Страница:
Вернувшись на базу уже после наступления темноты, я застал Мерроу пьяным и мрачным; как только объявили боевую готовность, он сказал мне:
- Боумен, пойдем со мной, прогуляемся. Мне надо протрезвиться.
По дороге, залитой светом узенького полумесяца, мы направились вокруг аэродрома, и Мерроу с отвращением произнес:
- Я хочу взглянуть на участок, где они пытаются выращивать кукурузу, будь он проклят!
Мы пошли на так называемые сельскохозяйственные угодья базы и обнаружили, что из-за вечно моросящего английского дождя и сырости недавно посаженные десять тысяч семян кукурузы взошли очень плохо, хилые стебельки едва достигали лодыжек, и это зрелище привело Мерроу, выросшего на кукурузе Небраски, в дикую ярость.
- Безголовые ублюдки! - заорал он и, прежде чем я успел его остановить, начал носиться по полю, пинать и вытаптывать крохотные стебельки. Он успел затоптать по меньшей мере ряда три всходов, пока я не поймал его и не швырнул на землю. - А все этот дурак Уэллен! - вопил Мерроу. - Псих!
Некоторое время он лежал на земле и, кажется, хныкал. Один раз он пробормотал: "Надо было сообразить, что здесь мало солнца", а потом: "И почему они думают, что только Бинз умеет управлять самолетом?" Бедняга. Он был пьян в стельку. Мне стало его жаль.
"Какие же они еще птенцы!" - думал я.
Это был мой девятый рейд.
Экипажи на этот раз остались, в общем, довольны, так как инструктаж начался лишь в восемь тридцать, а вылет предполагался днем, без пяти два. В ожидании вылета у нас в экипаже "Тела" с озабоченностью говорили о зенитном огне противника, причем поводом послужило только что полученное известие об одном новшестве: впервые в тот день к нашим боевым порядкам должна была присоединиться в полете группа "летающих крепостей", переделанных из бомбардировщиков в сверхистребители путем установки пяти дополнительных пулеметов и брони вокруг двигателей. Предполагалось, что эти мощные истребители, окаймляя боевой порядок, обеспечат нам надежную защиту. Беда, однако, заключалась в том, что утяжеление веса отрицательно повлияло на скорость самолетов, поэтому, чтобы не уйти от них, мы могли лететь с приборной скоростью не свыше ста пятидесяти, а это, как заметил наш башковитый старина Хеверстроу, упрощало задачу операторов радиолокационных установок немецких зенитных батарей. Больше того, Сен-Назер был известен как "Огненный город", немцы сконцентрировали здесь более ста своих знаменитых универсальных орудий 88-миллиметрового калибра, разместив их кольцом вокруг верфей и баз подводных лодок, причем обслуживали эти орудия, несомненно, превосходные артиллеристы.
В довершение всего перед самым заходом на боевой курс мы увидели, что для кооректировки зенитного огня над Сен-Назером фрицы подняли в воздух "юнкерс-88". Когда наш самолет лег на боевой курс, по-моему, каждый из нас (за исключением Макса - он с довольным видом хлопотал в своем отсеке, готовясь "оправиться", как называл он процесс бомбометания) словно пристыл к своему месту в ожидании того, что сулили нам ближайшие минуты. Истребители пока не появлялись.
- Должно быть, немцы рассчитывают на сопроводительный огонь, - сказал Малыш Сейлин. У всех у нас на уме был зенитный огонь.
Ужаснее всего казалась вынужденная пассивность. Когда приходилось отбивать атаку истребителей, мы то и дело обращались друг к другу по внутреннему телефону, чтобы совместными усилиями отразить нависшую угрозу. Но под огнем зенитной артиллерии нам оставалось только сидеть на своих местах, наблюдать, как со всех сторон рвутся снаряды, и надеяться, что ни один из них не угодит в самолет. Перед тем как лечь на боевой курс для бомбометания, мы маневрировали, совершая каждые двадцать - тридцать секунд развороты, как и предписывалось на инструктажах. Но на самом боевом курсе мы должны были в течение девяноста секунд выдерживать прямую, как бильярдный кий, линию полета, и как раз в эти мгновения я чувствовал себя наиболее беспомощным. Ни Мерроу, ни мне не позволялось в это время вносить ни малейших поправок в курс самолета, потому что у нас был прибор, автопилот - он и вел машину, словно по железнодорожным рельсам; на боевом курсе машиной фактически управлял Макс Брандт, поскольку его бомбардировочный прицел был соединен с автопилотом. Нам приходилось сидеть, привязав себя ремнями, чтобы близкие разрывы не вышибли из сиденья, и ждать.
Макс, сбросив бомбы, первым прервал напряженное молчание. Вы могли ощущать, как вздрагивает самолет, когда бомбы выскальзывали из его брюха. Потом Макс доложил, что бомбы сброшены, Мерроу снова взял управление самолетом и перевел машину в развороты, что хотя и не выводило нас из-под зенитного огня, но поднимало настроение; спустя несколько секунд, когда Макс увидел внизу первые разрывы бомб нашей группы, он, как ликующий ребенок, заорал по внутреннему телефону:
- Б-бам-м! Так вам и надо, мерзавцы! Б-бам-м! Б-бам-м! Б-бам-м!
Теперь все мы принялись болтать, и хотя на нас тут же налетели истребители, мы все же чувствовали себя гораздо лучше.
Начиная с этого дня, в течение всех рейдов вплоть до налета на Швайнфурт, при виде зенитного огня и даже при мысли о нем я впадал в оцепенение, хотя когда-то он казался мне таким безобидным и таким красивым. Так же чувствовал себя (я узнал об этом от Дэфни накануне рейда на Швайнфурт) и мой великий летчик Мерроу, заявлявший новичкам, что он никого и ничего не боится, - Мерроу, которого скоро весь мир будет считать героем.
Таким образом, у меня оказалось достаточно времени, чтобы побывать на церковной службе, состоявшейся в девять часов на площадке перед штабом и посвященной памяти погибших летчиков. Как я уже говорил, капеллан Плейт играл раньше в джазе на саксофоне и, наверно, понимал, что музыка не должна утомлять слушателей - во всяком случае, в своем объявлении о предполагавшейся службе он обещал, что уж она-то, по крайней мере, не займет много времени; и действительно, Плейт ограничился тем, что построил нас (народу собралось много), взял Библию и прочел следующую цитату:
"И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: "Нет мне удовольствия в них!"
Доколе не померкли солнце, и свет, и луна, и звезды и не нашли новые тучи вслед за дождем.
В тот день, когда задрожат стерегущие дом; и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно;
И запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения;
И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль; и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его на улице плакальщицы;
Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.
И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, который дал его".
Он закрыл Библию и отпустил нас, и я отправился на велосипеде к Дэфни, размышляя о погибшем Бреддоке.
По дороге я ненадолго остановился у каменного моста через речку, один из берегов которой зарос покривившимися ивами. Деревья часто подстригались, ветки, наверно, шли на изготовление корзин; одиннадцатичасовое солнце ярко освещало молоденькие, узенькие желтоватые листочки.
Без сожалений и страха я подумал, что дни моей юности остались в прошлом. Полеты старили меня.
Глубокая вода под деревьями казалась черной и неподвижной; в ней, как в зеркале, отражался кружевной узор ивовых листьев.
Припоминая только что услышанные слова Библии, я вспомнил и юношей, которые были мертвы, - совсем молодые ребята, они умерли, так и не успев узнать ни людей, ни жизни, - и подумал: религия ничего мне не даст.
Мои предки были пресвитерианцами, а родители, по-моему, относились к числу тех, кто посещал церковь лишь в силу привычки. Возможно, впрочем, они и в самом деле верили в Бога. Наш падре в Донкентауне был сухим и безнадежно скучным человеком. Как только я подрос и поумнел, одно лишь упоминание о "предопределении" стало вызывать у меня смех, может быть, потому, что некоторые из прихожан нашей церкви считали себя, в отличие от остальных смертных, особами избранными; они принимали ванну по вечерам в субботу, а по утрам в воскресенье на несколько часов напускали на себя благочестие. В будни же кое-кто из них вел себя совсем не по-христиански.
Я любил язык Библии - не как Библии, а как литературного произведения, но в религии не видел никакого толка.
Несомненно, некоторые из посетителей барака, где Плейт устроил церковь, были набожными людьми, но я мог поспорить, что большинство посещало церковь из суеверной надежды, что это застрахует их от смерти. Что-то вроде того, как люди швыряют через левое плечо щепотку рассыпанной соли. Пожалуй, лучшим своим качеством я назвал бы присущую мне в какой-то мере добропорядочность. Несколько дней назад я собирался рассказать об этом Дэфни, но сомневался, правильно ли понимаю добропорядочность и в чем она должна выражаться.
Это чувство не было естественным продуктом американской культуры - ведь она же породила хорошо известных мне людей, которые не только не обладали порядочностью, но и отрицали ее, - Мерроу, Макса Брандта, Джагхеда Фарра, хотя Фарру со временем предстояло удивить меня.
Моя добропорядочность вытекала из понятия о том, что все, в чем есть хоть искра жизни, нельзя притеснять и обижать.
Но дело не только в этом. Время, проведенное с Дэфни, помогло мне уяснить, что добропорядочность, чувство собственного достоинства, способность любить до самоотречения, - это, наряду с интеллектом, еще одна особенность, отличающая людей от животных. Так считал я. Сомневаюсь, однако, чтобы я когда-нибудь вслух высказывал подобные мысли на базе - меня бы беспощадно высмеяли. Хотя некоторые известные литературные произведения доказывают обратное, я пришел к выводу, что многие из моих коллег - военных, пусть втихомолку, но разделяют мою веру в значение такой любви, причем, как мне кажется, чем громче шумели бы насмешники, тем больше подтверждалась бы истинность этого спасительного для жизни убеждения.
Мерроу не только не обладал способностью к самоотречению, но презирал ее в других. Вот почему, возможно, мы в конце концов стали врагами.
Я ехал, и ко мне возвращалась бодрость; я поджидал Дэфни на тротуаре в Мотфорд-сейдже под солнечными лучами и, казалось, впитывал их всем своим существом.
- Пройдемся пешком, не возражаешь? - предложил я.
- С тобой - не возражаю.
- Даже бегом?
- Хорошо, любимый. Даже бегом.
До Стенли-крессент мы добрались без всяких задержек; толстуха Порлок, едва взглянув на Дэфни, кивнула в знак одобрения. Она сказала, что ожидала нас. Мне она понравилась. Она приготовила и принесла в комнату чай и немногословно объяснила, что должна навестить больную приятельницу, задержится у нее до шести часов, и выразила надежду, что мы не откажемся побыть одни в пустом доме. На ее сухих губах играла едва заметная улыбка. "Да она просто прелесть!" - заметила Дэфни после ее ухода. Я сказал Дэфни, что комната, к сожалению, не бог весть, и начал рассказывать о муже миссис Порлок и ее сыновьях, и как раз излагал обстоятельства их гибели, когда обнаружил себя в объятиях Дэфни.
Когда-то на этих бугристых постелях спали Арчи и Уилли Порлок; в тот день мы испробовали обе кровати и поняли, что полно, радостно и безоговорочно отдались друг другу. В минуты отдыха мы много и беспричинно смеялись. Никогда еще я не чувствовал себя таким свободным, таким гордым, таким сильным. Дэфни отдавала мне самое сокровенное, что может подарить женщина, - свое "я". Казалось, она отказывается от своих прежних убеждений и мнений и совершенно искренне, как собственные, воспринимает мое мнение, мои предрассудки и даже многие из моих манер и оборотов речи. Все это необыкновенно льстило мне и возвышало в собственном мнении.
Стоило нам соприкоснуться кончиками пальцев, как нас обоих охватывало неодолимое желание.
- Почему ты отдалась мне в тот первый вечер? - спросил я, ибо сейчас, казалось, каждый поцелуй вознаграждал нас больше, чем первое сумбурное сближение.
Дэфни бесцеремонно провела пальцем по моему носу, губам и подбородку.
- Да потому, - ответила она, - что я не хочу отказываться от сегодняшнего удовольствия ради завтрашнего, даже если оно сулит более приятные переживания.
Я решил, что ответ льстит мне и удовлетворяет меня. Но Дэфни добавила:
- Кроме того, я боялась, как бы ты не ушел от меня.
Едва я начал размышлять над ее словами, как Дэфни заметила:
- И почему мужчина может делать все, что захочется, а женщина должна ждать?..
Я рассмеялся, слишком уж по-женски прозвучала ее жалоба. Она тоже засмеялась, но в конечном итоге что-то в случившемся должно было причинить ей боль, а у меня вызвать недоумение. Наверное, то, что она отдавала мне так много, заставило ее попытаться спасти хоть часть себя.
Я решил рассказать Дэфни о своем новом отношении к зенитному огню. "Я хочу жить", - сказал я, прижимая ее к себе. Но, говоря это, я понимал, что дело не так просто; все мои товарищи относились к зенитному огню так же, как я, но у них не было Дэфни - того, что заставляло меня любить жизнь. Наше новое отношение к зенитному огню являлось, несомненно, одним из доказательств нашего возмужания в ходе боев; мы стали лучше понимать науку о том, как выжить; лучше понимать, что возможность выжить зависит не от нас.
Продолжая развивать эту мысль, я принялся болтать о некоторых членах нашего экипажа. И тут выяснилось, что мне не хватает слов для похвал в адрес Нега Хендауна, ибо этот тридцатишестилетний детина, который так необычно вел себя в Лондоне, в воздухе держался спокойно и уверенно, как утесы Дувра, - мы прониклись особой любовью к ним, когда, оставив позади все опасности, возвращались домой. Монументальное спокойствие Нега особенно проявилось в последнем рейде. Во время наших первых боевых вылетов Макс Брандт с таким жаром распространялся о неизбежном попадании зенитных снарядов в нашу машину (это Макс-то, который так радовался, наблюдая за точными попаданиями своих бомб/, что в конце концов мы все поверили его словам, - все, за исключением Хендауна, - тот выполнял свои обязанности как ни в чем не бывало. А как он любил свой маленький уголок в самолете! К пулеметам и тонко устроенному автоматическому прицелу, к своей сложной турельной установке он относился, словно к собственным чадам. Никто с такой дотошностью не проводил предполетные осмотры, как он; во время боевых вылетов его пулеметы работали, как швейные машины, и Нег то и дело проверял исправность прицела, часто вращал турель, чтобы гидросмесь оставалась теплой и вся установка сохраняла маневренность. Он отличался большой выдержкой и постоянным чувством ответственности; именно он первым обнаруживал большую часть вражеских истребителей, причем многие из них не в своем секторе наблюдения. В самый разгар наших страхов по поводу зенитного огня во время налета на Сен-Назер он включился во внутреннее переговорное устройство и запел: "По эту сторону океана никто из вас повышения не получит". Я велел ему заткнуться, однако его спокойный и решительный голос укрепил во мне мужество.
В противоположность Хендауну, Фарр становился все более мрачным. Хотя он часто говорил раньше, что ему нравятся открытые окна в боковых стенках фюзеляжа, поскольку через них можно вести огонь, как на учениях, однако теперь он без конца жаловался, что стрелки в средней части фюзеляжа недостаточно защищены броней. В то время как многие люди, излив свои жалобы, в конце концов брали себя в руки, Фарр ворчал и ныл до тех пор, пока не приходил к выводу, что к нему относятся хуже, чем к другим, и начинал злиться на всяких там "бывших бакалейщиков", которые шли на все, лишь бы поиздеваться над ним. "Я бы поставил к стенке кое-кого из них, из так называемых офицеров, и вывел в расход". Фарр оказался бы вполне подходящей кандидатурой для команды, приводящей в исполнение смертные приговоры.
Однако Мерроу относился одинаково ко всем членам экипажа из сержантского состава, и не только в тех случаях, когда безосновательно поносил сержантов, но и в более спокойном настроении. Он утверждал, что воздушным стрелкам не только недостает образования, но что в младенческом возрасте им мало давали рыбьего жира или чего-то другого, что помогло бы им дрстичь того умственного развития, когда человек способен отличать свой зад от уха. Они только о том и думают, как бы надуть других, и если чего-то и хотят, так только найти благовидный предлог увильнуть от службы. "Боумен, - заявил он так, словно говорил комплимент, - я мог бы сделать из тебя лучшего стрелка на моем самолете".
Не на нашем, а на "моем".
Да, теперь я знаю: именно в тот солнечный день, в унылой и жалкой комнате погибших братьев, наедине с моей единственной любовью, я впервые почувствовал неприязнь к своему командиру. Дэфни слушала меня, не произнося, по обыкновению, ни слова, такая же спокойная и непроницаемая, как тот омут под ивами, что я видел по дороге в Мотфорд-сейдж. Она молча вбирала в себя все, чтобы когда-нибудь потом поразить меня глубиной своих умозаключений.
- Мне нужно размяться, - сказал он. - Поедем покатаемся.
Я ответил, что улице моросит дождь.
- А когда тут не моросит?
Погода последних дней невольно заставляла думать, что кто-то последовал совету распространенной солдатской шутки: "А почему бы вам не отрезать якорь у этого острова, будь он проклят, и не утопить его?" Нам действительно казалось, что нас утопили. Дни проходили так: тридцать первое мая - холодно, сыро, ветрено; первого июня - чудесный ясный рассвет, к восьми тридцати облачно, в полдень дождь, во второй половине дня ветрено, к вечеру до того холодно, что пришлось затопить печи; второго июня - девять отдельных фронтов, некоторые из них с градом, а в перспективе еще несколько; третьего июня - грозы. И так день за днем. Мы уже начали ругать Шторми Питерса, словно в дурной погоде был виноват он. К этому вторнику, восьмого июня, мы уже почти сошли с ума. Рейды не совершались с того дня, который мы теперь называли "Днем зенитного огня", - с двадцать девятого мая, а я не видел Дэфни с тридцатого. События этого времени исчерпывались отменой рейда (на Кайен), визитом сенатора и пьянкой Фарра - он напился в тот день, когда предполагалось, что его наконец повысят в звании.
- Я "за", - согласился я.
У Мерроу в то время не было своего велосипеда, он поломал его, резко свернув на дорожке, и все еще не удосужился сменить колесо. Сейчас он взял первый приглянувшийся велосипед на стоянке около здания штаба.
Мы выехали под слабым дождем. Для начала остановились в "Звезде" в Бертлеке и выпили пива; я видел, что Мерроу очень зол. Два дня назад появился приказ старины Уэлена, обязывающий каждого, кто убывает куда-либо из расположения базы, надевать выходное обмундирование. Мерроу, однако, помнил, как несколькими неделями раньше Уэлен назвал прогулки на велосипеде своего рода легкой атлетикой, и уговорил меня оставить китель дома и надеть кожаную куртку; мы ехали для "тренировки", а попутно собирались посмотреть, как выполняется приказ. В "Звезде" Мерроу распространялся на тему об идиотизме Уэлена и сказал, что ему хотелось бы, чтобы тут появился какой-нибудь военный полицейский и попробовал бы придраться к нам.
Мы отправились дальше, по главной дороге к Мотфорд-сейджу, и я с болью в сердце думал о Дэфни, о нашей наполненной солнечным светом комнатке в доме Порлок и о нашей близости.
Мы останавливались в таверне "Кот со скрипкой" на перекрестке проселочных дорог и в таверне "Старый аббат" в Мотфорд-сейдже, где однажды обедали я, Дэфни и Базз и где сейчас я еще острее почувствовал, как скучаю по ней; побывали и в других тавернах: "Колокол", "Скипетр", "Пшеничный сноп", "Голубой якорь". В каждой пили пиво, а в "Голубом якоре" поспорили, в скольких тавернах уже успели побывать. Думаю, что прав был я, а не Базз. Во всяком случае, у нас пропало желание ставить рекорд на сей счет, мы остались в "Голубом якоре" и принялись жаловаться друг другу на командование и на рейды, в которые оно нас посылает. Рекламные рейды, заявил Мерроу. Истребление овец, ответил я. Не представляющие значения объекты. Неудачное бомбометание. Приманка для истребителей. Мерроу не переставая поносил штаб за то, что он заставил снять наши спаренные крупнокалиберки.
Некоторое время Мерроу продолжал издеваться над начальством, потом вдруг сказал:
- Полеты нравятся мне тем, что они похожи на время, которое я проводил с приятелями на улице, будучи мальчишкой. Пилить тебя некому. Ух, как мы развлекались! Помню, как-то затеяли войну шутихами. Взяли шутихи, заряженные с обоих концов, и использовали вместо бомб; первый раз они взрывались на земле, второй раз - в воздухе. Мы строили крепости из кирпичей и устанавливали в них наклонные лотки для запуска шутих; они скатывались, взрывались и летели к вражеской крепости, и тут снова - трах! А ребята палили в нас. Здорово получалось!
Я слушал Мерроу и видел перед собой мальчишку, от чьего имени он вел рассказ.
Но потом он внезапно разозлился на Джагхеда Фарра.
- Болван! Наклюкаться в тот самый день, когда ему должны были присвоить звание. - До этого Фарр в течение нескольких недель жаловался, что его не хотят повышать в звании, хотя звание ему присваивали дважды, и дважды после очередных дебошей, разжаловали, он же объяснял все тем, что офицеры не дают ему хода. - А знаешь, Боумен, Фарр, по-моему, один из тех трепачей, которые только пыжатся, чтобы показать, какие они сильные да страшные, а на самом деле ждут лишь пинка. Да он сам на это напрашивается! Скулит, скулит, пока вы не дадите ему как следует, - вот тогда он начинает вести себя прямо как примерный ученик, любимчик учителя.
Вот тут я и вступил с Мерроу в спор, что вообще-то делал редко. Пожалуй, считал я, легче всего сохранить с ним нормальные отношения, если стремиться к миру, уступать ему и соглашаться даже в тех случаях, когда внутренне с ним не согласен. Однако когда он заговорил о сенаторе Тамалти, я не сдержался. В субботу утром пятого июня громкоговорители оповестили нас, что во второй половине дня ожидается прибытие на базу знатных гостей, посему боевым экипажам и наземному персоналу надлежит находиться в казармах в полной парадной форме и быть готовыми к параду, назначенному на час дня. Как всегда, важные гости запоздали, и мы бездельничали, не зная, как убить время, когда наконец у штаба остановился кортеж черных автомобилей и громкоговорители объявили срочный сбор, после чего нас под моросящим дождем построили в открытое с одной стороны каре и Уэлен представил нам группу американских сенаторов и конгрессменов, совершавших турне по театрам военных действий, и объявил, что "несколько слов" скажет член сената США достопочтенный Френсис П. Тамалти, видимо, руководитель группы. Совей внешностью он напоминал бездомного бродягу; все заметили его набухшие вены и его шепелявость - недостаток, который он, если можно так выразиться, свирепо подавлял и, как видно, считал, что говорит с этакой мужественной хрипотцой. Он стоял перед нами и все говорил и говорил - за это время можно было долететь до побережья Голландии. Он исходил слюной, в то время как молодежь Америки исходила кровью. Нельзя доверять союзникам, надо рассчитывать лишь на собственные силы. Государства, как люди, должны быть практичными. "Уж я-то знаю французишек. Я достаточно посидел в грязных окопах во Франции во время первой мировой войны". (Позже Кид Линч навел справки и выяснил, что рядовой Тамалти не бывал нигде дальше учебного лагеря около Фейетвилля в штате Южная Каролина в США). Американская изобретательность. Как говорит пророк Исайя: матери у их очагов. Даже родной брат хозяина не сможет выполнять обязанности сторожа у ворот с таким рвением, как сам хозяин.
- Боумен, пойдем со мной, прогуляемся. Мне надо протрезвиться.
По дороге, залитой светом узенького полумесяца, мы направились вокруг аэродрома, и Мерроу с отвращением произнес:
- Я хочу взглянуть на участок, где они пытаются выращивать кукурузу, будь он проклят!
Мы пошли на так называемые сельскохозяйственные угодья базы и обнаружили, что из-за вечно моросящего английского дождя и сырости недавно посаженные десять тысяч семян кукурузы взошли очень плохо, хилые стебельки едва достигали лодыжек, и это зрелище привело Мерроу, выросшего на кукурузе Небраски, в дикую ярость.
- Безголовые ублюдки! - заорал он и, прежде чем я успел его остановить, начал носиться по полю, пинать и вытаптывать крохотные стебельки. Он успел затоптать по меньшей мере ряда три всходов, пока я не поймал его и не швырнул на землю. - А все этот дурак Уэллен! - вопил Мерроу. - Псих!
Некоторое время он лежал на земле и, кажется, хныкал. Один раз он пробормотал: "Надо было сообразить, что здесь мало солнца", а потом: "И почему они думают, что только Бинз умеет управлять самолетом?" Бедняга. Он был пьян в стельку. Мне стало его жаль.
17
Двадцать девятого мая, отправляясь в транспортере к самолету, мы захватили с собой новый экипаж для одной из "крепостей" - он вполне мог сойти за университетскую футбольную команду перед первым в сезоне матчем. Ребята болтали, были преисполнены рвения, но опасались, что запомнили далеко не все из того, чему их учили."Какие же они еще птенцы!" - думал я.
Это был мой девятый рейд.
Экипажи на этот раз остались, в общем, довольны, так как инструктаж начался лишь в восемь тридцать, а вылет предполагался днем, без пяти два. В ожидании вылета у нас в экипаже "Тела" с озабоченностью говорили о зенитном огне противника, причем поводом послужило только что полученное известие об одном новшестве: впервые в тот день к нашим боевым порядкам должна была присоединиться в полете группа "летающих крепостей", переделанных из бомбардировщиков в сверхистребители путем установки пяти дополнительных пулеметов и брони вокруг двигателей. Предполагалось, что эти мощные истребители, окаймляя боевой порядок, обеспечат нам надежную защиту. Беда, однако, заключалась в том, что утяжеление веса отрицательно повлияло на скорость самолетов, поэтому, чтобы не уйти от них, мы могли лететь с приборной скоростью не свыше ста пятидесяти, а это, как заметил наш башковитый старина Хеверстроу, упрощало задачу операторов радиолокационных установок немецких зенитных батарей. Больше того, Сен-Назер был известен как "Огненный город", немцы сконцентрировали здесь более ста своих знаменитых универсальных орудий 88-миллиметрового калибра, разместив их кольцом вокруг верфей и баз подводных лодок, причем обслуживали эти орудия, несомненно, превосходные артиллеристы.
В довершение всего перед самым заходом на боевой курс мы увидели, что для кооректировки зенитного огня над Сен-Назером фрицы подняли в воздух "юнкерс-88". Когда наш самолет лег на боевой курс, по-моему, каждый из нас (за исключением Макса - он с довольным видом хлопотал в своем отсеке, готовясь "оправиться", как называл он процесс бомбометания) словно пристыл к своему месту в ожидании того, что сулили нам ближайшие минуты. Истребители пока не появлялись.
- Должно быть, немцы рассчитывают на сопроводительный огонь, - сказал Малыш Сейлин. У всех у нас на уме был зенитный огонь.
Ужаснее всего казалась вынужденная пассивность. Когда приходилось отбивать атаку истребителей, мы то и дело обращались друг к другу по внутреннему телефону, чтобы совместными усилиями отразить нависшую угрозу. Но под огнем зенитной артиллерии нам оставалось только сидеть на своих местах, наблюдать, как со всех сторон рвутся снаряды, и надеяться, что ни один из них не угодит в самолет. Перед тем как лечь на боевой курс для бомбометания, мы маневрировали, совершая каждые двадцать - тридцать секунд развороты, как и предписывалось на инструктажах. Но на самом боевом курсе мы должны были в течение девяноста секунд выдерживать прямую, как бильярдный кий, линию полета, и как раз в эти мгновения я чувствовал себя наиболее беспомощным. Ни Мерроу, ни мне не позволялось в это время вносить ни малейших поправок в курс самолета, потому что у нас был прибор, автопилот - он и вел машину, словно по железнодорожным рельсам; на боевом курсе машиной фактически управлял Макс Брандт, поскольку его бомбардировочный прицел был соединен с автопилотом. Нам приходилось сидеть, привязав себя ремнями, чтобы близкие разрывы не вышибли из сиденья, и ждать.
Макс, сбросив бомбы, первым прервал напряженное молчание. Вы могли ощущать, как вздрагивает самолет, когда бомбы выскальзывали из его брюха. Потом Макс доложил, что бомбы сброшены, Мерроу снова взял управление самолетом и перевел машину в развороты, что хотя и не выводило нас из-под зенитного огня, но поднимало настроение; спустя несколько секунд, когда Макс увидел внизу первые разрывы бомб нашей группы, он, как ликующий ребенок, заорал по внутреннему телефону:
- Б-бам-м! Так вам и надо, мерзавцы! Б-бам-м! Б-бам-м! Б-бам-м!
Теперь все мы принялись болтать, и хотя на нас тут же налетели истребители, мы все же чувствовали себя гораздо лучше.
Начиная с этого дня, в течение всех рейдов вплоть до налета на Швайнфурт, при виде зенитного огня и даже при мысли о нем я впадал в оцепенение, хотя когда-то он казался мне таким безобидным и таким красивым. Так же чувствовал себя (я узнал об этом от Дэфни накануне рейда на Швайнфурт) и мой великий летчик Мерроу, заявлявший новичкам, что он никого и ничего не боится, - Мерроу, которого скоро весь мир будет считать героем.
18
На следующее утро, в воскресенье, в День памяти павших, стояла хорошая погода, боевого вылета не предполагалось, я позвонил Дэфни, и мы договорились встретиться в полдень перед банком "Беркли" в Мотфорд-сейдже.Таким образом, у меня оказалось достаточно времени, чтобы побывать на церковной службе, состоявшейся в девять часов на площадке перед штабом и посвященной памяти погибших летчиков. Как я уже говорил, капеллан Плейт играл раньше в джазе на саксофоне и, наверно, понимал, что музыка не должна утомлять слушателей - во всяком случае, в своем объявлении о предполагавшейся службе он обещал, что уж она-то, по крайней мере, не займет много времени; и действительно, Плейт ограничился тем, что построил нас (народу собралось много), взял Библию и прочел следующую цитату:
"И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: "Нет мне удовольствия в них!"
Доколе не померкли солнце, и свет, и луна, и звезды и не нашли новые тучи вслед за дождем.
В тот день, когда задрожат стерегущие дом; и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно;
И запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения;
И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль; и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его на улице плакальщицы;
Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.
И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, который дал его".
Он закрыл Библию и отпустил нас, и я отправился на велосипеде к Дэфни, размышляя о погибшем Бреддоке.
По дороге я ненадолго остановился у каменного моста через речку, один из берегов которой зарос покривившимися ивами. Деревья часто подстригались, ветки, наверно, шли на изготовление корзин; одиннадцатичасовое солнце ярко освещало молоденькие, узенькие желтоватые листочки.
Без сожалений и страха я подумал, что дни моей юности остались в прошлом. Полеты старили меня.
Глубокая вода под деревьями казалась черной и неподвижной; в ней, как в зеркале, отражался кружевной узор ивовых листьев.
Припоминая только что услышанные слова Библии, я вспомнил и юношей, которые были мертвы, - совсем молодые ребята, они умерли, так и не успев узнать ни людей, ни жизни, - и подумал: религия ничего мне не даст.
Мои предки были пресвитерианцами, а родители, по-моему, относились к числу тех, кто посещал церковь лишь в силу привычки. Возможно, впрочем, они и в самом деле верили в Бога. Наш падре в Донкентауне был сухим и безнадежно скучным человеком. Как только я подрос и поумнел, одно лишь упоминание о "предопределении" стало вызывать у меня смех, может быть, потому, что некоторые из прихожан нашей церкви считали себя, в отличие от остальных смертных, особами избранными; они принимали ванну по вечерам в субботу, а по утрам в воскресенье на несколько часов напускали на себя благочестие. В будни же кое-кто из них вел себя совсем не по-христиански.
Я любил язык Библии - не как Библии, а как литературного произведения, но в религии не видел никакого толка.
Несомненно, некоторые из посетителей барака, где Плейт устроил церковь, были набожными людьми, но я мог поспорить, что большинство посещало церковь из суеверной надежды, что это застрахует их от смерти. Что-то вроде того, как люди швыряют через левое плечо щепотку рассыпанной соли. Пожалуй, лучшим своим качеством я назвал бы присущую мне в какой-то мере добропорядочность. Несколько дней назад я собирался рассказать об этом Дэфни, но сомневался, правильно ли понимаю добропорядочность и в чем она должна выражаться.
Это чувство не было естественным продуктом американской культуры - ведь она же породила хорошо известных мне людей, которые не только не обладали порядочностью, но и отрицали ее, - Мерроу, Макса Брандта, Джагхеда Фарра, хотя Фарру со временем предстояло удивить меня.
Моя добропорядочность вытекала из понятия о том, что все, в чем есть хоть искра жизни, нельзя притеснять и обижать.
Но дело не только в этом. Время, проведенное с Дэфни, помогло мне уяснить, что добропорядочность, чувство собственного достоинства, способность любить до самоотречения, - это, наряду с интеллектом, еще одна особенность, отличающая людей от животных. Так считал я. Сомневаюсь, однако, чтобы я когда-нибудь вслух высказывал подобные мысли на базе - меня бы беспощадно высмеяли. Хотя некоторые известные литературные произведения доказывают обратное, я пришел к выводу, что многие из моих коллег - военных, пусть втихомолку, но разделяют мою веру в значение такой любви, причем, как мне кажется, чем громче шумели бы насмешники, тем больше подтверждалась бы истинность этого спасительного для жизни убеждения.
Мерроу не только не обладал способностью к самоотречению, но презирал ее в других. Вот почему, возможно, мы в конце концов стали врагами.
Я ехал, и ко мне возвращалась бодрость; я поджидал Дэфни на тротуаре в Мотфорд-сейдже под солнечными лучами и, казалось, впитывал их всем своим существом.
19
Автобус из Кембриджа остановился напротив банка "Беркли", в сквере с фонтаном посредине, окруженным каменной колодой для водопоя. Я не тронулся с места, и Дэфни перебежала по мощеной мостовой и стала передо мной, склонив головку набок.- Пройдемся пешком, не возражаешь? - предложил я.
- С тобой - не возражаю.
- Даже бегом?
- Хорошо, любимый. Даже бегом.
До Стенли-крессент мы добрались без всяких задержек; толстуха Порлок, едва взглянув на Дэфни, кивнула в знак одобрения. Она сказала, что ожидала нас. Мне она понравилась. Она приготовила и принесла в комнату чай и немногословно объяснила, что должна навестить больную приятельницу, задержится у нее до шести часов, и выразила надежду, что мы не откажемся побыть одни в пустом доме. На ее сухих губах играла едва заметная улыбка. "Да она просто прелесть!" - заметила Дэфни после ее ухода. Я сказал Дэфни, что комната, к сожалению, не бог весть, и начал рассказывать о муже миссис Порлок и ее сыновьях, и как раз излагал обстоятельства их гибели, когда обнаружил себя в объятиях Дэфни.
Когда-то на этих бугристых постелях спали Арчи и Уилли Порлок; в тот день мы испробовали обе кровати и поняли, что полно, радостно и безоговорочно отдались друг другу. В минуты отдыха мы много и беспричинно смеялись. Никогда еще я не чувствовал себя таким свободным, таким гордым, таким сильным. Дэфни отдавала мне самое сокровенное, что может подарить женщина, - свое "я". Казалось, она отказывается от своих прежних убеждений и мнений и совершенно искренне, как собственные, воспринимает мое мнение, мои предрассудки и даже многие из моих манер и оборотов речи. Все это необыкновенно льстило мне и возвышало в собственном мнении.
Стоило нам соприкоснуться кончиками пальцев, как нас обоих охватывало неодолимое желание.
- Почему ты отдалась мне в тот первый вечер? - спросил я, ибо сейчас, казалось, каждый поцелуй вознаграждал нас больше, чем первое сумбурное сближение.
Дэфни бесцеремонно провела пальцем по моему носу, губам и подбородку.
- Да потому, - ответила она, - что я не хочу отказываться от сегодняшнего удовольствия ради завтрашнего, даже если оно сулит более приятные переживания.
Я решил, что ответ льстит мне и удовлетворяет меня. Но Дэфни добавила:
- Кроме того, я боялась, как бы ты не ушел от меня.
Едва я начал размышлять над ее словами, как Дэфни заметила:
- И почему мужчина может делать все, что захочется, а женщина должна ждать?..
Я рассмеялся, слишком уж по-женски прозвучала ее жалоба. Она тоже засмеялась, но в конечном итоге что-то в случившемся должно было причинить ей боль, а у меня вызвать недоумение. Наверное, то, что она отдавала мне так много, заставило ее попытаться спасти хоть часть себя.
Я решил рассказать Дэфни о своем новом отношении к зенитному огню. "Я хочу жить", - сказал я, прижимая ее к себе. Но, говоря это, я понимал, что дело не так просто; все мои товарищи относились к зенитному огню так же, как я, но у них не было Дэфни - того, что заставляло меня любить жизнь. Наше новое отношение к зенитному огню являлось, несомненно, одним из доказательств нашего возмужания в ходе боев; мы стали лучше понимать науку о том, как выжить; лучше понимать, что возможность выжить зависит не от нас.
Продолжая развивать эту мысль, я принялся болтать о некоторых членах нашего экипажа. И тут выяснилось, что мне не хватает слов для похвал в адрес Нега Хендауна, ибо этот тридцатишестилетний детина, который так необычно вел себя в Лондоне, в воздухе держался спокойно и уверенно, как утесы Дувра, - мы прониклись особой любовью к ним, когда, оставив позади все опасности, возвращались домой. Монументальное спокойствие Нега особенно проявилось в последнем рейде. Во время наших первых боевых вылетов Макс Брандт с таким жаром распространялся о неизбежном попадании зенитных снарядов в нашу машину (это Макс-то, который так радовался, наблюдая за точными попаданиями своих бомб/, что в конце концов мы все поверили его словам, - все, за исключением Хендауна, - тот выполнял свои обязанности как ни в чем не бывало. А как он любил свой маленький уголок в самолете! К пулеметам и тонко устроенному автоматическому прицелу, к своей сложной турельной установке он относился, словно к собственным чадам. Никто с такой дотошностью не проводил предполетные осмотры, как он; во время боевых вылетов его пулеметы работали, как швейные машины, и Нег то и дело проверял исправность прицела, часто вращал турель, чтобы гидросмесь оставалась теплой и вся установка сохраняла маневренность. Он отличался большой выдержкой и постоянным чувством ответственности; именно он первым обнаруживал большую часть вражеских истребителей, причем многие из них не в своем секторе наблюдения. В самый разгар наших страхов по поводу зенитного огня во время налета на Сен-Назер он включился во внутреннее переговорное устройство и запел: "По эту сторону океана никто из вас повышения не получит". Я велел ему заткнуться, однако его спокойный и решительный голос укрепил во мне мужество.
В противоположность Хендауну, Фарр становился все более мрачным. Хотя он часто говорил раньше, что ему нравятся открытые окна в боковых стенках фюзеляжа, поскольку через них можно вести огонь, как на учениях, однако теперь он без конца жаловался, что стрелки в средней части фюзеляжа недостаточно защищены броней. В то время как многие люди, излив свои жалобы, в конце концов брали себя в руки, Фарр ворчал и ныл до тех пор, пока не приходил к выводу, что к нему относятся хуже, чем к другим, и начинал злиться на всяких там "бывших бакалейщиков", которые шли на все, лишь бы поиздеваться над ним. "Я бы поставил к стенке кое-кого из них, из так называемых офицеров, и вывел в расход". Фарр оказался бы вполне подходящей кандидатурой для команды, приводящей в исполнение смертные приговоры.
Однако Мерроу относился одинаково ко всем членам экипажа из сержантского состава, и не только в тех случаях, когда безосновательно поносил сержантов, но и в более спокойном настроении. Он утверждал, что воздушным стрелкам не только недостает образования, но что в младенческом возрасте им мало давали рыбьего жира или чего-то другого, что помогло бы им дрстичь того умственного развития, когда человек способен отличать свой зад от уха. Они только о том и думают, как бы надуть других, и если чего-то и хотят, так только найти благовидный предлог увильнуть от службы. "Боумен, - заявил он так, словно говорил комплимент, - я мог бы сделать из тебя лучшего стрелка на моем самолете".
Не на нашем, а на "моем".
Да, теперь я знаю: именно в тот солнечный день, в унылой и жалкой комнате погибших братьев, наедине с моей единственной любовью, я впервые почувствовал неприязнь к своему командиру. Дэфни слушала меня, не произнося, по обыкновению, ни слова, такая же спокойная и непроницаемая, как тот омут под ивами, что я видел по дороге в Мотфорд-сейдж. Она молча вбирала в себя все, чтобы когда-нибудь потом поразить меня глубиной своих умозаключений.
20
В первые дни июня, пользуясь затишьем, некоторые предприимчивые боевые экипажи, включая и наш, вдохновленные, вероятно, видом усиленных дополнительными пулеметами "крепостей", сконструировали и установили в боковых окнах фюзеляжей спаренные пулеметы. Фарр и Брегнани уже почти закончили монтаж, но в День памяти павших из штаба крыла поступил приказ убрать все спаренные установки. Летчики пришли в ярость. Командование, по обыкновению, ничем не мотивировало приказ. Возможно, начальство считало, что спаренные пулеметы утяжелят машины и, следовательно, снизят их скорость. Во всяком случае, Мерроу столько носился по базе, так кричал на всех перекрестках и так распалил людей, что командир авиагруппы обратился в штаб с официальным ходатайством разрешить модифицировать пулеметные установки. Ответа не поступало.21
Как-то во вторник, обалдев от скуки, я валялся после ленча на койке и читал комическую историю в газете "Звезды и полосы", извлеченной из мусорного ящика в дальнем конце барака, но ничего комического не вычитал: речь шла о том, с каким трудом некий идиот-белобилетник, только что окончивший школу и уже зарабатывающий шестьдесят пять долларов в неделю, добирался домой после отпуска во Флориде. В комнату вошел Мерроу.- Мне нужно размяться, - сказал он. - Поедем покатаемся.
Я ответил, что улице моросит дождь.
- А когда тут не моросит?
Погода последних дней невольно заставляла думать, что кто-то последовал совету распространенной солдатской шутки: "А почему бы вам не отрезать якорь у этого острова, будь он проклят, и не утопить его?" Нам действительно казалось, что нас утопили. Дни проходили так: тридцать первое мая - холодно, сыро, ветрено; первого июня - чудесный ясный рассвет, к восьми тридцати облачно, в полдень дождь, во второй половине дня ветрено, к вечеру до того холодно, что пришлось затопить печи; второго июня - девять отдельных фронтов, некоторые из них с градом, а в перспективе еще несколько; третьего июня - грозы. И так день за днем. Мы уже начали ругать Шторми Питерса, словно в дурной погоде был виноват он. К этому вторнику, восьмого июня, мы уже почти сошли с ума. Рейды не совершались с того дня, который мы теперь называли "Днем зенитного огня", - с двадцать девятого мая, а я не видел Дэфни с тридцатого. События этого времени исчерпывались отменой рейда (на Кайен), визитом сенатора и пьянкой Фарра - он напился в тот день, когда предполагалось, что его наконец повысят в звании.
- Я "за", - согласился я.
У Мерроу в то время не было своего велосипеда, он поломал его, резко свернув на дорожке, и все еще не удосужился сменить колесо. Сейчас он взял первый приглянувшийся велосипед на стоянке около здания штаба.
Мы выехали под слабым дождем. Для начала остановились в "Звезде" в Бертлеке и выпили пива; я видел, что Мерроу очень зол. Два дня назад появился приказ старины Уэлена, обязывающий каждого, кто убывает куда-либо из расположения базы, надевать выходное обмундирование. Мерроу, однако, помнил, как несколькими неделями раньше Уэлен назвал прогулки на велосипеде своего рода легкой атлетикой, и уговорил меня оставить китель дома и надеть кожаную куртку; мы ехали для "тренировки", а попутно собирались посмотреть, как выполняется приказ. В "Звезде" Мерроу распространялся на тему об идиотизме Уэлена и сказал, что ему хотелось бы, чтобы тут появился какой-нибудь военный полицейский и попробовал бы придраться к нам.
Мы отправились дальше, по главной дороге к Мотфорд-сейджу, и я с болью в сердце думал о Дэфни, о нашей наполненной солнечным светом комнатке в доме Порлок и о нашей близости.
Мы останавливались в таверне "Кот со скрипкой" на перекрестке проселочных дорог и в таверне "Старый аббат" в Мотфорд-сейдже, где однажды обедали я, Дэфни и Базз и где сейчас я еще острее почувствовал, как скучаю по ней; побывали и в других тавернах: "Колокол", "Скипетр", "Пшеничный сноп", "Голубой якорь". В каждой пили пиво, а в "Голубом якоре" поспорили, в скольких тавернах уже успели побывать. Думаю, что прав был я, а не Базз. Во всяком случае, у нас пропало желание ставить рекорд на сей счет, мы остались в "Голубом якоре" и принялись жаловаться друг другу на командование и на рейды, в которые оно нас посылает. Рекламные рейды, заявил Мерроу. Истребление овец, ответил я. Не представляющие значения объекты. Неудачное бомбометание. Приманка для истребителей. Мерроу не переставая поносил штаб за то, что он заставил снять наши спаренные крупнокалиберки.
Некоторое время Мерроу продолжал издеваться над начальством, потом вдруг сказал:
- Полеты нравятся мне тем, что они похожи на время, которое я проводил с приятелями на улице, будучи мальчишкой. Пилить тебя некому. Ух, как мы развлекались! Помню, как-то затеяли войну шутихами. Взяли шутихи, заряженные с обоих концов, и использовали вместо бомб; первый раз они взрывались на земле, второй раз - в воздухе. Мы строили крепости из кирпичей и устанавливали в них наклонные лотки для запуска шутих; они скатывались, взрывались и летели к вражеской крепости, и тут снова - трах! А ребята палили в нас. Здорово получалось!
Я слушал Мерроу и видел перед собой мальчишку, от чьего имени он вел рассказ.
Но потом он внезапно разозлился на Джагхеда Фарра.
- Болван! Наклюкаться в тот самый день, когда ему должны были присвоить звание. - До этого Фарр в течение нескольких недель жаловался, что его не хотят повышать в звании, хотя звание ему присваивали дважды, и дважды после очередных дебошей, разжаловали, он же объяснял все тем, что офицеры не дают ему хода. - А знаешь, Боумен, Фарр, по-моему, один из тех трепачей, которые только пыжатся, чтобы показать, какие они сильные да страшные, а на самом деле ждут лишь пинка. Да он сам на это напрашивается! Скулит, скулит, пока вы не дадите ему как следует, - вот тогда он начинает вести себя прямо как примерный ученик, любимчик учителя.
Вот тут я и вступил с Мерроу в спор, что вообще-то делал редко. Пожалуй, считал я, легче всего сохранить с ним нормальные отношения, если стремиться к миру, уступать ему и соглашаться даже в тех случаях, когда внутренне с ним не согласен. Однако когда он заговорил о сенаторе Тамалти, я не сдержался. В субботу утром пятого июня громкоговорители оповестили нас, что во второй половине дня ожидается прибытие на базу знатных гостей, посему боевым экипажам и наземному персоналу надлежит находиться в казармах в полной парадной форме и быть готовыми к параду, назначенному на час дня. Как всегда, важные гости запоздали, и мы бездельничали, не зная, как убить время, когда наконец у штаба остановился кортеж черных автомобилей и громкоговорители объявили срочный сбор, после чего нас под моросящим дождем построили в открытое с одной стороны каре и Уэлен представил нам группу американских сенаторов и конгрессменов, совершавших турне по театрам военных действий, и объявил, что "несколько слов" скажет член сената США достопочтенный Френсис П. Тамалти, видимо, руководитель группы. Совей внешностью он напоминал бездомного бродягу; все заметили его набухшие вены и его шепелявость - недостаток, который он, если можно так выразиться, свирепо подавлял и, как видно, считал, что говорит с этакой мужественной хрипотцой. Он стоял перед нами и все говорил и говорил - за это время можно было долететь до побережья Голландии. Он исходил слюной, в то время как молодежь Америки исходила кровью. Нельзя доверять союзникам, надо рассчитывать лишь на собственные силы. Государства, как люди, должны быть практичными. "Уж я-то знаю французишек. Я достаточно посидел в грязных окопах во Франции во время первой мировой войны". (Позже Кид Линч навел справки и выяснил, что рядовой Тамалти не бывал нигде дальше учебного лагеря около Фейетвилля в штате Южная Каролина в США). Американская изобретательность. Как говорит пророк Исайя: матери у их очагов. Даже родной брат хозяина не сможет выполнять обязанности сторожа у ворот с таким рвением, как сам хозяин.