— Вставай, — толкнул Шилин Михальцевича. Но тот не вскочил, как это сделал бы на его месте Шилин, даже не проснулся, лишь перестал сопеть.
   Шилин раздумал будить его, лежал, смотрел в небо, слушал тишину. Сон развеялся, желания снова уснуть не было. Было нервное возбуждение, порою тело сотрясала дрожь, как от холода. Мысли о том, что приснилось, он отгонял, отгонял и воспоминания об убитых им людях, о Сорокине, о девчонке Лидке — обо всем неприятном и тягостном, что его возбуждало и действовало на нервы. Почему-то упорно лезла в память сцена казни председателя волостного Совета. Он, Шилин, сам захотел исполнить свой же приговор. Подвели со связанными руками немолодого мужчину, недавнего солдата, к берёзе. Шилин забросил на сук верёвку, сделал петлю, надел её на шею председателю и неторопливо принялся тянуть за второй конец верёвки. Она натянулась, петля захлестнула шею, но не настолько, чтобы отнять дыхание. Председатель смотрел ему в глаза с какой-то надеждой, он до последней секунды не верил, что его повесит этот штаб-ротмистр, которого все величали «вашим благородием» и к которому он сам так же обращался. «Да ты же только пугаешь, — говорили те доверчивые глаза. — Я же кровь за Россию на германском фронте проливал, четверо малышей у меня». Однако Шилин не пугал. Резко, что было сил дёрнул за верёвку. Подбородок председателя задрался, раскрылся рот, глаза полезли на лоб; он что-то ещё пытался сказать, но не смог…
   Усилием воли Шилину удалось избавиться от этих воспоминаний. Однако успокоения не наступило, и терзания души не ослабли. А какое-то время спустя пришло ощущение, что за этим есть ещё некая загадка, которую он никак не может разгадать. Она, эта загадка, все время как бы стучится в память, и он, ещё больше нервничая, теперь уже осознанно силился понять, что же такое он должен вспомнить…
   И наконец вспомнил.
   «Господи! — схватился он за голову. — Это же сегодня мой день рождения». В этот самый день — или ночь? — мать пустила его на свет, возложив на своё чадо такую тяжкую ношу, как жизнь. Прошло ни много ни мало — сорок лет. И три последних из них он безжалостно отсек бы, отшвырнул, растоптал. Три года назад, в семнадцатом, произошла для него, как и для тысяч таких, как он, катастрофа, он стал ничем, лишился всего, в том числе и родины. Все его усилия в течение этих трех лет воротиться назад, вырвать для себя прежнее положение были тщетны. Ничто ему не помогло и уже не поможет: ни пролитая кровь тех, кто сделал его ничем, ни кровь собственная — кровь жалкого изгоя на родной земле. Ничего не вернёшь… Накатилась жалость к себе, захотелось умереть, и он согласен был принять смерть сразу, вот здесь, перед рассветом, на заре нового дня, который ничего хорошего, утешительного ему не принесёт. Но умереть бы не так, как обычно умирают: от болезни, пули, ножа, виселицы… Нет, он хотел бы раствориться в этом мире, как дым, как туман, как испаряется вода, исчезнуть без боли и страха, не зная, что исчезаешь…
   Такою, конечно, смерть не бывает, а покончить с собой, приставив холодный ствол револьвера к виску, он не сможет. Поэтому надо жить и что-то делать, чтобы жить. Лёжа все в той же нагретой собственным телом норе, он и решил, что будет делать. За границу не уйдёт. В Крым к Врангелю — поздно, да и никакой надежды, что тот долго продержится. Не удержался в седле, не удержишься и за хвост — как говорят в кавалерии. Постигла неудача Колчака, Деникина, который чуть было до Москвы не дошёл. Та же участь ждёт и Врангеля. Так что ж ему, Шилину, делать? А ничего. Забиться в ту самую тмутаракань, о которой он давно подумывает, и жить незаметной тихой жизнью. Решено. Сегодня же и расстанемся с Михальцевичем.
   Шилин посмотрел на него, усмехнулся: «Парижанин, владелец женской бани…» Принялся тормошить. Разбудил. Тот поморгал веками, недовольно, с упрёком сказал:
   — Чего будишь, ещё же солнце не взошло.
   — Завидки берут. Сопишь, храпишь, и черти тебе не снятся.
   — Снятся. Правда, не черти, а знаешь что? Будто бы меня судил офицерский суд чести.
   — Тебя судили? За что?
   — Ну ты же знаешь нашу холостяцкую офицерскую жизнь. Напился, вышел из ресторана, иду домой. А тут мужик коня ведёт. Конь в сбруе, хомут на нем, седелка. Я мужику рубль в руки, прошу прокатиться верхом на коне. Сел и уехал.
   — И за это под суд?
   — Так я же, понимаешь, ехал задом наперёд, за хвост держался и гусарский марш во все горло орал.
   — Представляю, — рассмеялся Шилин. — Молодчина, поручик. А теперь слушай, что я решил. Сегодня расстаюсь с тобой. Еду в Россию из этих болот. Ты как хочешь. С мандатом показываться теперь опасно.
   — Почему опасно? Я с ним ещё похожу. С твоим — мой все-таки липа.
   — Бери. — Шилин достал мандат и отдал Михальцевичу. — А я заделаюсь обыкновенным Петровым или Ивановым, каких на Руси миллионы.
   Михальцевич, тараща глаза, силился прочесть мандат, хотя до этого не раз его читал и держал в руках. Было ещё темно. Чиркнул спичкой, посветил, прочитал вслух, спрятал в карман.
   — Он ещё мне послужит, — криво усмехнулся.
   Шилин сказал с тоской в голосе:
   — Сяду сегодня на поезд и поеду в жизнь мне неведомую. Жизнь крота, загнанного под землю.


15


   В губчека засиделись допоздна. Почти все сотрудники сошлись в кабинете заместителя предчека Усова, хотя тот никого к себе не приглашал. Сами слетелись на огонёк: одни с вопросами, просьбами, другие — с предложениями, сомнениями. А кто и просто хотел побыть с коллегами, послушать их. Были и такие, кто не имели своего крова и жили здесь, в своих кабинетах, коротая ночи на столах, на скамейках. Говорили о делах, но не только: зубоскалили, шутили, старались рассмешить друг друга. Всем можно было расходиться, этого и хотел Усов, у которого выдался вечерок, чтобы посидеть и поработать без помех, в тишине. Он несколько раз напоминал товарищам, что время позднее. Не внимали. Невольно разговор зашёл о самом наболевшем — о бандитизме в губернии. Несмотря на то, что большинство банд было разгромлено, из уездов по-прежнему шли тревожные вести. Особенно из Мстиславльского, Горецкого, Быховского, Рогачевского. На Мстиславщине минувшим летом целая волость была некоторое время в руках бандитов — Шамовская. Они разогнали тогда Совет, перебили многих активистов и коммунистов. От руки бандитов погиб председатель Мстиславльского уездного исполкома. И теперь там хозяйничала большая банда. Жители Пропойска, не знавшего отбоя от банд, послали телеграмму Ленину, просили о помощи, о том, чтобы им дали возможность жить спокойно. В лесах все ещё скрывались сотни дезертиров, за счёт которых пополнялись банды. Поэтому и не знали передышки губернские чека и милиция. О выходных, праздниках, свободных вечерах они могли только мечтать.
   Пошёл десятый час вечера. Лампочки светили слабо, порой начинали мигать. От их жёлтого света лица чекистов казались бронзовыми. Усов, когда что-то надо было прочесть, подносил бумагу чуть ли не к самой лампе — их у него на столе стояло две. Под стёклышками его очков темнели усталые глаза с сеткой бледно-жёлтых морщинок вокруг них.
   — Товарищи, — уже который раз взывал Усов к сознательности своих подчинённых, — идите спать. Завтра на свежую голову все и обговорим.
   — А что обговаривать? — сказал Сапежка. — День-деньской говорили. Нужны беспощадные действия. — Он сидел на самом краешке стула, напряжённый, с прямою спиной. Взгляд и эта его поза свидетельствовали о решительности и избытке энергии.
   — Какие такие безжалостные действия? — посмотрел на него Усов.
   — А такие. — Сапежка встал, взялся руками за борта кожанки, будто собирался рвануть их. Смуглое, с желтизной лицо его в свете слабых ламп казалось совсем жёлтым. — Мы всё цацкаемся с дезертирами. То агитируем их, то амнистируем. У нас сейчас захвачено больше сотни этой дряни. Что вы думаете с ними делать?
   — А что бы вы делали?
   — Расстрелял бы, — опередил Сапежку Зейдин, молодой человек с чёрными бородой и усами, которые отпустил по простой причине — потерял бритву.
   — Пустил бы в расход, — сказал и Сапежка. — Разгромили банды Паторжинского, Бржозовского, Сивака, а вместо них новые собрались. Кто туда пошёл? Дезертиры.
   — И всякая буржуазная, кулацкая и офицерская сволота, — добавил кто-то.
   — Офицеров в бандах мало, — не согласился Сапежка. — Они в армии Врангеля.
   Усов открыл ящик стола, пошуршал там бумагами, достал несколько сшитых листов.
   — А разве мы злостных дезертиров-бандитов не расстреливаем? — спросил, перебирая в руке бумаги. — Не все дезертиры — бандиты.
   — Коль дезертир, не хочет защищать советскую власть, — значит, враг, и никакой ему пощады, — стоял на своём Сапежка.
   — А постановление ЦК забыли? Или оно для нас не обязательно? — повернулся Усов к Сапежке. — Вижу, что некоторые товарищи вроде и не знают такого постановления. Так напоминаю, слушайте. — Поднёс лист к глазам, начал читать: — «Политбюро предлагает ревтрибуналам республики дать указания трибуналам о возможности применять расстрел как меру наказания за дезертирство в тылу только в исключительных случаях, когда дезертирство связано с активным бандитизмом или с определёнными контрреволюционными планами…» — Усов оглядел присутствующих, задержав взгляд на Сапежке и Зейдине. — Поняли? Читаю дальше… «К обычным злостным дезертирам достаточно применять, как показал опыт, такие меры, как условное осуждение к лишению свободы и конфискации имущества, особенно земельных наделов и скота…» Ясно? А то — расстрел, распыл. Уже хватило бы этих распылов.
   Сапежка вскочил, снова вцепился в борта кожанки.
   — Значит, что же выходит, — начал он, — вот-вот кончится война, вернутся домой бойцы, честно проливавшие свою кровь за советскую власть, и выйдут из лесу дезертиры. И будут рядом жить и наравне получать от советской власти все, что нами завоёвано? Да?
   — Не совсем. С дезертирами будут разбираться местные Советы… Знаете что, — сказал Усов тихим, усталым голосом, — оставьте меня, хватит говорильни. Пожалуйста.
   Все притихли. Кое-кто вышел из кабинета — послушался, но большинство осталось. Тему разговора сменили, о бандитах — ни слова. Зейдин, который только сегодня вернулся из Костюковичей, рассказывал, как там в милиции уничтожали вещественное доказательство — самогон.
   — Понимаете, понятых посадили у двери. Дежурный милиционер берет корчагу с самогоном и выливает за окно. Порядок? Как бы не так. Под окном сидит второй милиционер, с ведром, куда дежурный и льёт самогон.
   Посмеялись. И Усов улыбнулся.
   — А что слышно о московских уполномоченных? — спросил у Усова Зорин, самый старший среди присутствующих.
   — Это о каких? — не понял тот.
   — Что церкви проверяют.
   — Спросите у Сапежки. Товарищ Сапежка, ответьте людям.
   — Я же вам сегодня уже докладывал, — сказал Сапежка. — Московские товарищи делают то, для чего сюда и посланы. Выявляют в церкви ценности — художественные и исторические. На сходах с докладами выступают.
   — А вы с ними встречались? — интересовался Зорин. — Документы проверяли?
   — Я докладывал об этом. Видел товарища Сорокина в Захаричах.
   — А до меня дошло, — продолжал Зорин, — что они не только в церквях изымают ценности, но и по квартирам.
   — Потому что попы из церквей ценности домой перетаскали. А у трудящихся людей ничего не было отнято, — ответил Сапежка.
   — Сомневаюсь я все же в этих уполномоченных.
   Зорина здесь все уважали, для младших он был авторитетом: старый большевик, побывал на каторге, в ссылке, с первого дня советской власти воевал за неё на фронтах гражданской. У него именная шашка, именные золотые часы от Фрунзе с надписью: «За презрение к смерти во имя идеалов коммунизма». После тяжёлого ранения он перешёл работать в чека.
   Сомнения относительно московских уполномоченных были, оказывается, и у других товарищей. Начальник Чаусской чека сказал, что ему пожаловались два еврея: у них уполномоченные отняли золотые часы и чайные ложечки.
   — Не верю, — сказал Сапежка. — Полагаю, что это поклёп. Тот Сорокин не мог этого сделать.
   — Послали жалобу Ленину. Вернусь в Чаусы — буду разбираться.
   — Ленину? — вскочил Зейдин. — Да за такое тех жалобщиков арестовать надо.
   — Ого! — оторвался от своих бумаг Усов. — Один такой крутой товарищ попробовал арестовать учителя из Климовичей. Узнал тот товарищ, что учитель послал Ленину жалобу на местные порядки, и под стражу его. В постановлении об аресте написал, что этот учитель мог пожаловаться губернским властям, а обращаясь с письмом к товарищу Ленину, он тем самым отвлекает его внимание от работы, столь нужной сейчас советскому государству, и отрывать его от работы уже само по себе является преступлением против пролетарской революции… Видали, какой оригинал? Вот этому оригиналу и пришлось всыпать.
   — И ещё, товарищ Сапежка, — сказал начальник Чаусской чека, — была жалоба и от учителя: уполномоченные стащили у него кольцо с пальца.
   Сапежка молчал, не пытался больше возражать. Смотрел на стену, на которой прямо перед ним висел большой лист бумаги, обведённый по краям чёрной рамкой. Там были имена чекистов губернии, погибших в борьбе с контрреволюцией. Список длинный, многих из этих чекистов он знал, с некоторыми дружил, с другими вместе участвовал в операциях. Невольно начал перечитывать фамилии и думал, что этот список будет пополняться и что неизвестно, кто первым продолжит его…
   — Значит, так, — сказал Усов. — Нужно предупредить насчёт этих уполномоченных все уезды, все волостные Советы. Всех попов. А из губчека пошлём группу товарищей по их следам, я подумаю, кого послать. А теперь уже не прошу, а приказываю всем покинуть мой кабинет.
   Люди начали неохотно вставать, направлялись к двери. И в это время вошла дежурная телеграфистка, положила на стол перед Усовым телеграмму. Уходить не спешила, ждала, пока Усов прочтёт. По тому, как телеграфистка вошла, как теперь стояла, не отводя взгляда от Усова, все догадались, что телеграмма какая-то необычная. И все мешкали, тоже ждали: что там такое? Усов прочёл телеграмму и хлопнул ею по столу.
   — Ну вот, товарищ Сапежка, послушайте, как вы проверяли тех уполномоченных. Доносит товарищ Баранов: «Обладатели мандата не являются теми, кому он был выдан. По нашим сведениям, мандатом пользуются Сивак и его помощник по банде. Достоверность этих сведений нами проверяется. То, что они бандиты, а не посланцы из Москвы, подтверждается и фактом изнасилования ими в деревне Крапивне неполнолетней. С комприветом Баранов».
   Усов сжал кулаки и стал легонько постукивать ими по столу. В сосредоточенном молчании смотрел куда-то в одну точку. Все также молчали. Наконец Усов встал, заговорил, ни на кого не глядя:
   — Трудно даже представить себе, какой вред советской власти причинили и причиняют эти бандиты с московским мандатом. Лучшей тактики борьбы против Советов и не придумаешь. Сегодня, сейчас же и незамедлительно выехать в Рогачевский уезд товарищам…
   Усова перебил Сапежка…
   — Семён Пахомович, поеду я. Я виноват, я и исправлю свою ошибку.
   — Хорошо, — сразу согласился Усов. — Поезжайте. Всё.
   Все вышли из кабинета.


16


   Чем дальше уходила ночь, тем больше серело и мрачнело небо. День обещал быть дождливым, холодным.
   Шилин и Михальцевич вышли к железной дороге и двинулись на восток, посчитав, что разъезд Зарубичи именно там. Они ошиблись: Зарубичи были рядом, в восточном направлении, всего в какой-нибудь полуверсте. И они шли к разъезду Липовка, не догадываясь о своей ошибке. Вокруг стоял лес, сумрачный, еловый, ни полянки в нем, ни просвета. И хоть бы одна душа повстречалась, чтобы спросить, далеко ли до разъезда. Захотелось есть. Пахло шпалами, металлической окалиной, сажей, копотью лежавшей на земле, на рельсах. Протяжно и тоскливо гудели провода. Первым шёл Шилин, за ним — Михальцевич.
   — Слушай, мсье, — приостановился Шилин, перекладывая саквояж из одной руки в другую и поправляя мешок за спиной, — не кажется ли тебе, что мы долго идём? Неужели тут такой длинный перегон?
   — Перегоны бывают не больше семи-восьми вёрст, — ответил Михальцевич. — Это просто тебе наскучило идти, товарищ Петров.
   Оба рассмеялись. Они уже разыгрывали свои новые роли: Шилин стал Петровым, так значилось в его документе, для которого загодя был припасён чистый бланк, а Михальцевич пока оставался Лосёвым, хотя был у него также мандат на имя Сорокина.
   Наконец вёрст через пять лес начал редеть, и вскоре послышался стук топоров. Думали, что это дровосеки, озирались по сторонам, чтобы их увидеть. Но прошли ещё немного и увидели хаты. Работали трое плотников, строили новую хату. Небольшенький ошалеванный станционный домик стоял в отдалении, шагах в двухстах. Это был разъезд Липовка.
   — Дошли, слава богу, — сказал Шилин и повернул к плотникам.
   На брёвнах сидело несколько женщин с узлами, корзинами, два-три подростка, старый дед с двумя торбами, перевязанными, чтобы взять через плечо. Это были, вне всяких сомнений, пассажиры, ждали поезда, и по тому, что ждали его здесь, а не возле станционного домика, можно было догадаться, что придёт поезд не скоро. Плотники, завидев начальников в хромовых пиджаках, вогнали топоры в бревна, стали доставать кисеты.
   — Добрый вам день, — поздоровался Шилин.
   — И вам того же, — ответил плотник в зимней шапчонке.
   Сруб был доведён до верхнего венца, теперь ставили стропила.
   — Хороша хата будет, — похвалил сруб Шилин. — Не хата, а песня звонкая.
   — Дак к этой песне ещё и припевки нужны: сени, хлев, — ответил старик с двумя мешками.
   — Известное дело, — согласился Шилин и снова — к плотникам: — А крыть чем будете?
   — Матюгом покроем, — ответил плотник в зимней шапке. — Чем же ещё. Ничего ни купить, ни достать.
   Плотники и женщины засмеялись, их смех подхватил и Шилин, а между делом спросил насчёт поезда. Ему ответили, что сегодня, мол, должен быть, а когда, так и сам начальник разъезда не знает.
   Из станционного домика вышла женщина и направилась сюда, к людям. Шилин обратил на неё внимание потому, что женщина была не из деревенских, одета по-городскому, и не было у неё, как у этих пассажирок-крестьянок, больших узлов, а лишь сумочка в руке. Чем ближе подходила женщина, тем с большим интересом наблюдал за нею Шилин. Заметив такое внимание к себе, женщина замедлила шаг, остановилась, словно собиралась повернуть назад. Но не повернула, подошла, поздоровалась, растерянно потопталась на месте и села на бревно рядом со стариком.
   Это была Катерина.
   «Сивак!» — узнала она Шилина и, боясь, как бы он не догадался, что она его знает, опустила голову, подпёрла её ладонями. Тогда, в Захаричах, она хорошо его приметила. Видела на улице через окно, рассмотрела, когда Сивак приходил за отцом и увёл его в церковь. И этого, второго, толстячка с выпученными глазами, тоже тогда приметила. Теперь они одеты иначе: в кожанках, с красными звёздами на фуражках. Так вот кто расхаживает с мандатом Сорокина!..
   Шилин уже отвернулся от неё, разговаривал с плотниками. Зато проявил интерес Михальцевич, подошёл, сел рядом.
   — Скажите, мадам, нам долго ещё придётся тут ждать? — спросил. — Впрочем, с такой прелестной во всех отношениях дамой я готов ждать бесконечно.
   — А кто его знает, — ответила Катерина успокоенно: Шилин её не узнал. — Вам-то куда ехать?
   — Нам? Конечный пункт нашего пути — Москва. Оттуда мы. А сейчас в Гомель.
   — Вот оно что. И что же вас в такую глушь привело?
   — Служба, служба, — ответил Михальцевич и приблизил к ней лицо. — Поехали с нами. Такую попутчицу иметь почтём за счастье… Какая у вас замечательная коса. — Взял косу за кончик, стал поглаживать. — Не читали у Блока про такую косу? Помните?.. Вползи ко мне змеёй ползучей, в глухую полночь оглуши, устами томными замучай, косою чёрной задуши… Прекрасно!
   «Как же спросить, кто они теперь? За кого себя выдают?» — думала Катерина, ещё не решив, что станет делать, когда разузнает все это. Она пропускала мимо ушей соложавую болтовню Михальцевича и прислушивалась к тому, о чем говорил Шилин: может, что-нибудь обронит о себе. Разговор шёл о политике, плотники спрашивали, когда все встанет на свои места и что там в Москве думают относительно крестьян.
   — Мы здесь, так сказать, по части культуры, — услышала Катерина слова Сивака. — Выявляем культурные ценности… Берём на учёт…
   «То же самое и Сорокин делал. Значит, они с его документами». Теперь она размышляла, кому бы сказать об этом, кого предупредить. Что говорил ей Михальцевич, до неё уже, как до глухой, вовсе не доходило. Слышать слышала, но не воспринимала, механически поддакивала, кивала. «Хлопец тот в Грибовцах, — вспомнила она про Иванчикова, — а они здесь».
   Решение пришло неожиданно. Она встала:
   — Пойду спрошу насчёт поезда.
   — И я с вами, — тоже поднялся было Михальцевич.
   — Сидите. — Катерина решительно взяла его за округлое мягкое плечо, задержала. — Я сейчас же вернусь.
   Михальцевич не посмел ослушаться, тем более что возле него осталась её сумка.
   Катерина шла не торопясь, этакой вялой, беззаботной походкой. Ни разу не оглянулась.
   Начальник разъезда на крыльце своей квартиры набивал патроны. На разостланной тряпице лежало уже с полдюжины набитых, а на периле крыльца висело ружьё, в стволе которого тихонько посвистывал ветер. Начальник был человек пожилой, с чисто выбритым красным моложавым лицом сердечника.
   — Послушайте, — присела Катерина подле него, — надо позвонить на станцию. А куда — не знаю.
   — Зачем? — спросил начальник, не поднимая головы. — Поездов пока не слыхать.
   — Надо позвонить немедленно. Слышите? Вставайте.
   Начальник разъезда наконец глянул на Катерину и достаточно резво встал: бог его знает, что за женщина, не из местных, требует, как будто имеет право. Вошли в дежурное помещение. Начальник крутнул ручку телефона. Ответили с ближайшего разъезда — из Зарубичей. Катерина схватила трубку.
   — Зарубичи? Послушайте, там должны быть товарищи из чека. Есть? Конный отряд? Сейчас же скажите им, что те, кого они ищут, в Липовке. Дожидаются поезда. Обязательно передайте. — Некоторое время она молчала — там побежали кого-то звать, потом снова заговорила, озираясь на дверь: — Вы Иванчиков? Они тут, на разъезде. Тут. Оба. Ждут поезда. Хорошо, хорошо…
   Катерина вышла из дежурки тяжело, переставляя ноги с таким трудом, будто проделала очень большую физическую работу. Начальник разъезда спросил:
   — Это кого же ищут? Почему мне не говоришь? Я же партейный.
   — Там они, — показала Катерина на сруб, наполовину увенчанный стропилами, — в кожанках.


17


   Иванчикову с Ксенией повезло: их догнал отряд красных кавалеристов и подвёз на тачанке чуть ли не до самой станции Зарубичи. Отряд двинулся дальше, прямо, а Иванчиков и Ксения лесом вышли к станции. Там и застали всю конную группу Бобкова.
   — Не появлялись? — спросил Иванчиков у отделённого.
   — Мы их не видели. И люди говорят, будто не видели, — ответил Бобков.
   Савки среди бойцов не было. Бобков сказал, что тот где-то поджидает у дороги, чтобы первым их встретить.
   — Чудики, — сказал Иванчиков, — что ж вы тут на виду торчите? Если те комиссары вас заметят, они и не сунутся сюда.
   — Что это ты комиссарами их называешь? Бандиты они, — поправил Иванчикова Бобков. — А вообще-то правда — коней надо отвести в лес и самим там посидеть.
   Он сказал об этом бойцам, послал одного из них за Савкой, а с остальными повёл лошадей в лес. На станцию вернулся один, без шашки, с револьвером в кармане.
   — Вот тут и будем ждать, вместе с пассажирами, — сказал он.
   Пассажиров на станции было немного, в большинстве женщины, и собрались они не в дальнюю дорогу, а в ближайший город — что-то там продать да купить. Бобков сел на бревно, служившее скамейкой, похлопал по нему, приглашая сесть и Иванчикова с Ксенией. Иванчиков сел, а Ксения осталась стоять и открыто посматривала то на Иванчикова, то на Бобкова, словно сравнивая, кто из них лучше. Так обычно смотрят дети на незнакомого человека, не боясь этим смутить его.
   — Сестрёнка? — спросил Бобков, заметив Ксенин оценивающий взгляд.
   — Да нет… Повстречались вот. По пути было. — Иванчиков коротко рассказал, при каких обстоятельствах встретил Ксению и для чего она ему нужна. — Она видела того Сорокина. И Сивака видела.
   Ксения, словно сообразив, что нельзя так откровенно рассматривать людей, тряхнула головой, покраснела. Так с красными яблоками на щеках и опустилась на бревно, только не с той стороны, где показывал Бобков, а рядом с Иванчиковым. Обтягивая на круглых крепких коленках юбку — а её и не надо было обтягивать, она длинная, почти до щиколоток, — смотрела теперь только прямо перед собой. Чувствовала, что Бобков время от времени поглядывает на неё, смущалась и ещё пуще краснела.
   — Во жизнь, — вздохнул Бобков, — скоро тридцать, а жениться все недосуг. То войны, то теперь за бандитами гоняемся, а они за нами. — Он повернулся к Иванчикову, толкнул его локтем. — Ты же, поди, тоже не женат?
   — Холостяк, — ответил тот и поспешил сменить разговор. — А народу-то прибывает, — показал на трех женщин, выходивших из лесу.
   Посидели, поговорили, не сводя глаз с дороги.