– Я буду тосковать по тебе, странное ты создание... Я и не предполагал тогда, когда смял тебя, словно полевой цветок, что ты пристанешь ко мне как репей, завладеешь моими мыслями... Ты раздражаешь меня – но и этого мне будет недоставать, клянусь небом! Мне горько, что я делаю тебе больно, детка, – но так должно быть.
   – Но что будет со мной? – стуча зубами, выговорила она.
   – У меня в Англии есть поместье, в Кендале – я отошлю тебя туда. Можешь взять с собой детей, если захочешь – и слуг, разумеется. Я буду посылать тебе деньги – но Бирни и Аберледи необходимы мне для новой жены.
   – А ты... ты уже выбрал?.. Он улыбнулся:
   – Тебя это не должно интересовать, – произнес он ласково. Помолчал, ожидая дальнейших расспросов.
   – Когда? – спросила она наконец.
   – Скоро. Ты должна уехать в Кендал еще до Рождества.
   – А ты? Мы будем видеться? – Задать этот вопрос ей было всего труднее – ведь она уже знала ответ...
   – Нет, – так же нежно ответил он. – Очень долгое время. А, может, и никогда...
   – О, Господи! – Леттис разрыдалась. Роб молча прижимал ее к себе, плачущую неудержимо – она сотрясалась всем телом, и казалось, жизнь покидает это тело. Он не делал попыток успокоить ее, утешить – лишь молча прижимал ее к себе, словно раненного на поле брани товарища. Но вот буря постепенно утихла – и он уложил ее, совершенно измученную, на подушки. Потом нежно вытер ее лицо платком – она перехватила его руку и поднесла к губам – ее опухшие, полные слез глаза с мольбой устремились на мужа.
   – Пожалуйста... – Он понял, о чем она просит, – и иронично улыбнулся.
   – А почему бы и нет? Это никому не навредит. ...Роб раздел ее, потом снял с себя одежду и жадно прильнул к ней всем телом – они любили друг друга нежно и неторопливо, и как непохоже это было на их обычное бешеное удовлетворение страсти... Сегодня в их любви было куда больше души и сердца, нежели тела. Наконец, они достигли вершины – но и тут остались почти недвижимы. Она мгновенно уснула, словно утомленное дитя – а он накрыл одеялами ее и себя и лежал без сна, сжимая ее в объятиях. Свечи замигали и потухли – сквозь незадернутый полог постели пробивался лишь отсвет от огня в камине. Леттис проснулась и вновь жадно потянулась к нему – и они снова слились. Много раз этой ночью тела их соприкасались и сплетались – до самого рассвета страсть бросала их в объятия друг друга, и голод лишь возрастал по мере утоления...
   В шесть утра он в последний раз оторвался от нее и принялся одеваться. Леттис следила за ним, не поднимаясь с подушек – она была настолько утомлена, что не чувствовала собственного тела. Одевшись, Роб оглянулся на нее – и словно вся скорбь мира обрушилась на обоих, навеки разъединив их... Она знала, что он уезжает, вот в эту минуту – и что никогда больше не вернется к ней, и что ей никогда не удастся смириться с этой потерей, и даже вполне осознать ее... Ни слова не говоря, он повернулся и вышел. Было это первого сентября.
   К Рождеству семья обосновалась в Кендале. И тут Леттис обнаружила, что Роб успел основательно ко всему подготовиться задолго до того, как сообщил ей о своем решении. Развод был оформлен в октябре, Леттис была официально изгнана из Шотландии как папистка – и в тот самый день, когда состоялся развод, Роб вступил в брак с новой избранницей, совсем юной девушкой, дочерью одного из богачей. Невеста была уже на шестом месяце беременности. Леттис все поняла и одобрила то, что Роб, прежде чем заключить брак, удостоверился в способности будущей жены к зачатию. Это, скорее всего, был испытанный трюк, при помощи которого он завладел в свое время Леттис, и кто знает – возможно, и двумя предыдущими женами...
   Она все еще не свыклась с переменой в жизни, к тому же ей сильно нездоровилось – она быстро уставала, была очень подавлена, ее часто рвало, и еще беспокоили странные боли в боках и спине... Она порой думала, что ее отравляют потихоньку – и удивлялась, насколько же ей это безразлично... В январе новая жена Роба произвела на свет мальчика – слух достиг ушей Леттис, просочившись в дом через слуг, которые непостижимым образом сообщаются между собой, живя даже в разных концах страны. Услышав об этом, она не дрогнула – хотя была рада за Роба, и надеялась, что жизнь больше его не разочарует.
   В феврале Джин, которую все сильнее беспокоило здоровье Леттис, явилась к ней с твердым намерением поговорить с приемной матерью с глазу на глаз. Когда они остались одни, Джин заговорила:
   – Простите меня, мадам, но я буду говорить с вами откровенно. Вы последнее время чувствуете недомогание?
   – Да... – равнодушно ответила Леттис.
   – И в прошлом месяце у вас не было регулярного истечения?
   – Нет... но...
   – А не приходило ли вам в голову, мадам, что вы, возможно, беременны?
   Глаза Леттис широко раскрылись.
   – Потрудитесь подсчитать, – настаивала Джин. – К тому же я заметила, что хоть вы и мало едите, но талия ваша округляется. Наверняка...
   – Но женские дела у меня последнее время бывают нерегулярно... и уже давно... И я не... ну, я имею в виду... – она вспыхнула. – Это было в августе... нет, в сентябре – когда мы с твоим отцом в последний раз...
   – А с той поры бывали у вас женские дела?
   – В полной мере, пожалуй, нет – время от времени я замечала чуть-чуть крови, но...
   Женщины уставились друг на друга. И чем больше Леттис думала об этом, тем правдивее казались ей предположения Джин. Эта их прощальная ночь с Робом... она ожидала истечения крови недели через две, но горе настолько сломило ее, что она напрочь позабыла, было что-то или нет... В ноябре на ее белье появилось пятнышко или два крови... а в декабре... но она еле ноги таскала, то и дело клевала носом – и снова не заметила...
   Вдруг она прижала ладони к лицу и принялась истерически смеяться. Джин подошла ближе и обняла приемную мать – тут смех сменился горючими слезами. Джин ласково прижимала ее к себе, шепча слова утешения, пока Леттис не успокоилась. А позже, когда та уже приводила в порядок заплаканное лицо, Джин задала прямой вопрос:
   – Что вы будете делать?
   Глаза их встретились – и сказали все красноречивее всяких слов.
   – А что я могу сделать? – произнесла, наконец, Леттис. Она заметалась по комнате, словно раненый зверь – казалось, эти стены душили ее... За окнами свистел февральский ветер, блуждая в Кендальских горах.
   – Все здесь ненавижу! – горячо вырвалось у Леттис. Слишком здесь все напоминало ей о происшедшем. И вдруг она подумала об усадьбе Морлэнд с ее чистыми и просторными покоями, всегда свежевымытыми сияющими окнами, с жаркими каминами... Как тепло и уютно было ей там в детстве! Перед глазами Леттис пронеслись картины далекого уже прошлого – мать, расчесывающая волосы перед серебряным зеркалом, отец, читающий предобеденную молитву за столом, запах свежеиспеченных пирожков с миндалем и изюмом, аромат вина, приправленного специями – запахи Рождества... Джон, помогающий ей натянуть тугой лук... Запах ее собственной разгоряченной кожи, когда она сидела на траве в итальянском садике жарким летним днем...
   Джин, пристально наблюдавшая за ней, заметила, как просветлело ее лицо, и обеспокоенно спросила:
   – Что? О чем вы задумались?
   Леттис уставилась на Джин, изумленная до глубины души. Да как ей это до сих пор в голову не пришло? Ее охватило страстное, непреодолимое желание: домой! Скорее домой!
   – А почему нет?! – воскликнула она, раскрывая Джин объятия и радостно смеясь. – Какая же я была дура! Мы уедем домой, в усадьбу Морлэнд, – все мы, все вместе. Вот только распогодится... И мне снова станет хорошо, и все будет прекрасно!
   Внезапная радость Леттис была столь заразительна, что Джин, сама не понимая отчего, тоже начала смеяться. Леттис схватила ее за руки – и вот уже эти две зрелые женщины кружатся по комнате в бешеном танце, как девчонки на зеленом лугу…
 
   Но усадьба Морлэнд, куда возвратилась Леттис, была уже совсем другой, ничуть не похожей на тот дом, откуда юной девушкой она уехала ко двору. Отец ее умер, братья и сестры все разлетелись по свету – кроме Джейн... Дом казался опустевшим и заброшенным. Конечно, дом не был пуст, но частенько возникала необъяснимая напряженность между членами семьи, и Леттис, ставшая за эти годы весьма чувствительной к недомолвкам, вскоре вполне уяснила себе ситуацию.
   Нанетта все еще жила в усадьбе – это поразило Леттис: ведь она была уже глубокая старуха, почти под восемьдесят, сморщенная и согнутая. Суставы ее совсем скрючило, и передвигаться, да и одеваться самостоятельно она не могла, но воля ее оставалась по-прежнему железной, и голос ее оставался прежним, и на язык Нанетта все еще была остра... Она продолжала заправлять всем хозяйством, не утратив ясности мысли. Ее переносили с места на место в носилках на длинных палках двое слуг – она наотрез отказывалась слечь в постель, отдавая себе отчет в том, что тогда придется выпустить из рук бразды правления. Леттис прекрасно понимала ее, побывав хозяйкой поместья – а Нанетта в свою очередь душевно отнеслась к Леттис, почувствовав понимание и одобрение. Нанетта вставала очень рано, чтобы две служанки успели умыть ее и одеть, а потом ее сносили вниз и она направлялась в часовню к заутрене. А после мессы ее присутствие ощущалось в любом уголке дома – ее сопровождали две молодые служанки и два сильных лакея (Одри и Мэтью к этому времени уже умерли). Передвижение ее по дому было обставлено с превеликой торжественностью.
   Количество домочадцев, которыми заправляла Нанетта, сильно сократилось. Николас и Селия Чэпемы трепетали перед Нанеттой и по возможности избегали ее, живя какой-то мышиной жизнью, прячась и таясь... А Габриэль Чэпем – высокий восемнадцатилетний красавец и неисправимый ленивец – предпочитал пореже попадаться на глаза родителям и был достаточно смел и смышлен, чтобы очаровать Нанетту и заставить ее закрывать глаза на его недостатки. А в детской, под неусыпным надзором Симона Лебела копошились близнецы, Алетея и Амори – им было уже по пять, и шестилетний Неемия. Вот и все.
   Маргарет Баттс вышла, наконец, замуж – за почтенного, в возрасте, купца и переселилась в его большой дом в Йорке, на улице Фоссгейт. Джейн и Иезекия жили у себя в Шоузе и наезжали в усадьбу лишь раз в неделю, в воскресный день – посещали мессу и проводили целый день с сыном. Леттис удивило, что они так редко бывают в усадьбе Морлэнд – но она вскоре заметила, как часто приезжают из Уотермилл-Хауса Чэпемы, Джэн и Мэри. Конечно, у них была масса поводов – небольшой Уотермилл-Хаус вовсе не требовал особых забот, а их мать и дети были тут, в усадьбе Морлэнд, не говоря уже о внуках... Но Леттис заметила, сколь натянуты отношения между ними и Нанеттой, и поняла, почему старуха столь упорно цепляется за жизнь, от которой уже безумно устала...
   У них редко доходило до открытого противостояния – но там, где дело касалось вопросов религии, начинались споры и ссоры. Как только умер Пол, Нанетта решительно изгнала из дома все предметы, противные духу католицизма, и мессу стали служить, как в старые добрые времена – трижды в день: для всех домашних и слуг-католиков и окрестных крестьян, держащихся старой веры. А таких в округе было много – они отваживались посещать мессу, воодушевляемые отвагой Нанетты. Разумеется, это было под запретом, это было опасно – и неизбежно должно было в конце концов привлечь внимание ответственных чинов. И когда мировой судья собственной персоной явился к Нанетте с суровым предупреждением, она бесстрашно предстала перед ним, спокойно выслушала и заговорила ему зубы так, что ни он, ни кто другой более не смел и слова сказать против семейства Морлэнд. Разумеется, со смертью Нанетты все переменится, но пока она жива, сила ее духа отгоняет все напасти от дома Морлэндов.
   Для Леттис была огромным облегчением вновь обретенная возможность открыто исповедовать свою веру, посещать храм, где служит священник... Когда же обнаружилось, что Лесли и Джин – обе протестантки, Чэпемы попытались заручиться их поддержкой в своей битве против Нанетты. Но Джин твердо и решительно отказала им и употребила все силы, чтобы простушка Лесли, которую ничего не стоило уговорить, также не вмешивалась в дела семьи. Они твердо держались Леттис. Им обеим было очень хорошо в усадьбе Морлэнд. Джин здесь занялась привычными своими обязанностями экономки – Нанетта дала ей возможность употребить все свои таланты и вручила ей права, какими Джин прежде никогда не пользовалась. А Лесли была вполне счастлива тем, что ей тепло и мягко спать, а есть можно вкусно и до отвала. К тому же в доме были прекрасные клавикорды – Лесли вволю музицировала, и даже заслужила одобрение Нанетты.
   К услугам же Дуглас были прекрасные лошади, охотничьи псы и соколы, и такая свобода, какая ей прежде только снилась. Она вволю могла скакать по просторам, сопровождаемая слугами, охотиться – и при этом не бояться, что соседи, если вдруг она пересечет случайно границу их владений, нападут и убьют ее. Также вокруг было много молодых людей – что было для девушки и приятно, и в новинку. Габриэль внимательно отнесся к юной красавице, заигрывал и танцевал с ней, сопровождал ее на охоту, был чуть ли у нее не на посылках – и частенько приглашал на верховую прогулку в Уотермилл, к родителям. Очевидно было, что те весьма благосклонно относятся к увлечению сына – наивная Дуглас считала их радушие лишь обычной вежливостью. Она искренне полагала, что Чэпемы радуются оттого, что с тех пор, как появилась она, Габриэль чаще их навещает...
   Леттис пристально наблюдала за дочерью, убедившись вскоре, что той не грозит опасность – даже от такого смазливого и очаровательного негодяя, как Габриэль. Он не тронул сердца девушки – и хотя ей явно было приятно его общество, ухаживание и знаки внимания, и даже его лесть (что, впрочем, было вполне естественно), Дуглас была слишком хорошо воспитана, чтобы от всего этого растаять...
   Итак, к концу апреля Леттис с дочерьми и слугами уже прочно обосновалась в усадьбе Морлэнд – и могла теперь всецело отдаться ожиданию ребенка. Она сильно отяжелела – а май выдался жаркий, и Леттис была счастлива, что ей не нужно много двигаться. Она проводила целые дни, сидя в тенистом садике и болтая с Нанеттой, или в кресле у распахнутого окна... Леттис обычно прихватывала с собой рукоделие, а Нанетта, лишенная возможности занять свои больные руки, говорила без умолку или же читала вслух. Нанетта и была первой, кому Леттис поведала печальную историю своих отношений с Робом Гамильтоном – а та в свою очередь рассказала ей обо всем, что происходило в семье с тех пор, как Леттис оставила дом.
   – Я страшусь наступления зимы, – однажды откровенно сказала Нанетта. – В холода у меня так болят суставы... Летом я иногда почти не ощущаю боли – а зимой я страдаю невыносимо... Старикам всегда худо в морозы. Боюсь, что зимы мне не пережить... – Нанетта с сожалением взглянула на свои скрюченные пальцы, сейчас похожие на клешни. – Я вновь отписала твоему брату Джону. Мне как-никак семьдесят восемь, еще год я могу не протянуть. Он должен прислать сюда Томаса – если не приедет собственной персоной. А я надеюсь, что он приедет. Я написала, что ты теперь здесь, и молю Бога, чтобы желание повидаться с тобой заставило его сдвинуться с места. Но как бы то ни было, а Томаса прислать он обязан. Мальчику в июле уже восемнадцать – самый подходящий возраст, чтобы начать присматриваться к делам...
   – Ну, а если он не захочет становиться наследником? – возразила Леттис.
   – Ну, если он увидит, как чужая загребущая лапа тянется к тому, что принадлежит ему по праву, в нем пробудится здоровый инстинкт! – отрезала Нанетта. – Это сможет его удержать, поверь мне.
   Роды Леттис начались ровно через девять месяцев после их последней ночи с Робом, и к полудню первого июня у нее родился огромный и с виду весьма здоровый мальчик, причем с густейшей копной черных волос. Он не был ни красным, ни сморщенным, и совершенно не походил на обычных новорожденных. Даже Габриэль отметил:
   – Он весь такой гладкий и золотистый, словно спелый плод. Прелестный мальчуган, бабушка, – куда красивее близнецов.
   Дитя появилось на свет на постели Элеаноры, которую Нанетта освободила специально для этого случая – и теперь Леттис, отдыхая после перенесенных страданий, лежала на ней, полусонно глядя на входящих и восхищающихся младенцем домочадцев. Она чувствовала себя измученной – и физически, и душевно, и была преисполнена сердечной благодарности ко всем, кто с такой любовью склонялся над ней, спрашивая о самочувствии. Ее милая Джин ни на секунду не покинула ее во время родов, и очень помогла Леттис, хотя сама и не испытала ни разу ничего подобного. Она без единого слова понимала, что нужно приемной матери – и проделывала все спокойно и без излишней суеты.
   Лесли тоже была теперь ее утешением – она с радостью часами просиживала у постели Леттис, бездельничая и ничего не говоря. Девушка не скучала, не томилась – и при этом искренне восхищалась малышом, обещая быть самой заботливой сестрою на свете. Дуглас частенько заходила, принося матери цветы и последние новости. Ребенка она, похоже, стеснялась – но была удивительно хороша в своем смущении... Да и Нанетта была чудесной сиделкой: она в нужный момент удаляла из комнаты всех, за исключением Джин, чтобы Леттис могла спокойно уснуть.
   Малыш, лежащий в объятиях Леттис, казался ей совершенно чужим – но его красота и беспомощность глубоко трогали ее сердце, впрочем, как и безусловная двойственность его положения в этом мире.
   – Понимаю, как тебе тяжело, – говорила Нанетта. – В глазах церкви ты по-прежнему замужняя женщина – но что тогда с ребенком той, другой женщины? Я была свидетельницей подобного, дорогая моя, много раз – и при короле Генрихе, и при Марии, и при Елизавете... Развод – это ужасно, ужасно, от этого никогда не бывает ничего доброго... Это игра, в которой нет победителя – одни лишь проигравшие.
   Но Леттис открыла свое сердце одной лишь Джин. Та пришла, чтобы умыть Леттис, – и обнаружила приемную мать всю в слезах. Леттис покачивала на руках младенца и рыдала безутешно – горячие слезы капали на белоснежные пеленки, оставляя серые отметины. Джин взяла у Леттис брата и уложила в колыбельку, потом подсела к матери и нежно обняла ее, баюкая, как ребенка.
   – О, Джин... мой маленький бедный сыночек... а Роб... и все, все напрасно! – слышалось сквозь рыдания.
   – Знаю, я все знаю... – Джин сама с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Боже, сколько горя – и ради чего?
   Леттис подняла лицо, опухшее от слез, и произнесла:
   – Это словно чья-то насмешка... Эта наша последняя ночь... Гримаса судьбы... Ведь если бы он втихомолку не начал дело о нашем разводе, ничего бы не произошло... Я все время думаю... что если...
   – Не стоит. – Джин ласково откинула волосы со лба своей приемной матери. – Никто не знает, что могло бы быть, если бы... Важно лишь то, что свершилось. Ну-ну, перестань плакать – ты совсем расхвораешься. Какая ты горячая! Лоб так и пылает – вот видишь, ты своими слезами уже довела себя до горячки! Успокойся, отдохни – дай-ка я умою тебя холодной водичкой...
   Леттис откинулась на подушки, и судороги постепенно утихли – она чувствовала себя неимоверно уставшей.
   – Что станется с ним? – прошептала она. Джин не ответила: она не поняла даже, кого имеет в виду Леттис – малыша или же его отца. А Леттис все шептала сухими губами: – Надо ведь сообщить ему, правда, Джин? Я напишу ему, и он все, все узнает! Но не будет ли это слишком жестоко? Да ведь он же отец – возможно, большей жестокостью было бы скрыть...
   – Тут я не могу ничего посоветовать, – ответила Джин, – но, по-моему, это ни к чему не приведет. – Она принялась тканью, смоченной в холодной воде, обтирать лоб и щеки Леттис. Та глубоко вздохнула.
   – Как приятно... Думаю, я все же напишу ему, Джин, – ведь что бы там ни было, а я все же ему жена... И он любит меня – он так хотел сына. Я напишу. Напишу завтра...
   Но назавтра она ничего так и не написала. Она горела и тряслась в лихорадке. Приступы проходили и начинались вновь – и с каждым разом она все более слабела. Она и в бреду говорила лишь о письме, но, будучи в сознании, была слишком слаба, чтобы даже сесть в постели. К концу недели она почти все время была в беспамятстве – когда она ненадолго пришла в себя, то увидела Симона Небела, склонившегося над ней. Священник взял ее за руку. Мгновение она ничего не понимала, но потом беззвучно шепнула:
   – Симон... Я умираю?
   Кивнув, священник сжал ее руку, не в силах вымолвить ни слова. Она перевела взгляд на Джин, стоящую у Симона за спиной, – по лицу ее струились слезы, и Леттис поняла все.
   – Дитя мое, ты должна разумом отрешиться от всего земного и думать лишь о спасении своей души, – ласково произнес Симон. Слезы уже застилали глаза Леттис – но у нее не хватило сил даже на то, чтобы расплакаться: слезинки тяжело скатывались по щекам, словно капли горячей крови. «...Я не хочу умирать, – думала она, – покуда Роб жив... Но как же я устала... А мой малыш – кто возьмет на себя заботу о нем?»
   – Джин... – Как тяжело, оказывается, говорить... И как вдруг стало темно! Почему не зажгут свечи? – Который час?
   – Десять утра, – ответила Джин, поглядела на Симона, и тот приблизился к постели. Леттис вздохнула. Страха не было – одна лишь безмерная усталость, и еще грусть...
   – Джин, воспитай малыша вместо меня... И пообещай...
   Джин склонилась, чтобы расслышать каждое слово угасающей женщины – та шевелила губами почти беззвучно.
   – Что?
   – Пообещай, что сама напишешь Робу и расскажешь ему... обо всем.
   – Обещаю.
   Симон тронул ее за плечо, и она крепче сжала руку Леттис.
   – Привести Лесли и Дуглас?
   Но Леттис могла лишь слегка кивнуть... Она изнемогала. Джин пропустила к изголовью Симона, который соборовал умирающую. А чуть спустя она будто уснула – и перестала дышать.
   Джин сдержала свое обещание и написала Робу, поведав ему о рождении сына и смерти супруги. Но она так и не узнала, получил ли отец это письмо, – в июле раскрыли очередной заговор, в центре которого была королева Шотландии. Позднее он стал известен как «заговор Бабингтона» – Энтони Бабингтон, бывший паж из королевской свиты, тайно передавал корреспонденцию опальной владычице. Письма он прятал в бочонки с пивом – так он и передал ей план, состоявший в том, чтобы коварно умертвить королеву Елизавету и короновать Марию. А вскоре выяснилось, что все дело состряпано Вальсингамом, агентом королевы Елизаветы – он собственноручно писал первые письма, и попадали они в руки королеве Шотландии с его ведома и благословения. Целью его было скомпрометировать Марию – и затея вполне удалась. Королева попалась на удочку. Оказались замешаны в этом деле и ее многочисленные царедворцы. В августе Вальсингам начал повальные аресты, а в сентябре четырнадцать заговорщиков были схвачены, препровождены в темницу, а затем казнены. Одним из них был Роберт Гамильтон. Трое его дочерей горько оплакивали отца...
   – Он ни за что бы не пошел на убийство королевы Елизаветы, – говорила Дуглас. – Он вообще никого бы не смог убить...
   – Надеюсь, они казнят эту ведьму Марию! – кричала Лесли. – Это все она виновата!
   – Да, они так и поступят, – ответила Джин. – Ради чего же весь этот сыр-бор? А наш отец – лишь жертва обстоятельств.
   А про себя она добавляла: «Благодарение Богу, что Леттис не дожила до этого кошмара!» Ведь отчаяние – это смертный грех, а мир без Роба стал бы для Леттис пучиной отчаяния…
 
 

Глава 19

 
   Года неудержимо влекли Джона вперед и вперед – он словно бы уносился галопом от своей Мэри Перси: оглядываясь, он видел, как ее фигурка стремительно уменьшается, и вот уже она едва различима вдалеке... Летели годы, зима сменяла лето, жатва – сев, вслед дождям прилетали метели, а за зимними холодами снова наступали теплые дни весны... Земля потемнела на ее могиле, Хаулет давно уже был мертв, а Кай сильно поседела – Джона сопровождала на охоте Ки, одна из ее дочерей. Мэри теперь была непостижимо далека – словно луч солнца для слепца... В тот самый день солнце навек угасло для Джона – все эти годы прожил он, блуждая во тьме, машинально исполняя свои привычные обязанности... Он всюду искал ее – и не находил: как верный пес, отказывающийся верить в смерть господина и все возвращающийся на его могилу...
   И удивительно ли, что он наотрез отказывался расстаться с единственным сокровищем, которое она оставила ему? Когда отец написал ему, умоляя отпустить Томаса в усадьбу Морлэнд, он даже не мог об этом подумать серьезно. Он не мог жить без Томаса – хотя в этом мальчике, по мере того, как он взрослел и мужал, вновь умерла мать... Может быть, именно оттого он в конце концов согласился, когда получил от тети Нэн грустное и отчаянное письмо, взять Томаса с собой в гости к родне – в тайной надежде, что мальчик переменится. Он, не переставая, думал об этом письме, когда они ехали на юг по старой римской дороге в сторону Корбриджа. Это было длинное и подробное послание, и говорилось в нем о том, о чем его отец из гордости умалчивал…
   Тетя Нэн тоже была горда, но это была совсем другая гордость – смиряющаяся перед суровой необходимостью. Джон с болью читал строки, где она весьма критично отзывалась о Джэне – ведь он знал, как всегда любила она сына... Джон помнил Джэна наиболее отчетливо из всего того, что было связано с усадьбой Морлэнд. Он всегда обожал его, восхищался им – и чутье подсказывало ему, что дело весьма серьезно, раз уж тетя Нэн намекает, что между ними далеко не все благополучно... Может быть, это и побудило Джона откликнуться на ее настойчивые просьбы.