут эффекта от этого как снег на голову свалившегося на «адмирала» сюрприза. Ждут долго и терпеливо. Бегут секунды. Москвин проснулся от шума, в щёлочку из-за занавески рассмотрел, в чём дело.
Через минуту дверь на террасу медленно открывается, и спокойными, ровными, неторопливыми шагами идёт к лестнице «адмирал».
Пёстрый восточный халат, на голове чалма из мохнатого полотенца, в которую вставлено круглое ручное зеркало. Пенсне. В руке плетёная выбивалка для ковров вместо опахала.
У края лестницы «адмирал» останавливается. Спокойно и серьёзно обводит он глазами стоящую внизу «команду».
Напряжённая пауза.
Только что он открывает рот, как маленький горнист Наталья Сац, дочь умершего год назад композитора Ильи Саца, заведующего музыкальной частью Художественного театра, поднимает горн и играет сигнал, означающий: «Внимание! Всем! Всем!..» Секундная пауза. Иван Михайлович слегка кивает головой — дескать, ничего другого и не ожидал, и тоном чуть усталого от постоянных почестей высокого начальника произносит:
— Спасибо, братцы!
Горнист играет сигнал номер 2, подчёркивающий внушительность только что сказанного «адмиралом». Готовя горниста, Вахтангов говорил:
— Это будет придавать важности нашему адмиралу. Каждую его фразу вставляют в музыкальную раму, приветствуют музыкой, понимаешь?
После этого «адмирал» важно идёт к себе, но, сделав два шага, задерживается, чуть грустно шевелит губами. Горнист повторяет сигнал номер 1. «Адмирал» снова роняет:
— Спасибо, братцы!
И, с удовольствием выслушав ещё раз сигнал номер 2, удаляется в комнату. А через минуту возвращается уже одетым для принятия парада: белые брюки подпоясаны шёлковым шарфом с бахромой, белая фуражка, чёрный фрак, на груди медали — жестянки от бутылок, на шее в качестве ордена на цепочке большие карманные часы, через плечо голубая лента. На лице ещё более пышно расцвело превосходительное высокомерие.
«Капитан» командует «смирно!». «Команда» вытягивается и отдаёт честь. Горнист ради торжественности раскрывает над «адмиралом» большой чёрный зонт. Неописуемый «морской оркестр» захвачен происходящим. «Адмирал» привычной рукой, чуть небрежно берет под козырёк.
«Капитан» читает церемониал, им составленный.
Все строго официально… Брандвахта у адмиральской террасы на шканцах. Морской парад. «Вельбот-двойка» с бронепалубной канонерки первого ранга двойного расширения «Дуб-Ослябя» под собственным г-на «адмирала» брейд-вымпелом принимает г-на «адмирала» на борт. Морские парусно-такелажно-рангоутные манёвры команды «Дуб-Ослябя» в колдобине Бесплодие. Поздравления от флотского экипажа и местного высшего и низшего общества и т. д.
Оркестр бешено, победно и нагло рванул марш, хор матросов с энтузиазмом грянул приветствие:
Евгений Богратионозич и Сулержицкий всюду вносят в общество весёлую артистическую игру, соревнуясь в импровизации, изображают поведение самых различных людей: спорщиков, пьяных, уличных певцов и торговцев, детей, стариков, женщин. Обычно начинает Сулержицкий, Вахтангов подхватывает, и экспромтом разыгрываются неповторимые «дуэты», диалоги, маленькие рассказы о людях.
От своих «командиров» в Каневе Вахтангов получил в 1913 году художественно исполненный диплом:
«Дана сия аттестация матросу Е.Б. Вахтангову в том, что он заслужил звание гребца 1-го ранга, а также может на фока-шкоте. Сей матрос усерден и храбер есть, но зело сон любит во вред начальству.
Капитан Л. Сулержицкий.
Помощник кап. Н. Александров.
Адмирал И. Москвин».
Наверху в спасательном кругу нарисован спящий загорелый Вахтангов, его будит пинком увесистый капитанский сапог. По кругу надпись: «Дуб-Ослябя» — «А ну, подскочи!»
Аттестация могла быть выдана и в том, что Вахтангов давно заслужил звание талантливого артиста, одного из тех, о ком Станиславский сказал:
— Художник до конца дней своих остаётся большим ребёнком, а когда он теряет детскую непосредственность мироощущения, он уже не художник.
Осенью ему предстоит серьёзное испытание: сохраняя чистоту и заразительную непосредственность душевного общения, проникнуть заново в драматическое содержание жизни семьи Шольцов и философски осмыслить эту жизнь.
Искусство протеста
В центре Москвы, перед старинным домом градоначальника, всегда людно. На мощённой булыжником Скобелевской площади восседает на коне чугунный генерал Скобелев[4].
Высокие двустворчатые двери ведут в двухэтажное здание напротив гостиницы «Дрезден». Сегодня — 15 ноября 1913 года — здесь квартирует фрау Минна Шольц, и к ней после шестилетнего отсутствия приезжают муж доктор медицины Фриц Шольц и сын Вильгельм. Приехал и другой её сын, Роберт. Тут и её дочь Августа. Все уже взрослые люди. Они не могли ужиться друг с другом и с отцом, капризным, угрюмым, раздражительным стариком. Он на двадцать два года старше Минны. Хотите посмотреть, к чему привела встреча всей семьи и попытка примирения? Заходите в студию.
В первом этаже у вас примут пальто, галоши и шляпу. Два марша покрытой ковром пологой лестницы приведут в анфиладу комнат с окнами на площадь. В простенках между окнами высокие зеркала в резных рамах, окрашенных под светлую бронзу. Непременно загляните повнимательней в эти зеркала. То ли от старости, то ли благодаря секрету мастера, который покрывал их сзади особой амальгамой, стекла с удивительной интимной теплотой отразят будто покрытое загаром ваше лицо и за вашей спиной неярко освещённую комнату, наполненную гостями.
Но пора и в залу. Три четверти её занимают стулья для гостей. Когда эта часть залы погрузится во мрак и раздвинется занавес, вы увидите освещённую меньшую её часть, оленьи рога и картины на стенах, люстру из таких же рогов, направо и налево два замёрзших, полузанесенных снегом окна, старинные дубовые стулья и стол. Старый слуга Фрибе устанавливает рождественскую ёлку. Фрау Шольц и фрау Бюхнер вставляют в канделябры пёстрые праздничные свечи. Между ними и безмолвно застывшими в первом ряду гостями всего несколько шагов, нет ни рампы, ни возвышения — все произойдёт тут же, в одной комнате с вами, все три акта драмы.
Неторопливый, тем не менее нервный, течёт разговор. Слово за словом, с неумолимой точностью обнажается все подспудное в характерах, отношениях, взглядах на жизнь, и оживают трудные, навязчивые чувства собравшихся у семейного очага. Вся обстановка свидания после долгой разлуки: рождественский сочельник, ёлка, предстоящая женитьба двух молодых людей, ожидание близкой смерти отца — заставляет людей примириться друг с другом хотя бы на время. Но озлобленные, эгоистичные, истеричные люди не в силах жить общей жизнью. Спокойствия в этом доме не может быть. Неизбежна вражда. И неизбежна гибель этой семьи. Почему? В силу больной наследственности, как отвечают некоторые? Нет. Такое представление не выходит за пределы буржуазного сознания. Будто душевные недуги людей в буржуазном обществе не имеют ничего общего с самим обществом, а целиком объясняются движениями больной психики? Неправда! Вахтангов освещает действительность глубже и шире. Пьеса даёт к этому достаточно оснований. Семья распадается и гибнет потому, что в ней выражен распад моральных устоев буржуазной семьи вообще, лицемерие, ложь и распад буржуазного образа мыслей и образа жизни.
Вахтангов не «задавал» себе этой мысли заранее. Он начал работать над раскрытием характеров и отношений людей в пьесе так, как подсказывало ему верное ощущение действительности, как учила его жизнь. Это был суровый реализм. Обобщение вырастало по необходимости само собой и потому не стало трафаретным, общим местом.
Старый дом табачного фабриканта во Владикавказе требовал, наконец, полного разоблачения. Евгений Богратионович не мог быть неточным.
Гости в зале вокруг вас, говоря о спектакле, отмечают остроту психологического эксперимента. Обострённость чувствований и раскрытие болезненной душевной жизни доведены до предела, до надрыва. Но этого-то и требует пьеса Гауптмана! Иначе за неё не стоило и браться.
Перед нами, говорит один из гостей-зрителей, раскрыто Вахтанговым «гнездо людей с исковерканной жизнью, с издёрганными, больными нервами, людей, у которых все человеческое, нежное, сердечное глубоко спряталось куда-то, а на поверхности души — только боль, раздражительность и нервическая злоба, готовая ежеминутно прорваться в самых страшных, уродливых формах».
Вахтангов смело бросает обществу обвинение, показывает ему в зеркале его лицо.
Характерно откровенное выяснение отношений между братьями Робертом и Вильгельмом, происходящее в те минуты, когда в соседней комнате после нервного припадка умирает их отец. Роберт вспоминает, что отец в 1848 революционном году начинал на баррикаде, а кончает одиноким ипохондриком. Со своей стороны, Роберт советует брату не слушать «болтовню об идеалах». «Нужно, мол, бороться за идеалы человечности, и что-то там ещё! Это чтоб я стал бороться за других! Удивительное требование! А из-за чего и с какой стати?..»
Ни на что больше не способны эти люди, как приносить страдания себе и другим. Они могут вызывать жалость. И брезгливость. Вахтангов идёт дальше. Он заставляет зрителей пережить гнев. Гнев, смешанный с ужасом, но ещё более пронизанный нотами протеста и обвинения.
И зрителям «хочется кричать, стонать», и в то же время многие сознают, что иногда необходимо раскрыть им их собственные болезни, повести самих зрителей «по закоулкам их окровавленных и гноящихся душ».
Вахтангов повёл вас в трагическое путешествие, подобное скитаниям Дайте в аду. Для самого Евгения Богратионовича, как художника, это мучительное путешествие, полное скорби, обличения, протеста и гнева, затянулось до последних дней его рано оборвавшейся жизни.
Стала ли вахтанговская постановка «Праздника» отрицанием достоинства человека, отрицанием основной программы студии? Нисколько. Но Вахтангов отнёсся к проблеме человеческого достоинства с жестокой страстью, незнакомой ни Сулержицкому, ни Болеславскому, ни, пожалуй, всему Художественному театру во главе со Станиславским.
Общественно-критическую направленность постановки Е. Вахтангова отмечает Максим Горький. Посетив «Праздник мира», он «нашёл в ярко выявленных типах и „обнажённых ранах“ семьи Шольца настоящее искусство, искусство протеста, искусство обвинения».
По репортёрскому отчёту газеты «Раннее утро» от 15 февраля 1914 года, «поразила Горького также и аудитория студии. По словам писателя, вообще редко приходится наблюдать такое общение между сценой и аудиторией. Студии Горький предсказывает громадное будущее. Его мечтой была бы постановка студийцами пьес для широких общественных кругов и рабочих».
Изощрённое искусство интимно-психологического театра Вахтангов обращает против буржуазного и мещанского «уюта». Гуманизм свой — более страстный и резкий в борьбе, чем гуманизм Станиславского и Сулержицкого, — он обращает против пассивного, рабского «утешения».
И тем сильнее звучит в его «Празднике» мысль о «примирении», о добрых человеческих отношениях, о неотложной необходимости отцовской и братской ласки, о дружбе и любви. В этом доме мир невозможен, но человечество не в состоянии жить без любви!.. У людей в пьесе Гауптмана нет никакого исхода — только смерть. Но зрители, идя за Вахтанговым, тем сильнее пережили уверенное чувство, что вопреки всему в мире сложатся чистые, здоровые и любовные отношения между людьми, что такие отношения всё-таки есть и будут! А вместе с тем возникало острое желание строить свою личную жизнь иначе, чем жила мучительно распадающаяся буржуазная семья.
Часть критиков пишет об удивительной простоте тона в «Празднике мира», о такой простоте, которая не достигалась и в Художественном театре, — она страшна и гораздо труднее какой угодно приподнятости Но здесь нужно уточнить. Дело в том, что ощущение естественности и простоты тона обманчиво. Оно появляется у зрителя тогда, когда он всецело захвачен непосредственным сопереживанием с героями А задача, поставленная Вахтанговым перед собой — довести психологический театр, театр переживаний у актёров и сопереживания зрителей до высшего предела — действительно была решена им с силой необыкновенной.
О многом говорит хотя бы такой случаи. От наклонившейся свечи на сцене загорелась рождественская ёлка, а захваченные игрой актёры этого не замечали. Пламя побежало по хвое. Вахтангов увидел все из-за кулис, он пережил страшный испуг. Выйти на сцену и оборвать действие?.. Актёры тем временем продолжали играть. Пламя ширилось. Софья Владимировна Гиацинтова, игравшая Иду, увидела, как в бреду, перед собой чужих людей. Они поднялись из первого ряда, переступили невидимую черту, отделявшую их от актёров, молча потушили ёлку и вернулись на свои места, а действие не прерывалось ни на мгновенье. Зрители приняли все это как дело само собой разумеющееся. Они запросто засиделись в гостях у Шольцев. Как же можно не помочь, если загорелась ёлка?
Что же касается простоты тона, то её, на наш взгляд, не было. Напротив, мучительное душевное состояние членов семьи, их взаимное раздражение при соприкосновении друг с другом и неудержимое желание мстительно мучить друг друга — все продиктовало изощрённо сложные подтексты, и к горлу каждого то и дело подкатывал истерический клубок.
Нервы в зрительном зале были непряжены до предела. Публика действительно стонала и плакала. И, может быть, прав был Станиславский, когда, просмотрев спектакль на генеральной репетиции, не одобрил его за неврастеничность и не захотел выпускать на публику. Тогда Сулержицкий насилу добился разрешения показать «Праздник» артистам труппы МХТ. Те приняли спектакль противоречиво. Многие восторженно. Особенно горячо выступил на защиту Вахтангова В.И. Качалов. Сопротивление Станиславского было сломлено.
Но тот же Сулержицкий, возмущённый, сказал после одной истерики в зрительном зале:
— Как сама истерия не есть результат глубоких переживаний, а только показывает на болезненную раздражительность нервов, органов чувств, так и причины, вызывающие истерики, тоже относятся не к духовному или душевному миру, а к области внешних раздражителей нервов… И это не область искусства!
Защищая систему воспитания актёра, предложенную Станиславским, Сулержицкий не уставал резко выступать против истерии, к которой легко увлекало актёра доведённое до патологических крайностей увлечение «театром переживаний». Леопольд Антонович справедливо писал:
«Передавать на сцене истерические образы, издёрганные души тем, что актёр издёргает себе нервы и на этой общей издёрганности, на общем тоне издёрганности играет весь вечер, заражая публику своими расстроенными нервами, — приём совершенно неверный, безвкусный, антихудожественный, не дающий радости творчества ни актёру, ни зрителям. Хотя приём этот и сильно действует, но тут действуют больные нервы актёра, а не художественное воспроизведение образа, — это у актёра испорченные нервы, а не у его героя. Образ издёрганного, истерического человека художественно достигается, как и всякий образ, не общим тоном, а правильным подбором задач, их расположением, правильным рисунком роли и искренним, насколько можно от себя, выполнением в этом рисунке каждой отдельной задачи… Тогда это искусство, которое, какие бы ужасные образы ни воплощало, всегда радует и давит, в противном же случае это сдирание своей кожи для воздействия».
Работая с актёрами над ролями пьесы Гауптмана, Евгений Богратионович не всех сумел удержать от игры на нервах. В дальнейшем это у него никогда больше не повторится.
Но он чувствует, что в своём внутреннем споре с Сулержицким прав, в свою очередь, в главном. Сулержицкий хотел бы служить добру и миру своей горячей верой, что человек в конечном счёте всегда добр. Когда действительность это опровергала, он, как наивный идеалист и романтик, готов был объявить несуществующей эту негодную действительность. Вахтангов же пробуждал у зрителей сознание, что достоинство человека в том, чтобы, не пряча, как страус, голову под крыло, бороться за достойные человеческие отношения, за достойную жизнь, как бы трудна борьба ни была.
Последствия ночного разговора
Морозной декабрьской ночью того же 1913 года, после бала у губернатора в спектакле «Николай Ставрогин» Ф.М. Достоевского, где Вахтангов играл одного из гостей, его поджидают у артистического подъезда Художественного театра молодая женщина и двое юношей. Он вышел вдвоём с артистом Александром Гейротом. Окинул быстрым наблюдательным взглядом ожидающих, спросил:
— Где будем беседовать?
— Пойдёмте к «Мартьянычу», — предлагает Гейрот.
Двинулись вниз по Тверской. Более опытный в делах. Натан Тураев впереди с Вахтанговым и Гей-ротом. Ксения Котлубай, Борис Вершилов шагают немного сзади и с любопытством присматриваются к Вахтангову. В меховой шапке с острым верхом, напоминающей старорусскую боярскую, в шубе с большой серой меховой шалью, в ботах, весь чем-то неуловимым необычайно артистичный, с энергичной, пружинистой походкой, в которой чувствуются приподнятость, неспокойные мысли, душевная крылатость, он напоминает мятущихся фантастических персонажей Гофмана. Его шаги гулко отдаются на камнях тротуара, покрытых свежевыпавшей россыпью снежных звёзд. Снег, струясь из ночной бездны, сверкает на его плечах. Молодые люди уже чувствуют себя покорёнными. Между ними и Вахтанговым быстро возникает взаимная симпатия.
Впрочем, его возбуждение вызвано не этой встречей. В ресторане он откровенно признается, что счастлив сегодня. Когда компания, спустившись в подвал «Мартьяныча» на Красной площади, под Верхними торговыми рядами, заняла ложу в зале и заказала ужин, Вахтангов вынимает из бокового кармана скромной визитки небольшую тетрадку и, любовно поглаживая её, делится причиной своей радости. Это только что полученная первая большая актёрская работа в Художественном театре — роль Крафта в «Мысли» Леонида Андреева. Евгению Богратионовичу предстоит целую картину, не сходя со сцены, вести с самим Леонидовым — трагиком титанической силы, умеющим на сцене страстно мыслить, а не только чувствовать. Вахтангов весел и горд…
Заговорщики посланы инициативной группой. Особенно горячо говорит Ксения Котлубай. Им хочется поглубже изучить искусство театра, искусство артиста. Нет, нет, они вовсе не собираются стать профессиональными актёрами, И надо признаться, те
встречи с актёрами, какие у них были, ещё больше укрепили в них убеждение, что человек, если он подлинно интеллигентен и серьёзен, не должен выбирать актёрскую профессию, посвящать ей всю жизнь. Пусть у него ещё будет какое-нибудь другое дело. Мудро поступил Антон Павлович Чехов, — став писателем, он долго не расставался с профессией врача. Ранний профессионализм часто опустошает художника, обедняет его связи с жизнью, обкрадывает его судьбу.
Вахтангов слушает и загадочно улыбается; его брови высоко взлетают над точёным, заострённым носом, тонкие, плотно сжатые губы иронически вздрагивают.
А Ксения Ивановна все более страстно воюет с воображаемым противником. Нет, нет, их инициативная группа и не собирается поскорей выступить с каким-нибудь любительским спектаклем, показаться публике. Вовсе нет! Не подумайте так. Может быть, они никогда ничего не поставят. Цель совсем иная. Приобщаясь к театру, к драматургии, к искусству актёра, они, вступая каждый по-своему на сознательный жизненный путь, хотят расширить, обогатить свой внутренний мир, сегодня у интеллигентного человека духовный мир не может быть полным, не может быть передовым без всего, что даёт русский театр и особенно Художественный театр.
Гейрот наклоняется к Вахтангову и шепчет что-то на ухо. Евгений Богратионович кивает и после очередной тирады Ксении прерывает её просьбой:
— Повторите последнюю вашу фразу. Постарайтесь сохранить ту же интонацию.
Ксения вспыхнула. Что это, экзамен? Она опускает глаза. Вахтангов улыбается ещё веселее. Какой сегодня продолжается счастливый день! В этой молодей женщине нет ничегошеньки от актёрства. Гейрот прав, может быть, у неё нет и актёрского таланта. Но как насыщенны, сосредоточенны, требовательны страстные движения её души!
Он говорит молодым людям о Станиславском и Сулержицком, о том, что их глубокое искусство прежде всего служит душевному подъёму человека, укреплению его сил и поэтому такое искусство нужно во что бы то ни стало нести людям. Он отлично, с полуслова, понял, в чём заветный смысл сговора молодых. В самом деле, студентам вовсе незачем становиться актёрами — ни заштампованными банальным профессионализмом, ни отравленными скороспелым, поверхностным любительством.
— Вы должны стать настоящими хорошими зрителями. И чем больше будет таких зрителей, тем интереснее будет творить Художественному театру.
Стрелки часов давно перевалили за полночь. В ресторане стали гасить свет. Его завсегдатаи разошлись. У гардероба пьяненький купчик, накинув шубу на плечи, никак не может попасть ногами в галоши и посмеивается над собой. Усталый «человек» терпеливо дожидается за спиной Гейрота. Вставая, Вахтангов серьёзно взглянул в глаза Ксении Ивановне.
— А если главное для режиссёра — постоянное воспитание самого себя и отдача всех сил воспитанию людей?.. Как у Станиславского? Как у Сулержицкого? Это оправдывает профессию артиста?.. Как вы думаете?
В артистической семейной весёлой коммуне все уважают детей, ценят и детство в себе — чистый доверчивый взгляд на мир и на людей.
Однажды «капитан» собрал своих «помощников», «матросов» и «мичманов» на секретное совещание. Предстоит через неделю отпраздновать день рождения «адмирала» Ивана Михайловича Москвина. Распределяется подготовка забавных сюрпризов. Режиссёром, своим помощником, Сулержицкий назначает Вахтангова — «матроса Арапа».
Закипела новая страдная пора.
С неиссякаемой энергией ведёт «капитан» занятия на Днепре. Приводится в исправность «флот», увеличивается парус огромной, пятисаженной, в три пары вёсел, лодки «Дуба», приобретаются два кливера, подновляются и освежаются все сто флагов и особенно один, белый с тремя кружочками — эмблемой единения трех семей; Сулержицких, Москвиных и Александровых; укрепляются снасти, реи, мачты, ванты, и ежедневно происходят учебные плавания с упражнениями по подъёму и уборке парусов. В Севастополе куплены морские фуражки, у каждого «матроса» есть по нескольку пар полной формы. Под большим секретом нанят оркестр из четырех евреев, играющий на свадьбах, — скрипка, труба, кларнет и барабан. Вахтанговым написаны слова, «капитаном» сочинена и разучена с детьми музыка — приветственный марш.
9 часов утра. Моросит дождь. Все оделись в парадную форму и собрались в маленькой комнате нижней дачи в овраге. Оркестр уже приехал. Леопольд Антонович разучивает с голоса простой, детский мотив марша и убеждает музыкантов переодеться в матросское платье. Один всё время мигает, и у него ноги колесом. Другой — рыжий, как апельсин.
— Мы хотим доставить удовольствие нашему товарищу — актёру. Он раньше был адмиралом, и ему приятно будет вспомнить, — убеждает «капитан».
И убедил.
Музыканты надевают матросские рубашки. Напяливают бескозырки с ленточками.
Тихонько, чтобы раньше времени не обнаружить себя, вся команда в шестнадцать человек подошла на цыпочках и выстроилась у крыльца дачи Ивана Михайловича, под самым окном его спальни. Леопольд Антонович — в капитанской фуражке, с двумя нашивками на матроске (помощник капитана), Александров, тоже в морской фуражке, с биноклем через плечо.
Все молчат, полные сосредоточенного и затаённого сознания важности момента.
«Капитан» даёт знак музыкантам. Рывком, фортиссимо, бесстыдно фальшиво тарахтит туш и обрывается.
Моряки в полном молчании ждут эффекта от этого как снег на голову свалившегося на «адмирала» сюрприза. Ждут долго и терпеливо. Бегут секунды. Москвин проснулся от шума, в щёлочку из-за занавески рассмотрел, в чём дело.
Через минуту дверь на террасу медленно открывается, и спокойными, ровными, неторопливыми шагами идёт к лестнице «адмирал».
Пёстрый восточный халат, на голове чалма из мохнатого полотенца, в которую вставлено круглое ручное зеркало. Пенсне. В руке плетёная выбивалка для ковров вместо опахала.
У края лестницы «адмирал» останавливается. Спокойно и серьёзно обводит он глазами стоящую внизу «команду».
Напряжённая пауза.
Только что он открывает рот, как маленький горнист Наталья Сац, дочь умершего год назад композитора Ильи Саца, заведующего музыкальной частью Художественного театра, поднимает горн и играет сигнал, означающий: «Внимание! Всем! Всем!..» Секундная пауза. Иван Михайлович слегка кивает головой — дескать, ничего другого и не ожидал, и тоном чуть усталого от постоянных почестей высокого начальника произносит:
— Спасибо, братцы!
Горнист играет сигнал номер 2, подчёркивающий внушительность только что сказанного «адмиралом». Готовя горниста, Вахтангов говорил:
— Это будет придавать важности нашему адмиралу. Каждую его фразу вставляют в музыкальную раму, приветствуют музыкой, понимаешь?
После этого «адмирал» важно идёт к себе, но, сделав два шага, задерживается, чуть грустно шевелит губами. Горнист повторяет сигнал номер 1. «Адмирал» снова роняет:
— Спасибо, братцы!
И, с удовольствием выслушав ещё раз сигнал номер 2, удаляется в комнату. А через минуту возвращается уже одетым для принятия парада: белые брюки подпоясаны шёлковым шарфом с бахромой, белая фуражка, чёрный фрак, на груди медали — жестянки от бутылок, на шее в качестве ордена на цепочке большие карманные часы, через плечо голубая лента. На лице ещё более пышно расцвело превосходительное высокомерие.
«Капитан» командует «смирно!». «Команда» вытягивается и отдаёт честь. Горнист ради торжественности раскрывает над «адмиралом» большой чёрный зонт. Неописуемый «морской оркестр» захвачен происходящим. «Адмирал» привычной рукой, чуть небрежно берет под козырёк.
«Капитан» читает церемониал, им составленный.
Все строго официально… Брандвахта у адмиральской террасы на шканцах. Морской парад. «Вельбот-двойка» с бронепалубной канонерки первого ранга двойного расширения «Дуб-Ослябя» под собственным г-на «адмирала» брейд-вымпелом принимает г-на «адмирала» на борт. Морские парусно-такелажно-рангоутные манёвры команды «Дуб-Ослябя» в колдобине Бесплодие. Поздравления от флотского экипажа и местного высшего и низшего общества и т. д.
Оркестр бешено, победно и нагло рванул марш, хор матросов с энтузиазмом грянул приветствие:
День именин «адмирала» удался на славу. За обедом сын И.М. Москвина, Владимир, прочёл написанный Е. Вахтанговым тост:
Сегодня для парада
Надета винцерада,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!
Сегодня, в день Ивана,
Нет «поздно», и нет «рано»,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!
Сегодня все мы дети.
Надев матроски эти,
Хотим, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!
И т. д.
Славься, добрый адмирал!
Чин ты свой не замарал
На пути тернистом, торном.
Славен будь на море Чёрном!
Ты могуч, твой страшен взор,
Ты краса сих Княжих гор.
Не садись в мотор с Садовским…
Адмиральствуй над Азовским!
Евгений Богратионозич и Сулержицкий всюду вносят в общество весёлую артистическую игру, соревнуясь в импровизации, изображают поведение самых различных людей: спорщиков, пьяных, уличных певцов и торговцев, детей, стариков, женщин. Обычно начинает Сулержицкий, Вахтангов подхватывает, и экспромтом разыгрываются неповторимые «дуэты», диалоги, маленькие рассказы о людях.
От своих «командиров» в Каневе Вахтангов получил в 1913 году художественно исполненный диплом:
«Дана сия аттестация матросу Е.Б. Вахтангову в том, что он заслужил звание гребца 1-го ранга, а также может на фока-шкоте. Сей матрос усерден и храбер есть, но зело сон любит во вред начальству.
Капитан Л. Сулержицкий.
Помощник кап. Н. Александров.
Адмирал И. Москвин».
Наверху в спасательном кругу нарисован спящий загорелый Вахтангов, его будит пинком увесистый капитанский сапог. По кругу надпись: «Дуб-Ослябя» — «А ну, подскочи!»
Аттестация могла быть выдана и в том, что Вахтангов давно заслужил звание талантливого артиста, одного из тех, о ком Станиславский сказал:
— Художник до конца дней своих остаётся большим ребёнком, а когда он теряет детскую непосредственность мироощущения, он уже не художник.
Осенью ему предстоит серьёзное испытание: сохраняя чистоту и заразительную непосредственность душевного общения, проникнуть заново в драматическое содержание жизни семьи Шольцов и философски осмыслить эту жизнь.
Искусство протеста
В последний раз —
опомнись, старый мир!
А. Блок
В центре Москвы, перед старинным домом градоначальника, всегда людно. На мощённой булыжником Скобелевской площади восседает на коне чугунный генерал Скобелев[4].
Высокие двустворчатые двери ведут в двухэтажное здание напротив гостиницы «Дрезден». Сегодня — 15 ноября 1913 года — здесь квартирует фрау Минна Шольц, и к ней после шестилетнего отсутствия приезжают муж доктор медицины Фриц Шольц и сын Вильгельм. Приехал и другой её сын, Роберт. Тут и её дочь Августа. Все уже взрослые люди. Они не могли ужиться друг с другом и с отцом, капризным, угрюмым, раздражительным стариком. Он на двадцать два года старше Минны. Хотите посмотреть, к чему привела встреча всей семьи и попытка примирения? Заходите в студию.
В первом этаже у вас примут пальто, галоши и шляпу. Два марша покрытой ковром пологой лестницы приведут в анфиладу комнат с окнами на площадь. В простенках между окнами высокие зеркала в резных рамах, окрашенных под светлую бронзу. Непременно загляните повнимательней в эти зеркала. То ли от старости, то ли благодаря секрету мастера, который покрывал их сзади особой амальгамой, стекла с удивительной интимной теплотой отразят будто покрытое загаром ваше лицо и за вашей спиной неярко освещённую комнату, наполненную гостями.
Но пора и в залу. Три четверти её занимают стулья для гостей. Когда эта часть залы погрузится во мрак и раздвинется занавес, вы увидите освещённую меньшую её часть, оленьи рога и картины на стенах, люстру из таких же рогов, направо и налево два замёрзших, полузанесенных снегом окна, старинные дубовые стулья и стол. Старый слуга Фрибе устанавливает рождественскую ёлку. Фрау Шольц и фрау Бюхнер вставляют в канделябры пёстрые праздничные свечи. Между ними и безмолвно застывшими в первом ряду гостями всего несколько шагов, нет ни рампы, ни возвышения — все произойдёт тут же, в одной комнате с вами, все три акта драмы.
Неторопливый, тем не менее нервный, течёт разговор. Слово за словом, с неумолимой точностью обнажается все подспудное в характерах, отношениях, взглядах на жизнь, и оживают трудные, навязчивые чувства собравшихся у семейного очага. Вся обстановка свидания после долгой разлуки: рождественский сочельник, ёлка, предстоящая женитьба двух молодых людей, ожидание близкой смерти отца — заставляет людей примириться друг с другом хотя бы на время. Но озлобленные, эгоистичные, истеричные люди не в силах жить общей жизнью. Спокойствия в этом доме не может быть. Неизбежна вражда. И неизбежна гибель этой семьи. Почему? В силу больной наследственности, как отвечают некоторые? Нет. Такое представление не выходит за пределы буржуазного сознания. Будто душевные недуги людей в буржуазном обществе не имеют ничего общего с самим обществом, а целиком объясняются движениями больной психики? Неправда! Вахтангов освещает действительность глубже и шире. Пьеса даёт к этому достаточно оснований. Семья распадается и гибнет потому, что в ней выражен распад моральных устоев буржуазной семьи вообще, лицемерие, ложь и распад буржуазного образа мыслей и образа жизни.
Вахтангов не «задавал» себе этой мысли заранее. Он начал работать над раскрытием характеров и отношений людей в пьесе так, как подсказывало ему верное ощущение действительности, как учила его жизнь. Это был суровый реализм. Обобщение вырастало по необходимости само собой и потому не стало трафаретным, общим местом.
Старый дом табачного фабриканта во Владикавказе требовал, наконец, полного разоблачения. Евгений Богратионович не мог быть неточным.
Гости в зале вокруг вас, говоря о спектакле, отмечают остроту психологического эксперимента. Обострённость чувствований и раскрытие болезненной душевной жизни доведены до предела, до надрыва. Но этого-то и требует пьеса Гауптмана! Иначе за неё не стоило и браться.
Перед нами, говорит один из гостей-зрителей, раскрыто Вахтанговым «гнездо людей с исковерканной жизнью, с издёрганными, больными нервами, людей, у которых все человеческое, нежное, сердечное глубоко спряталось куда-то, а на поверхности души — только боль, раздражительность и нервическая злоба, готовая ежеминутно прорваться в самых страшных, уродливых формах».
Вахтангов смело бросает обществу обвинение, показывает ему в зеркале его лицо.
Характерно откровенное выяснение отношений между братьями Робертом и Вильгельмом, происходящее в те минуты, когда в соседней комнате после нервного припадка умирает их отец. Роберт вспоминает, что отец в 1848 революционном году начинал на баррикаде, а кончает одиноким ипохондриком. Со своей стороны, Роберт советует брату не слушать «болтовню об идеалах». «Нужно, мол, бороться за идеалы человечности, и что-то там ещё! Это чтоб я стал бороться за других! Удивительное требование! А из-за чего и с какой стати?..»
Ни на что больше не способны эти люди, как приносить страдания себе и другим. Они могут вызывать жалость. И брезгливость. Вахтангов идёт дальше. Он заставляет зрителей пережить гнев. Гнев, смешанный с ужасом, но ещё более пронизанный нотами протеста и обвинения.
И зрителям «хочется кричать, стонать», и в то же время многие сознают, что иногда необходимо раскрыть им их собственные болезни, повести самих зрителей «по закоулкам их окровавленных и гноящихся душ».
Вахтангов повёл вас в трагическое путешествие, подобное скитаниям Дайте в аду. Для самого Евгения Богратионовича, как художника, это мучительное путешествие, полное скорби, обличения, протеста и гнева, затянулось до последних дней его рано оборвавшейся жизни.
Стала ли вахтанговская постановка «Праздника» отрицанием достоинства человека, отрицанием основной программы студии? Нисколько. Но Вахтангов отнёсся к проблеме человеческого достоинства с жестокой страстью, незнакомой ни Сулержицкому, ни Болеславскому, ни, пожалуй, всему Художественному театру во главе со Станиславским.
Общественно-критическую направленность постановки Е. Вахтангова отмечает Максим Горький. Посетив «Праздник мира», он «нашёл в ярко выявленных типах и „обнажённых ранах“ семьи Шольца настоящее искусство, искусство протеста, искусство обвинения».
По репортёрскому отчёту газеты «Раннее утро» от 15 февраля 1914 года, «поразила Горького также и аудитория студии. По словам писателя, вообще редко приходится наблюдать такое общение между сценой и аудиторией. Студии Горький предсказывает громадное будущее. Его мечтой была бы постановка студийцами пьес для широких общественных кругов и рабочих».
Изощрённое искусство интимно-психологического театра Вахтангов обращает против буржуазного и мещанского «уюта». Гуманизм свой — более страстный и резкий в борьбе, чем гуманизм Станиславского и Сулержицкого, — он обращает против пассивного, рабского «утешения».
И тем сильнее звучит в его «Празднике» мысль о «примирении», о добрых человеческих отношениях, о неотложной необходимости отцовской и братской ласки, о дружбе и любви. В этом доме мир невозможен, но человечество не в состоянии жить без любви!.. У людей в пьесе Гауптмана нет никакого исхода — только смерть. Но зрители, идя за Вахтанговым, тем сильнее пережили уверенное чувство, что вопреки всему в мире сложатся чистые, здоровые и любовные отношения между людьми, что такие отношения всё-таки есть и будут! А вместе с тем возникало острое желание строить свою личную жизнь иначе, чем жила мучительно распадающаяся буржуазная семья.
Часть критиков пишет об удивительной простоте тона в «Празднике мира», о такой простоте, которая не достигалась и в Художественном театре, — она страшна и гораздо труднее какой угодно приподнятости Но здесь нужно уточнить. Дело в том, что ощущение естественности и простоты тона обманчиво. Оно появляется у зрителя тогда, когда он всецело захвачен непосредственным сопереживанием с героями А задача, поставленная Вахтанговым перед собой — довести психологический театр, театр переживаний у актёров и сопереживания зрителей до высшего предела — действительно была решена им с силой необыкновенной.
О многом говорит хотя бы такой случаи. От наклонившейся свечи на сцене загорелась рождественская ёлка, а захваченные игрой актёры этого не замечали. Пламя побежало по хвое. Вахтангов увидел все из-за кулис, он пережил страшный испуг. Выйти на сцену и оборвать действие?.. Актёры тем временем продолжали играть. Пламя ширилось. Софья Владимировна Гиацинтова, игравшая Иду, увидела, как в бреду, перед собой чужих людей. Они поднялись из первого ряда, переступили невидимую черту, отделявшую их от актёров, молча потушили ёлку и вернулись на свои места, а действие не прерывалось ни на мгновенье. Зрители приняли все это как дело само собой разумеющееся. Они запросто засиделись в гостях у Шольцев. Как же можно не помочь, если загорелась ёлка?
Что же касается простоты тона, то её, на наш взгляд, не было. Напротив, мучительное душевное состояние членов семьи, их взаимное раздражение при соприкосновении друг с другом и неудержимое желание мстительно мучить друг друга — все продиктовало изощрённо сложные подтексты, и к горлу каждого то и дело подкатывал истерический клубок.
Нервы в зрительном зале были непряжены до предела. Публика действительно стонала и плакала. И, может быть, прав был Станиславский, когда, просмотрев спектакль на генеральной репетиции, не одобрил его за неврастеничность и не захотел выпускать на публику. Тогда Сулержицкий насилу добился разрешения показать «Праздник» артистам труппы МХТ. Те приняли спектакль противоречиво. Многие восторженно. Особенно горячо выступил на защиту Вахтангова В.И. Качалов. Сопротивление Станиславского было сломлено.
Но тот же Сулержицкий, возмущённый, сказал после одной истерики в зрительном зале:
— Как сама истерия не есть результат глубоких переживаний, а только показывает на болезненную раздражительность нервов, органов чувств, так и причины, вызывающие истерики, тоже относятся не к духовному или душевному миру, а к области внешних раздражителей нервов… И это не область искусства!
Защищая систему воспитания актёра, предложенную Станиславским, Сулержицкий не уставал резко выступать против истерии, к которой легко увлекало актёра доведённое до патологических крайностей увлечение «театром переживаний». Леопольд Антонович справедливо писал:
«Передавать на сцене истерические образы, издёрганные души тем, что актёр издёргает себе нервы и на этой общей издёрганности, на общем тоне издёрганности играет весь вечер, заражая публику своими расстроенными нервами, — приём совершенно неверный, безвкусный, антихудожественный, не дающий радости творчества ни актёру, ни зрителям. Хотя приём этот и сильно действует, но тут действуют больные нервы актёра, а не художественное воспроизведение образа, — это у актёра испорченные нервы, а не у его героя. Образ издёрганного, истерического человека художественно достигается, как и всякий образ, не общим тоном, а правильным подбором задач, их расположением, правильным рисунком роли и искренним, насколько можно от себя, выполнением в этом рисунке каждой отдельной задачи… Тогда это искусство, которое, какие бы ужасные образы ни воплощало, всегда радует и давит, в противном же случае это сдирание своей кожи для воздействия».
Работая с актёрами над ролями пьесы Гауптмана, Евгений Богратионович не всех сумел удержать от игры на нервах. В дальнейшем это у него никогда больше не повторится.
Но он чувствует, что в своём внутреннем споре с Сулержицким прав, в свою очередь, в главном. Сулержицкий хотел бы служить добру и миру своей горячей верой, что человек в конечном счёте всегда добр. Когда действительность это опровергала, он, как наивный идеалист и романтик, готов был объявить несуществующей эту негодную действительность. Вахтангов же пробуждал у зрителей сознание, что достоинство человека в том, чтобы, не пряча, как страус, голову под крыло, бороться за достойные человеческие отношения, за достойную жизнь, как бы трудна борьба ни была.
Последствия ночного разговора
Глухие тайны мне поручены,
Мне чьё-то сердце вручено…
А. Б лок, «Незнакомка»
Морозной декабрьской ночью того же 1913 года, после бала у губернатора в спектакле «Николай Ставрогин» Ф.М. Достоевского, где Вахтангов играл одного из гостей, его поджидают у артистического подъезда Художественного театра молодая женщина и двое юношей. Он вышел вдвоём с артистом Александром Гейротом. Окинул быстрым наблюдательным взглядом ожидающих, спросил:
— Где будем беседовать?
— Пойдёмте к «Мартьянычу», — предлагает Гейрот.
Двинулись вниз по Тверской. Более опытный в делах. Натан Тураев впереди с Вахтанговым и Гей-ротом. Ксения Котлубай, Борис Вершилов шагают немного сзади и с любопытством присматриваются к Вахтангову. В меховой шапке с острым верхом, напоминающей старорусскую боярскую, в шубе с большой серой меховой шалью, в ботах, весь чем-то неуловимым необычайно артистичный, с энергичной, пружинистой походкой, в которой чувствуются приподнятость, неспокойные мысли, душевная крылатость, он напоминает мятущихся фантастических персонажей Гофмана. Его шаги гулко отдаются на камнях тротуара, покрытых свежевыпавшей россыпью снежных звёзд. Снег, струясь из ночной бездны, сверкает на его плечах. Молодые люди уже чувствуют себя покорёнными. Между ними и Вахтанговым быстро возникает взаимная симпатия.
Впрочем, его возбуждение вызвано не этой встречей. В ресторане он откровенно признается, что счастлив сегодня. Когда компания, спустившись в подвал «Мартьяныча» на Красной площади, под Верхними торговыми рядами, заняла ложу в зале и заказала ужин, Вахтангов вынимает из бокового кармана скромной визитки небольшую тетрадку и, любовно поглаживая её, делится причиной своей радости. Это только что полученная первая большая актёрская работа в Художественном театре — роль Крафта в «Мысли» Леонида Андреева. Евгению Богратионовичу предстоит целую картину, не сходя со сцены, вести с самим Леонидовым — трагиком титанической силы, умеющим на сцене страстно мыслить, а не только чувствовать. Вахтангов весел и горд…
Заговорщики посланы инициативной группой. Особенно горячо говорит Ксения Котлубай. Им хочется поглубже изучить искусство театра, искусство артиста. Нет, нет, они вовсе не собираются стать профессиональными актёрами, И надо признаться, те
встречи с актёрами, какие у них были, ещё больше укрепили в них убеждение, что человек, если он подлинно интеллигентен и серьёзен, не должен выбирать актёрскую профессию, посвящать ей всю жизнь. Пусть у него ещё будет какое-нибудь другое дело. Мудро поступил Антон Павлович Чехов, — став писателем, он долго не расставался с профессией врача. Ранний профессионализм часто опустошает художника, обедняет его связи с жизнью, обкрадывает его судьбу.
Вахтангов слушает и загадочно улыбается; его брови высоко взлетают над точёным, заострённым носом, тонкие, плотно сжатые губы иронически вздрагивают.
А Ксения Ивановна все более страстно воюет с воображаемым противником. Нет, нет, их инициативная группа и не собирается поскорей выступить с каким-нибудь любительским спектаклем, показаться публике. Вовсе нет! Не подумайте так. Может быть, они никогда ничего не поставят. Цель совсем иная. Приобщаясь к театру, к драматургии, к искусству актёра, они, вступая каждый по-своему на сознательный жизненный путь, хотят расширить, обогатить свой внутренний мир, сегодня у интеллигентного человека духовный мир не может быть полным, не может быть передовым без всего, что даёт русский театр и особенно Художественный театр.
Гейрот наклоняется к Вахтангову и шепчет что-то на ухо. Евгений Богратионович кивает и после очередной тирады Ксении прерывает её просьбой:
— Повторите последнюю вашу фразу. Постарайтесь сохранить ту же интонацию.
Ксения вспыхнула. Что это, экзамен? Она опускает глаза. Вахтангов улыбается ещё веселее. Какой сегодня продолжается счастливый день! В этой молодей женщине нет ничегошеньки от актёрства. Гейрот прав, может быть, у неё нет и актёрского таланта. Но как насыщенны, сосредоточенны, требовательны страстные движения её души!
Он говорит молодым людям о Станиславском и Сулержицком, о том, что их глубокое искусство прежде всего служит душевному подъёму человека, укреплению его сил и поэтому такое искусство нужно во что бы то ни стало нести людям. Он отлично, с полуслова, понял, в чём заветный смысл сговора молодых. В самом деле, студентам вовсе незачем становиться актёрами — ни заштампованными банальным профессионализмом, ни отравленными скороспелым, поверхностным любительством.
— Вы должны стать настоящими хорошими зрителями. И чем больше будет таких зрителей, тем интереснее будет творить Художественному театру.
Стрелки часов давно перевалили за полночь. В ресторане стали гасить свет. Его завсегдатаи разошлись. У гардероба пьяненький купчик, накинув шубу на плечи, никак не может попасть ногами в галоши и посмеивается над собой. Усталый «человек» терпеливо дожидается за спиной Гейрота. Вставая, Вахтангов серьёзно взглянул в глаза Ксении Ивановне.
— А если главное для режиссёра — постоянное воспитание самого себя и отдача всех сил воспитанию людей?.. Как у Станиславского? Как у Сулержицкого? Это оправдывает профессию артиста?.. Как вы думаете?