Страница:
Мы так много дрыхли, что на следующее утро я проснулся только в десять часов, и то потому, что меня разбудили жалобные крики чаек. Мерроу никак не мог отоспаться и все еще сопел, как гиппопотам. В доме отдыха не придерживались определенного режима, и я решил пропустить завтрак. Я от корки до корки прочитал детективный роман с Ниро Вульфом в качестве главного персонажа, а потом некоторое время размышлял о предстоящем дне.
Мерроу наконец поднялся, и мы отправились искать дамочек, а заодно искупаться у берега, перед тем местом, где любили прогуливаться горожане, но искупаться нам не пришлось, вода оказалась холодной, а те несколько девушек, что мы видели, были изготовлены из теста, которое еще не подошло, и мы вернулись в отель к обильному позднему ленчу. Мерроу увидел объявление о назначенном на следующий день турнире по метанию подков, замысловато расписался в списке участников и уговорил меня потренироваться вместе с ним.
Я побил его в трех играх подряд. Ни единого промаха. Пять раз я надевал подкову на колышек, а раз семь-восемь бросал так, что подкова падала рядом с колышком, опираясь на него ребром.
Мерроу заявил, что если бы ему дали настоящие подковы, а не фальшивые, покрытые резиной и сделанные специально для таких вот развлечений, то он бы показал себя.
Позже он вычеркнул свою фамилию из списка участников турнира, а я, хотя вообще не собирался в нем участвовать, вырос в собственном мнении и в шутку упрекнул Мерроу в недостатке энтузиазма к этому чудесному, традиционно американскому испытанию ловкости, чем привел его в раздражение, последствия которого не заставили себя ждать.
Мне захотелось утешить его, и я предложил испробовать лечебные действия одной из городских бань; а вдруг бани в Ланкашире, как и в Японии, общие для мужчин и женщин!
Наша экспедиция закончилась неудачно. Выбранная нами водолечебница оказалась мрачным местом, где не могло быть и речи о какихто забавах. Мы застали там несколько морщинистых кляч, пытавшихся излечиться от отчаяния и распада. В раздевалках царили грязь и запустение, а здешние тараканы вели себя не менее нагло, чем сержанты.
Мы не стали задерживаться и отправились в парк с обсерваторией, и я сказал, что при виде обсерваторий всегда начинаю думать о шлемах римских легионеров, а Мерроу ответил: "Боумен, ты чересчур образован, и это не доведет тебя до добра. Ты похож на лайми". Я мог бы ответить, что тем не менее побил его в игре в подковы, но промолчал, потому что он все еще переживал свое поражение.
В гостиницу мы возвращались по Лорд-стрит - широкому бульвару, где в лучах заходящего солнца негнущейся походкой прогуливались ливерпульские рабочие, приехавшие в Саутпорт провести свой отпуск; тут встречалось много военных в форме самых различных армий мира. Я вспомнил, как Мерроу во время одного из наших отпусков в Лондоне сказал: "Слишком уж много на нашей стороне всяких иностранцев, будь они прокляты!"
Мы встретили Макса и Клинта и решили выпить перед ужином. Между нами существовала негласная договоренность не заводить в доме отдыха новых друзей. Как правило, все летчики держались своими обособленными группами. И мы и они слишком часто видели, как падают наши друзья вместе с подбитыми самолетами, и у нас не возникало желания приобретать новых, чтобы снова терять.
Линч! Все ли в порядке с Линчем? Как переживет он эту неделю?
Несмотря на решение держаться особняком, любопытство заставило нас втянуться в разговор с вновь прибывшими летчиками из Н-ской авиагруппы. Мы сидели в большой гостиной, заставленной скрипящей белой мебелью из тростника со скользкими подушками, крытыми воещным ситцем.
Что же произошло за время с прошлой субботы?
Два отмененных и два состоявшихся боевых вылета. Летчики предполагали, что наша группа участвовала в обоих рейдах и, вероятно, приняла бы участие в двух других, если бы их не отменили.
Да, а что ы слышали о Сайлдже и о Геринге?
Мы, конечно, знали, что командир одной из наших эскадрилий Уолтер Сайлдж - здоровенный детина с вкрадчивыми манерами, тот самый, что пытался нагло ухаживать за Дэфни, когда она еще была девушкой Питта, сбит во время рейда на Хюльс. Ну, а при чем тут Геринг?
Немецкое радио ("Лорд Хо-Хо"
[33]) сообщило, рассказывал один из вновь прибывших летчиков, что Сайлдж выбросился на парашюте и попал в плен, что в лагере для военнопленных он честил на все корки Геринга и заявлял, что наши "крепости" по-прежнему будут сбивать игрушечные самолетики этого жирного идиота, после чего Геринг поклялся отомстить группе "летающих крепостей", где служил Сайлдж.
Речь шла о нашей группе.
Слышал ли кто-нибудь лично из них эту передачу?
Нет, но они узнали от одного парня, а тот от своего знакомого - вот он-то и слушал передачу.
Кто-то сообщил новость о высадке союзников в Сицилии, но среди нас не нашлось ни одного, кто взялся бы утверждать, что высадка в Сицилии ускорит окончание войны; наоборот, мы с раздражением говорили, что новая кампания в Средиземном море сопряжена для нас с новыми людскими и материальными потерями.
Все это начинало слишком уж действовать на нервы, и я предложил было пойти поесть, когда один из новеньких вдруг спросил:
- Ну, ребята, а что вы думаете о своем новом командире?
- Вы имеете в виду Траммера? - быстро спросил Мерроу.
- Нет, нет! Настоящего воздушного волка, назначенного на днях на место Траммера. Как его фамилия, Эд?
- Какая-то коротенькая, - ответил тот, кого назвали Эдом. - Говорят, мировой парень.
- Верно, - согласился первый. - Фамилия у него коротенькая. Не то Силдж, не то...
- Может, Бинз? - процедил Мерроу.
- Точно! Бинз. Так ведь, Эд?
Мерроу поднялся.
- Ну, Боумен, теперь, я полагаю, нетрудно догадаться, почему нас отправили на отдых.
Мерроу ушел из гостиницы и вернулся только в четыре утра, разбудив меня своим приходом. Он был неестественно оживлен и похвастал, что провел время с проституткой фунтов триста весом и плавал по ней, как по Большому Соленому озеру. Он смеялся, пока не уснул.
Пайк-Райлинг, близкое окончание смены, Дэфни - все представлялось далеким и нереальным. Здесь, в Саутпорте, я, к своему удивлению, почти не думал о Дэфни. Сейчас мысль о ней автоматически вызывала у меня рефлекс теплоты и благодарности, но сама Дэфни казалась не столько частью моей подлинной жизни, сколько чем-то таким, что я зачислил бы в разряд "и прочее". Обстоятельства могли так же легко вычеркнуть Дэфни из моей жизни, как легко могло командование перевести меня в другую авиагруппу или лишить Мерроу его надежд. Мною вновь овладело ставшее уже привычным ощущение - отдых не помог мне избавиться от него, - ощущение полной беспомощности, словно у летчика, подвешенного к горящему парашюту.
Сейчас мне понятно, почему я испытывал к полковнику Бинзу двойственное чувство. Прошла только неделя, как мы вернулись из дома отдыха, - наступило двадцать третье июля, и хотя никаких боевых действий за это время не проводилось, если не считать тренировочного полета авиагруппы и отмененного рейда, мы успели убедиться, что летчики вполне довольны назначением Бинза командиром. Мерроу ненавидел Бинза, но меня к нему влекло. Это был высокий худой человек двадцати девяти лет, с бескровным лицом и серыми выпуклыми глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками; его черные, тщательно приглаженные на затылке волосы были коротко подстрижены, а в уголках губ постоянно таилось что-то похожее на горькую усмешку. Уитли Бинз вел аскетическую жизнь - не пил, не курил и совершенно не интересовался женщинами. "Целомудренный Уит" - так называли его ребята за выпивкой в баре. Даже в спокойном состоянии он выглядел каким-то страдающим и удрученным; обычно он сидел, ссутулясь и крепко сжимая себя скрещенными руками, словно страдал от холода или страха. Несмотря на резкость и замкнутость Бинза, его всегда окружала группа горячих приверженцев - Мерроу презрительно называл их "кликой Бинза". Бледный, с задумчивыми глазами, он походил на ученого или на поэта, но среди авиаторов славился как самый отчаянный из всех отчаянных пилотов. "Бинз? Да что ты, дружище, ведь это он на Б-17 совершил над аэродромом Макдилл такой лихой разворот, что у меня до сих пор поджилки трясутся!.."
Недавно Бинз сделал отличное дело. Вернувшись из дома отдыха, мы обнаружили, что боевой дух летчиков нашей группы и мог бы быть хуже, да некуда. Траммер оказался никудышным командиром. Басня о насмешках Сайлджа над Герингом распространилась с быстротой эпидемии, и люди ей поверили. Геринг поклялся разделаться с нами. Сам Бинз, - Великая Гранитная Челюсть, - не отличаясь красноречием, не решался побеседовать с летчиками и рассеять их беспокойство и поэтому, собрав нас как-то днем в начале недели в комнате для инструктажей, не очень связно сказал, что люди с открытыми глазами будут драться лучше, чем с закрытыми, и напустил на нас Стива Мэрике с анализом (первым, который я слышал за все то время, что рисковал жизнью) наших боевых действий. Стив сообщил, что наши рейды предпринимаются вовсе не по чьей-то прихоти или из-за отсутствия координации с союзниками, а являются частью принятого месяц назад плана согласованного воздушного наступления, в соответствии с которым американские "летающие крепости", "либерейторы" и средние бомбардировщики в дневное время, а самолеты английских ВВС в ночное наносили бомбовые удары по тщательно выбранным целям перед вторжением в Европу. Хотя нам все еще предстояло время от времени бомбить базы подводных лодок, в дальнейшем основными объектами налетов станут немецкие авиационные заводы, прежде всего заводы, выпускающие истребители, некоторые отрасли промышленности по производству дефицитных материалов вроде подшипников, синтетического каучука, горючего, а также военный автомобильный транспорт.
Когда Мэрике закончил свое выступление, поднялся Целомудренный Уит и произнес всего одну, но, как видно, тщательно обдуманную и отрепетированную фразу:
- В дополнение к сказанному, господа, прошу вас помнить, что наши боевые товарищи, вынужденные, по несчастью, парашютироваться и оказавшиеся в руках врага, могут неправильно истолковать временную пассивность авиации, поскольку связывают каждое наше усилие, даже самое незначительное, с надеждой на свое скорое освобождение.
Он сел, явно утомленный столь сложной речью, которой, очевидно, рассчитывал затронуть наши чувства, и мы вышли из помещения молчаливые, спокойные и, пожалуй, исполненные воинственного духа.
Генерал произнес коротенькую речь, вроде тех, какие он, видимо, не раз произносил раньше. Выслушав ее, мы искренне поверили (чего, вероятно, не скажешь о самом генерале), что никто не сражается так героически, как мы.
Затем без всяких пышных слов полковник Бинз принялся вызывать людей для получения наград из рук генерала. Сначала вручались так называемые автоматические награды - медали "Пурпурное сердце"
[34]и "Авиационные". "Авиационными медалями" летчиков награждали просто за определенное количество боевых вылетов, и медалей оказалось так много, что их выдавали командиру корабля сразу по коробке на экипаж. Тех, кому полагалось "Пурпурное сердце", вызывали поименно, и они выходили из строя подтянутые, вскинув голову и печатая шаг, что не так-то часто наблюдалось среди летчиков. Генерал бормотал каждому несколько слов, и награжденный возвращался на свое место с пылающим лицом и глазами, полными гордости. Затем генерал вручил медали раненым и удостоил коротенькой беседой тяжелораненого, лежавшего на вынесенной госпитальной койке.
Все это происходило под небом, где проносились рваные облака, гонимые обычным для этого времени года бризом, в глубоком молчании, нарушаемом лишь хлопаньем блестящего нейлонового конуса на диспетчерской вышке да бормотанием полковника и генерала, и произвело на меня сильное впечатление. Нет, я, пожалуй, не испытывал особой восторженности - к ней примешивалась какая-то острая боль, но в то же время жизнь казалась мне прекрасной.
Из Саутпорта мы вернулись в субботу на прошлой неделе; Дэфни немедленно приехала в Бертлек, и после разлуки счастье вновь обладать друг другом было поистине безмерно. Она пробыла со мной до четверга; вдвоем мы наслаждались покоем. Только в четверг утром она уехала в Кембридж закончить кое-какие служебные дела. Вид Линча встревожил меня, я застал его побледневшим, осунувшимся и апатичным; он больше не читал поэм и не выступал по местному радиовещанию со всякими курьезными объявлениями; глядя на своего измученного друга, я почувствовал, как все же освежил меня отдых. Вот так же бы отдохнуть и Линчу. Встреча с сержантами нашего экипажа после недельного отсутствия получилась даже волнующей. Прайен вернулся с чем-то вроде хронического поноса, и я навестил его в госпитале, где ему давали сульфагуанадин; он тискал мне руку и со слезами жаловался, что состояние здоровья скоро лишит его возможности летать в составе экипажа, лучшего на всем европейском театре военных действий. К моему удовольствию, Мерроу отчасти, видимо, обрел свой прежний темперамент. Дней через четыре-пять после нашего возвращения он обнаружил, что Батчер Лемб, беспокоясь о собственной безопасности, стащил со списанного самолета солидный кусок бронеспинки и прикрепил его болтами к стенке радиоотсека; в крайне язвительных выражениях Мерроу приказал Лембу сорвать броню и стоял около него, пока тот не снял гайки со всех болтов. В другой раз, когда нас инструктировали, как закладывать листовки в бомбовые отсеки ("Коробки с листовками должны крепиться к самым верхним бомбодержателям, а если возможно, то и к бортовым" и т.д.), Базз крикнул, что он никогда, никогда не вылетит с бумагой для сортиров в бомбоотсеках своего самолета.
Но, думаю, мое хорошее самочувствие объяснялось тем, что после "пикника", то есть после Четвертого июля, "Тело" еще ни разу не вылетало в рейд, а ведь было уже двадцать третье число.
После "Пурпурных сердец" и "Авиационных медалей" (я все же не вытерпел и потихоньку заглянул в обитую вельветином коробку со своей "Авиационной медалью" и с забившимся сердцем прочитал напечатанный на мимеографе бланк, где говорилось о мужестве, проявленном мною в боевой обстановке) из строя вызвали несколько человек, действительно заслуживших награды. Бинзу вручили крест "За летные боевые заслуги", а когда такой же крест заочно получил Сайлдж, по шеренгам каре словно пробежала дрожь. Бреддок был посмертно удостоен ордена "Серебряной звезды". Церемония происходила в полном молчании; со воего места я слышал только, как шумит ветер, надувая конус на диспетчерской вышке.
Затем произошло нечто такое, чего я никогда не забуду. Для получения награды вызвали Мерроу. Как только генерал поднял руки, собираясь приколоть ленту к кителю Базза, в задних шеренгах (не в нашем экипаже, а совсем в другой стороне) кто-то тихо, приглушенно, словно чревовещатель, и, скорее всего, в насмешку крикнул "ура!". К первому голосу присоединился второй, восклицания зазвучали все громче и, наконец, слились в сплошной рев одобрения; со всех сторон послышался смех, каждый выражал свои чувства, как мог. Медсестры махали белыми шапочками. Кто-то пронзительно свистел, как в тот вечер, когда Боб Хоуп выступал вместе с другими артистами в солдатской столовой. Я обнаружил, что тоже кричу, что на глазах у меня слезы и что я шлепаю Макса Брандта по спине.
Мерроу вернулся в строй со своей обычной ухмылкой, наклонился ко мне и на ухо сказал:
- Ты видишь медсестер, вон тех, что размахивают шапочками? Я их тоже ублаготворю, каждую по очереди.
Неужели весь этот шум поднялся в честь Мерроу? Неужели им действительно так восхищались? Не знаю. По-моему, первое "ура!" кто-то крикнул просто ради смеха; характер общей насмешки носил и поднявшийся затем шум. Слишком уж смеялись люди. Возможно, впрочем, что так они выражали свое сочувствие Мерроу, которому начальство предпочло Бинза, однако сейчас, когда минуло столько времени, я могу беспристрастно сказать, что Мерроу не имел ни малейшего шанса стать командиром авиагруппы; сомневаюсь, чтобы начальство вообще когда-нибудь рассматривало его кандидатуру. Возможно, шум объяснялся тем, что Мерроу, видите ли, слыл таким типом, который был способен даже во время инструктажа крикнуть, что он отказывается лететь с "туалетной бумагой". Возможно, в столь шумном чествовании Мерроу нашло выход общее приподнятое настроение, - я тоже испытывал его, стоя на плацу, - то редкое хорошее чувство, что обязательно требовало своего выражения и неизбежно должно было найти какой-то предлог, чтобы выплеснуться наружу. Возможно, наконец, что все происходившее представляло собой гневный протест против абсурдности официального спектакля, ибо мы-то знали, кто сбережет свою шкуру, а кто нет, и, кроме того, каждый всем своим сердцем ощущал, что хоть сегодня-то он еще жив. Мужество, героизм... Какими фальшивыми казались нам эти напыщенные слова!
Сам же Мерроу воспринял все очень просто: как доказательство того, что он лучший летчик во всей авиагруппе.
- А ты слышал, кто-нибудь приветствовал этого ублюдка Бинза? - поинтересовался он позже.
После того как нас распустили, Мерроу показывал "побрякушку" - так он называл свою награду - всем желающим: бронзовый прямоугольный крест на квадрате из расходящихся лучей с наложенным на него четырехлопастным воздушным винтом. На тыльной стороне была выгравирована надпись: "Капит. Ум. Мерлоу - за храбрость в бою". Кто-то, как обычно, напутал, и великая армейская машина, будь она проклята, заново окрестила своего героя.
Дикое ликование, ответил он, какой-то экстаз, спазмы в груди, желание расплакаться. Он тоже что-то орал. Но, добавил Линч, в те минуты он и не вспомнил о Мерроу, было в этом что-то противоестественное, мрачное и одновременно комичное - хвастун и сквернослов Мерроу с огромной головой и маленькими ногами, получающий символ извечных человеческих усилий отстоять мосты, крепости и возвышенности в борьбе со своим злейшим врагом - человеком. По мнению Линча, сцена на плацу должна бы подсказать генералу, что ему надо поскорее вернуться в Лондон, к своему привычному комфорту. Щелканье конуса на ветру словно поторапливало генерала. "Очень странно, - заметил Линч хриплым, усталым голосом. - Будто кто-то другой воспользовался моей глоткой".
Позднее, уже вечером, мы заговорили о храбрости, и Линч внезапно сказал, что во время боевых вылетов его терзают приступы дикого страха. "Да, да! - сказал он старческим голосом. - С самого первого рейда". Нечто подобное замечалось за ним даже в его безоблачные дни, когда он выступал по нашему радиовещанию. Он не сомневался, что когда-нибудь сами откроются люки и он вывалится вместе с ними в пустоту, или самолет вот-вот взорвется, или развалятся стенки "крепости". Страх то усиливался, то ослабевал, иногда Линч целыми днями не мог избавиться от него, иногда же почти вовсе не испытывал.
- Ну вот, теперь ты знаешь, - закончил он и взглянул на меня, словно стыдясь.
Я решил в тот же вечер, прежде чем лечь спать, зайти к доктору Ренделлу и настойчиво попросить его отстранить Линча от полетов.
Кид ушел, а я почувствовал себя на седьмом небе при мысли о том, как хорошо у меня все сложилось. Дэфни! Любимая! Какой же я счастливчик! Не знаю почему, - может, из-за того, что когда я возвращался в общежитие, на базе объявили состояние боевой готовности, - я решил отложить до утра разговор с доктором о Киде. Разговор так и не состоялся.
Я сразу проснулся с забившимся сердцем. В первые минуты я не сомневался, что голос, если даже это говорил я сам, обращался ко мне; я вскочил с кровати и встал посредине комнаты, чувствуя себя потерянным и обреченным.
Потом, словно все это не приснилось мне, а происходило наяву, мне захотелось узнать, какой завтра будет день. Если полночь еще не наступила, то, очевидно, суббота, двадцать четвертое. Если же полночь прошла, тогда двадцать четвертое уже наступило, и я или кто-то другой получает отсрочку до воскресенья.
Я пошарил по столу в изголовье кровати, нашел часы и по светящемуся циферблату попытался определить время, но не смог разглядеть цифр; все еще содрогаясь от страха, я прошел через холл в уборную, где горел свет, и, прищурившись, взглянул на часы.
Час семнадцать...
Суббота уже наступила. Значит - воскресенье. Но, возможно, и не воскресенье. Голос во сне мог и ошибиться; когда человек проводит всю ночь на ногах, он даже в первые утренние часы, после полуночи, все еще говорит "завтра", подразумевая, что оно наступит сразу же после темноты.
Я вернулся на кровать и долго лежал, не в силах подавить дрожь. Потом я погрузился в глубокую-глубокую пучину сна, но, как мне показалось, почти сразу проснулся, по обыкновению, за миг до того, как луч света от фонаря Салли упал мне на лицо. Да, Салли уже пришел.
- Вставай, мой мальчик. Почти три тридцать. Инструктаж в четыре.
Некоторое время сон оставался лишь смутным воспоминанием; очевидно, в течение нескольких минут полного забытья перед приходом Салли он успел выветриться из моей памяти.
Однако за завтраком я внезапно вспомнил все. Меня затрясло, как в лихорадке.
Направляясь на инструктаж, я встретил доктора Ренделла и остановил его. По-моему, я хотел поговорить с ним о Киде Линче, но вместо этого спросил:
- Ну как Прайен?
- Выписался и будет снова летать. Анализ стула на амебы отрицательный. Никаких особых заболеваний не обнаружено. Посоветуйте Мерроу немножко приголубить Прайена.
- Вы смеетесь.
Я хотел спросить дока о моем сне. Что он значил.
- Тогда приголубьте Прайена вы, - сказал врач уже на ходу. Потом повернул голову и добавил: - Ну, а уж коль скоро вы будете этим заниматься, приголубьте заодно и своего командира.
Все это было слишком уж запутано. А я слишком волновался, чтобы подумать, что, собственно, хотел сказать доктор.
Мы вылетели в дымке, при средней облачности в нашем районе Англии и при видимости не больше двух миль. В тот день впервые мы отправлялись в рейс в плохую погоду, ориентируясь на пути к месту сбора группы по сигналам приводного маяка, а позднее, при построении в боевой порядок, руководствуясь указаниями трех радиомаяков, и подобное новшество усиливало мой страх. Над Северным морем под нами стлалась сплошная низкая облачность, и в течение долгих часов мы летели над ней. Но вверху небо оставалось чистым. К счастью, в соответствии с инструктажем мы почти до самого объекта летели сразу же над облаками, на высоте около пяти тысяч футов, так что нам не пришлось долго пользоваться кислородными масками. Страх не проходил. У меня не возникало сомнений, что сон окажется пророческим. Я только спрашивал себя, какой день имел в виду голос. Я много думал о холодном море, скрытом под облаками.
Мерроу наконец поднялся, и мы отправились искать дамочек, а заодно искупаться у берега, перед тем местом, где любили прогуливаться горожане, но искупаться нам не пришлось, вода оказалась холодной, а те несколько девушек, что мы видели, были изготовлены из теста, которое еще не подошло, и мы вернулись в отель к обильному позднему ленчу. Мерроу увидел объявление о назначенном на следующий день турнире по метанию подков, замысловато расписался в списке участников и уговорил меня потренироваться вместе с ним.
Я побил его в трех играх подряд. Ни единого промаха. Пять раз я надевал подкову на колышек, а раз семь-восемь бросал так, что подкова падала рядом с колышком, опираясь на него ребром.
Мерроу заявил, что если бы ему дали настоящие подковы, а не фальшивые, покрытые резиной и сделанные специально для таких вот развлечений, то он бы показал себя.
Позже он вычеркнул свою фамилию из списка участников турнира, а я, хотя вообще не собирался в нем участвовать, вырос в собственном мнении и в шутку упрекнул Мерроу в недостатке энтузиазма к этому чудесному, традиционно американскому испытанию ловкости, чем привел его в раздражение, последствия которого не заставили себя ждать.
Мне захотелось утешить его, и я предложил испробовать лечебные действия одной из городских бань; а вдруг бани в Ланкашире, как и в Японии, общие для мужчин и женщин!
Наша экспедиция закончилась неудачно. Выбранная нами водолечебница оказалась мрачным местом, где не могло быть и речи о какихто забавах. Мы застали там несколько морщинистых кляч, пытавшихся излечиться от отчаяния и распада. В раздевалках царили грязь и запустение, а здешние тараканы вели себя не менее нагло, чем сержанты.
Мы не стали задерживаться и отправились в парк с обсерваторией, и я сказал, что при виде обсерваторий всегда начинаю думать о шлемах римских легионеров, а Мерроу ответил: "Боумен, ты чересчур образован, и это не доведет тебя до добра. Ты похож на лайми". Я мог бы ответить, что тем не менее побил его в игре в подковы, но промолчал, потому что он все еще переживал свое поражение.
В гостиницу мы возвращались по Лорд-стрит - широкому бульвару, где в лучах заходящего солнца негнущейся походкой прогуливались ливерпульские рабочие, приехавшие в Саутпорт провести свой отпуск; тут встречалось много военных в форме самых различных армий мира. Я вспомнил, как Мерроу во время одного из наших отпусков в Лондоне сказал: "Слишком уж много на нашей стороне всяких иностранцев, будь они прокляты!"
Мы встретили Макса и Клинта и решили выпить перед ужином. Между нами существовала негласная договоренность не заводить в доме отдыха новых друзей. Как правило, все летчики держались своими обособленными группами. И мы и они слишком часто видели, как падают наши друзья вместе с подбитыми самолетами, и у нас не возникало желания приобретать новых, чтобы снова терять.
Линч! Все ли в порядке с Линчем? Как переживет он эту неделю?
Несмотря на решение держаться особняком, любопытство заставило нас втянуться в разговор с вновь прибывшими летчиками из Н-ской авиагруппы. Мы сидели в большой гостиной, заставленной скрипящей белой мебелью из тростника со скользкими подушками, крытыми воещным ситцем.
Что же произошло за время с прошлой субботы?
Два отмененных и два состоявшихся боевых вылета. Летчики предполагали, что наша группа участвовала в обоих рейдах и, вероятно, приняла бы участие в двух других, если бы их не отменили.
Да, а что ы слышали о Сайлдже и о Геринге?
Мы, конечно, знали, что командир одной из наших эскадрилий Уолтер Сайлдж - здоровенный детина с вкрадчивыми манерами, тот самый, что пытался нагло ухаживать за Дэфни, когда она еще была девушкой Питта, сбит во время рейда на Хюльс. Ну, а при чем тут Геринг?
Немецкое радио ("Лорд Хо-Хо"
[33]) сообщило, рассказывал один из вновь прибывших летчиков, что Сайлдж выбросился на парашюте и попал в плен, что в лагере для военнопленных он честил на все корки Геринга и заявлял, что наши "крепости" по-прежнему будут сбивать игрушечные самолетики этого жирного идиота, после чего Геринг поклялся отомстить группе "летающих крепостей", где служил Сайлдж.
Речь шла о нашей группе.
Слышал ли кто-нибудь лично из них эту передачу?
Нет, но они узнали от одного парня, а тот от своего знакомого - вот он-то и слушал передачу.
Кто-то сообщил новость о высадке союзников в Сицилии, но среди нас не нашлось ни одного, кто взялся бы утверждать, что высадка в Сицилии ускорит окончание войны; наоборот, мы с раздражением говорили, что новая кампания в Средиземном море сопряжена для нас с новыми людскими и материальными потерями.
Все это начинало слишком уж действовать на нервы, и я предложил было пойти поесть, когда один из новеньких вдруг спросил:
- Ну, ребята, а что вы думаете о своем новом командире?
- Вы имеете в виду Траммера? - быстро спросил Мерроу.
- Нет, нет! Настоящего воздушного волка, назначенного на днях на место Траммера. Как его фамилия, Эд?
- Какая-то коротенькая, - ответил тот, кого назвали Эдом. - Говорят, мировой парень.
- Верно, - согласился первый. - Фамилия у него коротенькая. Не то Силдж, не то...
- Может, Бинз? - процедил Мерроу.
- Точно! Бинз. Так ведь, Эд?
Мерроу поднялся.
- Ну, Боумен, теперь, я полагаю, нетрудно догадаться, почему нас отправили на отдых.
Мерроу ушел из гостиницы и вернулся только в четыре утра, разбудив меня своим приходом. Он был неестественно оживлен и похвастал, что провел время с проституткой фунтов триста весом и плавал по ней, как по Большому Соленому озеру. Он смеялся, пока не уснул.
10
На следующее утро я встал рано и целый день провел в одиночестве. Я отправился в местный небольшой зоопарк и долго наблюдал за обезьянами; они вели себя, как счастливые люди; я же испытывал апатию, безразличие и равнодушие ко всему, что всего лишь несколько дней назад казалось мне важным.Пайк-Райлинг, близкое окончание смены, Дэфни - все представлялось далеким и нереальным. Здесь, в Саутпорте, я, к своему удивлению, почти не думал о Дэфни. Сейчас мысль о ней автоматически вызывала у меня рефлекс теплоты и благодарности, но сама Дэфни казалась не столько частью моей подлинной жизни, сколько чем-то таким, что я зачислил бы в разряд "и прочее". Обстоятельства могли так же легко вычеркнуть Дэфни из моей жизни, как легко могло командование перевести меня в другую авиагруппу или лишить Мерроу его надежд. Мною вновь овладело ставшее уже привычным ощущение - отдых не помог мне избавиться от него, - ощущение полной беспомощности, словно у летчика, подвешенного к горящему парашюту.
11
На церемонию вручения орденов весь личный состав базы был выстроен в каре на площадке перед диспетчерской вышкой. На одной стороне кучка военных медсестер окружала пятерых раненых - четверо сидели в креслах-колясках, а пятый лежал на высокой госпитальной койке с колесиками. Наш строй никто бы не назвал образцовым, в ВВС не уделяли внимание всяким парадам и шагистике; все построились по экипажам. Я наблюдал за Мерроу, а он наблюдал за медсестрами. Большой транспортный самолет С-54, толстый и неуклюжий по сравнению с нашими элегантными "летающими крепостями", тяжело завершал последний круг, потом снизился и отлично сел на полосу; к самолету помчался штабной автомобиль, каре разомкнулось и пропустило нашего нового командира - Уитли Бинза; он шел рядом с генералом Икером и несколькими офицерами его свиты, о чем-то быстро говорил и оживленно жестикулировал. Они прошли почти рядом с нами, и я успел разглядеть фуражку генерала с вынутой из тульи проволокой, как у самого захудалого летчика; мне бросилась в глаза и его бледность, но Бинз и несколько тщательно выбритых штабистов оказались между мной и генералом, так что я видел великого человека всего лишь несколько мгновений. Я ненавидел его, он олицетворял холодную, безжалостную длань высшей власти, но в то же время я трепетал от сознания, что нахожусь так близко к нему, и вытягивал шею, чтобы взглянуть еще раз, но Бинз загораживал его от меня.Сейчас мне понятно, почему я испытывал к полковнику Бинзу двойственное чувство. Прошла только неделя, как мы вернулись из дома отдыха, - наступило двадцать третье июля, и хотя никаких боевых действий за это время не проводилось, если не считать тренировочного полета авиагруппы и отмененного рейда, мы успели убедиться, что летчики вполне довольны назначением Бинза командиром. Мерроу ненавидел Бинза, но меня к нему влекло. Это был высокий худой человек двадцати девяти лет, с бескровным лицом и серыми выпуклыми глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками; его черные, тщательно приглаженные на затылке волосы были коротко подстрижены, а в уголках губ постоянно таилось что-то похожее на горькую усмешку. Уитли Бинз вел аскетическую жизнь - не пил, не курил и совершенно не интересовался женщинами. "Целомудренный Уит" - так называли его ребята за выпивкой в баре. Даже в спокойном состоянии он выглядел каким-то страдающим и удрученным; обычно он сидел, ссутулясь и крепко сжимая себя скрещенными руками, словно страдал от холода или страха. Несмотря на резкость и замкнутость Бинза, его всегда окружала группа горячих приверженцев - Мерроу презрительно называл их "кликой Бинза". Бледный, с задумчивыми глазами, он походил на ученого или на поэта, но среди авиаторов славился как самый отчаянный из всех отчаянных пилотов. "Бинз? Да что ты, дружище, ведь это он на Б-17 совершил над аэродромом Макдилл такой лихой разворот, что у меня до сих пор поджилки трясутся!.."
Недавно Бинз сделал отличное дело. Вернувшись из дома отдыха, мы обнаружили, что боевой дух летчиков нашей группы и мог бы быть хуже, да некуда. Траммер оказался никудышным командиром. Басня о насмешках Сайлджа над Герингом распространилась с быстротой эпидемии, и люди ей поверили. Геринг поклялся разделаться с нами. Сам Бинз, - Великая Гранитная Челюсть, - не отличаясь красноречием, не решался побеседовать с летчиками и рассеять их беспокойство и поэтому, собрав нас как-то днем в начале недели в комнате для инструктажей, не очень связно сказал, что люди с открытыми глазами будут драться лучше, чем с закрытыми, и напустил на нас Стива Мэрике с анализом (первым, который я слышал за все то время, что рисковал жизнью) наших боевых действий. Стив сообщил, что наши рейды предпринимаются вовсе не по чьей-то прихоти или из-за отсутствия координации с союзниками, а являются частью принятого месяц назад плана согласованного воздушного наступления, в соответствии с которым американские "летающие крепости", "либерейторы" и средние бомбардировщики в дневное время, а самолеты английских ВВС в ночное наносили бомбовые удары по тщательно выбранным целям перед вторжением в Европу. Хотя нам все еще предстояло время от времени бомбить базы подводных лодок, в дальнейшем основными объектами налетов станут немецкие авиационные заводы, прежде всего заводы, выпускающие истребители, некоторые отрасли промышленности по производству дефицитных материалов вроде подшипников, синтетического каучука, горючего, а также военный автомобильный транспорт.
Когда Мэрике закончил свое выступление, поднялся Целомудренный Уит и произнес всего одну, но, как видно, тщательно обдуманную и отрепетированную фразу:
- В дополнение к сказанному, господа, прошу вас помнить, что наши боевые товарищи, вынужденные, по несчастью, парашютироваться и оказавшиеся в руках врага, могут неправильно истолковать временную пассивность авиации, поскольку связывают каждое наше усилие, даже самое незначительное, с надеждой на свое скорое освобождение.
Он сел, явно утомленный столь сложной речью, которой, очевидно, рассчитывал затронуть наши чувства, и мы вышли из помещения молчаливые, спокойные и, пожалуй, исполненные воинственного духа.
12
Бинз подвел генерала и офицеров его штаба к складному столику, стоявшему поблизости от того места, где расположились раненые и медсестры.Генерал произнес коротенькую речь, вроде тех, какие он, видимо, не раз произносил раньше. Выслушав ее, мы искренне поверили (чего, вероятно, не скажешь о самом генерале), что никто не сражается так героически, как мы.
Затем без всяких пышных слов полковник Бинз принялся вызывать людей для получения наград из рук генерала. Сначала вручались так называемые автоматические награды - медали "Пурпурное сердце"
[34]и "Авиационные". "Авиационными медалями" летчиков награждали просто за определенное количество боевых вылетов, и медалей оказалось так много, что их выдавали командиру корабля сразу по коробке на экипаж. Тех, кому полагалось "Пурпурное сердце", вызывали поименно, и они выходили из строя подтянутые, вскинув голову и печатая шаг, что не так-то часто наблюдалось среди летчиков. Генерал бормотал каждому несколько слов, и награжденный возвращался на свое место с пылающим лицом и глазами, полными гордости. Затем генерал вручил медали раненым и удостоил коротенькой беседой тяжелораненого, лежавшего на вынесенной госпитальной койке.
Все это происходило под небом, где проносились рваные облака, гонимые обычным для этого времени года бризом, в глубоком молчании, нарушаемом лишь хлопаньем блестящего нейлонового конуса на диспетчерской вышке да бормотанием полковника и генерала, и произвело на меня сильное впечатление. Нет, я, пожалуй, не испытывал особой восторженности - к ней примешивалась какая-то острая боль, но в то же время жизнь казалась мне прекрасной.
Из Саутпорта мы вернулись в субботу на прошлой неделе; Дэфни немедленно приехала в Бертлек, и после разлуки счастье вновь обладать друг другом было поистине безмерно. Она пробыла со мной до четверга; вдвоем мы наслаждались покоем. Только в четверг утром она уехала в Кембридж закончить кое-какие служебные дела. Вид Линча встревожил меня, я застал его побледневшим, осунувшимся и апатичным; он больше не читал поэм и не выступал по местному радиовещанию со всякими курьезными объявлениями; глядя на своего измученного друга, я почувствовал, как все же освежил меня отдых. Вот так же бы отдохнуть и Линчу. Встреча с сержантами нашего экипажа после недельного отсутствия получилась даже волнующей. Прайен вернулся с чем-то вроде хронического поноса, и я навестил его в госпитале, где ему давали сульфагуанадин; он тискал мне руку и со слезами жаловался, что состояние здоровья скоро лишит его возможности летать в составе экипажа, лучшего на всем европейском театре военных действий. К моему удовольствию, Мерроу отчасти, видимо, обрел свой прежний темперамент. Дней через четыре-пять после нашего возвращения он обнаружил, что Батчер Лемб, беспокоясь о собственной безопасности, стащил со списанного самолета солидный кусок бронеспинки и прикрепил его болтами к стенке радиоотсека; в крайне язвительных выражениях Мерроу приказал Лембу сорвать броню и стоял около него, пока тот не снял гайки со всех болтов. В другой раз, когда нас инструктировали, как закладывать листовки в бомбовые отсеки ("Коробки с листовками должны крепиться к самым верхним бомбодержателям, а если возможно, то и к бортовым" и т.д.), Базз крикнул, что он никогда, никогда не вылетит с бумагой для сортиров в бомбоотсеках своего самолета.
Но, думаю, мое хорошее самочувствие объяснялось тем, что после "пикника", то есть после Четвертого июля, "Тело" еще ни разу не вылетало в рейд, а ведь было уже двадцать третье число.
После "Пурпурных сердец" и "Авиационных медалей" (я все же не вытерпел и потихоньку заглянул в обитую вельветином коробку со своей "Авиационной медалью" и с забившимся сердцем прочитал напечатанный на мимеографе бланк, где говорилось о мужестве, проявленном мною в боевой обстановке) из строя вызвали несколько человек, действительно заслуживших награды. Бинзу вручили крест "За летные боевые заслуги", а когда такой же крест заочно получил Сайлдж, по шеренгам каре словно пробежала дрожь. Бреддок был посмертно удостоен ордена "Серебряной звезды". Церемония происходила в полном молчании; со воего места я слышал только, как шумит ветер, надувая конус на диспетчерской вышке.
Затем произошло нечто такое, чего я никогда не забуду. Для получения награды вызвали Мерроу. Как только генерал поднял руки, собираясь приколоть ленту к кителю Базза, в задних шеренгах (не в нашем экипаже, а совсем в другой стороне) кто-то тихо, приглушенно, словно чревовещатель, и, скорее всего, в насмешку крикнул "ура!". К первому голосу присоединился второй, восклицания зазвучали все громче и, наконец, слились в сплошной рев одобрения; со всех сторон послышался смех, каждый выражал свои чувства, как мог. Медсестры махали белыми шапочками. Кто-то пронзительно свистел, как в тот вечер, когда Боб Хоуп выступал вместе с другими артистами в солдатской столовой. Я обнаружил, что тоже кричу, что на глазах у меня слезы и что я шлепаю Макса Брандта по спине.
Мерроу вернулся в строй со своей обычной ухмылкой, наклонился ко мне и на ухо сказал:
- Ты видишь медсестер, вон тех, что размахивают шапочками? Я их тоже ублаготворю, каждую по очереди.
Неужели весь этот шум поднялся в честь Мерроу? Неужели им действительно так восхищались? Не знаю. По-моему, первое "ура!" кто-то крикнул просто ради смеха; характер общей насмешки носил и поднявшийся затем шум. Слишком уж смеялись люди. Возможно, впрочем, что так они выражали свое сочувствие Мерроу, которому начальство предпочло Бинза, однако сейчас, когда минуло столько времени, я могу беспристрастно сказать, что Мерроу не имел ни малейшего шанса стать командиром авиагруппы; сомневаюсь, чтобы начальство вообще когда-нибудь рассматривало его кандидатуру. Возможно, шум объяснялся тем, что Мерроу, видите ли, слыл таким типом, который был способен даже во время инструктажа крикнуть, что он отказывается лететь с "туалетной бумагой". Возможно, в столь шумном чествовании Мерроу нашло выход общее приподнятое настроение, - я тоже испытывал его, стоя на плацу, - то редкое хорошее чувство, что обязательно требовало своего выражения и неизбежно должно было найти какой-то предлог, чтобы выплеснуться наружу. Возможно, наконец, что все происходившее представляло собой гневный протест против абсурдности официального спектакля, ибо мы-то знали, кто сбережет свою шкуру, а кто нет, и, кроме того, каждый всем своим сердцем ощущал, что хоть сегодня-то он еще жив. Мужество, героизм... Какими фальшивыми казались нам эти напыщенные слова!
Сам же Мерроу воспринял все очень просто: как доказательство того, что он лучший летчик во всей авиагруппе.
- А ты слышал, кто-нибудь приветствовал этого ублюдка Бинза? - поинтересовался он позже.
После того как нас распустили, Мерроу показывал "побрякушку" - так он называл свою награду - всем желающим: бронзовый прямоугольный крест на квадрате из расходящихся лучей с наложенным на него четырехлопастным воздушным винтом. На тыльной стороне была выгравирована надпись: "Капит. Ум. Мерлоу - за храбрость в бою". Кто-то, как обычно, напутал, и великая армейская машина, будь она проклята, заново окрестила своего героя.
13
Я провел вечер с Линчем. Я спросил его, что он испытывал, когда чествовали Мерроу.Дикое ликование, ответил он, какой-то экстаз, спазмы в груди, желание расплакаться. Он тоже что-то орал. Но, добавил Линч, в те минуты он и не вспомнил о Мерроу, было в этом что-то противоестественное, мрачное и одновременно комичное - хвастун и сквернослов Мерроу с огромной головой и маленькими ногами, получающий символ извечных человеческих усилий отстоять мосты, крепости и возвышенности в борьбе со своим злейшим врагом - человеком. По мнению Линча, сцена на плацу должна бы подсказать генералу, что ему надо поскорее вернуться в Лондон, к своему привычному комфорту. Щелканье конуса на ветру словно поторапливало генерала. "Очень странно, - заметил Линч хриплым, усталым голосом. - Будто кто-то другой воспользовался моей глоткой".
Позднее, уже вечером, мы заговорили о храбрости, и Линч внезапно сказал, что во время боевых вылетов его терзают приступы дикого страха. "Да, да! - сказал он старческим голосом. - С самого первого рейда". Нечто подобное замечалось за ним даже в его безоблачные дни, когда он выступал по нашему радиовещанию. Он не сомневался, что когда-нибудь сами откроются люки и он вывалится вместе с ними в пустоту, или самолет вот-вот взорвется, или развалятся стенки "крепости". Страх то усиливался, то ослабевал, иногда Линч целыми днями не мог избавиться от него, иногда же почти вовсе не испытывал.
- Ну вот, теперь ты знаешь, - закончил он и взглянул на меня, словно стыдясь.
Я решил в тот же вечер, прежде чем лечь спать, зайти к доктору Ренделлу и настойчиво попросить его отстранить Линча от полетов.
Кид ушел, а я почувствовал себя на седьмом небе при мысли о том, как хорошо у меня все сложилось. Дэфни! Любимая! Какой же я счастливчик! Не знаю почему, - может, из-за того, что когда я возвращался в общежитие, на базе объявили состояние боевой готовности, - я решил отложить до утра разговор с доктором о Киде. Разговор так и не состоялся.
14
Глубокой ночью мне приснился ужасный сон - ужасный потому, что я скорее слышал, чем видел его. Точнее, я ничего не видел, а только слышал. Звуки врывались в гробовую тишину сна без сновидений. Слышался чей-то голос, но я не мог разбрать чей: мой собственный или кто-то другой обращался ко мне; возможно, мой, но я не мог сказать, с кем разговаривал: с Линчем, Мерроу, с самим собой или с кем-то еще. Я ощущал присутствие Линча, Мерроу и, по-моему, некоторых других летчиков. Дэфни не было. Твердо и властно голос произносил одну только фразу: "Завтра ты умрешь".Я сразу проснулся с забившимся сердцем. В первые минуты я не сомневался, что голос, если даже это говорил я сам, обращался ко мне; я вскочил с кровати и встал посредине комнаты, чувствуя себя потерянным и обреченным.
Потом, словно все это не приснилось мне, а происходило наяву, мне захотелось узнать, какой завтра будет день. Если полночь еще не наступила, то, очевидно, суббота, двадцать четвертое. Если же полночь прошла, тогда двадцать четвертое уже наступило, и я или кто-то другой получает отсрочку до воскресенья.
Я пошарил по столу в изголовье кровати, нашел часы и по светящемуся циферблату попытался определить время, но не смог разглядеть цифр; все еще содрогаясь от страха, я прошел через холл в уборную, где горел свет, и, прищурившись, взглянул на часы.
Час семнадцать...
Суббота уже наступила. Значит - воскресенье. Но, возможно, и не воскресенье. Голос во сне мог и ошибиться; когда человек проводит всю ночь на ногах, он даже в первые утренние часы, после полуночи, все еще говорит "завтра", подразумевая, что оно наступит сразу же после темноты.
Я вернулся на кровать и долго лежал, не в силах подавить дрожь. Потом я погрузился в глубокую-глубокую пучину сна, но, как мне показалось, почти сразу проснулся, по обыкновению, за миг до того, как луч света от фонаря Салли упал мне на лицо. Да, Салли уже пришел.
- Вставай, мой мальчик. Почти три тридцать. Инструктаж в четыре.
Некоторое время сон оставался лишь смутным воспоминанием; очевидно, в течение нескольких минут полного забытья перед приходом Салли он успел выветриться из моей памяти.
Однако за завтраком я внезапно вспомнил все. Меня затрясло, как в лихорадке.
Направляясь на инструктаж, я встретил доктора Ренделла и остановил его. По-моему, я хотел поговорить с ним о Киде Линче, но вместо этого спросил:
- Ну как Прайен?
- Выписался и будет снова летать. Анализ стула на амебы отрицательный. Никаких особых заболеваний не обнаружено. Посоветуйте Мерроу немножко приголубить Прайена.
- Вы смеетесь.
Я хотел спросить дока о моем сне. Что он значил.
- Тогда приголубьте Прайена вы, - сказал врач уже на ходу. Потом повернул голову и добавил: - Ну, а уж коль скоро вы будете этим заниматься, приголубьте заодно и своего командира.
Все это было слишком уж запутано. А я слишком волновался, чтобы подумать, что, собственно, хотел сказать доктор.
15
Нас проинструктировали для самого продолжительного из всех рейдов, предпринимавшихся до сих пор VIII воздушной армией; предстояло совершить налет на "Нордиск летметалл" - завод по выработке магния, алюминия и нитрата в Херойе, в Норвегии. По сообщению Стива Мэрике, строительство завода заканчивал немецкий химический трест "И.Г. Фарбениндустри", и предприятие находилось в эксплуатации всего три недели; наш визит должен был оказаться для немцев полной неожиданностью.Мы вылетели в дымке, при средней облачности в нашем районе Англии и при видимости не больше двух миль. В тот день впервые мы отправлялись в рейс в плохую погоду, ориентируясь на пути к месту сбора группы по сигналам приводного маяка, а позднее, при построении в боевой порядок, руководствуясь указаниями трех радиомаяков, и подобное новшество усиливало мой страх. Над Северным морем под нами стлалась сплошная низкая облачность, и в течение долгих часов мы летели над ней. Но вверху небо оставалось чистым. К счастью, в соответствии с инструктажем мы почти до самого объекта летели сразу же над облаками, на высоте около пяти тысяч футов, так что нам не пришлось долго пользоваться кислородными масками. Страх не проходил. У меня не возникало сомнений, что сон окажется пророческим. Я только спрашивал себя, какой день имел в виду голос. Я много думал о холодном море, скрытом под облаками.