Страница:
На закусочном столе все было скромнее, чем в кавалергардском полку; водки пили больше, а закусывали меньше. Два-три офицера к закуске не подошли и сели сразу за обеденный стол. Это были те, кто уже много пропил и не имел возможности оплатить месячный счет в собрании, а потому лишился права требовать водку или вино. Здесь, у улан, богачи, вроде командира 1-го эскадрона Маркова, седеющего балетомана, были наперечет: солдат его эскадрона называли макаронниками, так как он мог себе позволить заменять по воскресеньям черную кашу для солдат макаронами.
Единственным моим старым знакомым среди старших офицеров оказался командир 5-го эскадрона, немолодой уже, но лихой ротмистр Назимов, вечно ходивший с помятой фуражкой набекрень и с кольцом в ухе. Он как бы хотел сохранить внешность и манеры тех небогатых русских дворян, из которых в старые времена комплектовались офицеры армейских кавалерийских полков. Гвардейский лоск к нему не пристал, и эскадрон его на лучших темно-бурых кровных конях держался как-то в стороне от остальных. Песенники его эскадрона пели какие-то всеми забытые старинные русские песни, и это-то нас прежде всего и сблизило, так как Назимов оказался не только любителем, но и знатоком их. Он был женат на небогатой дворянке и жил особняком ото всех на скромной даче.
У меня в эскадроне, кроме Загряжского и числившихся, но никогда не бывавших на службе старых штаб-ротмистров, оказалось только три молодых корнета - двое из Николаевского кавалерийского училища, неплохие строевики, Бибиков и Бобошко, и один из Пажеского корпуса, тщедушный, бледнолицый Хлебников. Последний на второй же день моего командования умудрился опоздать на учение.
- Приходи-ка завтра в семь часов утра ко мне на квартиру попить чайку,сказал я Хлебникову.
Смысл подобного приглашения не нуждался в разъяснениях.
В соседнем со столовой салоне стоял зеленый стол для покера, за которым с утра и до самой поздней ночи заседал ветеринарный врач. Освобождавшиеся после службы офицеры подсаживались по очереди к столу и играли "по маленькой". Вечером из Петербурга возвращался Орлов и "поднимал игру", произнося мрачно: "рубль и рублем больше..."
Первый день командования начался с появления на моей даче, находившейся в нескольких шагах от эскадрона, молодого вертлявого вахмистра Зеленяка.
- В имени вашем номер третьем эскадроне...- начал он рапорт традиционной формулой, имевшей смысл тогда, когда в русской армии части получали названия по имени своих командиров.
- Вот только три улана, отпущенные вчера после смотра в Петербург, вовремя не вернулись и объясняют теперь, что проспали в поезде Петергоф. Как прикажете с ними поступить? - продолжал Зеленяк.
- Неужели,- говорю я,- ни ты, ни взводный не можете наложить на них за это взыскание?
- Никак нет,- отвечает Зеленяк,- их сиятельство князь никому не позволяли наказывать, а все сами расправлялись.
- А господа офицеры?
- Их уж проступки совсем не касаются,- твердо заявляет Зеленяк.
- Знаешь,- говорю я ему,- как в старину назывались такие, как ты, унтера? Галунниками. Галуны носят, а отвечать ни за что не желают.
Тут же я узнал, что поездка в Петербург является для улан редкой роскошью, так как ехать в столицу можно только в так называемых отпускных киверах, а их на весь эскадрон только десять - пятнадцать штук; остальные предназначаются для парада.
Сознавая, что поправить это дело не в моей власти, я замял разговор и приказал Зеленяку поседлать эскадрон и вывести его на плац.
Конский состав оказался очень пестрым и в плохих телах, что Зеленяк объяснял большой гонкой на красносельских маневрах.
Эскадрон ходил такими плотными рядами, что мне невольно захотелось подать команду "Врозь!", предусмотренную уставом. Тут-то я и заметил, насколько эскадрон был действительно сбит. Люди после этой команды потеряли уверенность, а рыжие лошадки начали неистово ржать, разыскивая своих соседей по строю, и подбрасывать свои маленькие головки. Чувствовалась какая-то нервность, если не задерганность, в поведении всадников и коней. Я тут же решил, что нужно добиваться общего успокоения и, пользуясь хорошими осенними днями, делать проездки на трензелях потихоньку, в одиночку по плацу и прилегающему Петергофскому парку.
Решил также выучить фамилии солдат и, считая оскорбительным для них переспрашивать фамилии, принял за правило ходить каждый вечер на перекличку. Помнил я при этом совет отца - хорошенько всматриваться в лица людей. И вот стал я замечать, что один из улан 3-го взвода, Цветков, смотрит как-то мрачно, угрюмо. Однажды, по окончании молитвы, я велел Зеленяку вызвать Цветкова в эскадронную канцелярию. Не помню хорошо, проведено ли было электричество в казармах и не оставалось ли оно достоянием только офицерского собрания, но, во всяком случае, комнатенка, где обычно сидел эскадронный писарь, была освещена слабо. В ожидании моего улана я подписывал за столом очередные бумажки и на стук в дверь ответил: "Войдите". Обернувшись, я увидел Цветкова, который при одном уже этом моем движении вздрогнул, еще больше вытянулся и почти прижался к косяку двери.
- Подойди сюда,- говорю я ему.
Но он делает один неуверенный шаг вперед.
Не желая повторять приказа, я сам встаю со стула, но при первом моем шаге Цветков вздрагивает и инстинктивно откидывает голову назад. Мне стало жутко. В одну минуту я понял все. Не хотелось только верить, что в этом блестящем гвардейском полку могли уживаться такие методы воспитания.
Из дальнейшего опроса Цветкова выяснилось, что причиной его дурного настроения было плохое письмо из дому. Семья его бедствовала и давно уже не высылала ему ни копейки. Я, знал, как трудно служить солдату без собственных грошей, и, проверив списки, убедился, что безденежных у меня в эскадроне пятнадцать человек.
Десять из них были уже пристроены денщиками и вестовыми при офицерских лошадях, за что полагалось платить по пяти рублей в месяц, но для Цветкова и остальных нужно было искать другой выход. С наступлением холодов он нашелся сам собой. Тяжело бывало вставать людям на уборку коней задолго до петербургского рассвета, когда термометр показывал внутри помещения едва пять градусов, а со всех наружных углов капала вода: казармы были новой постройки. Печи в них были почему-то огромных размеров. Я перебрал уже дрова с полкового склада чуть ли не за два месяца вперед, но в конце концов видя, что это не помогает, решился по совету эскадронной аристократии - взводных унтер-офицеров и каптенармуса - на крайнюю меру: поставить во всех наружных углах железные печурки. Они должны были затапливаться за полчаса до утреннего подъема, и к ним-то за три рубля в месяц из хозяйственных сумм я и прикрепил моих последних "бедняков". "Августейший шеф полка" никогда не бывал в казарме, а высокому начальству не приходило в голову притянуть к ответу представителей инженерного ведомства: экономию на кирпиче при постройке казарм можно было без труда обнаружить.
"Щи да каша - пища наша",- гласила старая военная поговорка. И действительно, в царской армии обед из этих двух блюд приготовлялся везде образцово. Одно мне не нравилось: щи хлебали деревянными ложками из одной чашки шесть человек. Но мой проект завести индивидуальные тарелки провалился, так как взводные упорствовали в мнении, что каша в общих чашках горячее и вкуснее. Хуже всего дело обстояло с ужином, на который по казенной раскладке отпускались только крупа и сало. Из них приготовлялась так называемая кашица, к которой большинство солдат в кавалергардском полку даже не притрагивались; ее продавали на сторону. В уланском полку, правда, ее - с голоду - ели, но кто мог - предпочитал купить на свои деньги ситного к чаю, а унтера и колбасы.
- Ну, как вам командуется? - спросил меня в дачном поезде как-то раз старый усатый ротмистр из соседнего с нами конногренадерского полка.
Я пожаловался на бедность нашей раскладки на ужин. Тогда он, подсев ближе, открыл мне свой секрет:
- Оставляйте от обеда немного мяса, а если сможете сэкономить на цене сена, то прикупите из фуражных лишних фунтов пять, заведите противень - да и поджарьте на нем нарубленное мясо с луком, кашицу варите отдельно, а потом и всыпайте в нее поджаренное мясо.
Так я и поступил. Вскоре, на зависть другим эскадронам, уланы 3-го стали получать вкусный ужин.
Хозяйственные заботы занимали вообще чуть не первое место в деле командования, а в кавалерии это усугублялось наличием коней. Помню, как я мучился первые недели, разглядывая худых кобыл, которые, как говорили старые кавалеристы, "газеты читали", стоя перед неизменно пустыми кормушками. Я слыхал про ретивых командиров, которые сами проверяли выдачу овса. Но после первых же докладов о том, что такой-то конь выедает овес так скоро, что у него всегда кормушка пуста, я отказался от этого и установил новый порядок: каждый взводный отвечал за свой взвод и на черной доске, вывешенной у входа в конюшню, ежедневно расписывался мелом в получении положенного числа гарнцев. У каптенармуса и вахмистра - главных "хозяев" в эскадроне - ничего, таким образом, прилипнуть к рукам не могло.
На полученный от князя остаток фуражных денег я выписал из Тулы вагон великолепного овса, стоимость которого и погасил постепенно недобором от интендантства казенного зерна. Взводные мои сияли.
- Сейчас восемь часов,- говорю я рапортующему мне на квартире Зеленяку,сегодня наш манеж после обеда. Через полчаса я приду на эскадронный двор и произведу выводку, ну, например, одному второму взводу. Не забудь об этом сообщить корнету Хлебникову.
На выводке я нарочно особенно худых лошадей задерживаю перед собой подольше, разглядывая их со всех сторон. Лицо стоящего против меня взводного Пилюгина, лучшего ездока в эскадроне, краснеет, особенно из-за того, что за его спиной, у дверей конюшни, столпились взводные других взводов, радующиеся, что сегодня не их черед краснеть. Приходит мне при этом на память старый анекдот про одного эскадронного командира, который на выводке докладывал начальнику дивизии: "Всем стараемся кормить, ваше превосходительство,- и отрубями, и морковью, такая уж порода!.." "А вы попробуйте овсом",- отвечает ему старый генерал.
Пригодились мне и уроки, полученные в кавалерийской школе. Не раз я предлагал Хлебникову сказать свое мнение, какую ногу следовало бы перековать. Мне пришлось его даже выучить поднимать у лошади заднюю ногу, чему, как я знал по собственному опыту, в Пажеском корпусе не обучали.
В первые же дни я объяснил офицерам, что выездка по системе Филиса требует аккуратного посещения манежа и тяжелой работы. Во главе смены, обливаясь потом и теряя накопленный в своем имении жирок, шел у меня сам Загряжский, старавшийся добиться "сдачи в ганашах" у бурого, грубоватого коня Борца.
- Мучаю я вас ездой? - спросил я как-то взводного Зайцева.
- Ничего, ваше сиятельство, зато интересно. Раньше, до вас, ездили не понимая, а теперь начали разбираться.
Недаром старик Филис говаривал, что он предпочитает обучать три смены солдат-наездников вместо одной офицерской. Но не все умели ценить способности наших солдат, и даже мой товарищ по кавалерийской школе, образцовый ездок и спортсмен Арсеньев, проводивший ту же систему Филиса в 5-м эскадроне, говаривал мне:
- Да, это хорошо для офицеров, а для солдат система Филиса не вполне подходит. Ее надо упрощать.
Когда пришли новобранцы, для которых я завел такие же корды, на каких меня самого переучивали в школе, то даже самые мои большие критики, толстопузые сверхсрочные вахмистры других эскадронов, должны были признать, что люди в 3-м эскадроне сели в седла скорее, чем у них.
Система Филиса всеми быстро осваивалась. Хотелось довести дело до конца, и поэтому я решил выбросить из манежа традиционный прутяной хертель, который, кстати сказать, нигде в русской природе не встречается. Нужно было приучить эскадрон брать мертвые препятствия, обучив лошадей лучше подбирать ноги на прыжках. Зная, что это уставом не предусмотрено, а главное, что времени на эту работу выкроить неоткуда, я собрал однажды эскадрон и объяснил, для чего необходимо брать мертвые изгороди. С тех пор по субботам после обеда, когда манеж был свободен, еженедельно устраивалось нечто вроде конного праздника. Участие в нем не было для солдат обязательным, но приходили все. Мы начали с обучения коней прыжкам без всадников. Каждый старался, чтобы его конь как-нибудь не закинулся, не зацепил за барьер, а в случае ошибки просил разрешения еще раз пропустить коня. Правда, после нескольких подобных сеансов мне нагорело от Орлова, так как ему нажаловались другие эскадроны, что 3-й производит занятия в неположенное время. Но дело было сделано.
Меньше всего забот доставляла командиру эскадрона внутренняя служба, и особенно караульная, которая была налажена отлично. Михаил Иванович Драгомиров считал караульную службу важнейшим средством военного воспитания - как наиболее близкую к действиям в боевой обстановке.
Но на караульной службе в самом начале командования и случилась у меня неприятность. Однажды утром меня встретил молодой корнет, дежурный по полку, и доложил, что на посту у дровяного склада, куда часовые выставлялись только на ночное время, стоит до сих пор часовой, улан 3-го эскадрона Ильченко, отказывающийся уйти в казармы без разводящего, хотя простоял уже на морозе лишние три часа. Оказалось, что разводящий, поленившись дойти до этого часового, поручил ночной смене сказать ему по дороге, чтобы он шел домой спать. Ильченко не послушался и заявил, что без разводящего не покинет своего поста.
Орлов, которому пришлось доложить об этом, уважил мою просьбу не губить разводящего, оказавшегося ефрейтором, беспорочно прослужившим пять лет. За этот проступок грозило тюремное заключение, а увольнение в запас должно было состояться через два-три дня. Орлов в конце концов дал мне разрешение самому разобрать дело, и в полдень я собрал офицеров и выстроил эскадрон в столовой.
- Не ожидал я подобного отношения к службе от улан третьего эскадрона,сказал я и, вызвав перед строем разводящего, объявил ему, что помилование он получил за то, что беспорочно прослужил пять лет. У ефрейтора из глаз брызнули слезы.
Но как же сиял Ильченко, новобранец последнего призыва, когда эскадрон во главе с офицерами громко прокричал в его честь "ура".
На том и кончился разбор, и вспоминал я об этом деле только в тех случаях, когда дежурный по полку говорил после ужина:
- Ну, сегодня в обход можно не идти. В карауле - третий.
Святость воинского устава и беспрекословное повиновение приказаниям начальства - вот и все, на чем основывалось воспитание солдат. В уланском полку не делалось даже того немногого, что существовало у кавалергардов. Там в каждом эскадроне имелась небольшая библиотечка, наполовину, правда, состоявшая из книг религиозного содержания, но в ней были и военные рассказы, и некоторые русские классики. Новобранцев водили по городу, ознакомляя их с памятниками и соборами. Я сам по первому году службы участвовал в чтении воскресных лекций для солдат петербургского гарнизона в Соляном городке. Ничего подобного в Петергофе не делалось, да и никого это не интересовало. Невежество считалось чуть ли не доблестью, и мой корнет Бибиков заслужил прозвище Заратустры за то, что позволял себе иногда сидеть по вечерам на даче и читать книжки.
В собрании я, кроме уставов, никаких книг не видал и держал весь собственный академический багаж как никому не нужный под семью замками в далекой кладовой.
Я почти ежедневно - как холостяк - обедал по вечерам в собрании. Но и за столом разговор не клеился и не шел дальше споров о конях. Оживление вносил иногда только сам Орлов, неожиданно появлявшийся в столовой и требовавший песенников то одного, то другого эскадрона. Это было для него как бы тревогой, а также способом проверить стойку и выправку нижних чинов. Люди должны были как один носить бескозырки набекрень, а правую руку держать за нижней пуговицей мундира. При прокашливании начальника все должны были прокашливаться как по команде - одновременно, а при сморкании Орлов запрещал употребление носового платка: надо было повернуть голову в сторону и по очереди зажимать ноздри. О поворотах и твердости ноги при входе и выходе в залу уже и говорить не приходилось. Тут могло влететь и самому командиру эскадрона, особенно под пьяную руку.
Вся эта тупая муштра должна была воспитать в солдате слепого исполнителя приказов. Только повиновение требовалось от солдата - без рассуждений, автоматически.
- Что есть солдат? - учили нас на словесности.
Ответ: "Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внутренних и внешних".
Слово "внутренних" я, как и многие, избегал расшифровывать, затрудняясь дать точное определение, а командуя эскадроном и подготавливая его к бою, об этом даже не помышлял.
Когда же в 1906 году мои на вид добродушные товарищи по офицерскому собранию, получив право выносить смертные приговоры крестьянам-латышам, приводили их в исполнение в усадьбах баронов-помещиков, я понял, что враги внутренние упоминались не случайно, что воспитание солдат было рассчитано на то, чтобы обратить миллионную русскую армию мирного времени на выполнение полицейских и палаческих обязанностей.
Мой друг Назимов не вынес карательной экспедиции и застрелился.
Мне, к счастью, эту темную страницу истории когда-то славного боевого полка пришлось узнать только из газет: я к тому времени уже давно покинул полк, в день объявления войны с Японией вызвавшись ехать в действующую армию.
Самым тяжелым при отъезде на войну явилось расставание с моим эскадроном. В этот памятный вечер, когда я спросил, кто хочет идти со мной вестовым на войну,- весь эскадрон сделал шаг вперед, выразив желание не отстать от своего командира.
В последний раз, сидя на подоконнике в полутемной столовой, пел я со своими уланами старые боевые уланские песни. Они стали для меня уже родными.
Родными остались и по сей день для меня мои старые сослуживцы по эскадрону: взводный Пилюгин и каптенармус Смирнов; после тридцатилетней разлуки сидим мы за стаканом чая в Москве и вместе вспоминаем былые дни.
Через полгода, сидя в китайской фанзе где-то в Суетуне, я получил письмо от своего преемника по командованию эскадроном и денежный перевод в сто двадцать три рубля. "Деньги эти,- писал мне Крылов,- представляют стоимость чарок водки за последние два месяца, так как уланы 3-го эскадрона собрались и вынесли решение отказаться от казенных винных порций. Они просят тебя покупать на эти деньги все, что ты сочтешь нужным для их собратьев - солдат Маньчжурии которые гораздо несчастнее их".
Знал я уже и тогда невеселую казарменную жизнь солдата, знал, что значит для него казенная чарка водки, и потому смог, пройдя через все жизненные перипетии и у себя на родине, и за границей, повидавши много иностранных армий, сохранить от военной службы в старой армии главнейшее: непоколебимую веру в сердце русского солдата - такого сердца в мире не найдешь.
Книга вторая
Глава первая. Отъезд на войну
Вечером 26 января 1904 года ровно в девять часов я подъехал в санях на нашем доморощенном рысаке Красавчике к подъезду Зимнего дворца со стороны Дворцовой площади. Право входа во дворец с этого подъезда, носившего название подъезда ее величества, являлось привилегией дам, мужчин, имевших придворное звание, и офицеров кавалергардского полка. Все прочие гости съезжались во дворец с так называемого Крещенского подъезда, со стороны Невы, и там обычно шла толкотня и неразбериха с шинелями при разъезде. На нашем все было элегантно и чинно. Я вошел одним из первых, и придворные лакеи в расшитых золотом красных фраках еще проходили по лестнице, убранной мягким пушистым ковром, и лили из бутылок на раскаленные чугунные совки придворные духи, распространявшие какой-то специальный, присущий дворцу аромат.
Скинув николаевскую, то есть образца, установленного при Николае I, шинель с бобровым воротником, я стал подниматься во второй этаж.
На всех площадках и поворотах стояли псари императорской охоты в расшитых галунами кафтанах темно-зеленого цвета. За громадной стеклянной дверью, отделявшей лестницу от первого небольшого зала второго этажа, я прошел мимо парных часовых-великанов, солдат лейб-гвардии Измайловского полка; мне казалось, что еще вчера я стоял пажом на этом самом посту. Но я был уже кавалергардским штаб-ротмистром в красном колете с академическим значком на груди, и, вместо смазных сапог с хорошим запахом дегтя, на мне были лакированные ботинки с тупыми бальными шпорами без колесиков. Измайловцы лихо отдали мне честь по-ефрейторски, и через минуту я уже очутился в полукруглом угловом зале, в котором, неизвестно с каких пор и зачем, стояла пушка. Здесь я когда-то провел много дней и ночей во внутреннем кавалергардском карауле. Кавалергарды стояли все на том же месте и по случаю бала были одеты в дворцовую парадную форму, в медных касках с орлами.
Я продолжал путь через так называемую большую галерею, в которую с левой стороны выходили двери из внутренних царских покоев. На противоположной стороне во всю длину этого широкого коридора висели громадные портреты выдающихся государственных и военных деятелей прежних времен. Как обычно, я задержался лишь перед портретом моего деда, Павла Николаевича, спокойно смотревшего на меня из-под нависших век.
В круглом зале, так называемой ротонде, со мной, как с бывшим камер-пажом императрицы, приветливо раскланялись нарядные скороходы в шляпах с плюмажами из страусовых перьев и придворный негр-великан в белой чалме. Со времен Петра I негр считался ближайшим телохранителем царской особы.
В большом Николаевском зале главная люстра еще не была зажжена. В углу музыканты придворной капеллы в красных фраках неторопливо настраивали инструменты. Я присоединился к трем офицерам, стоявшим посреди полутемного зала. Это были мои коллеги по дирижированию танцами. Мы стали ожидать прибытия нашего начальника - главного дирижера бала, генерал-адъютанта Струкова. Стройный, с талией в рюмочку, затянутый в уланский мундир, с лентой через плечо и Георгиевским крестом в петлице, Александр Петрович слыл в молодости одним из лучших великосветских танцоров. На него-то и было возложено дирижирование балом. Он со своей стороны представил на утверждение нас, четырех своих помощников. Струков подчеркнул высокое доверие, оказанное нам, объяснил порядок каждого танца и для удобства управления разделил зал на четыре равных каре, назначив их номера согласно номерам наших полков в дивизиях. Мое каре оказалось первым и поэтому ближайшим к месту расположения царской семьи.
Приглашенные стали быстро съезжаться, хрусталь люстр заиграл переливами от тысяч электрических ламп, а в соседней к залу галерее был уже открыт высокий, по грудь, буфет с шампанским, клюквенным морсом, миндальным питьем, фруктами и большими вазами с изготовленными в придворных кондитерских Царского Села печеньями и конфетами. Таких сладостей в продаже найти нельзя было, и всякий старался увезти побольше этих гостинцев домой.
Около буфета толпились офицеры. Я присоединился к группе уланского полка, в котором по окончании академии командовал эскадроном. Мне, как танцору, пить шампанского не полагалось, чтобы при дыхании не пахло вином.
Особый интерес привлекали в зале члены дипломатического корпуса. Но японского посла уже среди них не было - дипломатические отношения с Японией были прерваны, и все говорили о статьях "Нового времени" и недопустимых притязаниях японцев на Корею.
Вскоре большинство офицеров бросилось навстречу дамам и барышням, приглашая их заранее на один из танцев.
Шум голосов все усиливался, и уже трудно становилось протолкаться в этой пестрой и нарядной толпе. Великосветский Петербург тонул среди случайных гостей, дам и барышень, попавших во дворец по служебному положению мужей и отцов или наехавших из провинции на сезон богатых дворян: они искали женихов для своих дочерей, а лучшей биржи невест, чем большой придворный бал, трудно было найти.
Этих провинциальных барышень и барынь сразу легко было узнать: они жались к простенкам, отделявшим зал от галереи. Я вспомнил прием, какой оказал когда-то мне самому, провинциалу, гордый петербургский свет, и находил особое удовлетворение в том, чтобы приглашать на танцы именно этих запуганных столицей дам.
Около дверей, из которых должна была выйти царская семья, толпились высшие чины свиты. Среди них, тоже получужим, стоял военный министр генерал-адъютант Куропаткин.
Военно-придворная петербургская знать мало интересовалась постом военного министра, как непричастного к светской жизни и гвардейским интригам, а потому поначалу легко переваривала появление на горизонте какого-то безвестного Куропаткина. О нем знали, что он боевой офицер, имеет ранения, был в свое время начальником штаба у Скобелева, участвовал в завоевании Средней Азии. Но в глазах света никакие личные заслуги не искупали скромного происхождения. И Куропаткину не могли простить его генерал-адъютантских аксельбантов, ибо они открывали ему доступ ко двору и уравнивали его с особами титулованными.
Никто во дворце не подозревал о надвигавшихся событиях.
Единственным моим старым знакомым среди старших офицеров оказался командир 5-го эскадрона, немолодой уже, но лихой ротмистр Назимов, вечно ходивший с помятой фуражкой набекрень и с кольцом в ухе. Он как бы хотел сохранить внешность и манеры тех небогатых русских дворян, из которых в старые времена комплектовались офицеры армейских кавалерийских полков. Гвардейский лоск к нему не пристал, и эскадрон его на лучших темно-бурых кровных конях держался как-то в стороне от остальных. Песенники его эскадрона пели какие-то всеми забытые старинные русские песни, и это-то нас прежде всего и сблизило, так как Назимов оказался не только любителем, но и знатоком их. Он был женат на небогатой дворянке и жил особняком ото всех на скромной даче.
У меня в эскадроне, кроме Загряжского и числившихся, но никогда не бывавших на службе старых штаб-ротмистров, оказалось только три молодых корнета - двое из Николаевского кавалерийского училища, неплохие строевики, Бибиков и Бобошко, и один из Пажеского корпуса, тщедушный, бледнолицый Хлебников. Последний на второй же день моего командования умудрился опоздать на учение.
- Приходи-ка завтра в семь часов утра ко мне на квартиру попить чайку,сказал я Хлебникову.
Смысл подобного приглашения не нуждался в разъяснениях.
В соседнем со столовой салоне стоял зеленый стол для покера, за которым с утра и до самой поздней ночи заседал ветеринарный врач. Освобождавшиеся после службы офицеры подсаживались по очереди к столу и играли "по маленькой". Вечером из Петербурга возвращался Орлов и "поднимал игру", произнося мрачно: "рубль и рублем больше..."
Первый день командования начался с появления на моей даче, находившейся в нескольких шагах от эскадрона, молодого вертлявого вахмистра Зеленяка.
- В имени вашем номер третьем эскадроне...- начал он рапорт традиционной формулой, имевшей смысл тогда, когда в русской армии части получали названия по имени своих командиров.
- Вот только три улана, отпущенные вчера после смотра в Петербург, вовремя не вернулись и объясняют теперь, что проспали в поезде Петергоф. Как прикажете с ними поступить? - продолжал Зеленяк.
- Неужели,- говорю я,- ни ты, ни взводный не можете наложить на них за это взыскание?
- Никак нет,- отвечает Зеленяк,- их сиятельство князь никому не позволяли наказывать, а все сами расправлялись.
- А господа офицеры?
- Их уж проступки совсем не касаются,- твердо заявляет Зеленяк.
- Знаешь,- говорю я ему,- как в старину назывались такие, как ты, унтера? Галунниками. Галуны носят, а отвечать ни за что не желают.
Тут же я узнал, что поездка в Петербург является для улан редкой роскошью, так как ехать в столицу можно только в так называемых отпускных киверах, а их на весь эскадрон только десять - пятнадцать штук; остальные предназначаются для парада.
Сознавая, что поправить это дело не в моей власти, я замял разговор и приказал Зеленяку поседлать эскадрон и вывести его на плац.
Конский состав оказался очень пестрым и в плохих телах, что Зеленяк объяснял большой гонкой на красносельских маневрах.
Эскадрон ходил такими плотными рядами, что мне невольно захотелось подать команду "Врозь!", предусмотренную уставом. Тут-то я и заметил, насколько эскадрон был действительно сбит. Люди после этой команды потеряли уверенность, а рыжие лошадки начали неистово ржать, разыскивая своих соседей по строю, и подбрасывать свои маленькие головки. Чувствовалась какая-то нервность, если не задерганность, в поведении всадников и коней. Я тут же решил, что нужно добиваться общего успокоения и, пользуясь хорошими осенними днями, делать проездки на трензелях потихоньку, в одиночку по плацу и прилегающему Петергофскому парку.
Решил также выучить фамилии солдат и, считая оскорбительным для них переспрашивать фамилии, принял за правило ходить каждый вечер на перекличку. Помнил я при этом совет отца - хорошенько всматриваться в лица людей. И вот стал я замечать, что один из улан 3-го взвода, Цветков, смотрит как-то мрачно, угрюмо. Однажды, по окончании молитвы, я велел Зеленяку вызвать Цветкова в эскадронную канцелярию. Не помню хорошо, проведено ли было электричество в казармах и не оставалось ли оно достоянием только офицерского собрания, но, во всяком случае, комнатенка, где обычно сидел эскадронный писарь, была освещена слабо. В ожидании моего улана я подписывал за столом очередные бумажки и на стук в дверь ответил: "Войдите". Обернувшись, я увидел Цветкова, который при одном уже этом моем движении вздрогнул, еще больше вытянулся и почти прижался к косяку двери.
- Подойди сюда,- говорю я ему.
Но он делает один неуверенный шаг вперед.
Не желая повторять приказа, я сам встаю со стула, но при первом моем шаге Цветков вздрагивает и инстинктивно откидывает голову назад. Мне стало жутко. В одну минуту я понял все. Не хотелось только верить, что в этом блестящем гвардейском полку могли уживаться такие методы воспитания.
Из дальнейшего опроса Цветкова выяснилось, что причиной его дурного настроения было плохое письмо из дому. Семья его бедствовала и давно уже не высылала ему ни копейки. Я, знал, как трудно служить солдату без собственных грошей, и, проверив списки, убедился, что безденежных у меня в эскадроне пятнадцать человек.
Десять из них были уже пристроены денщиками и вестовыми при офицерских лошадях, за что полагалось платить по пяти рублей в месяц, но для Цветкова и остальных нужно было искать другой выход. С наступлением холодов он нашелся сам собой. Тяжело бывало вставать людям на уборку коней задолго до петербургского рассвета, когда термометр показывал внутри помещения едва пять градусов, а со всех наружных углов капала вода: казармы были новой постройки. Печи в них были почему-то огромных размеров. Я перебрал уже дрова с полкового склада чуть ли не за два месяца вперед, но в конце концов видя, что это не помогает, решился по совету эскадронной аристократии - взводных унтер-офицеров и каптенармуса - на крайнюю меру: поставить во всех наружных углах железные печурки. Они должны были затапливаться за полчаса до утреннего подъема, и к ним-то за три рубля в месяц из хозяйственных сумм я и прикрепил моих последних "бедняков". "Августейший шеф полка" никогда не бывал в казарме, а высокому начальству не приходило в голову притянуть к ответу представителей инженерного ведомства: экономию на кирпиче при постройке казарм можно было без труда обнаружить.
"Щи да каша - пища наша",- гласила старая военная поговорка. И действительно, в царской армии обед из этих двух блюд приготовлялся везде образцово. Одно мне не нравилось: щи хлебали деревянными ложками из одной чашки шесть человек. Но мой проект завести индивидуальные тарелки провалился, так как взводные упорствовали в мнении, что каша в общих чашках горячее и вкуснее. Хуже всего дело обстояло с ужином, на который по казенной раскладке отпускались только крупа и сало. Из них приготовлялась так называемая кашица, к которой большинство солдат в кавалергардском полку даже не притрагивались; ее продавали на сторону. В уланском полку, правда, ее - с голоду - ели, но кто мог - предпочитал купить на свои деньги ситного к чаю, а унтера и колбасы.
- Ну, как вам командуется? - спросил меня в дачном поезде как-то раз старый усатый ротмистр из соседнего с нами конногренадерского полка.
Я пожаловался на бедность нашей раскладки на ужин. Тогда он, подсев ближе, открыл мне свой секрет:
- Оставляйте от обеда немного мяса, а если сможете сэкономить на цене сена, то прикупите из фуражных лишних фунтов пять, заведите противень - да и поджарьте на нем нарубленное мясо с луком, кашицу варите отдельно, а потом и всыпайте в нее поджаренное мясо.
Так я и поступил. Вскоре, на зависть другим эскадронам, уланы 3-го стали получать вкусный ужин.
Хозяйственные заботы занимали вообще чуть не первое место в деле командования, а в кавалерии это усугублялось наличием коней. Помню, как я мучился первые недели, разглядывая худых кобыл, которые, как говорили старые кавалеристы, "газеты читали", стоя перед неизменно пустыми кормушками. Я слыхал про ретивых командиров, которые сами проверяли выдачу овса. Но после первых же докладов о том, что такой-то конь выедает овес так скоро, что у него всегда кормушка пуста, я отказался от этого и установил новый порядок: каждый взводный отвечал за свой взвод и на черной доске, вывешенной у входа в конюшню, ежедневно расписывался мелом в получении положенного числа гарнцев. У каптенармуса и вахмистра - главных "хозяев" в эскадроне - ничего, таким образом, прилипнуть к рукам не могло.
На полученный от князя остаток фуражных денег я выписал из Тулы вагон великолепного овса, стоимость которого и погасил постепенно недобором от интендантства казенного зерна. Взводные мои сияли.
- Сейчас восемь часов,- говорю я рапортующему мне на квартире Зеленяку,сегодня наш манеж после обеда. Через полчаса я приду на эскадронный двор и произведу выводку, ну, например, одному второму взводу. Не забудь об этом сообщить корнету Хлебникову.
На выводке я нарочно особенно худых лошадей задерживаю перед собой подольше, разглядывая их со всех сторон. Лицо стоящего против меня взводного Пилюгина, лучшего ездока в эскадроне, краснеет, особенно из-за того, что за его спиной, у дверей конюшни, столпились взводные других взводов, радующиеся, что сегодня не их черед краснеть. Приходит мне при этом на память старый анекдот про одного эскадронного командира, который на выводке докладывал начальнику дивизии: "Всем стараемся кормить, ваше превосходительство,- и отрубями, и морковью, такая уж порода!.." "А вы попробуйте овсом",- отвечает ему старый генерал.
Пригодились мне и уроки, полученные в кавалерийской школе. Не раз я предлагал Хлебникову сказать свое мнение, какую ногу следовало бы перековать. Мне пришлось его даже выучить поднимать у лошади заднюю ногу, чему, как я знал по собственному опыту, в Пажеском корпусе не обучали.
В первые же дни я объяснил офицерам, что выездка по системе Филиса требует аккуратного посещения манежа и тяжелой работы. Во главе смены, обливаясь потом и теряя накопленный в своем имении жирок, шел у меня сам Загряжский, старавшийся добиться "сдачи в ганашах" у бурого, грубоватого коня Борца.
- Мучаю я вас ездой? - спросил я как-то взводного Зайцева.
- Ничего, ваше сиятельство, зато интересно. Раньше, до вас, ездили не понимая, а теперь начали разбираться.
Недаром старик Филис говаривал, что он предпочитает обучать три смены солдат-наездников вместо одной офицерской. Но не все умели ценить способности наших солдат, и даже мой товарищ по кавалерийской школе, образцовый ездок и спортсмен Арсеньев, проводивший ту же систему Филиса в 5-м эскадроне, говаривал мне:
- Да, это хорошо для офицеров, а для солдат система Филиса не вполне подходит. Ее надо упрощать.
Когда пришли новобранцы, для которых я завел такие же корды, на каких меня самого переучивали в школе, то даже самые мои большие критики, толстопузые сверхсрочные вахмистры других эскадронов, должны были признать, что люди в 3-м эскадроне сели в седла скорее, чем у них.
Система Филиса всеми быстро осваивалась. Хотелось довести дело до конца, и поэтому я решил выбросить из манежа традиционный прутяной хертель, который, кстати сказать, нигде в русской природе не встречается. Нужно было приучить эскадрон брать мертвые препятствия, обучив лошадей лучше подбирать ноги на прыжках. Зная, что это уставом не предусмотрено, а главное, что времени на эту работу выкроить неоткуда, я собрал однажды эскадрон и объяснил, для чего необходимо брать мертвые изгороди. С тех пор по субботам после обеда, когда манеж был свободен, еженедельно устраивалось нечто вроде конного праздника. Участие в нем не было для солдат обязательным, но приходили все. Мы начали с обучения коней прыжкам без всадников. Каждый старался, чтобы его конь как-нибудь не закинулся, не зацепил за барьер, а в случае ошибки просил разрешения еще раз пропустить коня. Правда, после нескольких подобных сеансов мне нагорело от Орлова, так как ему нажаловались другие эскадроны, что 3-й производит занятия в неположенное время. Но дело было сделано.
Меньше всего забот доставляла командиру эскадрона внутренняя служба, и особенно караульная, которая была налажена отлично. Михаил Иванович Драгомиров считал караульную службу важнейшим средством военного воспитания - как наиболее близкую к действиям в боевой обстановке.
Но на караульной службе в самом начале командования и случилась у меня неприятность. Однажды утром меня встретил молодой корнет, дежурный по полку, и доложил, что на посту у дровяного склада, куда часовые выставлялись только на ночное время, стоит до сих пор часовой, улан 3-го эскадрона Ильченко, отказывающийся уйти в казармы без разводящего, хотя простоял уже на морозе лишние три часа. Оказалось, что разводящий, поленившись дойти до этого часового, поручил ночной смене сказать ему по дороге, чтобы он шел домой спать. Ильченко не послушался и заявил, что без разводящего не покинет своего поста.
Орлов, которому пришлось доложить об этом, уважил мою просьбу не губить разводящего, оказавшегося ефрейтором, беспорочно прослужившим пять лет. За этот проступок грозило тюремное заключение, а увольнение в запас должно было состояться через два-три дня. Орлов в конце концов дал мне разрешение самому разобрать дело, и в полдень я собрал офицеров и выстроил эскадрон в столовой.
- Не ожидал я подобного отношения к службе от улан третьего эскадрона,сказал я и, вызвав перед строем разводящего, объявил ему, что помилование он получил за то, что беспорочно прослужил пять лет. У ефрейтора из глаз брызнули слезы.
Но как же сиял Ильченко, новобранец последнего призыва, когда эскадрон во главе с офицерами громко прокричал в его честь "ура".
На том и кончился разбор, и вспоминал я об этом деле только в тех случаях, когда дежурный по полку говорил после ужина:
- Ну, сегодня в обход можно не идти. В карауле - третий.
Святость воинского устава и беспрекословное повиновение приказаниям начальства - вот и все, на чем основывалось воспитание солдат. В уланском полку не делалось даже того немногого, что существовало у кавалергардов. Там в каждом эскадроне имелась небольшая библиотечка, наполовину, правда, состоявшая из книг религиозного содержания, но в ней были и военные рассказы, и некоторые русские классики. Новобранцев водили по городу, ознакомляя их с памятниками и соборами. Я сам по первому году службы участвовал в чтении воскресных лекций для солдат петербургского гарнизона в Соляном городке. Ничего подобного в Петергофе не делалось, да и никого это не интересовало. Невежество считалось чуть ли не доблестью, и мой корнет Бибиков заслужил прозвище Заратустры за то, что позволял себе иногда сидеть по вечерам на даче и читать книжки.
В собрании я, кроме уставов, никаких книг не видал и держал весь собственный академический багаж как никому не нужный под семью замками в далекой кладовой.
Я почти ежедневно - как холостяк - обедал по вечерам в собрании. Но и за столом разговор не клеился и не шел дальше споров о конях. Оживление вносил иногда только сам Орлов, неожиданно появлявшийся в столовой и требовавший песенников то одного, то другого эскадрона. Это было для него как бы тревогой, а также способом проверить стойку и выправку нижних чинов. Люди должны были как один носить бескозырки набекрень, а правую руку держать за нижней пуговицей мундира. При прокашливании начальника все должны были прокашливаться как по команде - одновременно, а при сморкании Орлов запрещал употребление носового платка: надо было повернуть голову в сторону и по очереди зажимать ноздри. О поворотах и твердости ноги при входе и выходе в залу уже и говорить не приходилось. Тут могло влететь и самому командиру эскадрона, особенно под пьяную руку.
Вся эта тупая муштра должна была воспитать в солдате слепого исполнителя приказов. Только повиновение требовалось от солдата - без рассуждений, автоматически.
- Что есть солдат? - учили нас на словесности.
Ответ: "Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внутренних и внешних".
Слово "внутренних" я, как и многие, избегал расшифровывать, затрудняясь дать точное определение, а командуя эскадроном и подготавливая его к бою, об этом даже не помышлял.
Когда же в 1906 году мои на вид добродушные товарищи по офицерскому собранию, получив право выносить смертные приговоры крестьянам-латышам, приводили их в исполнение в усадьбах баронов-помещиков, я понял, что враги внутренние упоминались не случайно, что воспитание солдат было рассчитано на то, чтобы обратить миллионную русскую армию мирного времени на выполнение полицейских и палаческих обязанностей.
Мой друг Назимов не вынес карательной экспедиции и застрелился.
Мне, к счастью, эту темную страницу истории когда-то славного боевого полка пришлось узнать только из газет: я к тому времени уже давно покинул полк, в день объявления войны с Японией вызвавшись ехать в действующую армию.
Самым тяжелым при отъезде на войну явилось расставание с моим эскадроном. В этот памятный вечер, когда я спросил, кто хочет идти со мной вестовым на войну,- весь эскадрон сделал шаг вперед, выразив желание не отстать от своего командира.
В последний раз, сидя на подоконнике в полутемной столовой, пел я со своими уланами старые боевые уланские песни. Они стали для меня уже родными.
Родными остались и по сей день для меня мои старые сослуживцы по эскадрону: взводный Пилюгин и каптенармус Смирнов; после тридцатилетней разлуки сидим мы за стаканом чая в Москве и вместе вспоминаем былые дни.
Через полгода, сидя в китайской фанзе где-то в Суетуне, я получил письмо от своего преемника по командованию эскадроном и денежный перевод в сто двадцать три рубля. "Деньги эти,- писал мне Крылов,- представляют стоимость чарок водки за последние два месяца, так как уланы 3-го эскадрона собрались и вынесли решение отказаться от казенных винных порций. Они просят тебя покупать на эти деньги все, что ты сочтешь нужным для их собратьев - солдат Маньчжурии которые гораздо несчастнее их".
Знал я уже и тогда невеселую казарменную жизнь солдата, знал, что значит для него казенная чарка водки, и потому смог, пройдя через все жизненные перипетии и у себя на родине, и за границей, повидавши много иностранных армий, сохранить от военной службы в старой армии главнейшее: непоколебимую веру в сердце русского солдата - такого сердца в мире не найдешь.
Книга вторая
Глава первая. Отъезд на войну
Вечером 26 января 1904 года ровно в девять часов я подъехал в санях на нашем доморощенном рысаке Красавчике к подъезду Зимнего дворца со стороны Дворцовой площади. Право входа во дворец с этого подъезда, носившего название подъезда ее величества, являлось привилегией дам, мужчин, имевших придворное звание, и офицеров кавалергардского полка. Все прочие гости съезжались во дворец с так называемого Крещенского подъезда, со стороны Невы, и там обычно шла толкотня и неразбериха с шинелями при разъезде. На нашем все было элегантно и чинно. Я вошел одним из первых, и придворные лакеи в расшитых золотом красных фраках еще проходили по лестнице, убранной мягким пушистым ковром, и лили из бутылок на раскаленные чугунные совки придворные духи, распространявшие какой-то специальный, присущий дворцу аромат.
Скинув николаевскую, то есть образца, установленного при Николае I, шинель с бобровым воротником, я стал подниматься во второй этаж.
На всех площадках и поворотах стояли псари императорской охоты в расшитых галунами кафтанах темно-зеленого цвета. За громадной стеклянной дверью, отделявшей лестницу от первого небольшого зала второго этажа, я прошел мимо парных часовых-великанов, солдат лейб-гвардии Измайловского полка; мне казалось, что еще вчера я стоял пажом на этом самом посту. Но я был уже кавалергардским штаб-ротмистром в красном колете с академическим значком на груди, и, вместо смазных сапог с хорошим запахом дегтя, на мне были лакированные ботинки с тупыми бальными шпорами без колесиков. Измайловцы лихо отдали мне честь по-ефрейторски, и через минуту я уже очутился в полукруглом угловом зале, в котором, неизвестно с каких пор и зачем, стояла пушка. Здесь я когда-то провел много дней и ночей во внутреннем кавалергардском карауле. Кавалергарды стояли все на том же месте и по случаю бала были одеты в дворцовую парадную форму, в медных касках с орлами.
Я продолжал путь через так называемую большую галерею, в которую с левой стороны выходили двери из внутренних царских покоев. На противоположной стороне во всю длину этого широкого коридора висели громадные портреты выдающихся государственных и военных деятелей прежних времен. Как обычно, я задержался лишь перед портретом моего деда, Павла Николаевича, спокойно смотревшего на меня из-под нависших век.
В круглом зале, так называемой ротонде, со мной, как с бывшим камер-пажом императрицы, приветливо раскланялись нарядные скороходы в шляпах с плюмажами из страусовых перьев и придворный негр-великан в белой чалме. Со времен Петра I негр считался ближайшим телохранителем царской особы.
В большом Николаевском зале главная люстра еще не была зажжена. В углу музыканты придворной капеллы в красных фраках неторопливо настраивали инструменты. Я присоединился к трем офицерам, стоявшим посреди полутемного зала. Это были мои коллеги по дирижированию танцами. Мы стали ожидать прибытия нашего начальника - главного дирижера бала, генерал-адъютанта Струкова. Стройный, с талией в рюмочку, затянутый в уланский мундир, с лентой через плечо и Георгиевским крестом в петлице, Александр Петрович слыл в молодости одним из лучших великосветских танцоров. На него-то и было возложено дирижирование балом. Он со своей стороны представил на утверждение нас, четырех своих помощников. Струков подчеркнул высокое доверие, оказанное нам, объяснил порядок каждого танца и для удобства управления разделил зал на четыре равных каре, назначив их номера согласно номерам наших полков в дивизиях. Мое каре оказалось первым и поэтому ближайшим к месту расположения царской семьи.
Приглашенные стали быстро съезжаться, хрусталь люстр заиграл переливами от тысяч электрических ламп, а в соседней к залу галерее был уже открыт высокий, по грудь, буфет с шампанским, клюквенным морсом, миндальным питьем, фруктами и большими вазами с изготовленными в придворных кондитерских Царского Села печеньями и конфетами. Таких сладостей в продаже найти нельзя было, и всякий старался увезти побольше этих гостинцев домой.
Около буфета толпились офицеры. Я присоединился к группе уланского полка, в котором по окончании академии командовал эскадроном. Мне, как танцору, пить шампанского не полагалось, чтобы при дыхании не пахло вином.
Особый интерес привлекали в зале члены дипломатического корпуса. Но японского посла уже среди них не было - дипломатические отношения с Японией были прерваны, и все говорили о статьях "Нового времени" и недопустимых притязаниях японцев на Корею.
Вскоре большинство офицеров бросилось навстречу дамам и барышням, приглашая их заранее на один из танцев.
Шум голосов все усиливался, и уже трудно становилось протолкаться в этой пестрой и нарядной толпе. Великосветский Петербург тонул среди случайных гостей, дам и барышень, попавших во дворец по служебному положению мужей и отцов или наехавших из провинции на сезон богатых дворян: они искали женихов для своих дочерей, а лучшей биржи невест, чем большой придворный бал, трудно было найти.
Этих провинциальных барышень и барынь сразу легко было узнать: они жались к простенкам, отделявшим зал от галереи. Я вспомнил прием, какой оказал когда-то мне самому, провинциалу, гордый петербургский свет, и находил особое удовлетворение в том, чтобы приглашать на танцы именно этих запуганных столицей дам.
Около дверей, из которых должна была выйти царская семья, толпились высшие чины свиты. Среди них, тоже получужим, стоял военный министр генерал-адъютант Куропаткин.
Военно-придворная петербургская знать мало интересовалась постом военного министра, как непричастного к светской жизни и гвардейским интригам, а потому поначалу легко переваривала появление на горизонте какого-то безвестного Куропаткина. О нем знали, что он боевой офицер, имеет ранения, был в свое время начальником штаба у Скобелева, участвовал в завоевании Средней Азии. Но в глазах света никакие личные заслуги не искупали скромного происхождения. И Куропаткину не могли простить его генерал-адъютантских аксельбантов, ибо они открывали ему доступ ко двору и уравнивали его с особами титулованными.
Никто во дворце не подозревал о надвигавшихся событиях.