Гнев мужчины уже увял. Он смущается, когда его ловит камера. Портрет безлицый, вроде мужской. Чей угодно.
   — Смысл жалоб, — говорит Лоренс, — в том, чтобы поддерживать иллюзию, будто можно что-нибудь сделать. Все равно больше ничего не придумаешь. — Легкий звяк в трубке. Стекло ударяется о стекло. — Анна? Ты слушаешь?
   — Да.
   — Это хорошо. А почему мы шепчемся?
   Она смотрит на дверь. За стеклянной панелью фигуры, неясные и таинственные, идут мимо кабинетов. Налоговая притихла, но не безмолвствует, не пустая, не забита людьми, как все привыкли. В соседних комнатах инспекторы сидят, уткнувшись в свои компьютеры, Карл, и Дженет, и мистер Германубис, и юное поколение тоже, новенькие, которые обращаются к Анне с опасливым почтением, если отваживаются. Годом раньше она бы к ним присоединилась. А теперь умолкает, когда они идут мимо. Одиннадцать пятьдесят две. Восемь минут до полуночи.
   — Анна? — снова зовет Лоренс.
   — Что?
   — Помнишь мою бабушку?
   Она пытается вспомнить, улыбаясь, позволяя себе отвлечься. Стройная женщина, хрупкая, словно майсенский фарфор на кофейном столике.
   — У тебя снимок на столе. По-моему, я с ней не встречалась, прости.
   — Не встречалась, да? Может, и к лучшему. Вы бы друг друга возненавидели. Она тоже в молодости была налоговым инспектором, в Эссене, в Германии. Очень шумная. Боюсь, тоже пьяница. И когда я был маленьким, она мне перед сном рассказывала про жизнь между войнами. Деньги стоили все меньше, пока не превратились просто в бумагу, на которой напечатаны. Вовсе никакие не деньги. Легендарные тележки с банкнотами. Мне потом снились кошмары.
   — Ну, по-моему, это разные вещи.
   — Что?
   — Здесь не будет никаких тележек с банкнотами.
   — Она рассказывала, что это было, как безумие. Люди не верили, что их деньги обесценились. Думали, это заговор, и все другие валюты в мире растут. Первый признак безумия, видишь ли — ничего не изменилось, кроме всех остальных. Все чуточку сходят с ума. Она так говорила. Сколько времени?
   Она смотрит на экран.
   — Еще немножко осталось.
   — Ты с ним говорила?
   Она даже не притворяется, что не понимает. С Лоренсом это без толку.
   — Нет.
   — Может, стоит?
   — И что он мне скажет? — Он нетерпеливо вздыхает.
   — Выяснишь, если ему позвонишь.
   Она не отвечает. Не упоминает про Карла. Кажется, все мечтают, чтоб она поговорила с Джоном Лоу. На секунду ей хочется оказаться дома, в своих четырех стенах, с Бирмой, который согреет ее и ничего не потребует взамен. Но теперь поздно, а здесь хотя бы есть ощущение власти. Иллюзия, как сказал Лоренс, будто можно что-нибудь сделать.
   — Я тут думала.
   — Увидеться с ним?
   — Уйти.
   — Откуда уйти? — А затем, когда до него доходит: — Господи. Из Налоговой? Не глупи. Зачем? С каких пор? Что ты еще можешь делать?
   — Разводить свиней?
   — Анна, не стоит над этим смеяться…
   — Почему? Есть и другие способы зарабатывать на жизнь.
   — Конечно, — говорит он, но будто сомневается. — Ладно. Конечно, есть.
   — Между прочим, не все считают, что это идеальная работа.
   — Для тебя она идеальна.
   — Нет, — говорит она. — Не идеальна. — И думает: была идеальна. И я была для нее идеальна, но теперь все иначе. Я не тот человек, которым хотела быть.
   — Что ж, — говорит Лоренс, неуверенно, мягко. — Если тебе так хочется. Я уверен, из тебя выйдет прекрасная свинарка.
   — Спасибо. — Она глядит на экран. — Время.
   — Да будет так. Я открою шампанское.
   — Никогда его не любила.
   — Я знаю. Тогда, может, нам взяться за руки?
   — Вряд ли я до тебя дотянусь.
   — А я бы очень хотел за что-нибудь подержаться, — говорит Лоренс, голос подрагивает, и только Анна собирается ответить, как понимает, что больше его не слышит. Из кабинетов Налоговой раздаются крики, яростные, возбужденные, будто разразился спор, и за окном бьют колокола Святого Стефана. Мелодичный колокольный перезвон, изменчивый, неизменный. Звон полуночи, древний и темный, как грязь, удар за ударом разносится на мили над Вестминстером и Лондоном.
   Музыка всегда напоминает Анне детство. Чаще всего отца. Раскинутые руки, лицо (похожее на Лоренса. Она этого не отрицает.) Ей до сих пор странно, что, при всей его любви к музыке, она не помнит, чтобы он пел. Насколько она знает, он никогда этого не делал — но ведь все иногда поют? — и не учился играть ни на каких инструментах. Он наслаждался, слушая.
   Иногда бывает по-другому. Иногда она слышит мелодию, какой-нибудь гимн или народные песни, и тогда вспоминает Еву. Не лицо матери, а ее голос. В воспоминаниях Ева не слушает музыку — мать никогда не сидела на месте, — Ева поет.
   Песни всегда одни и те же, старые и мрачные, точно сказки, точно истории Лоренсовой бабушки. Анна не знала, откуда они взялись, кто их написал, хотя было в них что-то общее: не исключено, что мать придумала их сама. Голос у Евы был слаб, но нежнее, до того как она заблудилась в своем браке, до того как стала засыпать одна и просыпаться с горечью. Не такой колючий, как теперь. Может, поэтому Анна вспоминала не мелодии, а слова, и слова, казалось, всегда были о любви или о деньгах, о деньгах или о любви.
 
У денег есть свои пути, они должны расти
На человеческих костях, на плоти, на крови.
И знают все, и стар и млад: бумага или медь
Из крови, плоти и костей пьют соки, чтоб расти скорей
Пьют плоть и кровь людей.[14]
 
   Как будто в другой жизни. Она вспоминала, как ей пели на ночь. Как засыпаешь и куда-то проваливаешься. Евин голос. Легкость, тяжесть.
   Она просыпается головой на рабочем столе, сны о детстве кончились, она понятия не имеет, где она и почему, в тревоге от мысли, что случилась беда, везде в мире. На сей раз в этом никаких сомнений.
   Кабинет залит светом. Жалюзи расчерчивают его тенями. В футе от ее лица на боку лежит мобильный, включенный, но батарейка разряжена, на тусклом дисплее номер Лоренса, ждет. В комнате пахнет джином и, что необъяснимее, — сигарами. Бумажный стаканчик валяется в тонкой лужице алкоголя.
   Глаза сухие. Она снова их закрывает. Некоторое время сидит, прислушиваясь. Шея болит, несильно, но боль не даст уснуть. Солнечный свет тускнеет и сияет вновь, словно облака несутся мимо. Но, несмотря на яркий свет, еще рано, она слышит привычный гомон в здании. Рано — и уже что-то не в порядке.
   Кто-то поет. Голос незнакомый, хотя она, пожалуй, не назвала бы имя, даже если бы знала его: инспекторы Налоговой на работе не поют. Певец делает паузу — сухо трещит клавиатура, — и продолжает, немелодично, но серьезно, где-то в комнате за стеной.
 
Думаешь, ты уже на дне?
Думаешь, ты уже на дне? О, нет.
Дно ниже, чем можно представить себе.
Ты не можешь знать,
На какой глубине
Дно, как низко ты можешь упасть,
Как долго ты можешь падать
Вниз.[15]
 
   Перемены, но не те, что ожидались. Целый день она замечает странности, и еще много дней. Будто нащупав пустоту, повсюду проникает музыка, в самые неожиданные места, часто неуклюжая, в основном незнакомая. Почти праздник.
   На Лаймбернер-сквер старик обосновался у фонтана и каждое утро играет на скрипке, часами, в одиночестве, ничего не просит, и люди теряются, не зная, что с ним делать. По субботам фургончик с мороженым объезжает окрестности, играет фрагменты на ксилофоне, не по сезону и не по нотам, такого она много лет не слышала. В Налоговой диссонанс радио — и веб-станций, и каждая крутит музыку, проходят дни. По кабинетам и запертым архивам разносится эхо дюжины мурлычущих привидений Элвиса, немелодичные рулады Мадонны, строгие грегорианские хоралы. Мистер Германубис поет в коридорах.
   Благословенное безумие, думает Анна, вспоминая Лоренса; вскоре его слова возвращаются к ней злыми путями. На третью ночь после падения СофтГолд она приходит домой и видит разбитое окно в кабинете, стекло мерцает под ногами. Она три недели пересчитывает все, что пропало. Коробка с кольцами, которые она никогда не носила; венецианское зеркало — оно перестало ей нравиться много лет назад; лучшая одежда, которую она всегда любила. Но книги остались, и за эту оплошность она трогательно благодарна грабителям. И каким-то образом — она пытается представить, как это возможно, — они вынесли холодильник, ничего не разлив и не оставив следов.
   Мы с тобой везунчики, говорит Дженет. И Анна отвечает да, везунчики, хотя сомневается, правда ли это, и меняет ли эта правда что-нибудь. Своевременное предупреждение и принятые меры уберегли от вируса счета — их собственные и счета Налоговой, — но падение уже началось. День за днем СофтГолд стоит все меньше, индексы падают ниже лимитных цен, и плато, и барьеров, будто внезапно открыли гравитацию. Словно в поле зрения есть предел, до которого нужно дойти.
   Остаются и другие валюты, которым люди доверяли. К ним обращаются в отчаянии, в сомнениях, но большинство с горечью, с сожалением и гневом — так верующие теряют веру, пережив личную трагедию. Они перестают верить не только в СофтГолд. В последнюю неделю сентября доллар вновь становится платежным средством, а к октябрю, приняв срочные меры, Королевский Монетный двор открывает производственные линии. Мир становится материальнее — или так мнится Анне. Страсть к богатству вновь укореняется в материальных вещах. В металле и бумаге. В холодильниках с морозилками и венецианских зеркалах.
   Только в один-единственный день мир остался вовсе без денег: двадцать второго числа, первого Вандемьера. И хотя это иллюзия — деньги нельзя отменить или потерять навсегда, — Анна этого не забывает. Музыка все время неподалеку, людные улицы, закрытые магазины, словно в городе празднество. Улыбка незнакомца, шагает молодая женщина, в лице — удивительная смесь восторга и страха, точно худшее произошло, но в итоге обернулось лишь новым днем жизни. У кого-то уныние от потерь, а другой парит над землей, будто с него сняли мешок с камнями. Будто деньги — сами деньги — рассеялись, прояснились, как погода.
   На целую неделю Лоу закрыли Эрит-Рич для посещений. Каждый день Анна время от времени видит сцену перед воротами — прямая трансляция или запись, избранные моменты, позже их перемешают с другими новостями. И хотя репортажи кажутся ей однообразными, люди смотрят их — а она смотрит, как они смотрят, — зачарованно пялятся в веб-камеры, как приклеенные. Словно ждут чего-то, и она все больше нервничает, будто они знают что-то, чего не знает она. Как животные, думает Анна: но это мысль инспектора, и она не позволяет себе додумывать ее.
   По большей части под нависающими стенами собираются демонстранты, туристы, затянутые в самый центр событий, или сами журналисты, каждая камера тупо записывает выстроенную в шеренгу артиллерию конкурирующих студий. Но ежедневно появляются и другие фигуры, иногда в форме, чаще нет. Они прибывают поодиночке или парами, коротко говорят что-то в интерком и уходят так же быстро и тихо, как пришли.
   Правительство начало расследование — складывается впечатление, что не одно, или, по крайней мере, несколько раз открывало одно и то же, — и полицейское дознание относительно вируса. Но ни следователи, ни дознаватели не разговаривали с Лоу. Все сообщают, что он ни с кем не встречается, что даже полиция ждет разрешения провести допрос, и общественный гнев (который всегда ждал поодаль, уродливый, завистливый, свернувшись в ожидании своего часа), теперь сдерживается только мыслью о публичном возмездии. Люди верят, что отказ Лоу — сам по себе доказательство. Свидетельство вины, о которой все догадывались, — теперь ее лишь требуется назвать.
   Поздней ночью ей пригрезилось, что она видит его. Она идет по дому, проверяя двери и окна перед сном, оставляет свет на первом этаже, включает музыку в кухне, — как делает каждую ночь с тех пор, как в дом вломились. Это превратилось в ритуал, удобный, расслабляющий, и, приходя в спальню и раздеваясь, она уже почти спит. Она подходит к окну, последнему, обнаженная, в темноте, нащупывает холодную защелку и видит его.
   За окном лондонская ночь, светлая и шумная, одна из тех, когда бесконечно льет дождь и уличные фонари улыбаются своим отражениям. Он стоит под кронами деревьев через дорогу, на покатом бетоне, где тропинка к дому пересекается с тротуаром. Без пальто, одежда и волосы мокрые, она видит их блеск, и в тусклом сиянии ливня только его фигура и деревья над его головой кажутся настоящими. Она узнаёт его: бледность лица, манеру держаться. Он стоит, как в тот последний раз, когда она его видела, как человек, которому стыдно за свой рост. Она ни секунды не сомневается, что это он. Ничто в ней не екает в страхе. Нет, она счастлива — потому что он пришел к ней, — и печальна, словно понимает: его призрак — знамение, знак беды, что случилась с ним где-то в бессонном мире. Но она наполовину спит и не помнит, что худшее уже произошло.
   Ее ладонь лежит на защелке. Она поднимает руку, прижимает пальцы к стеклу, привет. Заметив движение, он смотрит наверх. Не отступает, не улыбается, только спустя мгновение вздрагивает, качает головой, что-то говорит — ей или самому себе, ей только видно, как шевелятся его губы, — и идет прямо через улицу.
   И тогда она бежит — одеться, открыть дверь, позвать его внутрь. Зная самым нутром — может, сердцем, хотя сердце ничего не знает и не чувствует, — что его снаружи нет.
   И конечно, его нет. Вообще никого нет. Никто не ждет ее, кроме холода, и холод будит ее. Студеный дождь крадется со всех сторон, что-то ищет что-то.
 
   Исчезновение Лоу
   Она видит это по дороге. Движение медленное, она выехала попозже в тщетной попытке избежать пробок, — в тот день планировали демонстрацию, сорокатысячный марш от Сити к Вестминстеру, не первая демонстрация в этом месяце и не последняя, — и утренние пробки мутировали в раздраженный хвост машин в тоннелях и на кольцевых.
   К полудню она добралась до Пикадилли, локоть высунут в окно, ступня расслабленно лежит на педали газа, дожидаясь, пока машины впереди позволят ее нажать. Она снова думает о Джоне — о тех двенадцати месяцах, что знала его, что в ретроспекции кажутся годами, — смотрит на гигантский новостной экран над головой. И там Джон, и зевок застревает у нее в горле. Снова он.
   Под заголовком, над бегущей строкой новостей — его изображение. Одна из редких публичных фотографий, знакомая и Анне, и всем вокруг, удачная, но устаревшая на пару лет. Джон во фраке, вполоборота, на фоне ночи. Лицо спокойное, но глаза внимательные, будто вот-вот заметит фотографа. На огромном экране видны детали, которых Анна раньше не замечала, — намек на деревья и небо, обесцвеченные пятна факелов вдалеке — и, глядя на фотографию, она почти не сомневается, что снимали в Эрит-Рич. Зеленый дворец за высокими стенами, желанный, недосягаемый.
   Бегущая строка новостей подходит к концу. Она кладет обе руки на руль и сидит совсем неподвижно, Дожидаясь, когда текст появится снова.
   *** НовосТок! Обновления каждые пять минут, следующий выпуск через 297 секунд *** 12.10: Создатель СофтГолд исчез *** Вчерашний официальный звонок ему домой показал, что Джон Лоу исчез *** Семья подтверждает, что Лоу отсутствует уже несколько дней *** Никаких записок не найдено *** Оставайтесь с нами…
   Лицо Аннели на зимнем балу, страдание в отблесках фейерверков. Ярость Натана на берегу. Джон в комнате с нераскрытыми подарками зовет ее по имени.
   Гудок, длинный и раздраженный, возвращает ее на землю. Она понимает, что вся дрожит. Воздух Вестминстера охлаждает лицо и ладони. Она заводит двигатель — руки не гнутся, деревянная кукла, — и едет.
   Ее мобильный звонит, едва она входит в здание Налоговой. Даже не глядя на дисплей, она понимает, что звонит Карл. После разговора в лифте она избегала его, и события облегчали ей эту задачу; всю неделю Налоговая бурлила, как природная катастрофа в чашке Петри, компьютерам больше нельзя доверять, инспекторы целиком заняты осложнениями на работе и в личной жизни, и большинство из них, между тем, с редкостным рвением исполняют поручения конкурентов. Но теперь все иначе. Теперь она почти хочет видеть Карла.
   — Анна, — говорит он, с полным ртом слышимой еды. — Не отключайся.
   — Я и не собиралась.
   — Хорошо. Значит, уже в курсе. Ты где? Опять обедаешь? Послала бы мне открытку.
   — Я уже здесь. — Она держит телефон, сумку и пальто в одной руке, другой придерживает двери ближайшего лифта, когда те начинают закрываться. Входит в переполненную кабину, двое подчиненных освобождают ей место в тесноте.
   — Возвращение блудной дочери. Ты знаешь, я, было, решил, что ты нас покинула. — Бульк. — Сама найдешь дорогу наверх или тебе помочь?
   — Пошел ты.
   — Тише, тише.
   — Так это правда. Двадцатый, — говорит она рядом стоящему инспектору. Она чувствует, как тот прислушивается к разговору, с непроницаемым лицом нажимая на кнопку, и отворачивается к стене.
   — Кое-что правда, в этом можешь не сомневаться.
   — Что это значит?
   — Погоди — увидишь.
   Лифт звякает, останавливаясь на этажах. Она не отключается. Клерки выходят по очереди, пока никого не остается. На том конце линии — безмолвие, словно Карл перестал жевать, почти перестал дышать, хотя она знает — он там, закипает от нетерпения.
   — Ты уже одна? — спрашивает он.
   — Да.
   Он снова жует.
   — Так вот на что это похоже, — говорит Карл с набитым ртом. — Тут, наверху, хотя бы просторно. Приятно, да? Тебе надо бы иногда продвигаться по службе. Попробуй.
   — Избавь меня от карьерных советов. Ты ошибся насчет него, — говорит она, когда двери открываются. Выходит в пустой коридор. Запах нового ковролина и старой мебели — дуб и латунь — перевозимой из одного здания в другое, как реликвии, — все напоминает ей тот последний раз, когда она была здесь. Много лет назад, когда предстала перед Советом.
   — Я никогда не ошибаюсь. Поверни налево, дверь открыта. Когда?
   — Ты говорил, он не сможет разориться, даже если попытается.
   — Я так сказал? — Его голос доносится с двух сторон, из трубки и эхом. — Ну, может, и сказал. Но я тогда не знал его.
   — Ты и сейчас его не знаешь.
   — И я не имел в виду, что он разорится до смерти.
   Они видят друг друга одновременно. Он сидит на столе, к двери лицом, мобильный в одной руке, пластиковая ложковилка в другой, жестянка с лапшой опасно балансирует на коленях. Карл невысокий, а широкий стол и стиснутые колени делают его еще меньше. Унылый дорогой костюм, в котором Карл выглядит старше. Сидит в рамочке кабинета и окна за спиной. Словно икона, думает Анна, или карикатура. Мандарин Налоговой: безыскусный, бессердечный, всепожирающий.
   На столе ничего, только лист бумаги. За окном на юге расстилается Лондон, небо набухло дождем. Карл швыряет телефон, показывает ложковилкой точно на дверь.
   — Закрой. Хочешь чего-нибудь?
   Она закрывает дверь. Кабинет огромен, но кресло всего одно, за столом, на котором сидит Карл. Анна подходит к креслу, вешает на спинку пальто, кладет сумку на сиденье. Карл поворачивается к ней.
   И я не имел в виду, что он разорится до смерти.
   — Похоже, тебе нужен кофе. Надеюсь, ты хорошо спишь.
   — Я не хочу кофе.
   — А стоило бы. Здесь, наверху, он лучше. Ты удивишься.
   — Он умер? — тупо спрашивает она.
   — Это ты мне скажи.
   Он не улыбается. Он вообще-то даже и не смеется над ней. Его голос — его хамство — больше не сочетаются с внешностью. Будто, пока он говорил, ветер переменился, а Карл остался сидеть с приклеенной ухмылкой, с вызывающим видом.
   Раньше она этого не замечала, но ведь она нечасто видела его в последние месяцы. Вблизи его лицо искажено, будто он нарочно старается не выглядеть усталым. Он и впрямь кажется старше, и не только из-за костюма. А главное, он абсолютно сочетается с кабинетом. Она кратко радуется за него, а потом жалеет, и радуется уже за себя.
   Он отставляет лапшу, протягивает Анне лист бумаги:
   — Вот. Бери, он не кусается.
   — Что это такое?
   — Это нашли в «СофтМарк».
   Она берет листок. Он почти пуст. По одному краю копировальная машина испачкала лист краской. Пониже пятна на белом поле темнеют шесть коротких рукописных строчек.
   Она замирает, сердце уходит в пятки.
   — Сказали же, что не было никаких записок.
   — Это не записка. Не похоже на записку, — говорит Карл. И, помедлив: — Ну, я не знаю, записка это или нет.
   Она присаживается рядом с ним на стол. Бок о бок, как сидели по утрам на скамейке в сквере. Потратив столько времени на расследование, удивительно, что она ни разу не видела почерка Джона. Этот отличается от изящной каллиграфии в приглашении на зимний бал. Совсем мелкий почерк, почти неразборчивый. Нацарапано, будто слова боялись занять больше места, чем необходимо.
   Как меняемся мы под ударом. Как мы податливы. Трудно сказать, кем мы станем, тяжело объяснить, что мы едим и под чем спим. Моя жизнь — груз. Я совершил поступки, которых никогда не ожидал. Теперь я вижу, что кое-где ошибся. Жаль, что я…
   Она читает дважды, сначала залпом, слепо, так что приходится вернуться и перечесть.
   — Не похоже, что он ее дописал, — говорит Карл. Утверждение, но похоже на вопрос.
   — Да.
   — Это может означать что угодно.
   — Да, что угодно.
   — Там не написано, собирается ли он что-нибудь делать. Правильно?
   Она кладет листок на колени. Разглаживает. К ней вновь возвращается видение, если это было видение. Призрак под деревьями. Она чуть не плачет и закрывает глаза, сдерживается.
   — Анна?
   — Все нормально. Минуту.
   — Хорошо. — Он угрюмо возится у нее за спиной. Открывает и задвигает ящик. Она смотрит на Карла — тот протягивает ей платки, маленькую стопку в пластиковой упаковке, на ткани рисунки, нелепые лица знаменитостей и политиков. — Вот. Я их держу для интервью. Не волнуйся, они мне достались бесплатно, к чему-то в нагрузку. Поразительно, как много клиентов плачут над деньгами, да?
   — Спасибо. — Она разворачивает платок. Лицо на нем знакомое, хотя она не сразу его узнает. Гость Джона, бывший министр обороны из стеклянных комнат. Она радуется, что не сам Джон.
   Это, должно быть, цифры виноваты, как вы думаете? Цифры и общество не сочетаются.
   Она прижимает нежную ткань к глазам. Потом сминает платок и скатывает в шарик. Огромная хромированная мусорная корзина через стол, Анна бросает в нее комок и промахивается. Карл насмешливо фыркает.
   — Почаще надо бывать на работе.
   — Я бываю, — говорит она. — Я же здесь? Ты хочешь, чтобы я его нашла, так?
   Он проводит языком по зубам, задумчиво выковыривая остатки еды.
   — Более или менее, да. Я хочу, чтобы ты его вернула.
   — Зачем?
   Он удовлетворенно кивает.
   — Это не значит нет.
   — Это не значит да.
   — А должно, — говорит он. — Ладно. — И, растопырив ладонь, загибает пальцы, перечисляя причины: — Первое: его не было четыре дня. Считалось, что он в отъезде по делам, но ничего подобного. Можно было ожидать, что жена позвонит в полицию, но она не звонит. Эта его жена вообще никому не звонит, ни с кем не разговаривает. Отпустила его. Спроси меня, я бы сказал, она что-то знает.
   — Может, ей стыдно. Может, она думает, что он ее бросил. Все бросил, — говорит она, сама себе не слишком веря, даже не зная, почему все это говорит — может, потому, что ход Карловых мыслей столь грубо точен, — и Карл смеется.
   — Глупости. Богатые люди — они как проститутки. Всегда говорят, что собираются уйти. И никогда не уходят.
   — И ты, конечно, знаешь, как это бывает.
   — Не суди меня, — говорит он, голос его слегка меняется, душевность наоборот, — и я не буду судить тебя. В любом случае неважно, почему он ушел. Важно, что мы его вернем. Четыре дня позволяют считать его официально пропавшим, что означает — раз уж он пропавшая персона, — что в дело вовлечена полиция. К сожалению, им непросто. Лоу наконец впустили их в дом, но по-прежнему не желают говорить ничего длиннее «да» или «нет», а в «СофтМарк» еще хуже — ребята ни с кем не делятся информацией, если уверены, что это сойдет им с рук. Так что нас попросили о содействии. Мы последний государственный орган, который имел, — он облизывает губы, словно размышляя, — личный контакт с мистером Лоу. Ты последний представитель правительства, который с Лоу встречался лично. Значит, ты и будешь помогать полиции в расследовании. Тебе надо поговорить с инспектором Минтсом. Он держит нас в курсе, ты будешь держать в курсе его. Понятно? Затем — это вторая причина — государственное расследование. Есть очень важные люди, которые хотят поговорить с мистером Лоу. У них серьезные проблемы — они не понимают, что за дерьмо он тут оставил. Они мало что знают о кодах и вирусах и надеются, что он сможет им объяснить. Так что ты работаешь на правительство, как всегда.
   — А ты? — спрашивает она, и когда Карл улыбается, у нее мурашки бегут по коже. Она почти забыла, как неприятен он бывает, и насколько ему это безразлично.
   — Я? Я просто передаю инструкции сверху. Но раз уж ты спросила — я всю последнюю неделю подсчитывал, сколько времени из-за него потерял. Время как деньги, я вот о чем. Одиннадцать лет, сто тридцать семь дней и семь часов. Довольно много времени. Пожизненное заключение. Так что я тоже хочу с ним поговорить. Я, детектив и их Достопочтенное Величество Правительство. Но я первый.