Страница:
Бедный Стахович был сильно огорчен происшедшим, но виновник происшествия, скучный оратор, не прервал своей речи. Палата и не такие виды видывала, и не такие шумы слыхивала.
Добряк по натуре, Стахович принадлежал к типу тех русских миротворцев, которых обычно выбирали старшинами клубов, как способных улаживать любые недоразумения, возникавшие между увлекшимися карточными игроками. В Париже он наслышался о связях, налаженных военным агентом с французскими политическими деятелями, и его потянуло примирить этого непокорного генерала с собственными думскими друзьями и с прибывавшими один за другим членами павшего Временного правительства.
- Уверяю вас, Алексей Алексеевич,- говорил он,- Керенский совсем не плохой и даже интересный человек! Вам необходимо с ним познакомиться.
- Бросьте, Михаил Александрович! Россия ведь уже дала свою оценку Керенскому, да и французы его в грош не ставят. Вы разве не слыхали про прием, оказанный ему Клемансо?
Видавшего виды старика Клемансо нисколько не смутил демагогический тон прискакавшего во Францию бывшего русского премьера, и на вопрос Керенского: "Собираются ли французы его поддержать?" - глава французского правительства ответил:
- Да, я только этим и занимался, пока вы были у себя в России!
Стахович, однако, не оставил своей мысли свести меня с Керенским, как с наиболее "левым" в его представлении русским деятелем, и спустя некоторое время использовал для этого мое согласие позавтракать у него в номере гостиницы и дружески, без свидетелей, поговорить о положении в России. После подавления ряда контрреволюционных восстаний в России было над чем задуматься таким политикам, как Стахович. Он как-то быстро осунулся, постарел, и я скорее из сострадания, чем из любознательности, поехал на этот завтрак, совершенно позабыв о Керенском. Пролетело время богатых ресторанов, и приглашение позавтракать в гостинице второго сорта уже доказывало, что щедрые "подъемные" и "прогонные" деньги давно уже прожиты.
Когда я вошел, на середине гостиничного номера был накрыт небольшой квадратный стол на четыре прибора. За одним из них сидел Стахович, за другим какой-то незнакомец, третий, как я предполагал, предназначался мне, но четвертый так и оставался пустым. Стахович объяснил, что он поджидает Маклакова. Но Маклаков так и не пришел. По-видимому, со свойственной ему осторожностью, или, что то же - "политическим тактом" - предпочел не присутствовать при моей встрече с Керенским.
Представляя себе эту встречу, я заранее уже приготовился к отпору от нападений на ту позицию, которую я занял по отношению к Октябрьской революции. Но ничего страшного не произошло.
Беседа с Керенским, или, что то же - переливание из пустого в порожнее сводилась к пересудам парижских толков и сплетен, которым Керенский придавал значение чуть ли не государстенной важности. Потом он попробовал коснуться вопроса о судьбе наших бригад. Мне пришлось вкратце повторить ему полный драматизма удел наших солдат: куртинское восстание, расстрел наших солдат Занкевичем и подчинение вследствие его хлопот наших бригад французскому командованию.
- Мне, устраненному Занкевичем от наших войск, осталось выступать лишь в качестве их защитника перед французским правительством и отстаивать участь приговоренных солдат, часть которых удалось освободить из тюрьмы,- закончил я.
- Я знаю, сколь трудно говорить с нашими солдатами,- как бы вспоминая о собственных неудачах, изрек своим глухим басом наш угрюмый собеседник Керенский.- Да что, впрочем, они собой представляют? Что такое наш народ? Разве он способен меня понять?
Меня взорвало.
- Да, признаться, и я вас не понял,- с улыбкой и сдерживая себя, заметил я.
- Вы - злой генерал,- в свою очередь улыбнулся Керенский, посмотрев, наконец, в первый раз мне в глаза.
- Какой же "злой"? Я только скромный. Раз уж народ вас не понял, так где же мне было вас понять!
- Господа! Господа! - вмешался Стахович.- Не будем говорить о политике!
А мне-то о политике и хотелось говорить, но я понял, что с этими людьми общего языка мне не найти. Совершавшиеся события далеко выходили за пределы их мышления, и я, не задерживаясь, под предлогом неотложного свидания, поспешил раскланяться, и на этот раз навсегда.
* * *
Если бы тогда, в ноябре 1917 года, мне сказали, что ровно через год война не только кончится, но и будет выиграна союзниками,- я бы в этом усомнился.
В России немцы в эти дни снимали часть своих дивизий для переброски на французский фронт, рвались в то же время к Петрограду, грабили цветущую Украину и, что самое страшное, находили себе сообщников среди некоторых русских генералов, Скоропадских и Красновых, хорошо мне когда-то знакомых авантюристов, приверженцев старого режима и злейших врагов Октябрьской революции.
Во Франции дела тоже не радовали тогдашних союзников. Если при полном напряжении русского фронта французам и англичанам не удалось в течение трех лет ни разу проломить застывший германский фронт, то какая же сила могла теперь положить конец опостылевшей всем позиционной войне?
Ведь со времен революционных потрясений и наполеоновских войн Франция не знала того напряжения, которого потребовала от нее первая мировая война.
Ослепленный полувековой идеей реванша за позор поражения 1870 года, оглушенный воинственными речами своего президента Пуанкаре, под барабанный бой и звуки фанфар, французский народ был брошен на войну, под уже заранее выработанный пацифистами лозунг: "Да будет эта война последней!"
С этим он выиграл Марну, подтянул кушак, закрыл рестораны и театры, потушил городские огни и уничтожил всякую роскошь и красу жизни. Но от трехлетнего сидения в окопах армия устала, народ прозрел, и те же звуки фанфар уже не возбуждали, а раздражали его.
Большое недовольство в народе вызывали несправедливости в заработной плате, служившие одной из причин забастовок. Так забастовка сорока тысяч рабочих на заводах "Рено" и "Сальмсон", разросшаяся к вечеру до ста двадцати тысяч, а через двадцать четыре часа до двухсот пятидесяти тысяч парижских рабочих, работавших на оборону, явилась угрозой самому французскому буржуазному политическому режиму.
Важнейшее преимущество Франции как над Германией, так и над царской Россией, заключавшееся в тесной связи фронта и близко к нему расположенного тыла, перестало существовать. Некоронованные и даже не всегда гласные властители французского капитала - пресловутые представители так называемых "двухсот семейств" продолжали наживаться на военных заказах.
Растущим недовольством и усталостью народа от войны поспешили воспользоваться не только биржевые игроки "на понижение", но и крупные политические магнаты, искавшие возвращения к власти. Закулисные интриги росли, а их лучшие союзники - политические шпионы час от часу наглели. "Des canons! Des munitions"{29} - трудно было поверить, чтобы под этим заголовком в газете "Le Journal" сенатора Шарля Эмбера помещались зашифрованные объявления германских шпионов...
Благородный призыв Советского правительства заключить перемирие, этот первый шаг на пути к миру во всем мире, и тот был использован внутренними врагами Франции для того, чтобы попытаться поставить ее на колени перед вильгельмовскими вандалами. Реакционеры, с одной стороны, объявили большевиков союзниками немцев, с другой - запугивали французскую буржуазию опасностью пролетарской революции.
При такой обстановке вступление в войну США, страны, не имевшей в ту пору постоянной армии, представлялось скорее политическим жестом, чем серьезной военной поддержкой. Но французы*!; ухватились за американцев, как утопающий за соломинку.
Россия вышла из войны, а Америка приступила к покорению Западной Европы.
Глава третья. Разрыв связи
Моя связь с родиной все больше уменьшалась и, наконец, оборвалась совсем. Французское правительство стремилось изолировать французский народ от влияния Октябрьской революции и прекратило телеграфную и почтовую связь с Советской Россией.
Малейшая оплошность могла свалить меня в пропасть, и потому мне пришлось всячески искать выхода из казавшегося подчас безвыходным положения.
В самом деле, мог ли я тогда мечтать заслужить доверие у созданной впервые в мире истинно народной власти, вступить, вопреки всем препятствиям, на объятую пламенем освободительной борьбы родную русскую землю?
Заслужить это доверие я и поставил себе целью. Но как и чем? Какую пользу я смогу принести вступившей в новую жизнь моей революционной родине и чем смогу оправдать свое место если не в наступлении, то по крайней мере в обороне, при которой, даже без оружия, постараюсь сохранить вверенное мне и оставшееся после революции во Франции русское государственное имущество.
Прежде всего предстояло спасти от разрушения и хищений налаженное с таким трудом дело снабжения. Я считал его своим детищем, рожденным в те тяжелые дни начала первой мировой войны, когда русская армия, лишенная даже артиллерийских снарядов, обратилась к союзникам за материальной помощью. Тогда же мне удалось заключить с французами конвенцию, согласно которой французское правительство обязывалось соблюдать интересы русского правительства, как свои собственные, обеспечивая выполнение всех заказов, как сырья, так и готовых изделий, в кратчайшие сроки и при наиболее выгодных условиях, а русское правительство, получая при этом необходимый денежный кредит, обязывалось проводить все заказы не иначе как через своего военного агента во Франции. За три года войны удалось таким образом доставить из Франции в Россию через Мурманск и Архангельск на ста тридцати до отказа нагруженных пароходах свыше одного миллиона снарядов русского калибра, до двух тысяч самолетов и другое имущество.
Не мне самому пришлось принимать на себя инициативу по ликвидации нашего дела. Сигналом для этого явилось письмо новоиспеченного французского министра снабжения и злостного афериста Лушера. В связи с фактическим выходом России из войны он извещал меня о необходимости перевести на французское производство заводы и цехи, выполнявшие до тех пор наши заказы.
Министр просил сообщить мои соображения о направлении уже готовой продукции и рассмотреть вопрос о расторжении контрактов, заключенных мною непосредственно с заводами. Однако остановить работавшую на полном ходу машину оказалось не так просто. Долго еще катились .застрявшие на промежуточных станциях вагоны с ненужными уже русскими снарядами, тиглями и порохом, а в отведенном в наше распоряжение морском порту - Бресте - росли с каждым днем пирамиды ящиков с казенным русским добром.
Надо бы принимать решения, но с этой минуты и на долгие, как оказалось, годы уже вполне самостоятельно. Сколько раз, бывало, приходилось жаловаться на распоряжения, получаемые во время войны от петроградского начальства! Казалось даже, что без его вмешательства дела шли бы лучше, а вот теперь его не стало, и я почувствовал, что принимать на себя ответственность стало во много раз тяжелее.
- Раз пгавительства у вас нет, надо опигаться на общественное мнение,советовал мне Маклаков.
Под "общественным мнением" он разумел остатки царской эмиграции в Париже, пополнявшейся теми соотечественниками, что "спасались от большевиков" и превращали русское посольство в притон политических, военных и финансовых авантюристов.
- Гнила эта стенка, ваша парижская "общественность",- возражал я Маклакову,- да если б она и была сильна, я бы ею не воспользовался. Уж лучше буду ходить без опоры, на собственных ногах.
Полученный мною в наследство от Временного правительства грузный "заготовительный комитет" опоры тоже для меня не представлял. Лишившись своих "ведомств" в России, их представители в Париже - начальники различных отделов по снабжению - потеряли всякий интерес к порученным им делам и только под сильнейшим моим нажимом приступили к составлению отчетов по каждому из тысяч прошедших через их руки заказов.
Неустанно собирал я совещания, на которых проверялось выполнение согласованных уже заранее с французским правительством решений: возвратить французской армии все неотправленное в Россию автомобильное и авиационное имущество, которое она могла бы для себя использовать, вычитая его стоимость из нашего долга, ликвидировать по мере возможности все остальное, за исключением товаров, имеющих не военное, а общегосударственное значение, как-то: медикаменты, бинокли, термометры и другие точные приборы.
Как бы предугадывая все наши стремления сохранить для России эти материалы, управление Главзагран, которое еще при Временном правительстве занималось заграничными заказами, неожиданно прислало мне из Петрограда телеграмму, подтверждавшую уже принятое нами решение. "Кто бы только мог быть тем Сиверсом, который подписал телеграмму? Неужели это тот самый генерал, который в чине полковника состоял при Куропаткине в маньчжурскую войну? раздумывал я.- Если это он, то, значит, некоторые офицеры остались на своих местах. Не все же генералы перебежали к белогвардейцам!"
К сожалению, эта единственная нить, соединившая на мгновение с родиной, тут же и надолго порвалась. Французская военная цензура телеграммы из России больше не пропускала. Вокруг Советской России были поставлены "проволочные заграждения".
"Часовой у денежного ящика", ставший на пост в день падения русской монархии, остался стоять на этом посту один, без связи даже с собственным караулом и как раз в тот момент, когда к охраняемым им денежным суммам стали сперва приглядываться, а затем и претендовать на них прежде всего те, кто был знаком с содержанием этих ящиков.
Обстановка осложнялась тем, что с первого же дня Октябрьской революции старшие русские начальники подали пагубный пример младшим, вмешивая французов в наши дела.
- Представьте, Владимир Александрович, или, скажем, Николай Александрович, или такой-то.." какой ужас,- говорил я в своем служебном кабинете каждому из наших генералов, глядя прямо в глаза,- помощник начальника генерального штаба генерал Видалон, жалуясь на поведение нашего офицерства, рассказал мне, что пять из находившихся в Париже русских генералов написали французам доносы друг на друга.
А всего ведь нас, генералов, как будто было шесть человек! Русский правящий класс лишний раз наглядно показал всю глубину своего разложения.
- Да, это действительно ужасно! - вздыхая, отвечал мне каждый из моих собеседников.
Ая после этих бесед поставил себе целью ликвидировать мой комитет, состоявший уже из трехсот непрерывно грызущихся друг с другом бездельников, да так, чтобы не вызвать с их стороны ни одной жалобы французам.
Французского контролера удалось убедить, что для инвентаризации всех грузов и отчетов по заказам мне необходимо сохранить весь русский персонал до 1 января 1918 года, после чего выдать всем трехмесячное жалованье по русским окладам, превосходившим французские более чем в шесть раз. Примера ради, от собственного недополученного жалованья пришлось отказаться.
После этого для окончательной ликвидации и составления отчетов оперативного, финансового, по русским войскам и по морским перевозкам - я временно оставил при себе лишь трех-четырех ближайших сотрудников, с которыми я когда-то начал дело, и пять писарей для составления общего документального "Отчета о деятельности военного агента во Франции с 1912 по 1918 год". Мы работали над этими документами, стремясь выполнить наш долг до конца.
С моего тонувшего корабля бежали, как крысы, многие напуганные революцией и в панике потерявшие вместе с золотым погоном честь офицеры. Писаря же, скромные переписчики моего отчета,- Волков, Найченко и другие - сами не сознавали, какую великую нравственную поддержку они мне оказывали своим добросовестным отношением к служебным обязанностям: когда при окончании ликвидации им стали предлагать перейти на работу в посольство, превращавшееся постепенно в белогвардейское представительство, они не соблазнились ни положением, ни более высоким окладом и все как один человек ответили:
- Мы с нашим генералом во Францию приехали, только с ним и вернемся на родину!
Тяжко мне было не иметь возможности объяснить этим простым хорошим русским людям то, что в действительности происходило в России. Трудно даже теперь верится, что я впервые увидел портрет самого Ленина и прочитал о нем статью лишь 22 декабря 1917 года в сохраненном мною и по сей день номере журнала "Иллюстрасион". Как пришлись по сердцу моим скромным сотрудникам приведенные тогда слова Владимира Ильича о возможности пролетариату по собственной инициативе ликвидировать несправедливую войну превращением ее в гражданскую.
Между тем осенью 1917 года французские газеты печатали страшные вести а России. Они старались убедить, что большевики стремятся отстранить народ от управления страной. Власть, по их словам, будто бы захватила "небольшая группа политических утопистов", представлявшихся "Горой" времен французской революции.
Никому из русских, прибывавших в Париж, не приходило в голову опровергать подобные нелепости, получаемые прямехонько от французской военной миссии в России. Возможностей для протеста, правда ни у кого из нас не было: французская военная цензура становилась с каждым днем все более грозной.
"Taisez vous! Mefiez vousl Les oreilles ennemies vous coutent!" ("Молчите! Опасайтесь! Вражеские уши вас подслушивают!") - читалось и в вагонах метро, и на стенках кафе.
От этого лозунга укрыться было некуда, и русская военная миссия, возглавлявшаяся военным агентом, могла лишь стремиться все более отмежеваться от всех остальных русских организаций в Париже.
Это, однако, и представило наибольшую трудность.
- Самое важное для вас, русских,- это держаться друг за друга,- советовали мне французские офицеры Гран Кю Жэ.
- Я, пгавда, не вмешиваюсь в ваши дела,- твердил мне в другое ухо Маклаков,- но все же вы, как военный агент, не можете отказаться от солидагности с посольством.
Приходилось отмалчиваться, страшиться каждого телефонного звонка, дабы избежать объяснений с хитроумным адвокатом-послом.
Добровольная и все более глубокая моя отчужденность от прежних посольских сослуживцев, негодовавших на Октябрьскую революцию, все же меня смущала.
- Правильно ли я поступаю, действуя на свой личный страх и ответственность? - спросил я при встрече прибывшего из России графа Коковцева, с которым приходилось нередко видеться в Петербурге.
Равнодушно меня выслушав, бывший царский премьер, считавшийся в петербургской кунсткамере хоть и не самым талантливым, но мудрым государственным мужем, глубокомысленно изрек:
- На вашем месте, граф, я взял бы отпуск!
Это было уже незамаскированное стремление совершенно устранить меня от работы.
Сам Коковцев использовал "предоставленный" ему Октябрьской революцией "отпуск", чтобы занять кресло в парижском филиале Русского для внешних сношений банка, который был одним из каналов, питавших подготовку будущей иностранной интервенции в России.
* * *
Первым серьезным экзаменом для независимого положения, занятого русской военной миссией, явился Брест-Литовский мир.
Вместо обычного телефонного звонка посольство выслало на этот раз повестку с приглашением принять участие в митинге, организуемом "всей русской колонией" для публичного выражения протеста против "большевистского" мира.
Из этого для меня стало ясно, что пресловутый митинг, организованный самим Маклаковым и прочими прихлебателями французского министерства иностранных дел, являлся лишь предлогом антисоветской пропаганды. Решение я принял бесповоротное: русские военные на этот митинг не должны идти.
На этот раз они меня не подвели: ни один из моих подчиненных на митинг не пришел.
Однако это событие не помешало каждому из нас переживать его и подыскивать в душе если не оправдание, то объяснение этого неслыханно тяжкого мирного договора. Для меня пример наших бригад показал нежелание русских солдат воевать.
Из прошлого вспомнился и солдат с двумя вздетыми на штык караваями, со спокойной совестью решивший после Мукдена отправиться по шпалам к себе домой, в Тамбовскую губернию, и еще так недавно изложенные мне последним царским военным министром Беляевым данные о числе дезертиров в русской армии.
Ведь сам же я тогда ему ответил: "Если так, то пора кончать!"
* * *
В Париже в эти дни трудно было даже думать о мире с немцами. По ночам все чаще и громче завывали на весь город сирены, и глухие разрывы бомб тонули в оглушительных залпах французских полевых орудий. Первые зенитные орудия охраняли еще только фронт, а первые образцы со специально обученной русской командой мне едва удалось отправить в Россию перед самой Октябрьской революцией. Команда эта была собрана независимо от наших бригад, из направлявшихся ко мне французским командованием пленных, бежавших из германского плена. Это были настоящие смельчаки, которым особенно было дорого возвращение на родину.
Звучат и по сей день в ушах радостные звуки колокольного звона парижских церквей, знаменовавшего отбой после воздушной тревоги. То там, то сям в ночной мгле виднелись в подобные минуты зарева догоравших пожаров, а по утрам старик консьерж месье Жюйльяр подметал, бывало, на нашем дворе осколки французских шрапнелей.
Париж содрогался и, снова почуяв близкую опасность, принял к концу 1917 года вид той суровой решимости, которая поражала иностранцев с первых же дней войны.
Строгий военный режим был облегчен лишь разрешением при условии полной маскировки вечерних спектаклей, и в то же время, когда правительственные театры по-прежнему продолжали бездействовать, частным предпринимателям удалось подыскать кое-где небольшие подвальные помещения для районных театриков.
"Мы их одолеем, когда только захотим",- распевал под дружные аплодисменты какой-то эстрадный певец.
"Ах, Гота, ах, Гота, пусть летят сколько хотят",- пели хором и артисты, и зрители, подбадриваемые доносившимися в подвал звуками разрывов вражеских бомб.
"Вставайте, мертвецы! Вперед, живые!" - как бы откликался в этой песенке девиз, брошенный французскому народу восьмидесятилетним Жоржем Клемансо.
Впервые за долгие годы французские правящие круги обуял страх, страх перед властью одного человека, не только крепкого на слово, но и способного превратить его в дело.
Первыми "перестроились" французские военные корреспонденты. Вместо сообщений с фронта они занялись репортажами с сенсационных судебных процессов, возбуждавшихся против всех, и больших и малых шпионов и соглашателей с Германией.
Больше всех дрожали перед своим председателем сами министры. Рассказывали, что престарелый министр иностранных дел Пишон так волновался перед каждым докладом Клемансо, что подолгу простаивал перед дверью его кабинета - то брался за ручку двери, то отходил от нее.
Там, за дверьми, ведь сидел Тигр, как метко прозвали Клемансо французские солдаты. Этот "зверь" не рычит, он долго и молча подстерегает свою жертву, чтобы броситься на нее и уничтожить, и французский народ почувствовал, что нет более беспощадного врага для всех соглашателей с немцами, чем Клемансо. Но Тигр не предвидел, что сломать себе зубы ему придется не на французской, а на русской земле, и не на немцах, а на столь ему ненавистных наших героях Одессы и Севастополя.
Излюбленным развлечением Клемансо было ставить собеседника одним своим острым словом в смехотворное положение. Анекдотам об этих выходках не было конца.
Приходит к нему, например, как-то на прием почтенная сестра милосердия, настоятельница того госпиталя, в котором лежал Тигр после нанесенного ему в самом центре Парижа револьверного ранения.
- Ах! Это сестра Мария! Как же, как же! Я ведь так вам благодарен за уход! - встретил старуху Клемансо.
- А вы, господин президент, такой замечательный человек,- восторженно начала женщина в белом монашеском чепце, окаймленном широчайшими полями.Одного вам только и не хватает, чтобы попасть в рай: святого причастия.
- Это тоже замечательно! Я как раз сегодня ночью видел об этом сон. Представьте, поднимаюсь я по лестнице, а на верхней площадке стоит сам Петр с ключами от рая. "Кто этот старикашка? - спрашивает он.- А! Клемансо? Однако впустить вас не могу: вы ведь не говели!" "Да если только за этим дело стало,говорю я,- так я готов тотчас отговеть". Тут приводят меня в комнату, запирают и идут искать кюре (священника). Сижу я час, сижу два, начинаю, наконец, шуметь, прошу меня выпустить, а мне объясняют: "Весь, мол, рай обегали и ни одного кюре не нашли!"
Один только человек из ближайшего окружения грозного председателя совета министров проникал к нему в любые часы дня и ночи, без малейшего стеснения. Худощавый брюнет, красивые черты которого портил только несоразмерно длинный нос,- Жорж Мандель, он же - Ротшильд, своим сладким голосом и вкрадчивыми манерами напоминал скорее члена таинственного Ордена иезуитов, чем члена шумливой палаты депутатов. Его бессменный безупречный черный костюм и черный галстук дополняли его личность, преисполненную самой корректной и доведенной до тонкости наглости.
Добряк по натуре, Стахович принадлежал к типу тех русских миротворцев, которых обычно выбирали старшинами клубов, как способных улаживать любые недоразумения, возникавшие между увлекшимися карточными игроками. В Париже он наслышался о связях, налаженных военным агентом с французскими политическими деятелями, и его потянуло примирить этого непокорного генерала с собственными думскими друзьями и с прибывавшими один за другим членами павшего Временного правительства.
- Уверяю вас, Алексей Алексеевич,- говорил он,- Керенский совсем не плохой и даже интересный человек! Вам необходимо с ним познакомиться.
- Бросьте, Михаил Александрович! Россия ведь уже дала свою оценку Керенскому, да и французы его в грош не ставят. Вы разве не слыхали про прием, оказанный ему Клемансо?
Видавшего виды старика Клемансо нисколько не смутил демагогический тон прискакавшего во Францию бывшего русского премьера, и на вопрос Керенского: "Собираются ли французы его поддержать?" - глава французского правительства ответил:
- Да, я только этим и занимался, пока вы были у себя в России!
Стахович, однако, не оставил своей мысли свести меня с Керенским, как с наиболее "левым" в его представлении русским деятелем, и спустя некоторое время использовал для этого мое согласие позавтракать у него в номере гостиницы и дружески, без свидетелей, поговорить о положении в России. После подавления ряда контрреволюционных восстаний в России было над чем задуматься таким политикам, как Стахович. Он как-то быстро осунулся, постарел, и я скорее из сострадания, чем из любознательности, поехал на этот завтрак, совершенно позабыв о Керенском. Пролетело время богатых ресторанов, и приглашение позавтракать в гостинице второго сорта уже доказывало, что щедрые "подъемные" и "прогонные" деньги давно уже прожиты.
Когда я вошел, на середине гостиничного номера был накрыт небольшой квадратный стол на четыре прибора. За одним из них сидел Стахович, за другим какой-то незнакомец, третий, как я предполагал, предназначался мне, но четвертый так и оставался пустым. Стахович объяснил, что он поджидает Маклакова. Но Маклаков так и не пришел. По-видимому, со свойственной ему осторожностью, или, что то же - "политическим тактом" - предпочел не присутствовать при моей встрече с Керенским.
Представляя себе эту встречу, я заранее уже приготовился к отпору от нападений на ту позицию, которую я занял по отношению к Октябрьской революции. Но ничего страшного не произошло.
Беседа с Керенским, или, что то же - переливание из пустого в порожнее сводилась к пересудам парижских толков и сплетен, которым Керенский придавал значение чуть ли не государстенной важности. Потом он попробовал коснуться вопроса о судьбе наших бригад. Мне пришлось вкратце повторить ему полный драматизма удел наших солдат: куртинское восстание, расстрел наших солдат Занкевичем и подчинение вследствие его хлопот наших бригад французскому командованию.
- Мне, устраненному Занкевичем от наших войск, осталось выступать лишь в качестве их защитника перед французским правительством и отстаивать участь приговоренных солдат, часть которых удалось освободить из тюрьмы,- закончил я.
- Я знаю, сколь трудно говорить с нашими солдатами,- как бы вспоминая о собственных неудачах, изрек своим глухим басом наш угрюмый собеседник Керенский.- Да что, впрочем, они собой представляют? Что такое наш народ? Разве он способен меня понять?
Меня взорвало.
- Да, признаться, и я вас не понял,- с улыбкой и сдерживая себя, заметил я.
- Вы - злой генерал,- в свою очередь улыбнулся Керенский, посмотрев, наконец, в первый раз мне в глаза.
- Какой же "злой"? Я только скромный. Раз уж народ вас не понял, так где же мне было вас понять!
- Господа! Господа! - вмешался Стахович.- Не будем говорить о политике!
А мне-то о политике и хотелось говорить, но я понял, что с этими людьми общего языка мне не найти. Совершавшиеся события далеко выходили за пределы их мышления, и я, не задерживаясь, под предлогом неотложного свидания, поспешил раскланяться, и на этот раз навсегда.
* * *
Если бы тогда, в ноябре 1917 года, мне сказали, что ровно через год война не только кончится, но и будет выиграна союзниками,- я бы в этом усомнился.
В России немцы в эти дни снимали часть своих дивизий для переброски на французский фронт, рвались в то же время к Петрограду, грабили цветущую Украину и, что самое страшное, находили себе сообщников среди некоторых русских генералов, Скоропадских и Красновых, хорошо мне когда-то знакомых авантюристов, приверженцев старого режима и злейших врагов Октябрьской революции.
Во Франции дела тоже не радовали тогдашних союзников. Если при полном напряжении русского фронта французам и англичанам не удалось в течение трех лет ни разу проломить застывший германский фронт, то какая же сила могла теперь положить конец опостылевшей всем позиционной войне?
Ведь со времен революционных потрясений и наполеоновских войн Франция не знала того напряжения, которого потребовала от нее первая мировая война.
Ослепленный полувековой идеей реванша за позор поражения 1870 года, оглушенный воинственными речами своего президента Пуанкаре, под барабанный бой и звуки фанфар, французский народ был брошен на войну, под уже заранее выработанный пацифистами лозунг: "Да будет эта война последней!"
С этим он выиграл Марну, подтянул кушак, закрыл рестораны и театры, потушил городские огни и уничтожил всякую роскошь и красу жизни. Но от трехлетнего сидения в окопах армия устала, народ прозрел, и те же звуки фанфар уже не возбуждали, а раздражали его.
Большое недовольство в народе вызывали несправедливости в заработной плате, служившие одной из причин забастовок. Так забастовка сорока тысяч рабочих на заводах "Рено" и "Сальмсон", разросшаяся к вечеру до ста двадцати тысяч, а через двадцать четыре часа до двухсот пятидесяти тысяч парижских рабочих, работавших на оборону, явилась угрозой самому французскому буржуазному политическому режиму.
Важнейшее преимущество Франции как над Германией, так и над царской Россией, заключавшееся в тесной связи фронта и близко к нему расположенного тыла, перестало существовать. Некоронованные и даже не всегда гласные властители французского капитала - пресловутые представители так называемых "двухсот семейств" продолжали наживаться на военных заказах.
Растущим недовольством и усталостью народа от войны поспешили воспользоваться не только биржевые игроки "на понижение", но и крупные политические магнаты, искавшие возвращения к власти. Закулисные интриги росли, а их лучшие союзники - политические шпионы час от часу наглели. "Des canons! Des munitions"{29} - трудно было поверить, чтобы под этим заголовком в газете "Le Journal" сенатора Шарля Эмбера помещались зашифрованные объявления германских шпионов...
Благородный призыв Советского правительства заключить перемирие, этот первый шаг на пути к миру во всем мире, и тот был использован внутренними врагами Франции для того, чтобы попытаться поставить ее на колени перед вильгельмовскими вандалами. Реакционеры, с одной стороны, объявили большевиков союзниками немцев, с другой - запугивали французскую буржуазию опасностью пролетарской революции.
При такой обстановке вступление в войну США, страны, не имевшей в ту пору постоянной армии, представлялось скорее политическим жестом, чем серьезной военной поддержкой. Но французы*!; ухватились за американцев, как утопающий за соломинку.
Россия вышла из войны, а Америка приступила к покорению Западной Европы.
Глава третья. Разрыв связи
Моя связь с родиной все больше уменьшалась и, наконец, оборвалась совсем. Французское правительство стремилось изолировать французский народ от влияния Октябрьской революции и прекратило телеграфную и почтовую связь с Советской Россией.
Малейшая оплошность могла свалить меня в пропасть, и потому мне пришлось всячески искать выхода из казавшегося подчас безвыходным положения.
В самом деле, мог ли я тогда мечтать заслужить доверие у созданной впервые в мире истинно народной власти, вступить, вопреки всем препятствиям, на объятую пламенем освободительной борьбы родную русскую землю?
Заслужить это доверие я и поставил себе целью. Но как и чем? Какую пользу я смогу принести вступившей в новую жизнь моей революционной родине и чем смогу оправдать свое место если не в наступлении, то по крайней мере в обороне, при которой, даже без оружия, постараюсь сохранить вверенное мне и оставшееся после революции во Франции русское государственное имущество.
Прежде всего предстояло спасти от разрушения и хищений налаженное с таким трудом дело снабжения. Я считал его своим детищем, рожденным в те тяжелые дни начала первой мировой войны, когда русская армия, лишенная даже артиллерийских снарядов, обратилась к союзникам за материальной помощью. Тогда же мне удалось заключить с французами конвенцию, согласно которой французское правительство обязывалось соблюдать интересы русского правительства, как свои собственные, обеспечивая выполнение всех заказов, как сырья, так и готовых изделий, в кратчайшие сроки и при наиболее выгодных условиях, а русское правительство, получая при этом необходимый денежный кредит, обязывалось проводить все заказы не иначе как через своего военного агента во Франции. За три года войны удалось таким образом доставить из Франции в Россию через Мурманск и Архангельск на ста тридцати до отказа нагруженных пароходах свыше одного миллиона снарядов русского калибра, до двух тысяч самолетов и другое имущество.
Не мне самому пришлось принимать на себя инициативу по ликвидации нашего дела. Сигналом для этого явилось письмо новоиспеченного французского министра снабжения и злостного афериста Лушера. В связи с фактическим выходом России из войны он извещал меня о необходимости перевести на французское производство заводы и цехи, выполнявшие до тех пор наши заказы.
Министр просил сообщить мои соображения о направлении уже готовой продукции и рассмотреть вопрос о расторжении контрактов, заключенных мною непосредственно с заводами. Однако остановить работавшую на полном ходу машину оказалось не так просто. Долго еще катились .застрявшие на промежуточных станциях вагоны с ненужными уже русскими снарядами, тиглями и порохом, а в отведенном в наше распоряжение морском порту - Бресте - росли с каждым днем пирамиды ящиков с казенным русским добром.
Надо бы принимать решения, но с этой минуты и на долгие, как оказалось, годы уже вполне самостоятельно. Сколько раз, бывало, приходилось жаловаться на распоряжения, получаемые во время войны от петроградского начальства! Казалось даже, что без его вмешательства дела шли бы лучше, а вот теперь его не стало, и я почувствовал, что принимать на себя ответственность стало во много раз тяжелее.
- Раз пгавительства у вас нет, надо опигаться на общественное мнение,советовал мне Маклаков.
Под "общественным мнением" он разумел остатки царской эмиграции в Париже, пополнявшейся теми соотечественниками, что "спасались от большевиков" и превращали русское посольство в притон политических, военных и финансовых авантюристов.
- Гнила эта стенка, ваша парижская "общественность",- возражал я Маклакову,- да если б она и была сильна, я бы ею не воспользовался. Уж лучше буду ходить без опоры, на собственных ногах.
Полученный мною в наследство от Временного правительства грузный "заготовительный комитет" опоры тоже для меня не представлял. Лишившись своих "ведомств" в России, их представители в Париже - начальники различных отделов по снабжению - потеряли всякий интерес к порученным им делам и только под сильнейшим моим нажимом приступили к составлению отчетов по каждому из тысяч прошедших через их руки заказов.
Неустанно собирал я совещания, на которых проверялось выполнение согласованных уже заранее с французским правительством решений: возвратить французской армии все неотправленное в Россию автомобильное и авиационное имущество, которое она могла бы для себя использовать, вычитая его стоимость из нашего долга, ликвидировать по мере возможности все остальное, за исключением товаров, имеющих не военное, а общегосударственное значение, как-то: медикаменты, бинокли, термометры и другие точные приборы.
Как бы предугадывая все наши стремления сохранить для России эти материалы, управление Главзагран, которое еще при Временном правительстве занималось заграничными заказами, неожиданно прислало мне из Петрограда телеграмму, подтверждавшую уже принятое нами решение. "Кто бы только мог быть тем Сиверсом, который подписал телеграмму? Неужели это тот самый генерал, который в чине полковника состоял при Куропаткине в маньчжурскую войну? раздумывал я.- Если это он, то, значит, некоторые офицеры остались на своих местах. Не все же генералы перебежали к белогвардейцам!"
К сожалению, эта единственная нить, соединившая на мгновение с родиной, тут же и надолго порвалась. Французская военная цензура телеграммы из России больше не пропускала. Вокруг Советской России были поставлены "проволочные заграждения".
"Часовой у денежного ящика", ставший на пост в день падения русской монархии, остался стоять на этом посту один, без связи даже с собственным караулом и как раз в тот момент, когда к охраняемым им денежным суммам стали сперва приглядываться, а затем и претендовать на них прежде всего те, кто был знаком с содержанием этих ящиков.
Обстановка осложнялась тем, что с первого же дня Октябрьской революции старшие русские начальники подали пагубный пример младшим, вмешивая французов в наши дела.
- Представьте, Владимир Александрович, или, скажем, Николай Александрович, или такой-то.." какой ужас,- говорил я в своем служебном кабинете каждому из наших генералов, глядя прямо в глаза,- помощник начальника генерального штаба генерал Видалон, жалуясь на поведение нашего офицерства, рассказал мне, что пять из находившихся в Париже русских генералов написали французам доносы друг на друга.
А всего ведь нас, генералов, как будто было шесть человек! Русский правящий класс лишний раз наглядно показал всю глубину своего разложения.
- Да, это действительно ужасно! - вздыхая, отвечал мне каждый из моих собеседников.
Ая после этих бесед поставил себе целью ликвидировать мой комитет, состоявший уже из трехсот непрерывно грызущихся друг с другом бездельников, да так, чтобы не вызвать с их стороны ни одной жалобы французам.
Французского контролера удалось убедить, что для инвентаризации всех грузов и отчетов по заказам мне необходимо сохранить весь русский персонал до 1 января 1918 года, после чего выдать всем трехмесячное жалованье по русским окладам, превосходившим французские более чем в шесть раз. Примера ради, от собственного недополученного жалованья пришлось отказаться.
После этого для окончательной ликвидации и составления отчетов оперативного, финансового, по русским войскам и по морским перевозкам - я временно оставил при себе лишь трех-четырех ближайших сотрудников, с которыми я когда-то начал дело, и пять писарей для составления общего документального "Отчета о деятельности военного агента во Франции с 1912 по 1918 год". Мы работали над этими документами, стремясь выполнить наш долг до конца.
С моего тонувшего корабля бежали, как крысы, многие напуганные революцией и в панике потерявшие вместе с золотым погоном честь офицеры. Писаря же, скромные переписчики моего отчета,- Волков, Найченко и другие - сами не сознавали, какую великую нравственную поддержку они мне оказывали своим добросовестным отношением к служебным обязанностям: когда при окончании ликвидации им стали предлагать перейти на работу в посольство, превращавшееся постепенно в белогвардейское представительство, они не соблазнились ни положением, ни более высоким окладом и все как один человек ответили:
- Мы с нашим генералом во Францию приехали, только с ним и вернемся на родину!
Тяжко мне было не иметь возможности объяснить этим простым хорошим русским людям то, что в действительности происходило в России. Трудно даже теперь верится, что я впервые увидел портрет самого Ленина и прочитал о нем статью лишь 22 декабря 1917 года в сохраненном мною и по сей день номере журнала "Иллюстрасион". Как пришлись по сердцу моим скромным сотрудникам приведенные тогда слова Владимира Ильича о возможности пролетариату по собственной инициативе ликвидировать несправедливую войну превращением ее в гражданскую.
Между тем осенью 1917 года французские газеты печатали страшные вести а России. Они старались убедить, что большевики стремятся отстранить народ от управления страной. Власть, по их словам, будто бы захватила "небольшая группа политических утопистов", представлявшихся "Горой" времен французской революции.
Никому из русских, прибывавших в Париж, не приходило в голову опровергать подобные нелепости, получаемые прямехонько от французской военной миссии в России. Возможностей для протеста, правда ни у кого из нас не было: французская военная цензура становилась с каждым днем все более грозной.
"Taisez vous! Mefiez vousl Les oreilles ennemies vous coutent!" ("Молчите! Опасайтесь! Вражеские уши вас подслушивают!") - читалось и в вагонах метро, и на стенках кафе.
От этого лозунга укрыться было некуда, и русская военная миссия, возглавлявшаяся военным агентом, могла лишь стремиться все более отмежеваться от всех остальных русских организаций в Париже.
Это, однако, и представило наибольшую трудность.
- Самое важное для вас, русских,- это держаться друг за друга,- советовали мне французские офицеры Гран Кю Жэ.
- Я, пгавда, не вмешиваюсь в ваши дела,- твердил мне в другое ухо Маклаков,- но все же вы, как военный агент, не можете отказаться от солидагности с посольством.
Приходилось отмалчиваться, страшиться каждого телефонного звонка, дабы избежать объяснений с хитроумным адвокатом-послом.
Добровольная и все более глубокая моя отчужденность от прежних посольских сослуживцев, негодовавших на Октябрьскую революцию, все же меня смущала.
- Правильно ли я поступаю, действуя на свой личный страх и ответственность? - спросил я при встрече прибывшего из России графа Коковцева, с которым приходилось нередко видеться в Петербурге.
Равнодушно меня выслушав, бывший царский премьер, считавшийся в петербургской кунсткамере хоть и не самым талантливым, но мудрым государственным мужем, глубокомысленно изрек:
- На вашем месте, граф, я взял бы отпуск!
Это было уже незамаскированное стремление совершенно устранить меня от работы.
Сам Коковцев использовал "предоставленный" ему Октябрьской революцией "отпуск", чтобы занять кресло в парижском филиале Русского для внешних сношений банка, который был одним из каналов, питавших подготовку будущей иностранной интервенции в России.
* * *
Первым серьезным экзаменом для независимого положения, занятого русской военной миссией, явился Брест-Литовский мир.
Вместо обычного телефонного звонка посольство выслало на этот раз повестку с приглашением принять участие в митинге, организуемом "всей русской колонией" для публичного выражения протеста против "большевистского" мира.
Из этого для меня стало ясно, что пресловутый митинг, организованный самим Маклаковым и прочими прихлебателями французского министерства иностранных дел, являлся лишь предлогом антисоветской пропаганды. Решение я принял бесповоротное: русские военные на этот митинг не должны идти.
На этот раз они меня не подвели: ни один из моих подчиненных на митинг не пришел.
Однако это событие не помешало каждому из нас переживать его и подыскивать в душе если не оправдание, то объяснение этого неслыханно тяжкого мирного договора. Для меня пример наших бригад показал нежелание русских солдат воевать.
Из прошлого вспомнился и солдат с двумя вздетыми на штык караваями, со спокойной совестью решивший после Мукдена отправиться по шпалам к себе домой, в Тамбовскую губернию, и еще так недавно изложенные мне последним царским военным министром Беляевым данные о числе дезертиров в русской армии.
Ведь сам же я тогда ему ответил: "Если так, то пора кончать!"
* * *
В Париже в эти дни трудно было даже думать о мире с немцами. По ночам все чаще и громче завывали на весь город сирены, и глухие разрывы бомб тонули в оглушительных залпах французских полевых орудий. Первые зенитные орудия охраняли еще только фронт, а первые образцы со специально обученной русской командой мне едва удалось отправить в Россию перед самой Октябрьской революцией. Команда эта была собрана независимо от наших бригад, из направлявшихся ко мне французским командованием пленных, бежавших из германского плена. Это были настоящие смельчаки, которым особенно было дорого возвращение на родину.
Звучат и по сей день в ушах радостные звуки колокольного звона парижских церквей, знаменовавшего отбой после воздушной тревоги. То там, то сям в ночной мгле виднелись в подобные минуты зарева догоравших пожаров, а по утрам старик консьерж месье Жюйльяр подметал, бывало, на нашем дворе осколки французских шрапнелей.
Париж содрогался и, снова почуяв близкую опасность, принял к концу 1917 года вид той суровой решимости, которая поражала иностранцев с первых же дней войны.
Строгий военный режим был облегчен лишь разрешением при условии полной маскировки вечерних спектаклей, и в то же время, когда правительственные театры по-прежнему продолжали бездействовать, частным предпринимателям удалось подыскать кое-где небольшие подвальные помещения для районных театриков.
"Мы их одолеем, когда только захотим",- распевал под дружные аплодисменты какой-то эстрадный певец.
"Ах, Гота, ах, Гота, пусть летят сколько хотят",- пели хором и артисты, и зрители, подбадриваемые доносившимися в подвал звуками разрывов вражеских бомб.
"Вставайте, мертвецы! Вперед, живые!" - как бы откликался в этой песенке девиз, брошенный французскому народу восьмидесятилетним Жоржем Клемансо.
Впервые за долгие годы французские правящие круги обуял страх, страх перед властью одного человека, не только крепкого на слово, но и способного превратить его в дело.
Первыми "перестроились" французские военные корреспонденты. Вместо сообщений с фронта они занялись репортажами с сенсационных судебных процессов, возбуждавшихся против всех, и больших и малых шпионов и соглашателей с Германией.
Больше всех дрожали перед своим председателем сами министры. Рассказывали, что престарелый министр иностранных дел Пишон так волновался перед каждым докладом Клемансо, что подолгу простаивал перед дверью его кабинета - то брался за ручку двери, то отходил от нее.
Там, за дверьми, ведь сидел Тигр, как метко прозвали Клемансо французские солдаты. Этот "зверь" не рычит, он долго и молча подстерегает свою жертву, чтобы броситься на нее и уничтожить, и французский народ почувствовал, что нет более беспощадного врага для всех соглашателей с немцами, чем Клемансо. Но Тигр не предвидел, что сломать себе зубы ему придется не на французской, а на русской земле, и не на немцах, а на столь ему ненавистных наших героях Одессы и Севастополя.
Излюбленным развлечением Клемансо было ставить собеседника одним своим острым словом в смехотворное положение. Анекдотам об этих выходках не было конца.
Приходит к нему, например, как-то на прием почтенная сестра милосердия, настоятельница того госпиталя, в котором лежал Тигр после нанесенного ему в самом центре Парижа револьверного ранения.
- Ах! Это сестра Мария! Как же, как же! Я ведь так вам благодарен за уход! - встретил старуху Клемансо.
- А вы, господин президент, такой замечательный человек,- восторженно начала женщина в белом монашеском чепце, окаймленном широчайшими полями.Одного вам только и не хватает, чтобы попасть в рай: святого причастия.
- Это тоже замечательно! Я как раз сегодня ночью видел об этом сон. Представьте, поднимаюсь я по лестнице, а на верхней площадке стоит сам Петр с ключами от рая. "Кто этот старикашка? - спрашивает он.- А! Клемансо? Однако впустить вас не могу: вы ведь не говели!" "Да если только за этим дело стало,говорю я,- так я готов тотчас отговеть". Тут приводят меня в комнату, запирают и идут искать кюре (священника). Сижу я час, сижу два, начинаю, наконец, шуметь, прошу меня выпустить, а мне объясняют: "Весь, мол, рай обегали и ни одного кюре не нашли!"
Один только человек из ближайшего окружения грозного председателя совета министров проникал к нему в любые часы дня и ночи, без малейшего стеснения. Худощавый брюнет, красивые черты которого портил только несоразмерно длинный нос,- Жорж Мандель, он же - Ротшильд, своим сладким голосом и вкрадчивыми манерами напоминал скорее члена таинственного Ордена иезуитов, чем члена шумливой палаты депутатов. Его бессменный безупречный черный костюм и черный галстук дополняли его личность, преисполненную самой корректной и доведенной до тонкости наглости.