Лицо её было мокро от дождя, и казалось, что она плачет.
Лодка тем временем приблизилась к берегу, навстречу откуда ни возьмись выбежала девушка, встала у воды, с любопытством и насторожённостью смотрела на незнакомцев.
— Нету, тётя Катя? Не они?
— Не они, Ксенечка, не они, — ответила Катерина.
Сапежка и Иванчиков догадались, что это и есть дочь Булыги.
Ксения стояла неподвижно, словно застыла. Низенькая, плотная, крепенькая, как репка, с сильными загорелыми икрами. На ней промокший самотканый жакет, платочек, повязанный рожком.
Вышла из лодки Катерина, обняла Ксению.
— Вот, Ксенечка, эти люди их тоже ищут, — кивнула на Сапежку и Иванчикова.
Глаза у Ксении затуманились, сделались как две большие слезинки, что набежали, но не пролились.
— Может, папки давно в живых нет, — горько проронила она, но не заплакала и даже не всхлипнула.
Иванчиков попытался её утешить:
— Раз ходит с комиссаром, значит, жив. Помогает, значит, ему.
Пошли по скользкой дороге в деревню мимо крайней усадьбы, обсаженной вдоль всего забора калиной. Тяжёлые, мокрые гроздья ягод блестели, как пунцовая роса. Маленькая девчушка, накинув от дождя на голову мешок, срывала ягоды и клала в берестяной туесок.
— Зачем рвёшь? — сказал Иванчиков. — Ягоды сейчас горькие. Пускай бы на морозе побыли.
— Папка сказал нарвать на лекарство, — ответила девчушка и больше рвать не стала.
Она и показала, как пройти к сельсовету. Сельсовет помещался в простой крестьянской хате с печью и длинными скамьями вдоль стен. Хата была не заперта, но почему-то пустовала. Сели, стали ждать — должен же кто-нибудь подойти.
Сапежка время от времени зябко поводил плечами — пока переплывали реку да шли сюда, промокла спина. Был он раздражён, давала себя знать усталость. Две последние ночи спал мало, скверно, и теперь клонило в сон. Подмывало забраться на печь да хорошенько прогреться. И забрался бы, будь печь натоплена. Он сидел на скамье, смотрел через окно на улицу и молчал, хотя понимал, что Катерина и Ксения ждут от него каких-то расспросов, иначе зачем бы вёл сюда. Сидел-сидел, а стоило положить голову на стол, как тут же и уснул.
Иванчиков повесил свой плащ на гвоздь, помог раздеться Катерине. С плащей капало, капли шпокали по полу. Ксения присела на низенькую скамеечку, обхватила руками коленки.
С Катериной завёл разговор Иванчиков. Достал из брезентовой сумки тетрадку, химический карандаш и принялся записывать. Подробно записал приметы Сорокина и Булыги, во что были одеты. Писал медленно, аккуратно, как старательный ученик, выводил буквы, склонив набок голову… Рыжий, как медь, весь в веснушках, и на оттопыренных ушах густые веснушки.
— А что Сорокин делал в вашей церкви?
— Отец говорил: осмотрел её, описал, что его интересовало.
— А что интересовало?
— Иконы, книги, роспись на стенах. Крест…
— Крест?
— Ага, крест причащальный. Папа говорил, что он золотой и с бриллиантами.
— Это с такими блестящими стёклышками? — взглянул на Катерину Иванчиков.
— Не стёклышками, — улыбнулась Катерина. — Это драгоценные камни. Дороже золота.
— Ого, дороже золота! — с мальчишеской непосредственностью причмокнул языком Иванчиков. — А Сорокин этот крест не взял?
— Нет, не взял.
— Стоп! — оторвал Сапежка голову от стола, и его узкие глаза-треугольнички нацелились на Катерину. — А ведь креста нет в церкви.
— Сивак взял. Он зашёл к отцу, показал какую-то бумагу, которую составил Сорокин, и потребовал, чтобы отец отдал ему крест. Отец отдал.
— Это уже что-то новое. Для нас новое, — оживился Сапежка. — А где Сивак мог взять ту бумагу?
— Не знаю.
— Вы все время были в деревне, пока банда там находилась? Сорокина среди бандитов не видели? — допытывался Сапежка. — А когда банда покидала село, Сорокина с ними не было?
— Нет, не было его. А папку бандиты в сарае заперли, и комиссар из Москвы был там, — подала голос Ксения, и глаза её опять подёрнулись туманом и стали как две слезинки, готовые вот-вот пролиться.
Сапежка побарабанил пальцами по столу, сдвинул брови, задумался. Он в чем-то усомнился и высказал это своё сомнение:
— А Сорокин и Булыга не могли… пристать к банде?
— Боже правый! — воскликнула Катерина. — Что вы такое говорите! Какую напраслину на людей возводите!
— А мы, чекисты, и не с такими фактами встречались. Все могло быть: вынудили — они и присоединились.
— Не могло! — вскочила Ксения со скамеечки. — Не присоединились! — Теперь уже она заплакала, упала лицом в колени и вся вздрагивала от рыданий. — Сам ты бандит, сам!
Иванчиков поёрзал на скамье, осуждающе посмотрел на Сапежку:
— Ну, это уж вы того… ляпнули.
Сапежка и сам понимал, что сморозил глупость. Вылез из-за стола, потоптался по хате, тронул Ксению за плечо:
— Ну хватит реветь, я же не утверждаю, я просто спросил.
— Отстань! — дёрнула Ксения плечом, взглянула на него заплаканными глазами. — Противный!
Сапежка вышел, сказав, что идёт искать председателя.
— Он ваш начальник? — спросила Катерина у Иванчикова.
— Не начальник, но он из губчека. Вы простите его, он просто устал, замотался. Видите, спит на ходу.
Ксения перестала плакать, вытерла подолом глаза.
Лишь минут через тридцать вернулся в сельсовет Сапежка, ведя с собою седого, преклонных лет человека. Старик был настолько худ, что его широкие холщовые порты казались пустыми. Борода густая, маленькое личико утонуло в ней.
— Полюбуйтесь на этого фрукта, — сказал Сапежка, показывая пальцем на старика, — на этого председателя советской власти. Мы сидим, ждём его в пустом, стоящем нараспашку сельсовете…
— А от кого запирать? Печать у меня, — буркнул старик и сел за стол.
— Мы его ждём, — ещё больше распаляясь, продолжал Сапежка, — а он, видите ли, погреб чистит.
— А кто мне его почистит?
— Да замолчи ты! — Тонкие губы Сапежки сжались в ровную чёрточку. — Он погреб чистит, а те, кого мы поджидаем, церковь обшарили и очистили. Кто они такие, ты можешь сказать?
— Кто такие? — повторил старик Сапежкин вопрос. — Комиссары, начальники.
— Документы проверял?
— А то как же. Сами показали.
— Внимательно смотрел документы? Мандат читал?
— А что его читать?.. Без этих мандатов начальники сюда не едут. Попросили отвести к попу, я и отвёл. А уж с ним пошли в церковь.
— Во, видали? А? Ну и фрукт. — Чёрные глаза Сапежки вспыхнули гневом. — Откуда они тут объявились? Приехали или пришли?
— Не спрашивал. Может, и пришли. А может, приехали.
— Попа видел после этого?
— Он сам ко мне заходил, сказал, что церковь всю осмотрели и ничего не взяли. Да в нашей церкви и брать-то нечего. Что было, давно забрали комиссары из уезда и сами попы. За три года в приходе четвёртый поп. А у попа взяли золотые часы.
— В какое село они от вас пошли?
— Кто их знает. Я спрятался, чтоб подводу не попросили. А то каждому начальнику выделяй коня. Вот они и обошлись без подводы.
Сапежка резко крутнулся на каблуках, шагнул к столу и грохнул кулаком:
— Да тебя же гнать надо в шею с этой должности! Ты же пустое место, дырка от бублика.
Старик ощетинился. Достал из кармана печать в просиненном чернилами мешочке, швырнул на стол:
— И гоните. Я не по своей воле ношу её. Денег за это не получаю. Мой черёд был. Три дня осталось, чтоб отбыть.
— Какой ещё черёд? Тебя выбрали председателем?
— Никто меня не выбирал — просто черёд подошёл. Нема охотников выбираться.
— Не понимаю, что ты плетёшь!
Сапежка умолк, в отчаянье безвольно махнул рукой, сел на скамью. Тут старик и рассказал про эту председательскую очередь, как он говорил, — черёд. Прежде в селе были председатели сельсовета выборные. Но одного повесили легионеры из корпуса Довбор-Мусницкого, второго застрелили дезертиры. Тогда выбрали председателем женщину, вдову, она сколько-то в городе на фабрике проработала. Думали, женщину пожалеют, не тронут. Однако и её не миновала беда: бандиты отняли корову, лошадь, припугнули, что убьют, если не бросит председательство. Женщина струхнула — двое детей малых — и отказалась. Вот после этого на сходе крестьяне и постановили: исполнять обязанности председателя будут по очереди все грамотные мужчины. Срок такого дежурства — две недели.
— Мне всего три дня осталось ходить с печатью, — закончил свой рассказ старик. — А потом Ахрема Земцова черёд.
О положении на селе Сапежка и Иванчиков знали хорошо. В этом лесном уезде хозяевами пока что были бандиты. Уездной милиции и чоновцам не хватало сил с ними совладать, а армейские отряды своих операций здесь ещё не проводили.
Сапежка встал и нервно заметался по хате.
— Ну что тут делать? Что? — вопрошал, хлопая себя по лбу. — Как их застать? Как увидеть? — Остановился возле стола, опёрся о него локтями как раз напротив председателя. — Спрашиваю, как нам их теперь увидеть? Может, подскажешь?
Старик какое-то время смотрел на Сапежку испуганно, потом перевёл взгляд на Иванчикова, как бы обращаясь к нему за советом и подмогой.
— А что тут подсказывать? — проговорил наконец. — Те комиссары церкви осматривают. Так ступайте по сёлам, куда они ещё не заходили.
— А мы не так делаем? Вот и в твоё село пришли… — Сапежка подсел к председателю и уже спокойно стал выспрашивать приметы.
— Один длинный, второй потолще и покороче, — уставившись в потолок, вспоминал старик. — Хром на обоих да пушки по бокам.
— Какие пушки? Револьверы?
— Ну, леворверы.
— В очках кто-нибудь из них был?
— Не-а.
— А что-нибудь матросское было хоть у одного?
— Может, и было, да они же при мне штаны не снимали. В хроме были.
Старика отпустили, и тот, обрадованный, что легко отделался, пожелал всем доброго здоровьечка и поспешил выйти.
— Ну, кое-что выяснили, — сказал Сапежка. — А по правде, так ничего. Вы, гражданка, — обратился он к Катерине, — как полагаете: не похожи эти на Сорокина и Булыгу?
Катерина неопределённо пожала плечами.
— Видно, не он. — Сапежка повернулся к Иванчикову. — Вот что, я пойду в уезд. Оттуда свяжусь с губчека, пусть они предупредят другие уезды насчёт этого Сорокина. А ты двигай по сёлам с церквями. Какие тут ближайшие села?
— Ласки. Грибовцы.
— Вот и жми туда. А вдруг повезёт.
Все вышли из дому.
Дождь перестал. Прямо перед ними на западе туча разорвалась, и луч небесной синевы как бы прожёг её мерёжу. Синева эта стала расходиться от центра, и выглянуло солнце.
Лодка тем временем приблизилась к берегу, навстречу откуда ни возьмись выбежала девушка, встала у воды, с любопытством и насторожённостью смотрела на незнакомцев.
— Нету, тётя Катя? Не они?
— Не они, Ксенечка, не они, — ответила Катерина.
Сапежка и Иванчиков догадались, что это и есть дочь Булыги.
Ксения стояла неподвижно, словно застыла. Низенькая, плотная, крепенькая, как репка, с сильными загорелыми икрами. На ней промокший самотканый жакет, платочек, повязанный рожком.
Вышла из лодки Катерина, обняла Ксению.
— Вот, Ксенечка, эти люди их тоже ищут, — кивнула на Сапежку и Иванчикова.
Глаза у Ксении затуманились, сделались как две большие слезинки, что набежали, но не пролились.
— Может, папки давно в живых нет, — горько проронила она, но не заплакала и даже не всхлипнула.
Иванчиков попытался её утешить:
— Раз ходит с комиссаром, значит, жив. Помогает, значит, ему.
Пошли по скользкой дороге в деревню мимо крайней усадьбы, обсаженной вдоль всего забора калиной. Тяжёлые, мокрые гроздья ягод блестели, как пунцовая роса. Маленькая девчушка, накинув от дождя на голову мешок, срывала ягоды и клала в берестяной туесок.
— Зачем рвёшь? — сказал Иванчиков. — Ягоды сейчас горькие. Пускай бы на морозе побыли.
— Папка сказал нарвать на лекарство, — ответила девчушка и больше рвать не стала.
Она и показала, как пройти к сельсовету. Сельсовет помещался в простой крестьянской хате с печью и длинными скамьями вдоль стен. Хата была не заперта, но почему-то пустовала. Сели, стали ждать — должен же кто-нибудь подойти.
Сапежка время от времени зябко поводил плечами — пока переплывали реку да шли сюда, промокла спина. Был он раздражён, давала себя знать усталость. Две последние ночи спал мало, скверно, и теперь клонило в сон. Подмывало забраться на печь да хорошенько прогреться. И забрался бы, будь печь натоплена. Он сидел на скамье, смотрел через окно на улицу и молчал, хотя понимал, что Катерина и Ксения ждут от него каких-то расспросов, иначе зачем бы вёл сюда. Сидел-сидел, а стоило положить голову на стол, как тут же и уснул.
Иванчиков повесил свой плащ на гвоздь, помог раздеться Катерине. С плащей капало, капли шпокали по полу. Ксения присела на низенькую скамеечку, обхватила руками коленки.
С Катериной завёл разговор Иванчиков. Достал из брезентовой сумки тетрадку, химический карандаш и принялся записывать. Подробно записал приметы Сорокина и Булыги, во что были одеты. Писал медленно, аккуратно, как старательный ученик, выводил буквы, склонив набок голову… Рыжий, как медь, весь в веснушках, и на оттопыренных ушах густые веснушки.
— А что Сорокин делал в вашей церкви?
— Отец говорил: осмотрел её, описал, что его интересовало.
— А что интересовало?
— Иконы, книги, роспись на стенах. Крест…
— Крест?
— Ага, крест причащальный. Папа говорил, что он золотой и с бриллиантами.
— Это с такими блестящими стёклышками? — взглянул на Катерину Иванчиков.
— Не стёклышками, — улыбнулась Катерина. — Это драгоценные камни. Дороже золота.
— Ого, дороже золота! — с мальчишеской непосредственностью причмокнул языком Иванчиков. — А Сорокин этот крест не взял?
— Нет, не взял.
— Стоп! — оторвал Сапежка голову от стола, и его узкие глаза-треугольнички нацелились на Катерину. — А ведь креста нет в церкви.
— Сивак взял. Он зашёл к отцу, показал какую-то бумагу, которую составил Сорокин, и потребовал, чтобы отец отдал ему крест. Отец отдал.
— Это уже что-то новое. Для нас новое, — оживился Сапежка. — А где Сивак мог взять ту бумагу?
— Не знаю.
— Вы все время были в деревне, пока банда там находилась? Сорокина среди бандитов не видели? — допытывался Сапежка. — А когда банда покидала село, Сорокина с ними не было?
— Нет, не было его. А папку бандиты в сарае заперли, и комиссар из Москвы был там, — подала голос Ксения, и глаза её опять подёрнулись туманом и стали как две слезинки, готовые вот-вот пролиться.
Сапежка побарабанил пальцами по столу, сдвинул брови, задумался. Он в чем-то усомнился и высказал это своё сомнение:
— А Сорокин и Булыга не могли… пристать к банде?
— Боже правый! — воскликнула Катерина. — Что вы такое говорите! Какую напраслину на людей возводите!
— А мы, чекисты, и не с такими фактами встречались. Все могло быть: вынудили — они и присоединились.
— Не могло! — вскочила Ксения со скамеечки. — Не присоединились! — Теперь уже она заплакала, упала лицом в колени и вся вздрагивала от рыданий. — Сам ты бандит, сам!
Иванчиков поёрзал на скамье, осуждающе посмотрел на Сапежку:
— Ну, это уж вы того… ляпнули.
Сапежка и сам понимал, что сморозил глупость. Вылез из-за стола, потоптался по хате, тронул Ксению за плечо:
— Ну хватит реветь, я же не утверждаю, я просто спросил.
— Отстань! — дёрнула Ксения плечом, взглянула на него заплаканными глазами. — Противный!
Сапежка вышел, сказав, что идёт искать председателя.
— Он ваш начальник? — спросила Катерина у Иванчикова.
— Не начальник, но он из губчека. Вы простите его, он просто устал, замотался. Видите, спит на ходу.
Ксения перестала плакать, вытерла подолом глаза.
Лишь минут через тридцать вернулся в сельсовет Сапежка, ведя с собою седого, преклонных лет человека. Старик был настолько худ, что его широкие холщовые порты казались пустыми. Борода густая, маленькое личико утонуло в ней.
— Полюбуйтесь на этого фрукта, — сказал Сапежка, показывая пальцем на старика, — на этого председателя советской власти. Мы сидим, ждём его в пустом, стоящем нараспашку сельсовете…
— А от кого запирать? Печать у меня, — буркнул старик и сел за стол.
— Мы его ждём, — ещё больше распаляясь, продолжал Сапежка, — а он, видите ли, погреб чистит.
— А кто мне его почистит?
— Да замолчи ты! — Тонкие губы Сапежки сжались в ровную чёрточку. — Он погреб чистит, а те, кого мы поджидаем, церковь обшарили и очистили. Кто они такие, ты можешь сказать?
— Кто такие? — повторил старик Сапежкин вопрос. — Комиссары, начальники.
— Документы проверял?
— А то как же. Сами показали.
— Внимательно смотрел документы? Мандат читал?
— А что его читать?.. Без этих мандатов начальники сюда не едут. Попросили отвести к попу, я и отвёл. А уж с ним пошли в церковь.
— Во, видали? А? Ну и фрукт. — Чёрные глаза Сапежки вспыхнули гневом. — Откуда они тут объявились? Приехали или пришли?
— Не спрашивал. Может, и пришли. А может, приехали.
— Попа видел после этого?
— Он сам ко мне заходил, сказал, что церковь всю осмотрели и ничего не взяли. Да в нашей церкви и брать-то нечего. Что было, давно забрали комиссары из уезда и сами попы. За три года в приходе четвёртый поп. А у попа взяли золотые часы.
— В какое село они от вас пошли?
— Кто их знает. Я спрятался, чтоб подводу не попросили. А то каждому начальнику выделяй коня. Вот они и обошлись без подводы.
Сапежка резко крутнулся на каблуках, шагнул к столу и грохнул кулаком:
— Да тебя же гнать надо в шею с этой должности! Ты же пустое место, дырка от бублика.
Старик ощетинился. Достал из кармана печать в просиненном чернилами мешочке, швырнул на стол:
— И гоните. Я не по своей воле ношу её. Денег за это не получаю. Мой черёд был. Три дня осталось, чтоб отбыть.
— Какой ещё черёд? Тебя выбрали председателем?
— Никто меня не выбирал — просто черёд подошёл. Нема охотников выбираться.
— Не понимаю, что ты плетёшь!
Сапежка умолк, в отчаянье безвольно махнул рукой, сел на скамью. Тут старик и рассказал про эту председательскую очередь, как он говорил, — черёд. Прежде в селе были председатели сельсовета выборные. Но одного повесили легионеры из корпуса Довбор-Мусницкого, второго застрелили дезертиры. Тогда выбрали председателем женщину, вдову, она сколько-то в городе на фабрике проработала. Думали, женщину пожалеют, не тронут. Однако и её не миновала беда: бандиты отняли корову, лошадь, припугнули, что убьют, если не бросит председательство. Женщина струхнула — двое детей малых — и отказалась. Вот после этого на сходе крестьяне и постановили: исполнять обязанности председателя будут по очереди все грамотные мужчины. Срок такого дежурства — две недели.
— Мне всего три дня осталось ходить с печатью, — закончил свой рассказ старик. — А потом Ахрема Земцова черёд.
О положении на селе Сапежка и Иванчиков знали хорошо. В этом лесном уезде хозяевами пока что были бандиты. Уездной милиции и чоновцам не хватало сил с ними совладать, а армейские отряды своих операций здесь ещё не проводили.
Сапежка встал и нервно заметался по хате.
— Ну что тут делать? Что? — вопрошал, хлопая себя по лбу. — Как их застать? Как увидеть? — Остановился возле стола, опёрся о него локтями как раз напротив председателя. — Спрашиваю, как нам их теперь увидеть? Может, подскажешь?
Старик какое-то время смотрел на Сапежку испуганно, потом перевёл взгляд на Иванчикова, как бы обращаясь к нему за советом и подмогой.
— А что тут подсказывать? — проговорил наконец. — Те комиссары церкви осматривают. Так ступайте по сёлам, куда они ещё не заходили.
— А мы не так делаем? Вот и в твоё село пришли… — Сапежка подсел к председателю и уже спокойно стал выспрашивать приметы.
— Один длинный, второй потолще и покороче, — уставившись в потолок, вспоминал старик. — Хром на обоих да пушки по бокам.
— Какие пушки? Револьверы?
— Ну, леворверы.
— В очках кто-нибудь из них был?
— Не-а.
— А что-нибудь матросское было хоть у одного?
— Может, и было, да они же при мне штаны не снимали. В хроме были.
Старика отпустили, и тот, обрадованный, что легко отделался, пожелал всем доброго здоровьечка и поспешил выйти.
— Ну, кое-что выяснили, — сказал Сапежка. — А по правде, так ничего. Вы, гражданка, — обратился он к Катерине, — как полагаете: не похожи эти на Сорокина и Булыгу?
Катерина неопределённо пожала плечами.
— Видно, не он. — Сапежка повернулся к Иванчикову. — Вот что, я пойду в уезд. Оттуда свяжусь с губчека, пусть они предупредят другие уезды насчёт этого Сорокина. А ты двигай по сёлам с церквями. Какие тут ближайшие села?
— Ласки. Грибовцы.
— Вот и жми туда. А вдруг повезёт.
Все вышли из дому.
Дождь перестал. Прямо перед ними на западе туча разорвалась, и луч небесной синевы как бы прожёг её мерёжу. Синева эта стала расходиться от центра, и выглянуло солнце.
Из протокола допроса Пастревича Г.К.
Учитель, 46 лет, беспартийный, советскую власть признал в 1917 г ., прежде учил в Могилевской гимназии. Женат, имеет пятерых детей.
…В эту среду меня вызвали из школы в волостной Совет. Там были председатель Хохлов, секретарь Письмён-ков и двое незнакомых мне мужчин. Хохлов сказал, что мною заинтересовались эти товарищи, они из Москвы и выполняют важное задание — конфискуют в пользу государства ценности…
Я остался с этими мужчинами. Оба они были вооружены, оба в кожаных куртках. Один из них назвался Сорокиным и сказал мне: «Вы служили в гимназии, ваша жена из купеческого сословия. Нам известно, что до революции вы жили богато». Он дал мне бумагу и приказал написать, какие в семье имеются золотые вещи и драгоценности. Я записал, что у нас с женой есть по золотому кольцу, по крестику, а у жены, кроме того, и золотые серьги. По их приказу добавил серебряный портсигар и позолоченные часы. После этого они пришли вместе со мною ко мне в дом и приказали предъявить все перечисленные вещи, что я и сделал. Они составили опись, выдали мне расписку, а все вещи изъяли… Потом приказали товарищу Хохлову взять меня под арест и держать, пока не пришлют за мною конвой. Я сидел в волостном Совете двое суток, а потом товарищ Хохлов своею властью меня освободил, ибо конвой не прибыл…
Таким же образом Шилин и Михальцевич выманили ценные вещи у бывшего чиновника Лякина и у инженера-железнодорожника Шестина, недавно переехавших из городов на жительство в местечки.
12
День был на исходе. Штаб-ротмистр Шилин и поручик Михальцевич прилегли отдохнуть на опушке леса, подложив под головы заплечные мешки. Ветерок трепал чубы деревьям, и с них стекал жёлтый и багряный лист. Лето отступало, сгорало, поджигая своим последним огнём лес и травы. С вечера и до утра плакали травы росою, мочили ноги каждому, кто шёл по ним в эту пору. И за день не поспевала трава обсохнуть.
— Лето красное висит на тонкой паутинке, — продекламировал Шилин, поймав на лету рыжий листок, опутанный паутиной. — Учил когда-то такие стихи. Это не Пушкин?
— Видимо, нет. А я не люблю осень. Смертью от неё веет, — ответил Михальцевич.
— Особенно от этой осени. Грустная она у нас, поручик. И поганая. Волки мы с тобой. Рыщем, от людей прячемся.
— Мы боремся. А в борьбе все средства хороши.
— Куда уж там… Мы, брат, с тобой не борцы. Мы — тати, шальники, ошуйники на святой Руси.
Шилин снял фуражку, швырнул наземь. Лицо у него чисто выбрито — бреется каждый день, что вызывает у Михальцевича раздражение: хочешь не хочешь, и он вынужден также ежедневно бриться. Профиль у Шилина строгий, с резко выраженными чертами, подбородок раздвоенный, с ямочкой, и торчит вперёд. Наполеоновский профиль — те же властность, жёсткость, капризность. Если б Шилин надел ещё и треуголку да ростом был поменьше — вылитый был бы император Наполеон Бонапарт.
— Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, — продолжал Шилин. — Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас!
— Мы боремся, — упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджёг. Синий дымок потянулся под крону берёзы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты — он скрутился, подёрнулся жирной, чёрной копотью. — Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с её мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться? Вы стихи знаете их красного пиита: «Смиренно на Запад побрело с сумой русское столбовое дворянство». Верно, мы с сумой остались, нищими…
— Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещённых сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто.
— Илларион Карпович! — воскликнул Михальцевич. — Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идёт не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечёт пятки — смотаемся: я — на запад, вы — в свою тмутаракань.
— В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько ещё погибнет…
— Илларион Карпович! — взмолился Михальцевич. — Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь весёлое вспомним. — Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. — Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией — Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне — дежурному: «На вокзале полковник босой сидит, просил забрать его оттуда». Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит… Каково? — И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина.
— Не смешно, — сказал Шилин, однако улыбнулся. — Придумай что-нибудь повеселее. — Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. — А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли?
— Не повылезли, а попрятались… Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тётку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тётке. «Какой ещё колбасы? — возмутилась она. — Мой Пупсик ест только тушёную капусту под специальным соусом, и всё ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клёна, и непременно чтобы на вас был белый передник…» — И снова захохотал.
— Потешно, — усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. — Спать охота.
— А с кем? — наклонился к нему Михальцевич.
— Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи.
— Вот-вот, — ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. — Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я её отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем.
— По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? — Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. («Наполеон!» — подумал Михальцевич.) — Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно, дико. Её можно расстрелять, повесить, сжечь на костре, но бить по щекам?..
— Ну, это давно было, — попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьёз. — Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба её неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. — Он начал тихонько напевать:
— Не надо так, Илларион Карпович. Горько это…
Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалёку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов — эвон какой след за собой оставили, — и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди — и ограбят, и в распыл могут пустить.
Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли.
— Добрый вечер, — ответила она на приветствие. — Меня зовут Лидка.
— Очень приятно, что ты Лидка, — сказал Шилин. — Ну, а мы из Москвы.
— Ой! — Лидка просияла вся, занялась краской, её чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились — столько в них было радости.
Она только начала вылюдневать в девушку, ещё не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась ещё ребёнком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, — такая была эта Лидка.
— А мы из Москвы, — повторил Шилин, не сводя с неё жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял её за плечики, привлёк к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. — Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая?
— Крепкая… У нас тут отряд милиции стоял.
— А сейчас он где?
— В Бороньки ушёл. А Москва большая?
— Ещё бы! — заулыбался Шилин. — Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька…
— Я Лидка.
— А тебе, Лидка, я такой дом одной бы подарил.
— Ой, как интересно, — загорелись её ушки от удивления и удовольствия.
Лидка села на скамеечку, глядела во все глаза то на Шилина, то на Михальцевича и рассказывала про деревню и про свою семью. Отец с матерью в соседней деревне отмечают сороковины по бабушке. Скоро должны приехать. Есть ещё брат, служит в милиции, бандитов ловит.
В чистой, новой хате пахло опарой и васильками. Синие веночки были развешаны по стенам и лежали под лавками. Лидка объяснила, что сушёные васильки держат в хатах, чтобы не заводились сверчки.
— Ты бы нас, малышка, покормила, — сказал Михальцевич и так же, как и Шилин, обнял её за плечики и чмокнул в макушку. — Покормишь?
— Ага. Меня все так зовут: малышка, малая. Говорят, я такая, что и под гриб спрячусь. — Она вскочила со скамеечки, шмыгнула на другую половину, к печи, открыла заслонку, ухватом достала чугунок. — Тут суп гречневый. Сала нарежу, огурцы есть…
— Бутончик! — Михальцевич почмокал губами, прищёлкнул пальцами. — Сорвать бы…
Выпуклые глаза его замаслились, такая же масляная ухмылка искривила губы.
— Мон шер, — тихо, чтобы не услышала Лидка, сказал Шилин, — не подобает русскому офицеру такие дела творити. Суворова помнишь?
— А, — махнул рукой Михальцевич, — после того, что мы натворили, поздно вспоминать Суворова.
Они поужинали молочным гречневым супом, салом с огурцами, запили молоком. И Лидка с ними ела, счастливая тем, что такие важные московские начальники так ласково с нею разговаривают, так интересно рассказывают про Москву. Она сказала, что хочет туда поехать — учиться на артистку.
— На артистку? О-ля-ля! — не удержался Михальцевич, двумя пальцами взял Лидку за мочку уха, наклонился к ней и поцеловал в щеку. — Ух ты, моя артисточка!
— А что? — уставилась на него Лидка глазами-льдинками. — Мы тут ставим спектакли, и я главную роль играю. И мой брат Савка сказал, что выучит меня на артистку, как только войну с поляками и бандитами закончат.
— Конечно, выучишься, — поддержал её Шилин. — Слава, овации, охапки цветов, поклонники несут тебя на руках из театра к автомобилю… Ура, малышка!
И чем дольше они вот так с нею зубоскалили, ёрничали, чмокали по очереди в щеки, в шейку, чем больше она, осмелев, верила их словам, все ещё не понимая, что она уже не ребёнок, не дитя, а девушка, тем сильнее разгоралось у них желание. От их прикосновений, поцелуев, шуток она так заливисто смеялась, что казалось, протяни руку — и в воздухе поймаешь этот её смех. Михальцевич уже подхватил было Лидку на руки, стал кружить её, осыпая поцелуями, и едва не бросился с нею на кровать, но тут через распахнутое окно послышался конский топот.
— Савка едет! — вскрикнула Лидка. — Брат.
Все трое вышли из хаты.
Савка внешне походил на Лидку — такие же прозрачно-зеленоватые глаза, такая же тонкая, в золотистом пушке шея. За спиной у него карабин, с одного боку шашка, с другого — наган. Седло кавалерийское и конь, прошедший кавалерийскую выучку, — штаб-ротмистр отметил это с первого взгляда. В остальном же ничего кавалерийского: сапоги без шпор, брюки чёрные, в полоску, рубаха-косоворотка, только шапка солдатская со звездой. К седлу вместо шинели приторочена на манер скатки простая домотканая свитка.
Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул:
— Боец милицейского конного отряда Жиленков.
Невольно, автоматически щёлкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем.
— Кто будете, товарищи?
— Они начальники из Москвы, — поспешила ответить за них Лидка. — Их прислали крепить тут советскую власть.
— А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, — протянул Савка руку к Михальцевичу.
Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Ещё не дочитав, воскликнул:
— Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев.
— Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, — сказал с насторожённой улыбкой Шилин. — Значит, жалобы были? От попов, конечно?
— От них. И правильно, что трясёте эту породу. — Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: — Ленин? И это он сам расписался?
— Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.
— Во-во, — затряс головой Савка, — жалуется и на нас контра всякая. — Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: — Лидка, покормила товарищей?
Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась. Савка удовлетворённо кивнул, но вдруг радость на его лице сменилась озабоченностью, беспокойством.
— Как же это вы одни ходите? — сказал он. — Тут же бандитов пропасть. Гоняемся, громим, а им, гадам, переводу нет, из Польши переходят целыми отрядами.
— Страшновато, но надо же дело делать.
Шилин расспросил, что и где говорилось о них, кто жаловался, поинтересовался и бандитами — где они действуют, могут ли объявиться здесь. Савка Жиленков охотно рассказывал обо всем, что их интересовало. Михальцевич весело, как ровню, хлопнул Савку по плечу, сказал:
— Мы тут думаем сход провести и с лекцией выступить. Одобряешь?
— Нужное дело, — ответил Савка. — Я сам перед мужиками выступаю, слушают, да не всему верят. Но вы-то грамотные, вам поверят. — А на вопрос, где тут поблизости есть церковь, похвастал: — Была в Круглянах, так мы её прикрыли. Всё оттуда вон, теперь там читальню делаем.
— Лето красное висит на тонкой паутинке, — продекламировал Шилин, поймав на лету рыжий листок, опутанный паутиной. — Учил когда-то такие стихи. Это не Пушкин?
— Видимо, нет. А я не люблю осень. Смертью от неё веет, — ответил Михальцевич.
— Особенно от этой осени. Грустная она у нас, поручик. И поганая. Волки мы с тобой. Рыщем, от людей прячемся.
— Мы боремся. А в борьбе все средства хороши.
— Куда уж там… Мы, брат, с тобой не борцы. Мы — тати, шальники, ошуйники на святой Руси.
Шилин снял фуражку, швырнул наземь. Лицо у него чисто выбрито — бреется каждый день, что вызывает у Михальцевича раздражение: хочешь не хочешь, и он вынужден также ежедневно бриться. Профиль у Шилина строгий, с резко выраженными чертами, подбородок раздвоенный, с ямочкой, и торчит вперёд. Наполеоновский профиль — те же властность, жёсткость, капризность. Если б Шилин надел ещё и треуголку да ростом был поменьше — вылитый был бы император Наполеон Бонапарт.
— Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, — продолжал Шилин. — Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас!
— Мы боремся, — упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджёг. Синий дымок потянулся под крону берёзы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты — он скрутился, подёрнулся жирной, чёрной копотью. — Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с её мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться? Вы стихи знаете их красного пиита: «Смиренно на Запад побрело с сумой русское столбовое дворянство». Верно, мы с сумой остались, нищими…
— Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещённых сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто.
— Илларион Карпович! — воскликнул Михальцевич. — Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идёт не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечёт пятки — смотаемся: я — на запад, вы — в свою тмутаракань.
— В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько ещё погибнет…
— Илларион Карпович! — взмолился Михальцевич. — Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь весёлое вспомним. — Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. — Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией — Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне — дежурному: «На вокзале полковник босой сидит, просил забрать его оттуда». Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит… Каково? — И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина.
— Не смешно, — сказал Шилин, однако улыбнулся. — Придумай что-нибудь повеселее. — Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. — А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли?
— Не повылезли, а попрятались… Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тётку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тётке. «Какой ещё колбасы? — возмутилась она. — Мой Пупсик ест только тушёную капусту под специальным соусом, и всё ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клёна, и непременно чтобы на вас был белый передник…» — И снова захохотал.
— Потешно, — усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. — Спать охота.
— А с кем? — наклонился к нему Михальцевич.
— Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи.
— Вот-вот, — ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. — Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я её отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем.
— По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? — Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. («Наполеон!» — подумал Михальцевич.) — Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно, дико. Её можно расстрелять, повесить, сжечь на костре, но бить по щекам?..
— Ну, это давно было, — попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьёз. — Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба её неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. — Он начал тихонько напевать:
— Так ты же можешь встретиться с нею в Париже, — сказал с ухмылкой Шилин. — Поедешь, построишь женскую баню. Машенька твоя билеты будет продавать, а ты…
Жила-была Машенька
Около Рязани,
С русою косою,
С синими глазами.
О любви мечтала,
Романы читала,
Средь берёз бродила,
Хоровод водила.
Но пришёл Октябрь кровавый,
Но пришёл Октябрь суровый.
Убежала Машенька
Да в Париж далёкий.
А в Париже рыжем
Нет рязанской сини,
Нет берёзок белых,
Нет родной России.
— Не надо так, Илларион Карпович. Горько это…
Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалёку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов — эвон какой след за собой оставили, — и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди — и ограбят, и в распыл могут пустить.
Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли.
— Добрый вечер, — ответила она на приветствие. — Меня зовут Лидка.
— Очень приятно, что ты Лидка, — сказал Шилин. — Ну, а мы из Москвы.
— Ой! — Лидка просияла вся, занялась краской, её чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились — столько в них было радости.
Она только начала вылюдневать в девушку, ещё не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась ещё ребёнком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, — такая была эта Лидка.
— А мы из Москвы, — повторил Шилин, не сводя с неё жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял её за плечики, привлёк к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. — Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая?
— Крепкая… У нас тут отряд милиции стоял.
— А сейчас он где?
— В Бороньки ушёл. А Москва большая?
— Ещё бы! — заулыбался Шилин. — Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька…
— Я Лидка.
— А тебе, Лидка, я такой дом одной бы подарил.
— Ой, как интересно, — загорелись её ушки от удивления и удовольствия.
Лидка села на скамеечку, глядела во все глаза то на Шилина, то на Михальцевича и рассказывала про деревню и про свою семью. Отец с матерью в соседней деревне отмечают сороковины по бабушке. Скоро должны приехать. Есть ещё брат, служит в милиции, бандитов ловит.
В чистой, новой хате пахло опарой и васильками. Синие веночки были развешаны по стенам и лежали под лавками. Лидка объяснила, что сушёные васильки держат в хатах, чтобы не заводились сверчки.
— Ты бы нас, малышка, покормила, — сказал Михальцевич и так же, как и Шилин, обнял её за плечики и чмокнул в макушку. — Покормишь?
— Ага. Меня все так зовут: малышка, малая. Говорят, я такая, что и под гриб спрячусь. — Она вскочила со скамеечки, шмыгнула на другую половину, к печи, открыла заслонку, ухватом достала чугунок. — Тут суп гречневый. Сала нарежу, огурцы есть…
— Бутончик! — Михальцевич почмокал губами, прищёлкнул пальцами. — Сорвать бы…
Выпуклые глаза его замаслились, такая же масляная ухмылка искривила губы.
— Мон шер, — тихо, чтобы не услышала Лидка, сказал Шилин, — не подобает русскому офицеру такие дела творити. Суворова помнишь?
— А, — махнул рукой Михальцевич, — после того, что мы натворили, поздно вспоминать Суворова.
Они поужинали молочным гречневым супом, салом с огурцами, запили молоком. И Лидка с ними ела, счастливая тем, что такие важные московские начальники так ласково с нею разговаривают, так интересно рассказывают про Москву. Она сказала, что хочет туда поехать — учиться на артистку.
— На артистку? О-ля-ля! — не удержался Михальцевич, двумя пальцами взял Лидку за мочку уха, наклонился к ней и поцеловал в щеку. — Ух ты, моя артисточка!
— А что? — уставилась на него Лидка глазами-льдинками. — Мы тут ставим спектакли, и я главную роль играю. И мой брат Савка сказал, что выучит меня на артистку, как только войну с поляками и бандитами закончат.
— Конечно, выучишься, — поддержал её Шилин. — Слава, овации, охапки цветов, поклонники несут тебя на руках из театра к автомобилю… Ура, малышка!
И чем дольше они вот так с нею зубоскалили, ёрничали, чмокали по очереди в щеки, в шейку, чем больше она, осмелев, верила их словам, все ещё не понимая, что она уже не ребёнок, не дитя, а девушка, тем сильнее разгоралось у них желание. От их прикосновений, поцелуев, шуток она так заливисто смеялась, что казалось, протяни руку — и в воздухе поймаешь этот её смех. Михальцевич уже подхватил было Лидку на руки, стал кружить её, осыпая поцелуями, и едва не бросился с нею на кровать, но тут через распахнутое окно послышался конский топот.
— Савка едет! — вскрикнула Лидка. — Брат.
Все трое вышли из хаты.
Савка внешне походил на Лидку — такие же прозрачно-зеленоватые глаза, такая же тонкая, в золотистом пушке шея. За спиной у него карабин, с одного боку шашка, с другого — наган. Седло кавалерийское и конь, прошедший кавалерийскую выучку, — штаб-ротмистр отметил это с первого взгляда. В остальном же ничего кавалерийского: сапоги без шпор, брюки чёрные, в полоску, рубаха-косоворотка, только шапка солдатская со звездой. К седлу вместо шинели приторочена на манер скатки простая домотканая свитка.
Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул:
— Боец милицейского конного отряда Жиленков.
Невольно, автоматически щёлкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем.
— Кто будете, товарищи?
— Они начальники из Москвы, — поспешила ответить за них Лидка. — Их прислали крепить тут советскую власть.
— А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, — протянул Савка руку к Михальцевичу.
Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Ещё не дочитав, воскликнул:
— Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев.
— Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, — сказал с насторожённой улыбкой Шилин. — Значит, жалобы были? От попов, конечно?
— От них. И правильно, что трясёте эту породу. — Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: — Ленин? И это он сам расписался?
— Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.
— Во-во, — затряс головой Савка, — жалуется и на нас контра всякая. — Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: — Лидка, покормила товарищей?
Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась. Савка удовлетворённо кивнул, но вдруг радость на его лице сменилась озабоченностью, беспокойством.
— Как же это вы одни ходите? — сказал он. — Тут же бандитов пропасть. Гоняемся, громим, а им, гадам, переводу нет, из Польши переходят целыми отрядами.
— Страшновато, но надо же дело делать.
Шилин расспросил, что и где говорилось о них, кто жаловался, поинтересовался и бандитами — где они действуют, могут ли объявиться здесь. Савка Жиленков охотно рассказывал обо всем, что их интересовало. Михальцевич весело, как ровню, хлопнул Савку по плечу, сказал:
— Мы тут думаем сход провести и с лекцией выступить. Одобряешь?
— Нужное дело, — ответил Савка. — Я сам перед мужиками выступаю, слушают, да не всему верят. Но вы-то грамотные, вам поверят. — А на вопрос, где тут поблизости есть церковь, похвастал: — Была в Круглянах, так мы её прикрыли. Всё оттуда вон, теперь там читальню делаем.