— Один монах — кажется, их там так называют, — перед тем как его убили, сказал Хальвдану: возьми одну розу для своей матери, отвези ей и скажи, что я прощаю ее сына. Это напугало Хальвдана. Он привез корни роз в мешке с землей.
   Она рассказывает мне это и улыбается, но вдруг умолкает и глядит на меня. Взгляд ее становится суровым, потом она плачет. Не знаю почему. Отворачивается. Проводит рукой по лицу, словно стирает с себя все, что чувствует; когда она оборачивается ко мне, я снова вижу перед собой королеву.
   — Пришло время рассказывать? — спрашивает она.
   Я киваю.
   Она говорит долго.

БЕСЕДА С ЖЕНЩИНОЙ

   Взгляд Асы, королевы Усеберга, устремлен вдаль.
   — Это было в дни моей юности, — начинает она, обращаясь ко мне. — Он шел за мной по росе. Я была босиком, высокая трава намочила край моей юбки. В первый раз я тогда подумала, что он смотрит на меня, замечает, что на мне одето. Мысленно я все перебрала: юбка кроваво-ржавого цвета с синей полосой по бедрам, на шее платок, рубаха бледно-зеленая, словно трава, пробивавшаяся из-под старого снега. Самая искусная красильщица у нас в усадьбе майской ночью накопала нужных корней и выжала из них красящий сок. Я была юная, стройная, сильная, волосы цвета меди свободно падали на спину.
   За мной шел он, Фритьоф, мой слуга, которого отец подарил мне, когда у меня прорезался первый зуб. Теперь мне было тринадцать, — ему семнадцать. Потом Фритьоф стал отцом Хеминга. Понимаешь, гость из неведомого, потом он стал отцом Хеминга! Фритьоф повсюду сопровождал меня, он ходил с длинным ножом, висевшим на поясе, а в тревожные времена брал с собой еще и короткий меч. Когда наступал вечер, служанки выгоняли его из моих покоев. Но Фритьоф спал у дверей и чуть что сразу вскакивал, однажды он даже вбежал ко мне. Ему что-то приснилось, так он сказал. Никто не знал его снов, кроме меня. Но я выгнала его прочь.
   В то утро на нем была зеленая рубаха. Я сама так захотела. Сперва, когда он стоял на дворе и ждал меня, на нем все было коричневое. По-моему, зеленое тебе больше к лицу, сказала я, надув губы. Он побежал к себе в каморку, переоделся и вернулся ко мне в зеленой рубахе. Он шел чуть позади, как подобает телохранителю, была середина лета, над морем плавала синяя дымка.
   Под нами на склоне раскинулась огромная усадьба моего отца — Харальд был могущественным человеком в Агдире, в его присутствии никто не посмел бы усмехнуться, величая его конунгом. Он отправлял людей в викингские походы, а в далекой молодости и сам ходил за море. Но шла молва — и, наверно, в ней была доля правды, — будто он предпочитал отсиживаться на корабле, пока его люди убивали жителей и возвращались к нему с ожерельями из жемчуга и слитками серебра. Он подарил мне такое ожерелье. Я всегда надевала его, если меня ожидало что-то важное. В тот день ожерелье было на мне.
   На склоне, чуть повыше усадьбы, стояло капище, мне хотелось посмотреть, нет ли там поблизости земляники. Неожиданно Фритьоф перепрыгнул через изгородь прямо на открытую площадку перед жилищем богов. Он показал на него.
   — Смотри, в задней стене открыто окно.
   Вернувшись к изгороди, он перетащил меня через нее.
   — Залезем внутрь? — предложил он.
   Он видел, что мне это не по душе. Я ни разу не была в капище без жреца и всегда входила туда, низко опустив голову. Фритьоф открыл окно пошире и забрался в темное помещение. Потом протянул руку и помог влезть мне.
   Я вдруг вспомнила: в прошлом году в капище Один и Тор сами поменялись местами. Никто не понимал, как это случилось. Но три ночи подряд мой отец выставлял на усадьбе дозор, и до самых зимних жертвоприношений старики не могли спокойно спать по ночам. Посоветовавшись со жрецом, мой отец, конунг, решил, что Один и Тор должны остаться на тех местах, которые они сами себе избрали. Но однажды ночью, уже после зимних жертвоприношений, они вновь вернулись на свои прежние места.
   И снова на усадьбе был выставлен дозор.
   А теперь Фритьоф привел меня сюда, мне было до дрожи любопытно, меня раздирали противоречивые чувства. Здесь стоял Один. Я никогда не осмеливалась взглянуть ему в лицо. Но Фритьоф вдруг поднял этот чурбан — Один оказался самым обычным чурбаном, — положил на пол и уселся на него.
   — Садись и ты, — предложил он мне.
   Я села. В детстве меня часто пороли березовой хворостиной, от нее потом горело все тело, теперь оно у меня тоже горело. Я почти не смела дышать. Фритьоф сидел так близко, что его рубаха касалась моей. Он молчал.
   Почему он молчит?
   Фритьоф долго ничего не говорил, глаза наши привыкли к полумраку капища. В темноте я разглядела Тора, своенравного и сурового, в самом углу стоял Бальдр — из всех богов капища он нравился мне больше всего.
   Неожиданно Фритьоф сказал:
   — Я бы лучше перешел через ледник, чем отправился в викингский поход. Я знала, что Фритьоф презирает викингов с их храбростью. Свою
   храбрость он готов был испытать, придя темной ночью в глухой лес или, как он сам сказал, подняться на ледник, бросив вызов великанам. Здесь, в капище, ему тоже было не по себе. И все же он не побоялся залезть сюда. Если я и ждала от него не только доказательства его храбрости, то постаралась скрыть свое разочарование. Снаружи сюда доносился смех косцов, работавших на склоне ниже капища.
   — Принеси мне земляники, — велела я.
   Теперь я говорила с ним так, как все мои родичи да и я сама обычно разговаривала со слугами и рабами. Он сразу вскочил.
   — А ты не боишься остаться здесь одна? — вдруг спросил он.
   — С чего ты это взял? — насмешливо ответила я.
   Фритьоф вылез через окно на солнечный свет; если б косцы на склоне увидели его, мой отец, конунг, еще до наступления вечера понял бы, по чьей воле Тор и Один менялись местами. Меня немного утешала мысль, что Фритьофу вряд ли грозила большая опасность от людей, чем мне от богов. Вскоре он вернулся с земляникой.
   Я съела ее одна.
   — Принеси еще! — приказала я.
   Я невозмутимо сидела на Одине и ждала. Фритьоф снова вылез в окно, с упреком глянул на меня.
   Вернулся.
   Опять с земляникой.
   — Теперь они косят совсем близко, — сказал он, кивнув головой в ту сторону, где работали косцы.
   Я медленно ела землянику, ягодку за ягодкой, потом протянула ему пустой стебелек и сказала:
   — Вкусно. Принеси еще.
   Но он мне больше не повиновался.
   Я встала и хотела повысить голос — в этом редко случалась нужда, но, если я повышала голос, он сразу вспоминал свое место. Вдруг он закатил мне оплеуху. Это было так неожиданно, что я отпрянула назад, упала, споткнувшись о чурбан, на котором только что сидела, и в темноте опрокинула стоявший там чан. В нем была бычья кровь, приготовленная в очередному жертвоприношению.
   Я заплакала, Фритьоф выругался, я хотела ударить его, но он перехватил мою руку и прошипел:
   — Молчи! А то они нас услышат! Надо уходить прочь!
   — Ты дерьмо! — сказала я ему.
   — Да, да, — быстро ответил он. — Но если конунг, твой отец, узнает, что мы были здесь вместе, он отрубит мне голову.
   Мы вылезли в окно, Фритьоф — первый, он присел и пригнулся в траве, до ближайшей работницы, ворошившей на склоне сено, было не больше тридцати шагов. Я вылезла на ним. Ему удалось беззвучно прикрыть окно. Мы перелезли через изгородь и поползли дальше, я была вся вымазана в крови, мы доползли до опушки леса и побежали.
   В речушке, сбегавшей по склону, мы нашли омут. Я все еще плакала, он утешал меня; спрятавшись за густыми молодыми березами, я сняла с себя всю одежду.
   Одну за другой я бросала ему каждую вещь, и он, стоя на коленях, смывал с них кровь.
   Даже на волосах у меня оказалась кровь, но он сказал, что она почти не видна, ведь у меня рыжие волосы.
   Я натягивала мокрую одежду, а он стоял у омута, повернувшись ко мне спиной. Взявшись за руки, потому что я плакала да и он чуть не плакал, мы пошли лесом обратно, наконец мы увидели внизу нашу усадьбу.
   Я остановилась.
   — Подойди ко мне! — сказала я и сломала длинную хворостину — он знал, что это мое право; два раза я уже била его. Первый раз по приказанию конунга, моего отца, который хотел объяснить нам обоим, и мне и Фритьофу, какими должны быть отношения между дочерью конунга и ее слугой.
   — Можешь бить его как хочешь, только не по голове, — сказал мой отец,
   — а то можно нечаянно выбить глаз.
   Теперь Фритьоф прикрыл голову рукой и ждал. Я видела, что он дрожит. Я подняла хворостину и подошла поближе, потом, бросив ее, быстро
   поцеловала его у щеку и убежала.
   Когда я вернулась домой, никто не заметил, что на мне мокрое платье. Ночью Фритьоф зарезал теленка и наполнил его кровью пустой чан.
   Утром на столе возле моей постели лежал стебелек с нанизанной на него земляникой.
   Глаза Асы, королевы Усеберга, были совсем молодые, когда она с улыбкой повернулась ко мне.
 
   Королева продолжала рассказ:
   — Однажды осенью, ненастным и туманным утром, мой отец, конунг Агдира, приказал трубить в рога. Все обитатели усадьбы собрались на дворе. В том числе и Фритьоф. Отец отвел его в сторону и сказал:
   — Сегодня твой день. Он будет несчастливым для тебя. Но для другого он будет еще несчастливее.
   Мой отец был очень силен, длинные седые волосы падали ему на плечи, зубы у него слегка выдавались вперед, он любил, чтобы ночью у него под боком лежал топор, а не женщина. Он бывал и ласков — со своим конем, и однажды я видела, как он, глубоко задумавшись, сидел над красивым серебряным блюдом из Ирландии и на губах у него играла легкая улыбка. Еще он был очень заносчив. Он и погиб так рано из-за своей заносчивости. Он был вроде и не очень умен, однако со временем до него доходило все, и он никогда не ошибался. Например, полгода спустя после какого-нибудь события, которое показалось ему подозрительным, у него вдруг возникала догадка, и тогда он уже не нуждался ни в каких доказательствах. Я не любила его. Но вспоминаю о нем с тем сожалением, с каким мы вспоминаем давнее прекрасное утро, зная, что оно уже не повторится.
   Обитатели усадьбы расположились на дворе, кто на крылечках, кто на бревнах, оказавшиеся в первом ряду присели на корточки, чтобы всем было видно то, что сейчас произойдет. Но что именно произойдет, не знал никто. Конунг, мой отец, поманил к себе одного старого раба и велел ему стать возле деревянной колоды. Потом достал маленький изящный топорик. И сказал рабу:
   — Сейчас я отрублю тебе большие пальцы на ногах.
   Это было несправедливо: раб ни в чем не провинился, но, с другой стороны, он был уже стар, изможден и толку от него было мало. Раб держался плохо. Люди на дворе смеялись. Однако этот раб так почитал конунга с его топориком, что послушно поставил ногу на колоду. Грязный, весь сморщенный, как печеное яблоко, худой, а ногти и пальцы на ногах у него были такие, что я тебе и сказать не могу. Мой отец заметно оживился. Он махнул Фритьофу, чтобы тот подошел поближе:
   — Отведи ему большой палец в сторону и сунь между пальцами мох.
   Фритьоф повиновался.
   — Не свалишься без памяти? — спросил мой отец у раба.
   Раб считал, что не свалится. Молниеносным ударом отец отсек ему большой палец. Оба взвыли одновременно: конунг от удовольствия, раб от боли.
   Теперь другая нога. Это было уже трудней. Раб — его звали Брюньольв,
   — который с раннего детства, точно постельное покрывало, принадлежал моим родичам, был теперь стар и немощен, ему было трудно стоять на покалеченной ноге, задрав здоровую на колоду. Двоим парням пришлось поддерживать Брюньольва. Наконец вторая нога легла на колоду. Ловкие руки Фритьофа вложили между пальцами мох, и второй палец тоже отлетел прочь.
   Мы, наблюдавшие за этим зрелищем, не понимали, была ли это причуда развеселившегося конунга, или за этим скрывался какой-то умысел. Оказалось, что умысел у отца был. Знахарка, жившая у нас на усадьбе, залила рабу раны горячей смолой. Когда он все-таки впал в беспамятство, его оттащили на конюшню и бросили там отлеживаться. Отец сказал:
   — Фритьоф, подойди к колоде.
   Все побледнели, в том числе и Фритьоф, и я тоже. Двор поплыл у меня перед глазами. Я, по-моему, испытала одновременно и тайную злую радость и ужас, который сдавил мне сердце.
   — Снимай сапог, — сказал отец.
   Фритьоф повиновался.
   — Ставь ногу на колоду.
   Фритьоф повиновался.
   Отец взял в руки топорик, оглядел лезвие, оно было в крови, он стер ее рукавом. Отец не спешил. Неожиданно он дал Фритьофу затрещину.
   — Убирай ногу! — крикнул он.
   Фритьоф снял ногу с колоды.
   Мы молча стояли вокруг.
   — Как отрубают пальцы на ногах, ты уже видел, — сказал мой отец, конунг Агдира. — Но можно стать короче и на целую ногу. И помни, если ты сделаешь шаг без моего разрешения, твой следующий шаг принесет тебе беду. Разойдись! — заревел он на людей, собравшихся на дворе.
   Все разбежались.
   После этого над Фритьофом долго смеялись, и он стал злой.
   На другой день я пришла к конунгу, своему отцу. Он сидел и тянул из рога пиво, кроме него, в покое никого не было. В очаге пылал огонь, и на губах у отца играла добрая улыбка.
   — Чего тебе, Аса? — спросил он, махнув рукой, чтобы я подошла поближе.
   — Хочешь, я отрежу себе палец? — спросила я.
   Он вздрогнул и приподнялся, я спокойно сняла с пояса нож и показала ему.
   — Вот этим ножом, — сказала я. — Только, по-моему, твой топорик лучше подходит для такого дела. Сначала один палец, потом другой. Ты хорошо меня знаешь? Ты понимаешь, что я способна за каждый палец на ноге отдать свои указательные?
   Он не ответил.
   — Без пальцев я уже не буду считаться полноценной женщиной, — сказала я.
   Он продолжал молчать.
   Тогда я подошла и плюнула ему в рог, а потом опрокинула его, и пиво разлилось по столу. Отец все еще сохранял невозмутимость. Теперь в нем проявилось то, к чему я всегда относилась с уважением и восторгом: способность владеть собой, даже потеряв власть над другими. Однако в глазах у него блеснул опасный огонь.
   — Хочешь, чтобы я отхлестал тебя по голой заднице? — спросил он.
   — Только созови на двор всех людей, пусть смотрят, — ответила я.
   Он промолчал, посидел еще немного, а потом встал и ушел. Я осталась одна в пустом покое. Пиво растеклось по столу и медленно капало на пол.
   На другой день он сделал вид, будто ничего не было. Раб выжил.
 
   Королева Усеберга встала и подошла к торцовой стене покоя. Поманила меня к себе. Я видел, что там на стене висит редкостный ковер — через узкое, прорубленное в стене окно просачивался свет, и узор ковра вырисовывался очень четко. На ковре было выткано высокое ветвистое дерево, листья его были слегка окрашены осенью, и на ветках висели люди. Большей частью — мужчины. Но было среди них и несколько женщин. Королева показала на одного человека и молвила:
   — Это Хеминг. Я ему так и сказала.
   Она нерешительно взглянула на меня, словно хотела угадать, какое впечатление произвели на меня эти слова. Я похвалил искусную работу. Она сказала, что ковер выткала лучшая мастерица Усеберга, ее зовут Гюрд, целый год она ткала этот ковер и сделала все так, как хотелось королеве.
   — Сколько ночей я провела без сна, прикидывая, можно ли выткать, как качаются повешенные, — сказала королева. — Это не так легко, как кажется. Тогда Гюрд пришлось бы рядом с каждым повешенным выткать как бы его тень. Мы решили отказаться от этой мысли. Нравится тебе мой ковер?
   — Да, — сказал я. — Но если говорить честно, нет.
   Она улыбнулась.
   Трудно дать более правдивый ответ.
   Прихрамывая, она вернулась к столу и сказала, что ее замучил костолом.
   — Старая, помирать пора, а жить хочется, — рассмеялась она.
   В ее глазах появилась черная бездонная глубина, от которой мне стало не по себе.
   — Погладь меня по щеке, — сказала королева.
   Она как будто просила милостыню, и я выполнил ее просьбу. Щека у нее оказалась горячей, королева вся обмякла. Она благодарно кивнула. Я убрал руку.
   — Здесь на усадьбе, есть одна старая рабыня, ее зовут Отта, — сказала королева. — Она говорит, что удавится с горя, если ей не разрешат последовать за мной в курган, и просит, чтобы ее тело бросили собакам. Но я знаю, в Усеберге не только ей захочется удавиться, когда я умру. Лишь мой строгий наказ спасет им жизнь, а не то на усадьбе некому будет работать. Ты мне не веришь? — вдруг закричала она. Приподнявшись, она протянула руку за палкой, но не могла найти ее, словно была слепа. Она шарила рядом с палкой, не видя ее. Схватившись за край стола, она заставила себя успокоиться. — Значит, ты не веришь, что они повесятся, когда я умру? — Голос ее дрожал при этих словах, и брызги слюны летели мне в лицо.
   Ответить я не успел. Королева встала и пошла на меня, я хотел отступить, но не мог двинуться с места.
   — Ты единственный, кто осмелился усомниться в этом! — сказала она. — Да, они удавятся с горя! Пока я жила, я распоряжалась ими, моя мудрость и мое презрение вместе с моей нежностью и заботой были частью их жизни. Наш род — это Я! Что им тот, кто придет после меня! Думаешь, я не знаю, что говорю? Они удавятся!
   Королева стояла передо мной. Я видел, как быстро и гневно пульсирует жилка у нее на шее. Она хотела схватить меня за руку, но не нашла ее, словно глаза ей застлал кровавый туман, я был не в силах помочь ей.
   — Кликнуть его? — спросила она.
   — Кого? — не понял я.
   — Есть у меня один человек, который всегда готов исполнить мое приказание. — Она громко и неприятно засмеялась. — Стоит мне шевельнуть пальцем, как его меч уже занесен.
   Она еле стояла, я поддержал ее, помог добраться до лавки, там к ней вернулось прежнее достоинство и невозмутимость. Дышала она с трудом.
   — Здесь, в Усеберге, меня все любят, — сказала она. — Ясно?
   Я склонил голову в знак согласия.
   — Будто уже тебя нельзя зарубить? — спросила она.
   Мы опять не спускали друг с друга глаз.
 
   Лодин входит в покой и небрежно кланяется королеве. Из приличия он на рабочую одежду набросил плащ, держится он не без чувства собственного достоинства. Но волосы у него нечесаные. Думаю, что и насекомых в них хватает. Срезанные губы обнажают зубы до самых корней. Он похож на изуродованную собаку. На меня он не глядит. И все-таки он не случайно выбрал для своего прихода именно это время. Ему охота узнать, что происходит между королевой и ее неизвестным гостем.
   — Надо поторопиться с отхожим местом, — говорит он.
   Я замечаю, что он с запинкой произносит «отхожее место», он привык называть это по-другому, более грубо, и потому в его устах эти слова звучат неестественно.
   — Надо, чтобы к твоим похоронам оно было уже готово, а у нас еще и хлеб на полях и всякие другие работы, и рабы так ленивы, что просто беда. Надо спешить, если мы хотим, чтобы к зиме все было сделано. Скажи, на сколько человек строить отхожее место?
   Для нее это важный вопрос, и она сразу задумывается. К тому же она чувствует себя польщенной — еще бы, когда она умрет, в ее честь будет стоять огромное отхожее место, которое сможет вместить сразу много народу. Лодин хорошо знает — она помнит все. Поэтому он заводит разговор о том, что, дескать, однажды она сказала, будто в Борре, не говоря уже об Уппсале, по слухам, начали строить такие отхожие места, чтобы в них не попадали ни дождь, ни ветер. Кому пришла нужда, сидит там, скрытый от любопытных глаз. Но он, Лодин, считает, что строить такое большое отхожее место, какое требуется для ее похорон, с крышей и стенами слишком хлопотно. Поэтому он показывает ей набросок, нацарапанный им на куске дерева. Крыша закрывает строение только наполовину, но он дождя она все-таки защитит, передняя стена до земли не достает, ноги гостя будут видны. А что он делает, видно не будет.
   Смех Лодина похож на странный кашель — это, наверно, из-за его срезанных губ. Она поднимает глаза, в них холодный, отрезвляющий вопрос: что смешного, если к ее похоронам нужно построить отхожее место? Лодин сразу отступает. Очевидно, кроме того, что на него возложено искусство колдовства, он распоряжается всеми работами в усадьбе.
   — Ты хочешь сказать, что постройка сзади будет открытой? — спрашивает королева.
   — Да. Так мы сбережем лес, у нас заготовлено мало бревен, а нам еще надо сделать сруб для кургана. Я считаю, что отхожее место должно вмещать тридцать человек, не меньше.
   — Тридцать! — Она смеется, откинув голову, словно надменная девушка.
   — Тридцать! Ошибаешься, Лодин! Сто пятьдесят, вот самое малое, сколько нужно. Ясно? — говорит она, и на мгновение на ее лице мелькает обида. — Сто пятьдесят. Это решено. У тебя найдутся достаточно длинные бревна?
   — Достаточно длинные! — Лодин фыркает, он рассержен не меньше, чем она. — Бревна можно и надставить. Но ведь отхожее место должно иметь три или четыре опоры, чтобы оно не упало. Поэтому, хочешь не хочешь, а сзади его придется оставить открытым.
   — Нет, — говорит она. — Я не желаю, чтобы потом говорили, что на моих похоронах гости сидели в отхожем месте без задней стенки. Строй целиком, Лодин. Помни, что к нам приедут гости даже из Уппсалы!
   — Ты надеешься, что наш гонец вовремя поспеет туда? И гости оттуда не опоздают?
   — Не смей говорить со мной так, будто я рабыня, которой ты можешь помыкать, как хочешь! — кричит она.
   Лодин багровеет до самых ушей, но молчит.
   Она говорит нарочно, чтобы унизить его:
   — Что ты будешь делать со всем дерьмом, которое останется тут после гостей? Колдовать, чтобы оно исчезло?
   Королева смеется и хлопает себя по коленям, она не похожа на женщину, погребение которой не за горами. Лодин уходит. Он получил распоряжение. Она зовет его обратно, явно для того, чтобы унизить еще больше.
   — Знаешь, я слышала, что в Ирландии строят теперь отхожие места с отдельным помещением для каждого важного гостя.
   — Вот не думал, что благородные люди тоже посещают нужник, — ворчит Лодин.
   — Ладно, не будем заноситься, — говорит она, теперь это королева, не терпящая возражений. — Ты строишь большое отхожее место на сто пятьдесят мужчин и женщин и смотри, чтобы в нем была задняя стенка. Обмерь самых толстых девок и рассчитай ширину. А кроме того, выстрой еще одно отхожее место, тоже закрытое, на четырех человек. Этого хватит.
   Лодин уходит.
   — Сколько забот! — вздыхает она, извиняясь передо мной за прерванный разговор.
 
   — Мне все видится словно в голубоватой дымке, — говорит она. — Конунг, мой отец, взял меня с собой, мы плыли на корабле вдоль берега, с нами было много людей. Мне уже минуло тринадцать, я превращалась в женщину. Меня поместили в палатке на корме, и никто, кроме конунга, моего отца, не смел заходить туда. Меня мутило от морской болезни. Так мы доплыли до Борре. И поспели в самый раз, в этот день ее хоронили в кургане. Могущественный властелин Вестфольда Гудред Великолепный, или, как его еще звали, Конунг Охотник, потерял свою королеву и хозяйку дома. Ее звали Альвхильд. Гудреду подчинялись Альвхеймар, Вингульмерк и Уппленд, и он часто возвращался с богатой добычей из Дании. По всему побережью было черно от его кораблей. Ты бывал в Борре, гость из неведомого?
   — Да, бывал.
   — День был ненастный, море серое. Мы разглядели несколько островков во фьорде, но противоположный берег открывался нам лишь на короткие мгновения. Высокие дубы и осины на берегу отяжелели от влаги. В Борре много курганов, все они давно заросли травой, но ее курган был совсем свежий, он высился грудой черной земли. Они показались с нею как раз в то мгновение, когда мы сошли с корабля на береговые скалы.
   Все это так и стоит у меня перед глазами: дождь, туман, я сама, еще не оправившаяся после морской болезни. Тогда я в первый раз увидела, как хоронят в кургане королеву. Молодые женщины в белом плясали в туманной мгле, музыканты били в бронзовые блюда, и все покачивались в такт этой музыке. Время от времени женщины со стоном горя и муки бросались на землю, потом поднимались и, уловив ритм, продолжали плясать под дождем. Старые женщины плакали. Некоторые из них порезали себе лица, чтобы люди видели их горе. Воины стояли молча и били в свои щиты, они все били и били, а жрец бегал вокруг, кропя кровью луга и пашни. Зажгли факелы. Но он них было больше чада, чем света. Всех охватило мрачное предчувствие — если факелы не горят, значит, в день похорон могущественной Альвхильд из Борре Один почему-то не в духе. Но тут одна из местных колдуний выскочила вперед и начала читать над факелами заклинание. Неожиданно они ярко вспыхнули. В это время несколько воинов привели двух рабынь, которые должны были последовать за королевой в курган. Говорили — потом я узнала, что так оно и было, — будто конунг перед кончиной жены обещал ей четырех женщин. Но на усадьбе требовались рабочие руки, приближалась зима. Он положил на одну чашу весов честь, а на другую — рабочие руки. И не сдержал своего слова. Этих рабынь заранее напоили медом с какими-то травами, они были пьяны и пели.
   Они пели хриплыми, грубыми голосами, приближаясь к кургану, который должен был скрыть их повелительницу и их самих. Лица рабынь были закрыты. Их увели за бревенчатую стену. Несколько мужчин бросились за ними туда. Потом говорили — это правда, — что там мужчины получили последнюю радость от этих рабынь до того, как помощник смерти заколол их.
   Сначала в курган внесли ее, потом — их.
   Вечером был пир, все напились, конунг, мой отец, запер меня в покоях и велел Фритьофу лечь у моего порога, перед тем он выразительно провел лезвием ножа по горлу Фритьофа. Мне было слышно, как над Борре несутся пьяные крики и веселые песни. Я забралась под меховое одеяло и попыталась уснуть, но не могла.