Наконец угомонился балалаечник, мать с дочерью прекратили ругань, и Сорокин уснул. Но спал недолго. Разбудили выстрелы во дворе и крики. Сорокин вскочил с постели, прильнул к окну, силясь что-то там рассмотреть в темноте. Выстрелили ещё два раза — теперь уже где-то в отдалении. И снова ночная тишина. Соседи, конечно, не слыхали ни выстрелов, ни криков, спали сном праведников. Подумав, что это милицейский патруль наткнулся на каких-то злоумышленников, Сорокин лёг. И в этот момент заколотили в дверь. На его вопрос ответили: сотрудники чека. Сорокин впустил их. Вошли двое в фуражках с красными звёздами, в штатских пиджаках, с маузерами.
   — Нам нужно осмотреть вашу комнату, — сказали они и сразу же принялись за дело. Заглянули за шкаф, под стол, под кровать, отворили дверцу шкафа.
   — А по какому поводу обыск? — спросил Сорокин. — Ночью…
   — А кто к вам должен был прийти сегодня ночью? — в свою очередь спросил чекист, который постарше. — Кого ждали?
   — Никто… Никого я не ждал.
   — Никого? А штаб-ротмистра Шилина не ждали? Знаете такого?
   — Знаю. Он мой дальний родственник.
   — А его жена?
   — Тоже родственница. У меня было с нею свидание в чека.
   — Нам об этом известно. Так Шилина, говорите, не ждали?
   — Нет. А почему я должен был его ждать? — Сорокин смекнул, что Шилин, направляясь к нему, наткнулся на патруль, а возможно, и на засаду.
   — Несколько дней назад к вам Шилин не заходил? — спросил тот же, постарше.
   — Заходил, — ответил Сорокин, не сомневаясь, что об этом чекисты знают.
   Чекисты расспросили обо всем, что им было нужно, попрощались и ушли. В окно Сорокин видел, что к ним во дворе присоединились ещё двое.
   Он встревожился. Шилин, конечно, шёл к нему, чтобы узнать о Миле. Но почему его здесь поджидали чекисты? Откуда им стало известно, что Шилин может прийти к Сорокину домой? Значит, после свидания с Милой они взяли его, Сорокина, на подозрение, а квартиру — под наблюдение. Решили, что Шилин непременно поинтересуется судьбой жены и зайдёт к Сорокину. Что ж, правильно рассчитали.
   До самого утра Сорокин не мог заснуть.
   Через день его вызвали в чека, переписали всех его родственников, равно как родственников Милы и Шилина, их адреса. Особенно допытывались, не знает ли Сорокин кого-либо из офицеров — знакомых Шилина.
   Через месяц от тех же чекистов Сорокин узнал, что Шилин бежал из Москвы куда-то на запад. Примерно в то же время Сорокин получил от Шилина гневное письмо, в котором тот называл его предателем, иудой и грозился при первой же встрече повесить на осине. Шилин счёл, что Сорокин сообщил в чека о его возможном приходе и чекисты устроили засаду.
   Миле Сорокин не помог. Её осудили и сослали в Петушки — небольшой городок во Владимирской губернии.
   Такова была история любви Сорокина к Эмилии. Она припомнилась и шевельнулась болью, когда он стал нечаянным свидетелем любовного свидания Булыги и Катерины вечером на берегу Днепра.


7


   Сорокина к завтраку пригласил отец Ипполит. Он тяжело волочил ноги — застарелый ревматизм. Прося принесла из кухни чугунок с картошкой; обхватив тряпкой, чтоб не ошпарить руки, грохнула его на стол. Завтрак был простой, крестьянский: отварная картошка, малосольные огурцы с укропом, по ломтику сала и простокваша. Катерина пришла в столовую немного погодя, радостная, бодрая, причёсанная по-новому — пышно и высоко. Лицо припудрено, легонько тронуто кремом. На ней красная кофта и бордовая юбка. Поздоровалась, улыбнулась чему-то своему, глаза её весело сверкнули. Прося хмыкнула в кулак — рассмешила Катеринина причёска, — прикрывая рот, в котором не хватало трех передних зубов. Сорокин встретил Катерину комплиментом:
   — Вы сегодня необычайно хороши.
   — Ещё бы, — ответила она и опять улыбнулась. — Французы говорят: если женщина некрасива в семнадцать лет, это её беда, если в сорок — её вина. А мне не семнадцать, стараюсь.
   Причину её радости Сорокин знал: ещё не отошла от ночного свидания, жила им.
   Ипполит раз и другой взглянул удивлённо: не понимал, чему она радуется. Исподтишка, с любопытством посмотрел и на Сорокина, считая, видимо, его виновником такого настроения дочери.
   — Рыжики несут из леса полными лукошками, — сказала Катерина. — Может, и мне сходить?
   Она ждала, что ответит отец, но тот промолчал, даже не поднял на неё глаз.
   — Уж так много рыжиков, — повторила Катерина. — Схожу.
   — Рыжики тэи солить надо, — заметила Прося, — а где соли возьмёшь? Боровики неси.
   «Интересно, — ухмыльнулся Сорокин, — а Булыга пойдёт по рыжики?»
   Катерина, позавтракав, взяла лукошко, поправила перед зеркалом причёску и вышла из дому. В окне мелькнул её силуэт. Сорокин с Ипполитом немного помешкали, потом направились в церковь.
   Храм поразил Сорокина ещё накануне, хотя в тот раз он и не успел почти ничего рассмотреть. А сейчас, налюбовавшись снаружи, он с жадностью впивал красоту его внутреннего убранства. Церковь казалась высеченной из одной глыбы, все здесь пребывало в гармонии: стены, синие своды в золотых звёздах, строгие линии колонн красиво завершающихся вверху арками… Мягким и торжественно-тревожным эхом отдавались каждое слово, каждый шаг, и невольно настораживалась душа, настраивалась на молитвенное созерцание. Приятный полумрак и прохлада были пронизаны солнечными лучами, проникавшими сквозь узкие прорези окон. Казалось, коснись этих лучей — и они зазвенят, как струны, волшебной музыкой. Она, музыка, тут словно застыла во всем — в гулкой прохладе каменных стен, в лепных узорах арок, как бы приподнимающих церковь, создающих иллюзию беспредельной высоты.
   Большинство икон и росписей поблекло от времени. Лики святых исполнены по преимуществу в коричнево-жёлтых тонах, характерных для стиля старых мастеров. Лишь в некоторых простенках и над дверью были росписи значительно более позднего времени.
   Ипполит обратил внимание Сорокина на эти поздние росписи:
   — Видите бородача-святого? Автопортрет художника. А рядом богородица — наша сельчанка. Оба покойные, царство им небесное.
   — А кто художник? — спросил Сорокин.
   — Тоже наш. Учился у владимирских мастеров. Долго скитался где-то, воротился сюда, попросил: хочу, мол, память о себе оставить в храме. Сорок лет назад это было. Я только принял этот приход. Разрешил. Вот художник и заполнял все пустоты. Спешил очень. Сутками не слезал с лесов, там и спал. Слаб был, боялся, что не успеет.
   — Как Микеланджело, — сказал Сорокин. — Тот, когда расписывал свод Сикстинской капеллы, тоже спал на досках. От красок одежда его закорела, как панцирь. Рубаху, штаны ножом срезали.
   — Я тогда распознал в ликах святых своих сельчан и сказал об этом художнику. А он ответил, что человек и есть бог для самого себя, вот пусть на себя и молится.
   Как убедился Сорокин, художник был талантлив, со своим отличительным стилем. Его голубые ангелы были столь невесомы, что, казалось, реально плыли в воздухе.
   Ипполит рассказал, что художник скончался, едва только успел дописать этих ангелов. Из его потомков в Захаричах остался один внук — Булыга.
   — Председатель?
   — Он самый. Художник оставил ему несколько икон своей работы. Где они сейчас, не знаю. Булыга выкинул.
   Сорокин попросил показать ему «Варвару-великомученицу». Ипполит взял его за локоть: «Давайте подойдём». Потрясённый, стоял Сорокин перед иконой и не мог оторвать взгляда: он сразу определил, что это шедевр. Снял со стены, на обратной стороне прочёл: «Писал Изосим 1684 года Христова из Ростова Великого». Коричневый фон, чёрные с красным одежды, на лице боль, взгляд горек. Сложенные, будто связанные руки. Это был символ страдания человечьего, образ женщины, вместившей в себе вселенское горе… А глаза, глаза как написаны! Кажется, они отвечают на твой взгляд, как будто между тобою и ею идёт немой диалог…
   — Дар архимандрита Юрьева монастыря Фотия, — пояснил Ипполит.
   Как же талантлив был художник, если создал такой шедевр, будучи вынужден следовать строгому диктату узаконенной церковью иконографии, традиции, ограничивающей и сковывающей его волю. Непреложные каноны церкви предписывали определённое построение композиции, положение фигуры, пропорции. И художник, не отступив от этих правил, сумел все же и в их пределах проявить свою индивидуальность, глубоко раскрыть душу образа. Написана Варвара на доске, покрытой тонким слоем левкаса — гипса в смеси с клеем, темперой — в распространённой технике иконописи. Краски, замешанные на яичным желтке, сохранили свежесть, словно были неподвластны времени. Дерево приняло цвет во всей его чистоте и яркости.
   — Вот и нашёл то, что искал, — сказал Сорокин. — Место ей, Ипполит Нифонтович, в столичном музее.
   — Дай боже, — вздохнул тот. — Если закроют церковь, ей тут не уцелеть.
   И ещё была вовсе уж неожиданная встреча Сорокина с высоким искусством. На своде купольного барабана увидел фреску Христа. Освещённый из узких, как щели, оконец, смотрел с вышины своей Иисус Христос, смотрел большими пристальными очами, околдовывал, гипнотизировал. Глаза его как бы втягивали тебя в свою мудрую бездонную глубину, проникали в душу — от них не утаишь ничего, не скроешь, не солжёшь. Все было в его взгляде: осуждение и сочувствие, всепрощение и тревожный вопрос. Святой одновременно жалеет человека и осуждает, боится за него и не верит ему. Словно говорит: неужели ты, человече, не переменился за тысячу восемьсот восемьдесят семь лет после смерти моей? Неужели в тебе так и остались зло, корыстность, жестокость, лживость? Неужели ты, брат мой, не стал братом всем и каждому и по-прежнему воюешь, убиваешь?.. Всмотришься в эти его глаза — и содрогнёшься, поклонишься, как живому. Бессмертны творения бессмертных мастеров!
   «Варвару-великомученицу» можно взять в музей, — с горечью думал Сорокин, — а как спасти этот шедевр?»
   И потом все время, сколько находился Сорокин в храме, его так и тянуло посмотреть вверх. Кажется, он чувствовал на себе пристальный взгляд Спасителя, когда и не смотрел туда, на свод, как чувствуют кожей луч солнца.
   Была и третья счастливая находка в церкви — старинное рукописное Евангелие. Книга заключена в кожаный переплёт, с металлическими накладками на углах и застёжками. Украшена миниатюрными изображениями апостолов, различными христианскими символами. На первой странице фигура евангелиста Матфея. Под ним текст: «Переписал в 1591 году инок Аким первый». Интересный был переписчик! Пишет, пишет, а потом возьмёт да и нарисует на поле какую-нибудь птицу, зверька. Заглавные буквы — не буквы, а какие-то фантастические животные, расписанные красным. И все же видишь, что это буквы.
   — Ипполит Нифонтович, — спросил Сорокин, перелистывая книгу, — неужели никто из учёных в неё не заглядывал? И как она тут уцелела?
   — При мне никто не интересовался ею. А уцелела потому, что я — ключник надёжный.
   Они были в церкви уже часа полтора. Сорокин все осмотрел, даже на звонницу слазил, подивился на колокола — они тоже были давнишней работы. После осмотра сел писать охранные грамоты.
   — Я напишу грамоту на рукописное Евангелие, на «Варвару-великомученицу» и… — он надел очки, глянул на свод. — И на него, на Христа. И вот ещё, Ипполит Нифонтович: вы вчера говорили мне про золотой крест. Как бы взглянуть на него?
   Ипполит привычным жестом — словно заносил руку, чтобы осенить себя крестом, — попросил прощения за свою забывчивость и повёл Сорокина в опочивальню. Крест был спрятан в стенной нише, замаскированной кладкой в один кирпич под слоем извёстки. Ипполит зубильцем отбил извёстку, вытащил кирпич. В нише лежал свёрток.
   — Доставайте, — предложил Ипполит.
   Сорокин взял свёрток, и рука его под неожиданным грузом пошла вниз. Развернул. Блеск золота и острые лучики от бриллиантов полыхнули в глаза. На кресте было рельефное изображение распятого Христа, ниже его — череп и скрещивающиеся кости. «Смертью смерть поправ» — таков смысл этого знака. Над головой Христа священный нимб, немного повыше — сегментик солнца. В нимб и были вкраплены три бриллианта. Все оконечности креста расширены в полукружия. Сорокин всматривался, нет ли на кресте каких-либо букв или цифр: может, они бы подсказали, когда он сделан, кто мастер. Ни того, ни другого не нашёл.
   — Тяжесть, — сказал Сорокин, взвешивая крест на ладони. — Действительно из чистого золота? Не позолота?
   — Истинный бог, золото. И бриллианты натуральные. Видите, какой резкий блеск… И что прикажете делать с крестом?
   Сорокин молчал. Вчера на такой же вопрос он не нашёл ответа. Ну что он мог посоветовать? Передать крест уездным властям? Нет никакой гарантии, что там он будет в сохранности, уж очень велик соблазн — золото и бриллианты! А если крест имеет к тому же и историческую и культурную ценность, то место ему не в уезде, а в музее. Взять с собою, чтобы доставить в Москву или в губернский центр? Это значит таскать его в своём бауле, а в дороге ещё доведётся быть долго.
   — Не знаю, — пожал плечами Сорокин.
   — Тогда меня послушайте. Спрячем его в эту самую нишу, и пускай лежит до лучших времён, когда наступят мир и покой. А мне можете довериться. Я же вам доверился.
   — Спасибо, Ипполит Нифонтович. И все же не верится, что такая дорогая вещь столько времени обреталась в этой сельской церкви. Видимо, все-таки не совсем он золотой и бриллиантовый.
   — Не сомневайтесь, сын мой. Потому мы сейчас и держим его в руках, что и те, в чьих руках он был прежде, тоже считали его подделкой… Хочу, чтобы крест достался не кому-то одному, а всем… всем людям. Отриньте и сомнения, будто я хитрю, пытаюсь извлечь какую-нибудь корысть. Вижу, вы в недоумении: чудак священник, такие деньги за него взял бы, хватило бы и самому до конца дней, и детям осталось бы… Не так всё. Не так…
   Сделали, как советовал Ипполит: положили крест в тайник, закрыли отверстие кирпичом, замазали, как прежде, извёсткой. Опять заключили мученика Христа в темницу, и ни тот, ни другой не знали, до каких пор ему там пребывать.
   Помимо отдельных грамот, на все церковное имущество, имевшее историческую ценность, Сорокин написал четыре экземпляра охранной ведомости. Один экземпляр отдал Ипполиту, второй предназначался уездным властям, третий — Булыге, а четвёртый оставил себе. На крест тоже написал отдельную охранную грамоту и только в двух экземплярах — себе и Ипполиту. Причём в экземпляре для Ипполита не указал, что крест золотой, просто назвал его «причащальным крестом, подарком князя Потёмкина-Таврического». А в своём описал его полностью: золотой, с тремя бриллиантами.


8


   Из церкви Сорокин направился в волостной Совет — отдать экземпляр охранной грамоты. Шёл и не рассчитывал застать там Булыгу. «Рыжики несут полными лукошками», — усмехнулся он, вспомнив Катерину. Так оно и было: мужчина, дежуривший в Совете, сказал, что Булыга собирался на ляда, туда, видно, и пошёл.
   — Что за ляда? — спросил Сорокин.
   Мужчина удивился, что его не понимают.
   — Ну, ляда, на которых в лесу просо, лён сеют. Полянки такие в лесу, старые вырубки.
   — А-а, — сообразил Сорокин. — Говорят, рыжики уродили?
   — Ещё сколько! — Дежурный не знал, с кем он разговаривает, на сходе вчера не был, потому и смотрел на Сорокина с подозрением. Какой-то непонятный человек: френч и очки вроде бы начальнические, но шляпа свалявшаяся, брюки в полоску, потёртые, ботинки разбитые. Спросил, кто он. Услыхав в ответ, что Булыга о нем знает и что это он выступал вчера на сходе, дежурный успокоился.
   Сельсовет занимал помещение бывшей волостной управы. Дом разделён на две части: одна поменьше, с двумя столами, — комната председателя, вторая, большая, — для сходов. В этой, большей половине стояли скамьи, под ними набросано окурков, шелухи от тыквенных семечек. Стены увешаны плакатами. Один бросился в глаза: «Экспроприируем экспроприаторов. Все богатства помещиков и капиталистов, церквей и монастырей — это кристаллизованный труд, превращённый в капитал в разных его видах и формах. Возвратим его трудящимся!»
   Сорокин подумал, что вряд ли тут кто-нибудь поймёт смысл этих мудрых слов.
   В меньшей комнате стояло несколько винтовок и карабинов.
   Сорокин и дежурный (звали его Парфеном) разговорились. Парфен с радостью сообщил, что к ним идёт отряд красноармейцев и милиции и что теперь здесь будет спокойно.
   — А то бандитам раздолье. Вот в Дубровенской волости… Налетели и такой погром учинили. Сельсовет сожгли, председателя повесили. — Парфен разъяснил, что он тут дежурит, чтобы поднять людей по тревоге, если близко объявится банда.
   — И нападали уже? — спросил Сорокин, ощутив в груди беспокойный холодок — о зверствах бандитов наслышался вдосталь.
   — Два раза. Хотели Булыгу взять ночью.
   Сорокин ещё немного послушал Парфена и вышел из сельсовета. Определённой цели — куда идти и что делать — у него не было. В Захаричах он сделал все, что требовалось. Ему оставалось осмотреть в этом уезде ещё три церкви. Правда, там он почти не надеялся найти что-нибудь интересное: церкви поздней постройки.
   День стоял тихий, тёплый, как частенько бывает в сентябре, и по-летнему прозрачный. Воздух напоён запахами спелой огороднины, фруктов, самой земли, насытившейся к осени всем живым, что росло на ней. Стаями пролетали грачи, где-то над лесом кричали гуси, которые уже тронулись в дальний путь. Сорокин пытался разглядеть гусей в синеве неба, но солнце слепило глаза, вынуждало щуриться, и он оставил эти попытки. С улицы повернул на огороды к Днепру. Не хотелось идти на виду, испытывал неловкость — люди-то работают, все заняты. И детей мало встречалось: ученики в школе, а что поменьше — в лес подались: грибов и правда было много, несли полные лукошки. Деревня была тихая, как и этот тёплый сентябрьский денёк.
   На берегу заметил кладку — полоскать бельё, брать воду. Ступил на эту кладку, постоял. Река спокойная, чистая, поверху плавают бойкие мальки. Поодаль от берега всплеснула какая-то крупная рыба, от неё пошли круги, которые тут же и унесло течением. Настроение было под стать этому дню: покой, умиротворение и лёгкая грусть, скорее не грусть, а какой-то холодок на душе, который при желании можно бы и развеять, да не хотелось делать этого. Горожанин Сорокин, когда ему случалось бывать у реки, любил вот так смотреть на воду и ещё — на огонь. Вода его успокаивала, огонь настраивал на философический лад. Видно, предки наши селились вблизи рек не только, чтобы воду из них черпать да пить, а чтоб и на течение посмотреть, подумать, успокоиться…
   Стоял Сорокин, смотрел на воду. Она струилась, текла и текла мимо, а он думал о своей жизни и пришёл к мысли, что ему надо было родиться лет на десять-пятнадцать раньше или на столько же позже. Если б раньше, то уже все у него бы осуществилось, успел бы сделать что-то важное для науки, имел бы семью. А позже — остались бы позади эти войны и разруха, поломавшие его жизненные планы. Мысленно вернулся в Москву, в свою комнату, к любимым книгам, которых так не хватало ему в дороге, в командировках и по которым он тосковал, как тоскуют по любимой женщине. Все потерял — и дом в городе, и поместье, а библиотеку сумел сберечь — главное своё богатство. От этих мыслей потянуло в Москву, к письменному столу. Бросить бы тут все дела и уехать. И уедет скоро, немного осталось, какая-нибудь неделя, и он — дома.
   Поднявшись по той же тропке, какой спускался к реке, заметил на улице тревожное оживление. Бежали дети, то и дело оборачиваясь, чтобы глянуть в конец села, выскакивали из дворов женщины и, посмотрев туда же, поспешно возвращались, запирали за собою ворота, калитки. Эта их тревога передалась и Сорокину. Прибавил шагу, тоже не забывая оглядываться туда, куда и все. Хотел спросить у кого-нибудь, что стряслось, откуда угроза, но так и не спросил: в это время ударили в колокол. Звонили часто, как на пожар или как в давние времена оповещали, что на город надвигается татарская орда.
   Сорокин повернул на звон, к сельсовету, увидел, что туда же бегут Булыга и трое хлопцев, среди которых узнал гармониста и бубнача. Булыга был без шапки, с наганом в руке. Перешёл на бег и Сорокин , ещё не зная, почему поднята тревога, но уже не сомневаясь, что и он тоже в опасности. В колокол били и били в одном темпе, звонил Парфен, которого Сорокин узнал издали. Когда он, тяжело дыша, подбежал к сельсовету, там уже собралось человек десять. Все были с винтовками.
   — Банда идёт, уже в Выселках. Будем принимать бой.
   Булыга дал и Сорокину винтовку, патроны, скомандовал «за мной», и все быстрым шагом двинулись за ним в конец села, туда, где прямо к околице подступал лес. Несли про запас ещё четыре винтовки: по дороге кто-нибудь присоединится. Их догнал мужик верхом, спрыгнул, коня повернул назад, хлопнул ладонью по крупу, и тот сам затрусил по улице домой. За околицей на выгоне их ждали Анюта и ещё два хлопца.
   Лес начинался по одну сторону дороги, по другую — поле-ржище со вспаханными там-сям полосками под озимые. Опушка леса — молодой ельник, такой густой и ровный, словно его специально посеяли. А сам лес старый — сосны высокие, толстые.
   — Вот тут мы их и встретим, — сказал Булыга. Рукавом бушлата обтёр лицо, сошёл с дороги, подал знак, чтоб и остальные сошли. — Оборону занимаем вдоль дороги. Всем залечь в ельнике, лежать скрытно.
   Он каждому показал, где тот должен лежать. Сорокину и Анюте определил место в середине цепи.
   — Огонь открываем, когда голова колонны поравняется с Парфеном, — отдавал распоряжения Булыга. — Парфен и стреляет первым. Вникли?
   Парфен лежал в цепи с самого краю, ближе к селу.
   — А банда, слыхать, большая, — сказал кто-то.
   — Ну и что? — спросил его Булыга.
   — Боязно.
   — Боязно, так молчи, а коль сказал, так не бойся.
   Люди занимали позицию тихо, все были возбуждены, взволнованы, надо всеми висела тревога, томила неизвестностью: никто не знал, что там за банда, сколько в ней человек и смогут ли они, неполных два десятка самооборонцев, вынудить банду отступить, обойти село стороной.
   Сорокин прикинул, как и что ему видно с отведённого Булыгой места. Место было лучше не надо: винтовка легла на толстый корень, выпиравший из земли, упор для стрельбы будет надёжный. Патронов Булыга дал ему всего дюжину, да ещё обойма была в магазине. Патроны положил на землю, рядом с винтовкой. Встал. Ельник был невысокий, по грудь ему, и Сорокин справа видел дорогу далеко, на версту, а слева — село, в котором все будто вымерло. Жители, известно, попрятались: кто на задворках, кто в лес побежал, кто заперся в хате, надеясь на милость бандитов. Было уже два таких набега на Захаричи. Правда, банды небольшие. А тут, поговаривают, банда штаб-ротмистра Сивака гуляет по губернии. Может, она и идёт?
   — Мне страшно, — сказала Анюта, подойдя к Сорокину. Ждала, что он ответит, покусывала губу. В глазах застыл страх. — Боюсь.
   — Будьте здесь, со мной, — показал ей Сорокин место по другую сторону сосны.
   Анюта положила на хвою свою винтовку без ремня и стала смотреть в ту же сторону, куда и Сорокин. Над ельником торчала только её голова с двумя тощими косичками. Красную косынку, которую всегда носила и в которой прибежала по тревоге, спрятала за пазуху — Булыга подсказал, демаскирует, мол. Сорокину стало жаль этой девчонки, ей ли лежать тут, принимать бой. Вчера она выглядела и постарше, и вроде бы не такой щуплой. Что ж, то было иное состояние духа, чувствовала свою силу и власть.
   — Знаете что, — сказал Сорокин, — шли бы вы в лес. Все равно подмога от вас…
   Анюта посмотрела на него с удивлением и даже с насмешкой:
   — Я сбегу, а как же хлопцы? Я ведь секретарь ячейки.
   Ни на дороге, ни в деревне по-прежнему никто не показывался. Тишина висела над округой. Тревожная тишина. Даже собаки почему-то не брехали, петухи не драли горло. Словно и не день был на дворе, а глухая ночь или пора перед самым рассветом. В такой тишине прошло ещё минут двадцать. Осмелели, повеселели, начали переговариваться. Хотелось верить, что банда — это всего лишь выдумка, что просто кто-то из озорства пустил про неё слух.
   Но беда не прошла мимо. На дороге показались сперва три конника, одетых кто во что горазд, на разномастных лошадях. Ехали прямо в село, и, ясное дело, это был дозор. Лошадей не гнали, те шли шагом.
   — Бандиты! — крикнул Булыга. — Всем замереть. Верховых пропустить. Не стрелять.
   Конники приближались. Двое молодых, третий в годах, а может, его просто старила борода. Под этим третьим было седло, и держался он в седле легко, чувствовалась кавалерийская выучка. На двух других конях были наброшены то ли дерюжки, то ли сложенные пополам попоны. И сидели молодые, как сидят простые деревенские хлопцы, когда едут в ночное. У всех карабины. У молодых — за спиной, бородатый держал свой в руке, положив ствол на загривок коня. Молодые переговаривались между собою, а бородач ехал молча, немного впереди, и, как заметил Сорокин, только он и озирался по сторонам.
   Пешая колонна показалась, когда верховые миновали засаду. В её движении не было того порядка, по которому всегда отличишь воинскую колонну. Шли как попало, а на колонну эта толпа смахивала только потому, что иначе идти не позволяла узкая дорога. Ещё издалека было видно, что банда прёт разношёрстная, одетая по большей части в мужичьё да в солдатское. У кого торчали из-за спины стволы винтовок, а у кого и нет — значит, вооружены были наганами, обрезами. У каждого оттягивал спину туго набитый мешок или котомка. Сколько там было людей, гадать трудно, пожалуй, больше сотни. Бандиты проделали немалый путь, устали, внимание их было рассеяно, и уж конечно, они никак не ждали, что тут, у самого села, может быть засада.