Страница:
- Почему вы умалчиваете о причине войны? Во всяком случае, о том, что я считаю ее причиной: кое-кому война доставляет наслаждение, даже чересчур большое наслаждение. - Она пояснила, что не имеет в виду походную жизнь, бегство от всего обыденного, от ответственности, от необходимости заботиться о других. - Нет, я имею в виду нечто большее, - я говорю о таком удовольствии, какое получает твой командир.
Она добавила что-то об удовлетворении, рождающемся в самых темных, самых тайных глубинах души человеческой, где обитают чувства-жабы, чувства-змеи, - инстинкты пещерного человека. Еще она сказала так:
- По-моему, когда наступит мирное время, мы должны меньше думать о прошлом, а больше о том, куда поведут нас те, кто так наслаждается битвой сейчас. В мирное время они постараются поставить на всех нас свое клеймо... Ножи, дубины и все такое... То же самое они передадут в наследство своим детям. Нам доведется пережить еще не одну войну. О Боу, я не знаю, что мы можем сделать с ними, с помощью какого воспитания вытравить в них это, или подавить, или вылечить, и можно ли вообще раз и навсегда с этим покончить!
Она чувствовала, женским чутьем чувствовала, что именно мерроу являются причиной всех бед человеческих. Не будет на земле настоящего мира, пока существуют люди с тягой к убийству.
- Дипломатия не принесет мира, это всего лишь маска... Экономические системы, идеологии - отговорка.
Но я еще не испытывал желания размышлять над тем, что так страстно доказывала Дэфни. Я чувствовал себя пришибленным и рассерженным и спросил:
- Если он такое чудовище, почему же ты разделась?
Дэфни вспыхнула; горячая краска стыда залила ее лицо. Во всяком случае, мне показалось вначале, что это был стыд. Впрочем, я и сейчас думаю, что отчасти так и было. Но вместе с тем в ней говорил и гнев.
- Да потому, что мне еще надо жить, - ответила она. - Жизнь-то идет. А вы, - те, кто воюет, - вы считаете, будто война - это все; вы ошибаетесь, воображая, что, рискуя, берете на себя ответственность (кстати, вы утверждаете, будто делаете это не по своей воле, а по чьему-то принуждению), вы думаете, что можете пренебречь всеми остальными обязанностями в отношении ваших семей, вашей совести, женщин. Но женщины созданы не только для того, чтобы спать с вами.
- Тогда почему же ты так поступила?
Легкая насмешливая улыбка появилась на ее губах.
- А я хочу, чтоб из-за меня дрались. Хочу стать яблоком раздора.
Неожиданный ответ Дэфни в первый и последний раз заставил меня заговорить с ней в ироническом тоне:
- Девушка с пропагандистского плаката, благословляющая тысячи "летающих крепостей"!
- Боу, но ты уже почти заканчиваешь свою смену, - тихо сказала Дэфни.
- Следовательно, ты соглашалась отдаться Мерроу только потому, что моя смена подходит к концу? Но ведь то же самое можно сказать и об его смене. Не понимаю.
- Ты помнишь воскресенье и тот праздник, когда я не приехала в Лондон? Тогда случилось то же самое, Боу. Я осматривалась; разве тебе непонятно, что сейчас, когда ты скоро уедешь домой, я должна осматриваться?
- Осматривайся на здоровье. Но зачем отдаваться моему командиру?
- Я отдалась тебе, Боу, в первый же вечер, как только мы остались наедине. Что-то я не помню, чтобы ты критиковал меня за это.
Ее довод умерил мой пыл.
- Видишь ли, мой дорогой Боу, чем меньше тебе останется служить здесь, тем больше я начинаю понимать, - вернее, ты заставляешь меня понимать, что я нужна тебе разве что чуть больше, чем нужна Мерроу, хотя, любимый, есть тут и большая разница: ты дал мне очень много. Однако я не нужна тебе как постоянный друг, я нужна тебе лишь на то время, пока ты здесь, пока не вернулся домой, к своей, другой жизни. Тебе просто нужна временная военная подруга. Верно?
Мне было не под силу справиться сразу с таким обилием аргументов, и я снова рассердился.
- Как же ты могла любить этого типа Даггера, если он так же гадок, как Мерроу?
- Я была ребенком, Боу. Это произошло во время "блица". Люди, с которыми тебя сталкивает случай, бывают разными.
- Да, но как ты могла подумать, что любишь его?
- У тебя была твоя Дженет. Ты же сам о ней рассказывал. Мы не обязаны отчитываться друг перед другом за полученное воспитание, ведь правда?
"Верно!" Но вслух я этого не сказал.
- Кроме того, дорогой, я порвала с Даггером, как только поняла, что он влюблен не в меня, а в войну.
- И ты решила порвать со мной потому, что...
Я вспомнил рассказ доктора - как Дэфни плакала, разговаривая с ним по телефону, как призналась, что любит меня всем сердцем, но что я не люблю ее.
- Ты-то не влюблен в войну, дорогой, я знаю.
- ...потому, что я никогда не поднимал вопрос о нашем браке?
Дэфни снова вспыхнула, и снова ее румянец был вызван не только стыдом, но и гневом.
- Все твои разговоры о самоотверженной любви... - продолжала она. - Что они такое, как не смутная тоска по оправданию? Ты хочешь оправдать себя за твое отношение ко мне. Самоотверженная любовь!.. И даже твое нежелание убивать...
- Подожди, подожди!
- Я не отрицаю, отчасти ты, возможно, искренен. То, что тебя обязывают делать, - мерзко. Но ты легко соглашаешься на компромиссы, любимый. "Я согласен и дальше летать на бомбардировщике, но убивать? Нет..." Неужели ты не понимаешь всей порочности этой затеи? Как можешь ты облагодетельствовать своей любовью все человечество, если не в состоянии дать ее даже одному человеческому существу?
Ее слова заслуживали серьезного размышления, но, наверное, мне мешала молодость. Я еще оставался мальчишкой. Несправедливо, что старшие заставляют молодежь вести за них свои войны. Я снова вернулся к Мерроу, словно думать о нем было легче, чем о себе.
Мерроу, приносящий счастье!
"Ребята не любили меня. В Холенде находилось отделение ХАМЛ
[36], располагавшее паршивым спортивным залом, библиотекой и комнатой с пианино; однажды после игры в баскетбол - мне в то время исполнилось лет тринадцать-четырнадцать - ребята всей бандой хотели избить меня. А я даже не состоял в команде; игра взбудоражила их, ребята стояли на площадке и хором выкрикивали мое имя, и мистер Бакхаут, секретарь нашего отделения ХАМЛ, продержал меня в своей конторе, пока все не успокоилось".
Будучи, по его словам, тщедушным, с куриной грудью, он купил в магазине "Сиирс и Робак" эспандер - развивать плечи и руки. В школе он никогда не получал хороших отметок.
"Что-то заставляло всех ненавидеть меня".
Как сообщила Дэфни, Мерроу признался, что вся его воинственность - не что иное, как "хвастовство и блеф".
"Почему, по-твоему, Хеверстроу мой любимчик? Потому, что он офицер и слюнтяй. А человеку легко разыгрывать из себя важную персону, когда он имеет дело с ничтожествами".
Это напомнило ему, как однажды, когда он играл со своим дружком Чакки, на окраине города, на какой-то строительной площадке, произвели взрыв с помощью динамита; а Мерроу решил, что ударил гром с ясного неба, и с перепугу подумал, что это, должно быть, какое-то знамение свыше или предостережение, и убежал домой, к матери. На следующий день Чакки назвал его трусом.
"И вот с тех пор, - сказал Мерроу, - я боюсь самого страха".
По мнению Дэфни, Мерроу, рассказав ей эти анекдоты о самом себе, признался, что все его рассказы о многочисленных амурных победах - сплошная выдумка. "Я получаю удовольствие только от полетов".
Я хотел, чтобы Дэфни выразилась точнее.
- Кто же он все-таки? Что заставляет тебя так отзываться о нем?
- Я не эксперт.И сужу о нем всего лишь как женщина.
- Не забудь, я летаю с ним.
Дэфни на мгновение задумалась.
- Это человек, возлюбивший войну.
Я попытался решить, за что мог воевать Мерроу. Конечно, не за идеи, надежды, какие-то стремления. Я представил себе белый стандартный домик примерно 1925 года в Холенде, в Небраске. От нескольких вечнозеленых деревьев, посаженных некогда "для оживления пейзажа", а теперь почти совсем урывших его своими кронами, в гостиной и столовой темно даже днем. На веранде спит колли. Человек в черных брюках и белой рубашке с отстегнутым воротничком, со свисающими подтяжками и потухшей, наполовину выкуренной сигарой во рту медленно бродит взад и вперед за маломощной газонокосилкой, изрыгающей клубы сизого дыма. На веранду выходит женщина, почти совсем седая, с мешками под глазами и дряблой, обвисшей на щеках кожей; она хлопает дверью, и дряхлый пес с трудом поднимается на ноги.
- Мерроу же превосходный летчик, - сказал я, - и если он так влюблен в войну, почему же его все-таки обошли?
Дэфни нахмурилась.
- Возлюбившие войну...Мой Даггер и твой командир. Мерроу герой во всех отношениях, за исключением одного: он испытывает слишком уж большое удовлетворение или, как выразился сам Мерроу, "удовольствие", подчиняясь глубоко скрытому в нем инстинкту... ну, к уничтожению, что ли. - Дэфни явно испытывала затруднение. - Я хочу сказать... Глупо, Боу, что я вообще пытаюсь это анализировать; я женщина. Я просто чувствую... у них это связано со смертью, близко к ней. Когда ты задаешься вопросом, за что человек воюет, ты, наверное, сам себе отвечаешь: за жизнь. А Мерроу не хочет жизни, он хочет смерти. Не для себя - для всех остальных.
Я вспомнил, как сверкнули глаза у Мерроу в тот день, когда мы втроем завтракали в Мотфорд-сейдже, как звякнула в супнице разливательная ложка, когда он ударил кулаком по столу. "Я хочу убить смерть", - сказал он. Даже смерть. Смерть была ублюдком, сержантом. Я снова представил себе человека в черных брюках со свисающими подтяжками; он прятался в укромных уголках темного дома, подстерегая парнишку, готовый накричать, наброситься на него.
- Следовательно, герои - это Мерроу, Брандт, Джаг Фарр? Так, что ли? - спросил я.
- Нет, нет, нет! Есть ведь и другие люди, Боу, которые, ненавидя войну, дерутся со всей яростью, потому что они больше, чем самих себя, любят то, за что сражаются, - жизнь. Дюнкерк. Тебе стоит только вспомнить этот город. Лондон в дни "блица".
- Но все, что ты мне здесь рассказала о Мерроу... - Я покачал головой.
- Он не может любить, потому что любовь означает рождение, жизнь. Ложась в постель, он ненавидит - нападает, насилует, издевается, только так, кажется ему, должен поступать настоящий мужчина... Ты сильнее его, Боу, - как же случилось, что ты сам этого не знаешь? Мерроу сказал, что это твой орден. Он все еще валяется на полу. Можешь взять его, если хочешь.
Я встал, пересек комнату и под туалетным столиком нашел крест "За летные боевые заслуги". Я поднял его и положил на ладонь - мой орден.
- Да, но вся сложность положения заключается в том, - сказал я, - что этот тип постоянно находится рядом, в том же самолете. Что же делать в таком случае?
- Ответить не легко. Такие люди способны внушить, будто их любят. По-моему, прежде всего надо постараться получше узнать, что они собой представляют, чего хотят... Но соблюдай осторожность, любимый.
Я переживал такое смятение мыслей и чувств, что вряд ли понимал и свои собственные, и ее слова. Совершенно растерянный, я, однако, испытывал, как никогда раньше, прилив новых сил; и вместе с тем отчаяние. До меня донеслись мои слова, обращенные к Дэфни:
- Как ты думаешь, для нас с тобой возможна совместная жизнь?
- Не знаю. Сейчас не знаю. Я никого еще не любила так, как любила тебя, и все же...
- Любила?
- Милый, слишком уж ты американец! В голове у тебя все-все перепуталось - и то, что есть, и то, чего ты хочешь.
Четыре самолета, о которых доложил Прайен, выскочили из-за хвоста нашей "крепости", прежде чем я успел пересесть на место Мерроу, и, не трогая нас, пронеслись дальше, намереваясь атаковать основные силы соединения. Но не может отставший самолет долгое время рассчитывать на такое везение - рано или поздно те же или другие истребители должны были напасть на "Тело".
Я связался с Клинтом и спросил, выпустил ли он ракету; он ответил, что выпустил; тогда я поинтересовался, как далеко, по его мнению, находится побережье. Мнение... Он знал точно! Сейчас без трех минут пять; все наше соединение должно теперь лететь между Брюсселем и Гентом; мы отстали от группы на девятнадцать минут и, следовательно, находились милях в десяти от Брюсселя, при скорости в пределах ста тридцати, "Тело" достигнет побережья примерно через тридцать пять минут.
Обо всем этом Клинт уверенно доложил по внутреннему телефону, но соответствующие расчеты он сделал либо заблаговременно, либо произвел с молниеносной быстротой тут же, пока говорил; как бы то ни было, он оказался на высоте положения, хотя не имел под рукой необходимых приборов. Все "приборы" находились у него в голове. Куда исчез тот рассеянный Хеверстроу, которого Мерроу так часто ловил погруженным в мечты? Я же все еще наслаждался той поразительной ясностью мысли (хотя настроение у меня было отвратительное, я чувствовал себя глубоко несчастным), которая следует за тревогой, как охотник за дичью. Сейчас надо было четко определить обязанности каждого члена экипажа.
Я приказал Лембу подать сигнал бедствия на волне радиопеленгаторной станции и включить, хотя и несколько преждевременно, в самом широком диапазоне систему опознавания "свой-чужой". Я представил себе, как все произойдет в дальнейшем: какой-нибудь радиослушатель в Англии поймает наши сигналы для радиопеленгатора, сообщит на главную радиолокационную станцию, и та свяжется со станцией наведения, к которой приписан Пайк-Райлинг; с этого момента наша станция наведения будет заниматься в первую очередь только "Телом". Немного позже наблюдатели на приборах наведения, зафиксировав радиоимпульсы "Тела", посылаемые в специальном очень широком диапазоне, станут непрерывно следить за полетом "крепости" и докладывать на главную радиолокационную станцию, а последняя, в свою очередь, будет передавать все подробности в штаб нашего авиакрыла в Пайк-Райлинг-холле и, на случай, если нам придется совершить вынужденную посадку на воду, - в Морскую спасательную службу. Только сейчас я впервые подумал об Англии и о возможности спасения.
Вариометр показывал (если только его показания соответствовали действительности), что самолет терял высоту значительно быстрее, чем раньше: примерно двести футов в минуту. По высотометру мы находились чуть выше тринадцати тысяч футов. Я уже собирался сообщить экипажу, что через несколько минут можно будет снять кислородные маски, как что-то произошло с управлением.
Штурвал вырвало у меня из рук, нос самолета опустился, и машина перешла в пике.
В первое мгновение мне показалось, что где-то оборвался трос.
Я с силой потянул штурвал на себя, и хотя колонка несколько подалась назад, самолет продолжал пикировать.
Взглянув вправо, я обнаружил, что Мерроу всей грудью навалился на штурвал второго пилота. Я боролся с его весом и думал: даже потеряв сознание, он пытается убить нас всех; каждой клеточкой своего мозга он желает смерти каждому из нас.
Пришлось позвать на помощь Хендауна. Он появился в тот момент, когда я, собрав все силы, левой рукой тянул штурвал на себя, а правой старался оттолкнуть Мерроу. Он был в полубессознательном состоянии, но все же пытался встать, нелепо взмахивая руками; голова его свесилась набок, словно шея уже не могла ее держать; пока он вставал, я понемногу оттягивал штурвал на себя, но тут он снова падал, и мне приходилось начинать все сначала. Лишь после того как Хендаун оттянул Мерроу за плечи, я смог выровнять машину.
Мы потеряли четыре тысячи футов.
Мерроу находился на грани полной потери сознания, но не хотел утихомириться. Мы лишились и носовых пулеметов, и одной турели, а Лемб хотя бы время от времени должен был оставлять пулемет и заниматься радиосвязью; поэтому мы не могли себе позволить, чтобы Хендаун торчал в пилотской кабине и нянчился с Мерроу. Движением головы я приказал Негу оттащить Базза в заднюю часть самолета. Задача была не из легких. Отверстие люка между сиденьями все еще оставалось открытым, Мерроу со всем обмундированием весил фунтов двести, а кроме того, в нем еще оставалось достаточно сил, чтобы использовать свой вес и упираться. Негрокус наполовину стащил Мерроу с сиденья, но понял, что дальше у него не получится; он посадил Базза обратно, придержал одной рукой, отстегнул лямки своего парашюта и привязал Мерроу за грудь, плечи и руки к спинке сиденья.
Потом Хендаун поднялся на свою установку, включил внутренний телефон и первым делом сказал:
- Послушайте, сопляки! Самолетом сейчас командует лейтенант Боумен. Вы меня понимаете?
- А что с майором? - Это был голос Фарра, голос трезвого человека.
- Ушел в отставку, - ответил Хендаун.
- А вы хороший летчик, лейтенант, или так себе? - Это снова был голос Фарра, но на этот раз голос пьяного человека.
- Всем снять кислородные маски! - приказал я. - Но вначале проверка.
Прайен не отозвался, и мне пришлось послать Малыша Сейлина узнать, в чем дело; Сейлин доложил, что Прайена нет. Дверца маленького аварийного люка в хвосте оказалась сорванной. Во время внезапной потери высоты и пике Прайен, видимо, подумал, что с самолетом что-то стряслось, и решил смыться. На мой вопрос, сумеет ли справиться с пулеметами Прайена, Малыш ответил, что попробует.
Мне кажется, именно прыжок Прайена заставил меня сказать:
- Послушайте, ребята, что вы собираетесь делать? Если хотите прыгать, сообщаю для ориентировки, что мы находимся над Бельгией. Или вы предпочитаете попробовать добраться домой?
Наступило долгое, очень долгое молчание.
- После бельгийского побережья нам нужно еще около пятидесяти минут, чтобы долететь до своего аэродрома, - проинформировал Клинт.
- Я готов, - отозвался Фарр, но не сказал на что.
- А здесь довольно ветрено, - проговорил Малыш. Люк был открыт и, конечно, вызывал соблазн.
- Нег, как ты?
- Не думаю, сэр, что должен высказывать собственное мнение. Если ребята хотят прыгать...
Только тут я вспомнил, что лямки от парашюта Хендауна держали Мерроу на сиденье рядом со мной. Голова Базза безвольно моталась из стороны в сторону. И Хендаун считал, что не должен высказывать свое мнение!
- Давайте все-таки попытаемся, - предложил я. - Мы всегда сможем сделать посадку на воду, если придется. Все согласны?
Ответил только Фарр:
- Учитель, я согласен, если вы действительно хорошо управляете самолетом.
Некоторое время все молчали. Чувствуя себя крайне подавленным, я приказал Хеверстроу прийти в нашу кабину и снять с Мерроу кислородную маску.
Нег Хендаун доложил, что сверху к нам приближаются истребители.
- Вся немецкая авиация, будь она проклята! Предстоит нечто интересное.
В течение шести-семи минут примерно двадцать "мессершмиттов" развлекали нас устрашающей акробатикой, но, к счастью, почти все они проскакивали на пересекающихся курсах, так и не обнаружив, что мы оказались бы беззащитными перед их лобовыми атаками.
Поскольку теперь уже никто не мог требовать от нас оставаться в боевом порядке, мы располагали гораздо большим, чем обычно, пространством и временем для маневрирования, и я, пожалуй, проделал все - разве что не перевертывал самолет на спину. Я жестом приказал Клинту, все еще находившемуся в пилотской кабине, включиться в селекторный переключатель на панели второго пилота, и он, стоя позади Мерроу, докладывал каждый раз, когда истребители собирались атаковать нас в лоб. При появлении самолетов противника спереди я разворачивал самолет то в одну, то в другую сторону, позволяя средним пулеметам встречать их огнем.
Ребята встречали мои маневры возгласами одобрения.
- Молодец, лейтенант! Поверните машину. Еще! Еще!
- Подкиньте им огонька, учитель!
- Я подбил одного! - закричал Малыш Сейлин. - Думаю, что подбил! Боже, по-моему, и в самом деле подбил!
За все наши боевые вылеты Малыш ни разу не заявлял, что он кого-то подбил.
Самолет получил пробоину в левое крыло, из правого двигателя послышались выхлопы, но, чихнув несколько раз, двигатель заработал вроде бы нормально, хотя скорость машины уменьшилась до ста двадцати пяти.
В самые худшие наши минуты меня вдруг одолела зевота. Не раз, а три или четыре раза лицо у меня неожиданно начинало вытягиваться, мускулы на шее напрягались, рот раскрывался, и веки смыкались. И с этим ничего нельзя было поделать. С удивлением подумал я, что могу заснуть, - заснуть, несмотря на всю серьезность положения и величайшую ответственность, которая лежала на мне. Но как только приступы зевоты прошли, я вновь почувствовал себя бодрым.
Внезапно немцы исчезли, и к нам приблизился, предварительно покачав с безопасного расстояния крыльями, маленький "спит-5"; он уменьшил скорость и полетел параллельным курсом; я настроился на диапазон высокой частоты и отчетливо услышал дружественный великосветский голос летчика королевских ВВС.
- Приветствую вас, Большой друг! - сказал спокойный голос, словно дело происходило где-то на великосветском приеме. - Надеюсь, у вас все в порядке?
- У нас полтора двигателя, - ответил я. - Кое-как ковыляем.
Дэфни научила меня понимать английский юмор и делать вид, что мне море по колено, - даже в тех случаях, когда у меня поджилки тряслись.
- Но я рад вас видеть, - продолжал я. - Есть тут еще ваши?
- Мы будем сопровождать вас.
- Спасибо, дружище, вот это чудесная новость!
Я включил внутренний телефон и уже совсем иным тоном громко оповестил экипаж:
- Слушайте все! К нам прилетели "спитфайры"! Они останутся с нами до конца.
Послышались приветственные возгласы, но не могу сказать, что я почувствовал себя счастливым. Голова Мерроу бессильно перекатывалась по спинке сиденья, рот был раскрыт, лицо покрыто бледностью, и лишь в тех местах, где кислородная маска недавно соприкасалась с кожей, краснела овальная каемка.
Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов.
- Далеко еще до побережья, Клинт?
- Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть.
- И сколько, ты говоришь, нам оттуда?
- Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один.
Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал:
- Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду.
Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное "Тело" рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
- Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
- Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:
Она добавила что-то об удовлетворении, рождающемся в самых темных, самых тайных глубинах души человеческой, где обитают чувства-жабы, чувства-змеи, - инстинкты пещерного человека. Еще она сказала так:
- По-моему, когда наступит мирное время, мы должны меньше думать о прошлом, а больше о том, куда поведут нас те, кто так наслаждается битвой сейчас. В мирное время они постараются поставить на всех нас свое клеймо... Ножи, дубины и все такое... То же самое они передадут в наследство своим детям. Нам доведется пережить еще не одну войну. О Боу, я не знаю, что мы можем сделать с ними, с помощью какого воспитания вытравить в них это, или подавить, или вылечить, и можно ли вообще раз и навсегда с этим покончить!
Она чувствовала, женским чутьем чувствовала, что именно мерроу являются причиной всех бед человеческих. Не будет на земле настоящего мира, пока существуют люди с тягой к убийству.
- Дипломатия не принесет мира, это всего лишь маска... Экономические системы, идеологии - отговорка.
Но я еще не испытывал желания размышлять над тем, что так страстно доказывала Дэфни. Я чувствовал себя пришибленным и рассерженным и спросил:
- Если он такое чудовище, почему же ты разделась?
Дэфни вспыхнула; горячая краска стыда залила ее лицо. Во всяком случае, мне показалось вначале, что это был стыд. Впрочем, я и сейчас думаю, что отчасти так и было. Но вместе с тем в ней говорил и гнев.
- Да потому, что мне еще надо жить, - ответила она. - Жизнь-то идет. А вы, - те, кто воюет, - вы считаете, будто война - это все; вы ошибаетесь, воображая, что, рискуя, берете на себя ответственность (кстати, вы утверждаете, будто делаете это не по своей воле, а по чьему-то принуждению), вы думаете, что можете пренебречь всеми остальными обязанностями в отношении ваших семей, вашей совести, женщин. Но женщины созданы не только для того, чтобы спать с вами.
- Тогда почему же ты так поступила?
Легкая насмешливая улыбка появилась на ее губах.
- А я хочу, чтоб из-за меня дрались. Хочу стать яблоком раздора.
Неожиданный ответ Дэфни в первый и последний раз заставил меня заговорить с ней в ироническом тоне:
- Девушка с пропагандистского плаката, благословляющая тысячи "летающих крепостей"!
- Боу, но ты уже почти заканчиваешь свою смену, - тихо сказала Дэфни.
- Следовательно, ты соглашалась отдаться Мерроу только потому, что моя смена подходит к концу? Но ведь то же самое можно сказать и об его смене. Не понимаю.
- Ты помнишь воскресенье и тот праздник, когда я не приехала в Лондон? Тогда случилось то же самое, Боу. Я осматривалась; разве тебе непонятно, что сейчас, когда ты скоро уедешь домой, я должна осматриваться?
- Осматривайся на здоровье. Но зачем отдаваться моему командиру?
- Я отдалась тебе, Боу, в первый же вечер, как только мы остались наедине. Что-то я не помню, чтобы ты критиковал меня за это.
Ее довод умерил мой пыл.
- Видишь ли, мой дорогой Боу, чем меньше тебе останется служить здесь, тем больше я начинаю понимать, - вернее, ты заставляешь меня понимать, что я нужна тебе разве что чуть больше, чем нужна Мерроу, хотя, любимый, есть тут и большая разница: ты дал мне очень много. Однако я не нужна тебе как постоянный друг, я нужна тебе лишь на то время, пока ты здесь, пока не вернулся домой, к своей, другой жизни. Тебе просто нужна временная военная подруга. Верно?
Мне было не под силу справиться сразу с таким обилием аргументов, и я снова рассердился.
- Как же ты могла любить этого типа Даггера, если он так же гадок, как Мерроу?
- Я была ребенком, Боу. Это произошло во время "блица". Люди, с которыми тебя сталкивает случай, бывают разными.
- Да, но как ты могла подумать, что любишь его?
- У тебя была твоя Дженет. Ты же сам о ней рассказывал. Мы не обязаны отчитываться друг перед другом за полученное воспитание, ведь правда?
"Верно!" Но вслух я этого не сказал.
- Кроме того, дорогой, я порвала с Даггером, как только поняла, что он влюблен не в меня, а в войну.
- И ты решила порвать со мной потому, что...
Я вспомнил рассказ доктора - как Дэфни плакала, разговаривая с ним по телефону, как призналась, что любит меня всем сердцем, но что я не люблю ее.
- Ты-то не влюблен в войну, дорогой, я знаю.
- ...потому, что я никогда не поднимал вопрос о нашем браке?
Дэфни снова вспыхнула, и снова ее румянец был вызван не только стыдом, но и гневом.
- Все твои разговоры о самоотверженной любви... - продолжала она. - Что они такое, как не смутная тоска по оправданию? Ты хочешь оправдать себя за твое отношение ко мне. Самоотверженная любовь!.. И даже твое нежелание убивать...
- Подожди, подожди!
- Я не отрицаю, отчасти ты, возможно, искренен. То, что тебя обязывают делать, - мерзко. Но ты легко соглашаешься на компромиссы, любимый. "Я согласен и дальше летать на бомбардировщике, но убивать? Нет..." Неужели ты не понимаешь всей порочности этой затеи? Как можешь ты облагодетельствовать своей любовью все человечество, если не в состоянии дать ее даже одному человеческому существу?
Ее слова заслуживали серьезного размышления, но, наверное, мне мешала молодость. Я еще оставался мальчишкой. Несправедливо, что старшие заставляют молодежь вести за них свои войны. Я снова вернулся к Мерроу, словно думать о нем было легче, чем о себе.
4
- Он сел на край кровати, поставил локти на колени и опустил голову на руки. По-моему, он был уже пьян. Я внимательно следила за ним. Он усиленно давал понять, что я должна с ним понянчиться. Скажу тебе, Боу, что такие герои сущие младенцы! Поразительно, до какой степени он раскис и разоткровенничался. "Не так уж я хорош, как они утверждают". "Почему меня обошли?" Мерроу продолжал твердить, что он вечный неудачник. Его исключили из колледжа. Плохо работал у этого... как его там... торговца зерном. Называл себя летчиком-бродягой. Неудачник, неудачник, неудачник... Рассказывал, что ему всегда хотелось иметь много денег, что "сумасшедшие" деньги - вранье, он просто-напросто скряга. Сказал, что его легко заставить потерять присутствие духа. Когда ему было лет двенадцать, он получил работу в небольшом, на несколько квартир, доме в Холенде - за пять долларов в неделю подметать лестницы и убирать мусор, но у одного жильца оказалась собака, доберман-пинчер; он ее боялся и стал пропускать дни уборки; однажды пришел домохозяин и в присутствии родителей Мерроу уволил его; отец орал, но мать, укладывая вечером спать, сказала, что ему не нужно приносить деньги в семью, ибо он приносит в дом счастье.Мерроу, приносящий счастье!
"Ребята не любили меня. В Холенде находилось отделение ХАМЛ
[36], располагавшее паршивым спортивным залом, библиотекой и комнатой с пианино; однажды после игры в баскетбол - мне в то время исполнилось лет тринадцать-четырнадцать - ребята всей бандой хотели избить меня. А я даже не состоял в команде; игра взбудоражила их, ребята стояли на площадке и хором выкрикивали мое имя, и мистер Бакхаут, секретарь нашего отделения ХАМЛ, продержал меня в своей конторе, пока все не успокоилось".
Будучи, по его словам, тщедушным, с куриной грудью, он купил в магазине "Сиирс и Робак" эспандер - развивать плечи и руки. В школе он никогда не получал хороших отметок.
"Что-то заставляло всех ненавидеть меня".
Как сообщила Дэфни, Мерроу признался, что вся его воинственность - не что иное, как "хвастовство и блеф".
"Почему, по-твоему, Хеверстроу мой любимчик? Потому, что он офицер и слюнтяй. А человеку легко разыгрывать из себя важную персону, когда он имеет дело с ничтожествами".
Это напомнило ему, как однажды, когда он играл со своим дружком Чакки, на окраине города, на какой-то строительной площадке, произвели взрыв с помощью динамита; а Мерроу решил, что ударил гром с ясного неба, и с перепугу подумал, что это, должно быть, какое-то знамение свыше или предостережение, и убежал домой, к матери. На следующий день Чакки назвал его трусом.
"И вот с тех пор, - сказал Мерроу, - я боюсь самого страха".
По мнению Дэфни, Мерроу, рассказав ей эти анекдоты о самом себе, признался, что все его рассказы о многочисленных амурных победах - сплошная выдумка. "Я получаю удовольствие только от полетов".
Я хотел, чтобы Дэфни выразилась точнее.
- Кто же он все-таки? Что заставляет тебя так отзываться о нем?
- Я не эксперт.И сужу о нем всего лишь как женщина.
- Не забудь, я летаю с ним.
Дэфни на мгновение задумалась.
- Это человек, возлюбивший войну.
Я попытался решить, за что мог воевать Мерроу. Конечно, не за идеи, надежды, какие-то стремления. Я представил себе белый стандартный домик примерно 1925 года в Холенде, в Небраске. От нескольких вечнозеленых деревьев, посаженных некогда "для оживления пейзажа", а теперь почти совсем урывших его своими кронами, в гостиной и столовой темно даже днем. На веранде спит колли. Человек в черных брюках и белой рубашке с отстегнутым воротничком, со свисающими подтяжками и потухшей, наполовину выкуренной сигарой во рту медленно бродит взад и вперед за маломощной газонокосилкой, изрыгающей клубы сизого дыма. На веранду выходит женщина, почти совсем седая, с мешками под глазами и дряблой, обвисшей на щеках кожей; она хлопает дверью, и дряхлый пес с трудом поднимается на ноги.
- Мерроу же превосходный летчик, - сказал я, - и если он так влюблен в войну, почему же его все-таки обошли?
Дэфни нахмурилась.
- Возлюбившие войну...Мой Даггер и твой командир. Мерроу герой во всех отношениях, за исключением одного: он испытывает слишком уж большое удовлетворение или, как выразился сам Мерроу, "удовольствие", подчиняясь глубоко скрытому в нем инстинкту... ну, к уничтожению, что ли. - Дэфни явно испытывала затруднение. - Я хочу сказать... Глупо, Боу, что я вообще пытаюсь это анализировать; я женщина. Я просто чувствую... у них это связано со смертью, близко к ней. Когда ты задаешься вопросом, за что человек воюет, ты, наверное, сам себе отвечаешь: за жизнь. А Мерроу не хочет жизни, он хочет смерти. Не для себя - для всех остальных.
Я вспомнил, как сверкнули глаза у Мерроу в тот день, когда мы втроем завтракали в Мотфорд-сейдже, как звякнула в супнице разливательная ложка, когда он ударил кулаком по столу. "Я хочу убить смерть", - сказал он. Даже смерть. Смерть была ублюдком, сержантом. Я снова представил себе человека в черных брюках со свисающими подтяжками; он прятался в укромных уголках темного дома, подстерегая парнишку, готовый накричать, наброситься на него.
- Следовательно, герои - это Мерроу, Брандт, Джаг Фарр? Так, что ли? - спросил я.
- Нет, нет, нет! Есть ведь и другие люди, Боу, которые, ненавидя войну, дерутся со всей яростью, потому что они больше, чем самих себя, любят то, за что сражаются, - жизнь. Дюнкерк. Тебе стоит только вспомнить этот город. Лондон в дни "блица".
- Но все, что ты мне здесь рассказала о Мерроу... - Я покачал головой.
- Он не может любить, потому что любовь означает рождение, жизнь. Ложась в постель, он ненавидит - нападает, насилует, издевается, только так, кажется ему, должен поступать настоящий мужчина... Ты сильнее его, Боу, - как же случилось, что ты сам этого не знаешь? Мерроу сказал, что это твой орден. Он все еще валяется на полу. Можешь взять его, если хочешь.
Я встал, пересек комнату и под туалетным столиком нашел крест "За летные боевые заслуги". Я поднял его и положил на ладонь - мой орден.
- Да, но вся сложность положения заключается в том, - сказал я, - что этот тип постоянно находится рядом, в том же самолете. Что же делать в таком случае?
- Ответить не легко. Такие люди способны внушить, будто их любят. По-моему, прежде всего надо постараться получше узнать, что они собой представляют, чего хотят... Но соблюдай осторожность, любимый.
Я переживал такое смятение мыслей и чувств, что вряд ли понимал и свои собственные, и ее слова. Совершенно растерянный, я, однако, испытывал, как никогда раньше, прилив новых сил; и вместе с тем отчаяние. До меня донеслись мои слова, обращенные к Дэфни:
- Как ты думаешь, для нас с тобой возможна совместная жизнь?
- Не знаю. Сейчас не знаю. Я никого еще не любила так, как любила тебя, и все же...
- Любила?
- Милый, слишком уж ты американец! В голове у тебя все-все перепуталось - и то, что есть, и то, чего ты хочешь.
Глава тринадцатая
В ВОЗДУХЕ
16.56-17.39
1
Таким образом, сломался не я, а Мерроу. Он сидел на месте второго пилота, неподвижно уставившись в одну точку, и это было самое страшное - видеть Мерроу-летчика бездеятельным.Четыре самолета, о которых доложил Прайен, выскочили из-за хвоста нашей "крепости", прежде чем я успел пересесть на место Мерроу, и, не трогая нас, пронеслись дальше, намереваясь атаковать основные силы соединения. Но не может отставший самолет долгое время рассчитывать на такое везение - рано или поздно те же или другие истребители должны были напасть на "Тело".
Я связался с Клинтом и спросил, выпустил ли он ракету; он ответил, что выпустил; тогда я поинтересовался, как далеко, по его мнению, находится побережье. Мнение... Он знал точно! Сейчас без трех минут пять; все наше соединение должно теперь лететь между Брюсселем и Гентом; мы отстали от группы на девятнадцать минут и, следовательно, находились милях в десяти от Брюсселя, при скорости в пределах ста тридцати, "Тело" достигнет побережья примерно через тридцать пять минут.
Обо всем этом Клинт уверенно доложил по внутреннему телефону, но соответствующие расчеты он сделал либо заблаговременно, либо произвел с молниеносной быстротой тут же, пока говорил; как бы то ни было, он оказался на высоте положения, хотя не имел под рукой необходимых приборов. Все "приборы" находились у него в голове. Куда исчез тот рассеянный Хеверстроу, которого Мерроу так часто ловил погруженным в мечты? Я же все еще наслаждался той поразительной ясностью мысли (хотя настроение у меня было отвратительное, я чувствовал себя глубоко несчастным), которая следует за тревогой, как охотник за дичью. Сейчас надо было четко определить обязанности каждого члена экипажа.
Я приказал Лембу подать сигнал бедствия на волне радиопеленгаторной станции и включить, хотя и несколько преждевременно, в самом широком диапазоне систему опознавания "свой-чужой". Я представил себе, как все произойдет в дальнейшем: какой-нибудь радиослушатель в Англии поймает наши сигналы для радиопеленгатора, сообщит на главную радиолокационную станцию, и та свяжется со станцией наведения, к которой приписан Пайк-Райлинг; с этого момента наша станция наведения будет заниматься в первую очередь только "Телом". Немного позже наблюдатели на приборах наведения, зафиксировав радиоимпульсы "Тела", посылаемые в специальном очень широком диапазоне, станут непрерывно следить за полетом "крепости" и докладывать на главную радиолокационную станцию, а последняя, в свою очередь, будет передавать все подробности в штаб нашего авиакрыла в Пайк-Райлинг-холле и, на случай, если нам придется совершить вынужденную посадку на воду, - в Морскую спасательную службу. Только сейчас я впервые подумал об Англии и о возможности спасения.
Вариометр показывал (если только его показания соответствовали действительности), что самолет терял высоту значительно быстрее, чем раньше: примерно двести футов в минуту. По высотометру мы находились чуть выше тринадцати тысяч футов. Я уже собирался сообщить экипажу, что через несколько минут можно будет снять кислородные маски, как что-то произошло с управлением.
Штурвал вырвало у меня из рук, нос самолета опустился, и машина перешла в пике.
В первое мгновение мне показалось, что где-то оборвался трос.
Я с силой потянул штурвал на себя, и хотя колонка несколько подалась назад, самолет продолжал пикировать.
Взглянув вправо, я обнаружил, что Мерроу всей грудью навалился на штурвал второго пилота. Я боролся с его весом и думал: даже потеряв сознание, он пытается убить нас всех; каждой клеточкой своего мозга он желает смерти каждому из нас.
Пришлось позвать на помощь Хендауна. Он появился в тот момент, когда я, собрав все силы, левой рукой тянул штурвал на себя, а правой старался оттолкнуть Мерроу. Он был в полубессознательном состоянии, но все же пытался встать, нелепо взмахивая руками; голова его свесилась набок, словно шея уже не могла ее держать; пока он вставал, я понемногу оттягивал штурвал на себя, но тут он снова падал, и мне приходилось начинать все сначала. Лишь после того как Хендаун оттянул Мерроу за плечи, я смог выровнять машину.
Мы потеряли четыре тысячи футов.
Мерроу находился на грани полной потери сознания, но не хотел утихомириться. Мы лишились и носовых пулеметов, и одной турели, а Лемб хотя бы время от времени должен был оставлять пулемет и заниматься радиосвязью; поэтому мы не могли себе позволить, чтобы Хендаун торчал в пилотской кабине и нянчился с Мерроу. Движением головы я приказал Негу оттащить Базза в заднюю часть самолета. Задача была не из легких. Отверстие люка между сиденьями все еще оставалось открытым, Мерроу со всем обмундированием весил фунтов двести, а кроме того, в нем еще оставалось достаточно сил, чтобы использовать свой вес и упираться. Негрокус наполовину стащил Мерроу с сиденья, но понял, что дальше у него не получится; он посадил Базза обратно, придержал одной рукой, отстегнул лямки своего парашюта и привязал Мерроу за грудь, плечи и руки к спинке сиденья.
Потом Хендаун поднялся на свою установку, включил внутренний телефон и первым делом сказал:
- Послушайте, сопляки! Самолетом сейчас командует лейтенант Боумен. Вы меня понимаете?
- А что с майором? - Это был голос Фарра, голос трезвого человека.
- Ушел в отставку, - ответил Хендаун.
- А вы хороший летчик, лейтенант, или так себе? - Это снова был голос Фарра, но на этот раз голос пьяного человека.
- Всем снять кислородные маски! - приказал я. - Но вначале проверка.
Прайен не отозвался, и мне пришлось послать Малыша Сейлина узнать, в чем дело; Сейлин доложил, что Прайена нет. Дверца маленького аварийного люка в хвосте оказалась сорванной. Во время внезапной потери высоты и пике Прайен, видимо, подумал, что с самолетом что-то стряслось, и решил смыться. На мой вопрос, сумеет ли справиться с пулеметами Прайена, Малыш ответил, что попробует.
Мне кажется, именно прыжок Прайена заставил меня сказать:
- Послушайте, ребята, что вы собираетесь делать? Если хотите прыгать, сообщаю для ориентировки, что мы находимся над Бельгией. Или вы предпочитаете попробовать добраться домой?
Наступило долгое, очень долгое молчание.
- После бельгийского побережья нам нужно еще около пятидесяти минут, чтобы долететь до своего аэродрома, - проинформировал Клинт.
- Я готов, - отозвался Фарр, но не сказал на что.
- А здесь довольно ветрено, - проговорил Малыш. Люк был открыт и, конечно, вызывал соблазн.
- Нег, как ты?
- Не думаю, сэр, что должен высказывать собственное мнение. Если ребята хотят прыгать...
Только тут я вспомнил, что лямки от парашюта Хендауна держали Мерроу на сиденье рядом со мной. Голова Базза безвольно моталась из стороны в сторону. И Хендаун считал, что не должен высказывать свое мнение!
- Давайте все-таки попытаемся, - предложил я. - Мы всегда сможем сделать посадку на воду, если придется. Все согласны?
Ответил только Фарр:
- Учитель, я согласен, если вы действительно хорошо управляете самолетом.
Некоторое время все молчали. Чувствуя себя крайне подавленным, я приказал Хеверстроу прийти в нашу кабину и снять с Мерроу кислородную маску.
Нег Хендаун доложил, что сверху к нам приближаются истребители.
- Вся немецкая авиация, будь она проклята! Предстоит нечто интересное.
В течение шести-семи минут примерно двадцать "мессершмиттов" развлекали нас устрашающей акробатикой, но, к счастью, почти все они проскакивали на пересекающихся курсах, так и не обнаружив, что мы оказались бы беззащитными перед их лобовыми атаками.
Поскольку теперь уже никто не мог требовать от нас оставаться в боевом порядке, мы располагали гораздо большим, чем обычно, пространством и временем для маневрирования, и я, пожалуй, проделал все - разве что не перевертывал самолет на спину. Я жестом приказал Клинту, все еще находившемуся в пилотской кабине, включиться в селекторный переключатель на панели второго пилота, и он, стоя позади Мерроу, докладывал каждый раз, когда истребители собирались атаковать нас в лоб. При появлении самолетов противника спереди я разворачивал самолет то в одну, то в другую сторону, позволяя средним пулеметам встречать их огнем.
Ребята встречали мои маневры возгласами одобрения.
- Молодец, лейтенант! Поверните машину. Еще! Еще!
- Подкиньте им огонька, учитель!
- Я подбил одного! - закричал Малыш Сейлин. - Думаю, что подбил! Боже, по-моему, и в самом деле подбил!
За все наши боевые вылеты Малыш ни разу не заявлял, что он кого-то подбил.
Самолет получил пробоину в левое крыло, из правого двигателя послышались выхлопы, но, чихнув несколько раз, двигатель заработал вроде бы нормально, хотя скорость машины уменьшилась до ста двадцати пяти.
В самые худшие наши минуты меня вдруг одолела зевота. Не раз, а три или четыре раза лицо у меня неожиданно начинало вытягиваться, мускулы на шее напрягались, рот раскрывался, и веки смыкались. И с этим ничего нельзя было поделать. С удивлением подумал я, что могу заснуть, - заснуть, несмотря на всю серьезность положения и величайшую ответственность, которая лежала на мне. Но как только приступы зевоты прошли, я вновь почувствовал себя бодрым.
Внезапно немцы исчезли, и к нам приблизился, предварительно покачав с безопасного расстояния крыльями, маленький "спит-5"; он уменьшил скорость и полетел параллельным курсом; я настроился на диапазон высокой частоты и отчетливо услышал дружественный великосветский голос летчика королевских ВВС.
- Приветствую вас, Большой друг! - сказал спокойный голос, словно дело происходило где-то на великосветском приеме. - Надеюсь, у вас все в порядке?
- У нас полтора двигателя, - ответил я. - Кое-как ковыляем.
Дэфни научила меня понимать английский юмор и делать вид, что мне море по колено, - даже в тех случаях, когда у меня поджилки тряслись.
- Но я рад вас видеть, - продолжал я. - Есть тут еще ваши?
- Мы будем сопровождать вас.
- Спасибо, дружище, вот это чудесная новость!
Я включил внутренний телефон и уже совсем иным тоном громко оповестил экипаж:
- Слушайте все! К нам прилетели "спитфайры"! Они останутся с нами до конца.
Послышались приветственные возгласы, но не могу сказать, что я почувствовал себя счастливым. Голова Мерроу бессильно перекатывалась по спинке сиденья, рот был раскрыт, лицо покрыто бледностью, и лишь в тех местах, где кислородная маска недавно соприкасалась с кожей, краснела овальная каемка.
Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов.
- Далеко еще до побережья, Клинт?
- Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть.
- И сколько, ты говоришь, нам оттуда?
- Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один.
Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал:
- Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду.
2
Вскоре я увидел берег - вначале он показался мне длинной кромкой тени, отброшенной облаком; теперь я уже сомневался в правильности принятого решения лететь до последней возможности, а потом совершить посадку на воду. С развороченным носом "Тело" не удержится на поверхности моря, наберет воды и затонет. Я и понятия не имел, что происходит на море, не катятся ли по нему высокие волны с гребнями пены, похожими на космы безумной женщины. Мне припомнилось несколько случаев посадки на воду в авиагруппе: трое утонули... Все члены экипажа утонули... Все спасены... Шестеро утонули... Я попытался припомнить практические занятия на суше, посвященные вынужденным посадкам на воду, но припомнил лишь наши шутки о море грязи, в которую мы ухитрялись попадать, и скуку, которую испытывали на этих занятиях, ибо кто мог подумать, что подобное когда-нибудь действительно случится с нами?Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное "Тело" рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
- Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
- Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу: