Серебристые линии кавалергардов на гнедых конях сменялись золотистыми линиями конной гвардии на могучих вороных, серебристыми линиями кирасир на караковых конях и вновь золотистыми линиями кирасир на рыжих. Вслед за ними появлялись красные линии донских чубатых лейб-казаков и голубые мундиры атаманцев, пролетавших обыкновенно наметом.
   Во главе второй дивизии проходили мрачные конногренадеры, в касках с гардами из черного конского волоса, а за ними на светло-рыжих конях - легкие синеватые и красноватые линии улан. Над ними реяли цветные флюгера на длинных бамбуковых пиках, отобранных ими в турецкую кампанию.
   Красно-серебряное пятно гвардейских драгун на гнедых конях было предвестником самого эффектного момента парада - прохождения царскосельских гусар. По сигналу "Галоп" на тебя летела линия красных доломанов; едва успевала, однако, эта линия пронестись, как превращалась в белую - от накинутых на плечи белых ментиков.
   Постепенно кавалерийские полки выстраивались в резервные колонны, занимая всю длину Марсова поля, противоположную Летнему саду.
   Перед этой конной массой выезжал на середину поля сам генерал-инспектор кавалерии Николай Николаевич. Он высоко подымал шашку в воздух. Все на мгновение стихало. Мы с поднятыми палашами не спускали глаз с этой шашки.
   Команды не было; шашка опускалась, и по этому знаку земля начинала дрожать под копытами пятитысячной конной массы, мчавшейся к Летнему саду. Эта лавина останавливалась в десяти шагах от царя.
   Так оканчивался этот красивый спектакль.
   Слезая как-то с коня на полковом дворе после одного из парадов, солдат моего взвода оперся на пику и сломал ее. Оказалось, что пики были из плохой сосны и, конечно, как и все прочие красивые доспехи, для войны не были приспособлены. И когда, через несколько лет, на полях Маньчжурии я ломал себе голову, силясь понять истинные причины наших поражений, то в числе других показательных примеров нашей военной системы передо мной неизменно вставала картина майского парада на Марсовом поле - эта злая насмешка, этот преступный самообман и бутафория, ничего общего с войной не имевшая.
   К несчастью для русской армии, это пускание пыли в глаза, этот отрыв подготовки войск от действительных требований военного дела ощущался не только на Марсовом поле, но и на Военном поле Красносельского лагеря. Сколько раз, бывало, в Маньчжурии говаривали мы, бывшие гвардейцы, сталкиваясь с тяжкой военной действительностью: "Да, это тебе не красносельские маневры!"
   Выступление в лагерь очень смахивало на красивый пикник. День для этого выбирался в начале мая - теплый, солнечный. Из сорока офицеров полка в лагерь выходило не больше двадцати - в большинстве молодежь. Остальные разъезжались по своим имениям, на заграничные курорты, и мы их до осени никогда не видели.
   Полк вел новый командир полка, известный всему Петербургу "дяденька Николаев". Вся жизнь этого человека протекла между полковыми казармами и великосветскими салонами. Сын мелкого тульского дворянина, нажившего, как многие, хорошее состояние на откупных операциях после освобождения крестьян, этот красивый мальчик окончил с грехом пополам нетрудный курс Николаевского кавалерийского училища и, благодаря своим деньгам, был принят в кавалергардский полк. Кроме красивой "парикмахерской" внешности он обладал очень важным свойством - умением молчать и этим скрывать не только свое полное невежество, но и бедность словарного запаса. Попав, благодаря мундиру полка, в чуждую ему великосветскую среду, он усвоил основные требования, предъявляемые этой средой: уметь кое-как объясняться на французском языке, хорошо одеваться и иметь приличные манеры. С удивительным искусством он стал подражать представителям самых высших аристократических семейств, как, например, своему старшему товарищу по эскадрону князю Барятинскому, близостью с которым особенно гордился. Потом надо было завести хороший роман с какой-нибудь великосветской замужней дамой; барышни Николаева не интересовали, так как трезвая расчетливость отвращала его от каких бы то ни было обязанностей, связанных с семейной жизнью. Ему повезло, и со своими расчесанными, надушенными усами он одержал такую победу, о которой даже и мечтать не мог он был внесен в список фаворитов самой великой княгини Марии Павловны, жены Владимира Александровича, брата Александра III. С этой минуты его карьера была навсегда обеспечена, и он не только получил впоследствии командование кавалергардским полком и попал в свиту царя, но и, не ударив всю жизнь палец о палец, сделался на старости лет даже генерал-адъютантом. Большинство с этим мирилось, так как он никому не мешал, а те, кто возмущался,- молчали.
   - Совокупность отрицательных качеств,- говорил про него мой товарищ Гриша Чертков, один из культурнейших офицеров полка,- дает, оказывается, положительный результат!
   Командовал он полком так. Верный принципу - достигать результатов с наименьшей затратой собственных усилий,- он предоставлял полную свободу действий двум своим помощникам, командирам эскадронов, и адъютанту. Зимой он выходил из своей квартиры прямо к завтраку в офицерскую артель, что позволяло ему услышать все текущие полковые новости. После завтрака он появлялся с большой гаванской сигарой в зубах в гостиной, куда адъютант полка Скоропадский приносил ему к подписи приказ и текущие бумаги. Отдохнув у себя на квартире, он на хорошей паре рысаков ехал на Морскую в яхт-клуб, где садился за карточный стол или к зеркальному окну, из которого наблюдал за проходящими и проезжающими членами высшего петербургского общества. Здесь же он узнавал все великосветские и придворные сплетни. После обеда по четвергам - во французский Михайловский театр, по субботам - в цирк, по воскресеньям - в балет, а в остальные дни - к Шуваловым или Барятинским на партию винта. Исключения в этом порядке дня бывали только в субботу, когда "дяденька" вместо двенадцати выходил из своей квартиры на полковом дворе в десять часов утра и шел в большой манеж. Здесь для поднятия строевой дисциплины он пропускал полк в пешем строю по нескольку раз церемониальным маршем и в одиннадцать часов проводил общую офицерскую езду. С двенадцати порядок для Николаева входил в обычную норму.
   Зато в лагере в короткий период полковых учений и кавалерийских сборов Николаев выводил полк в шесть часов утра, с тем чтобы и тут не утомлять ни себя, ни людей жарой,- все за это были ему благодарны. Выехав на Военное поле, "дяденька" спокойно подавал сигнал трубачам и начинал, как он выражался, "сбивать полк". При первом же прохождении он благодарил полк за службу и вселял этим во всех нас уверенность и спокойствие при перестроениях даже на самых резвых аллюрах. Начальство его ценило, полк получал благодарности, а "дяденька" принимал это со скромностью, повторяя, что другого он и не ожидал от своего полка.
   Перед выступлением в лагерь он сговаривался заранее с бывшим офицером полка графом Александром Шереметевым, который на полпути в Красное - у Лигова - устраивал богатейший прием: завтрак на своей даче офицерам и угощение нижним чинам. Разумеется, что после этого песни пелись громче и путь казался короче.
   Павловская слобода, где по дворам у крестьян располагался кавалергардский полк, составляла продолжение Красного Села, разбросанного вдоль довольно скверного шоссе. Это шоссе, с мягкой обочиной для верховой езды, тянулось до Военного поля шесть-семь километров. Ближайший к Военному полю отрезок этого шоссе по мере приближения конца лагерного сбора, связанного с царским приездом, постепенно принимал все более и более нарядный вид. Перед деревянными дворцами великих князей и высшего военного начальства благоухали цветы, дорожки посыпались ярко-желтым песком, и пыльное шоссе поливалось по нескольку раз в день из бочек, развозившихся на одноконных повозках. Потом появлялась неизбежная дворцовая полиция и конные гвардейские жандармы, которые, в отличие от гражданских жандармов, носили светло-голубые нарядные мундиры. Наконец приезжали военные прелестно разодетые дамы, и ходить на учение становилось не так скучно, как в начале лагерного сбора. Вообще в течение двух-трех недель в году Красное напоминало роскошное дачное место.
   Так называемый главный лагерь тянулся на семь километров вдоль пологого ската долины речонки Лиговки, начинавшейся у живописного Дудергофского озера. Высокая гора Дудергоф скрывала в своем густом лесу и на дачах не один роман юнкеров с офицерскими женами.
   Главный лагерь, предназначавшийся для пехоты, состоял из рядов белых палаток, перед которыми была посыпанная песочком линейка. Обычно безлюдная, она оживала лишь в девять часов вечера, когда ее заполняли обитатели палаток. Дневальные, стоявшие под деревянными "грибами", на все голоса, как петухи, распевали приказ дежурного по лагерю: "Надеть шинели в рукавы-ы!" Затем звучали сигнальные рожки, игравшие в темпе марша пехотную "Зарю" и заглушавшие полный поэзии мотив кавалерийской "Зари". После нескольких минут тишины, посвященных перекличке, рев многих тысяч голосов оглушал все окрестности пением молитвы "Отче наш".
   За палатками зеленела сплошная полоса березовых рощ, в глубине которых вдоль шоссе вытянуты были ряды офицерских дач, окрашенных в цвета мундиров соответственных гвардейских полков.
   На другом берегу долины Лиговки вдоль Военного поля тянулся авангардный лагерь, предназначенный для армейской пехоты и военных училищ. Кавалерийские полки занимали по традиции всегда одни и те же деревни, разбросанные в районе десяти километров от Военного поля.
   Пехотные стрельбища тянулись во всю длину позади главного лагеря.
   Они были хорошо оборудованы на все дистанции. Здесь-то и проходила та часть обучения - стрельба из винтовок,- на которую было обращено особое внимание в русской армии после войны 1877 года; в этой войне, как и в Крымской, героизм русского солдата был сломлен превосходством ружейного огня его противника.
   Что же касается маневрирования, то до русско-японской войны реформы коснулись только нашего рода оружия - конницы, а пехота передвигалась на поле сражения по давно устаревшим правилам.
   Мы только что получили новые строевые уставы, разработанные, в противоположность обычаям, в весьма короткий срок. Их написал начальник штаба генерал-инспектор кавалерии Палицын, объехавший предварительно со специальной комиссией кавалерийские школы и полки Германии, Австрии и Франции.
   Пара, составленная из волевого, но взбалмошного Николая Николаевича и спокойного до комизма, но образованного и хитрого Феди Палицына, удовлетворяла требованию о том, чтобы в начальнике соединялись воля и ум.
   Результаты реформы не преминули сказаться. Изо дня в день вся русская кавалерия меняла свое лицо. Стих "вой" команд, передававшихся когда-то хором всеми начальниками до взводных командиров включительно, и взамен этого, по простому знаку шашкой, не только эскадрон, а целые дивизии развертывались веером в строй эскадронных колонн, производили заезды в любом направлении в полной тишине и на полном карьере - слышался лишь топот тысяч копыт.
   Но не нужно думать, что это произошло без затруднений. Дикий ужас охватывал всех старших кавалерийских начальников при появлении на поле долговязого всадника в гусарской форме, Николая Николаевича. Генерал-инспектора сопровождал скромный генштабист с рыженькой бородкой Федя Палицын; старый пехотинец, он выучился галопировать на своей рыженькой кобылке.
   Лукавый, как прозвала Николая Николаевича вся кавалерия от генерала до солдата,- заимствовав это прозвище из слов молитвы: "избави нас от лукавого",взирал на учение, бросив поводья на шею своего серого коня. Федя при этом что-то нашептывал.
   Но вот сигнал: "Сбор начальников отдельных частей", и через минуту стек в руке Лукавого образно дополняет разнос подчиненных. Едкие фразы кажутся еще более ядовитыми от шипящего сквозь зубы голоса. Под конец стек взлетает резко в воздух, и слышится истерический крик:
   - Я вам покажу, ваше превосходительство! Я вас выучу командовать! - Или же попросту: - Вон с поля! Не хочу видеть моих гусар!
   Некоторые командиры "с положением" при этом не робели, а командир гусар, недалекий, но невозмутимый князь Васильчиков, после крика: "Вон с поля!" спокойно отсалютовал, повернул коня и тут же при Лукавом скомандовал:
   - Полк, по домам! Песенники, вперед!
   В другой раз, на кавалерийском учении, заранее точно отрепетированном в честь приезда Вильгельма II, я со своим взводом в непроницаемой туче пыли изловчился занять в резервной колонне по сигналу "Сбор" точное место в затылок одному из эскадронов 2-й кавалерийской дивизии. Каков же был мой ужас, когда через несколько секунд во фланг моего взвода врезался эскадрон желтых кирасир с вензелями императора на погонах. Зная свою правоту, я твердо решил не уступать им этого места, но тут же из облака пыли передо мной выросла фигура Николая Николаевича, который, оценив положение, взвизгнул на кирасир: "Живо, живо, желтяки!" - и закончил фразу в рифму матерным ругательством. Немцы, слава богу, из-за пыли этого заметить не могли, но командир кирасир, явившись в тот же день после учения к Николаю Николаевичу, заставил его извиниться перед офицерами полка.
   Главным нововведением был полевой галоп, который в насмешку называли "палевым". Для него был введен специальный сигнал, а офицеры подобрали подходящие к мотиву слова:
   Сколько я раз говорил дураку:
   Крепче держись за луку!
   Эту песенку относили не столько к слабым ездокам из новобранцев, сколько к пузатеньким генералам, полковникам и ротмистрам: многих из них этот "палевый" галоп довел не только до одышки, но даже до отставки.
   Тот же сигнал заставил в конце концов всех кавалерийских офицеров запастись часами-браслетами с секундомерами, по которым надо было точно регулировать скорость галопа: две минуты двадцать секунд - верста, пять минут - две версты, десять минут - четыре версты.
   Весь нажим при внедрении новых требований Лукавый направил на старших начальников и на офицеров, выстраивая нас без частей по трое в ряд и заставляя скакать полевым галопом четыре-пять верст по хертелям, сохраняя равнение.
   Проходя ежедневно на Военное поле мимо двухэтажного здания красносельской гауптвахты, расположенной как раз вблизи дворца Лукавого, мы постоянно видели в окнах арестованных офицеров - и все из кавалерийских полков; каждый из нас гадал, когда придет его черед.
   Реформы генерал-инспектора встретили сопротивление со стороны вахмистров, отрастивших по традиции дородные пуза на "экономии" от фуража. Эти полуграмотные приказчики при помещиках - эскадронных командирах - устраивали Лукавому настоящий саботаж, доказывая ему наглядно, что он губит кавалерию: русские лошади ходить, мол, как иностранные, галопом не могут. Обязанные выводить на учение девять рядов во взводе, они выстраивали по девять всадников только в первых шеренгах, задние же делались "глухими", то есть с пропусками: объясняли это хромотой большого числа коней. Или наполняли по вечерам мутную Лиговку конями всех мастей, демонстрируя этим, что непосильные требования новых уставов переутомляют ноги коней.
   Одним из нововведений был вызов из строя во время учений постепенно всех начальников, с заменой их в строю младшими. И вот оказалось, что частенько, когда полком командовал какой-нибудь лихой корнет, а на взводе вместо "господ" становились унтер-офицеры, то полк маневрировал не хуже, а порой и лучше.
   После учений на Военном поле нашему полку приходилось возвращаться шагом по пыльному шоссе, которому, казалось, и конца не было. Офицеры выезжали из строя и, едучи по мягкой обочине, беспечно болтали, а солдаты по команде "Песенники, вперед!" затягивали песни, к которым большинство офицеров относилось совершенно равнодушно: любителей русской песни среди нас было мало, и когда я иногда выезжал за запевалу, товарищей это явно шокировало.
   Впереди полка, тотчас за трубачами, везли штандарт в сопровождении ассистента из офицеров, с шашкой наголо. Никому из нас не нравилось сопровождать штандарт. Офицеры прозвали эту "полковую святыню" - Эрнестом, по имени модного петербургского ресторана; под этим псевдонимом штандарт фигурировал в наших спорах, и солдаты не могли поэтому догадаться, о чем мы торгуемся после вопроса - кто едет сегодня к Эрнесту?! Нельзя же всегда было говорить по-французски, чтобы скрывать от своих солдат то, что мы хотели скрыть от них.
   Лагерный сбор заканчивался большими корпусными маневрами в царском присутствии. Для господ офицеров это являлось большим событием, связанным с отлучкой из насиженных за лето красносельских дач. Появлялись на сцену комфортабельные собственные офицерские палатки, устилавшиеся подчас драгоценными персидскими коврами. Главной заботой полка была перевозка офицерской артели - с буфетчиками, поварами, посудой и тяжеловесным полковым серебром. Все это тянулось на крестьянских подводах. Полковой обоз разбухал до невероятных размеров, особенно из-за подвод, нанимаемых офицерами на собственный счет для перевозки их палаток и чемоданов.
   Места биваков были известны заранее, и потому, подойдя к месту ночлега, мы находили уже палатку-дворец, в которой при свете канделябров подавался изысканный ужин с винами и шампанским, совсем как в городе. Лакеи и денщики стлали в палатках походные постели для "господ", и только длинные ряды коней на коновязях напоминали ржанием о нашем военном ремесле.
   Мне, впрочем, редко удавалось пользоваться всем этим комфортом, так как я попал в число тех четырех-пяти офицеров, которых заранее предназначали в начальники разъездов. Самыми опасными противниками в этих случаях считались казаки, которые на своих легких конях пробирались в ночное время по пересеченной местности с большей легкостью, чем наши тяжеловесные разъезды.
   Если для нас, молодых офицеров, все эти полурусские названия, как Хейдемяки, Кавелахты, Парголовы, все эти угрюмые леса и приветливые на первый взгляд, а на самом деле - непроходимые, болотистые луга представляли собой действительно незнакомую и интересную обстановку, то для нашего начальства, изъездившего эти места вдоль и поперек в течение добрых двух или трех десятков лет, все это было хорошо известной частью Военного поля. Такую-то возвышенность всегда полагалось атаковать с юга, а вотX попробовал обойти ее с востока, ну и осрамился перед самим великим князем - главнокомандующим.
   Этим людям было все наперед известно, и я никогда не забуду, какой был конфуз, когда казачья бригада под командой генерала Турчанинова, получив, как и мы, свободу действий с девяти часов вечера, решила после хорошей попойки не ожидать, как было принято, рассвета, а двинулась против нас ночью на рысях и, не дав опомниться сторожевому охранению, застала всю первую дивизию мирно спящей на биваках.
   - Нахальство. Где же это видано,- ворчал наш вахмистр Николай Павлович, возвращаясь с этого позорного маневра и делясь со мной впечатлениями.- Жаль щей и каши, что эти разбойники вывернули из походной кухни...
   Последние два-три дня маневров все от мала до велика мечтали лишь об "Отбое" и заранее гадали, где бы он мог состояться. Прошли уже времена, когда "Отбой" обязательно должен был быть подан на Военном поле у Красного Села. В мое время намечался известный прогресс, и царь выезжал на тройке за несколько верст от Красного Села, где после "Отбоя" он лично присутствовал на разборе маневров, не решаясь, однако, проронить при этом ни единого слова.
   Царский приезд на несколько дней обращал лагерный сбор в сплошной великосветский праздник. Здесь еще оставались в своем неприкосновенном виде красносельские скачки, описанные в "Анне Карениной". Вспоминая Вронского, я одно лето готовил под руководством англичанина-тренера своего красавца Лорд-Мэра; увы, он был побит чистокровным рыжим Чикаго, напоминавшим своим экстерьером и мастью того Гладиатора, с которым соревновалась лошадь Вронского.
   Тут же у трибун скачек царь раздавал призы лучшим стрелкам, ездокам и даже кашеварам. Между кашеварами ежегодно устраивались состязания в варке щей и каши, для чего котлы врывались заранее в один из склонов Дудергофской горы; судьями были фельдфебеля, и призы присуждались тайным голосованием.
   После скачек все неслись на тройках, парах и извозчиках в Красносельский театр, где самую видную роль на сцене балета играла Кшесинская, которой любовались сразу все три ее последовательных августейших любовника - сам Николай II, его молодой дядя Сергей Михайлович и совсем еще юнец, младший брат будущего претендента на престол, Кирилла,- Андрей.
   На другой день все то общество, что было в театре, незадолго до заката солнца собиралось у церкви главного лагеря, где должна была происходить "заря с церемонией".
   Перед парадной палаткой выстраивался сборный оркестр от всех гвардейских полков, около тысячи человек, исполнявший заранее отрепетированные музыкальные произведения. Впереди него и в нескольких шагах от царя стоял старейший барабанщик, барабанщик Семеновского полка, с большой седой бородой. Он взмахивал палками барабана, и музыка стихала. Старик, четко повернувшись к оркестру, командовал: "На молитву. Шапки долой!", после чего, при последних лучах заходящего солнца, внятно и раздельно читал "Отче наш".
   Присутствовавшая на "Заре" петербургская знать, штабные карьеристы и блестящие гвардейцы, толпившиеся у трибун для дам, смотрели на нее как на обязательную служебную церемонию, давно потерявшую свой внутренний смысл. Едва успевала она окончиться, как все они спешили удрать в тот же Красносельский театр или на веселые ужины с наехавшими из Питера разряженными дамами всех рангов.
   Лагерь был кончен, поезда, набитые до отказа, увозили в столицу все офицерство, а Красное Село замирало до следующей весны.
   * * *
   На второй год пребывания в полку я уже считаюсь хорошим строевиком, и хозяин офицерской артели штаб-ротмистр Александровский приглашает меня к себе помощником в учебную команду - унтер-офицерскую школу, куда он, к великому его смущению, назначен заведующим.
   Разочарованный в своих надеждах научиться чему-либо в эскадроне, я с радостью принимаю это предложение. Но вскоре я узнаю, что и здесь всем военным образованием ведает унтер-офицер Кангер, а мне поручены лишь грамотность, арифметика и винтовка.
   - Не мешайся,- говорит мне Джек Александровский,- Кангер знает все лучше нас с тобой.
   Главным занятием в учебной команде была, конечно, верховая езда, производившаяся ежедневно в большом манеже. В середине стоит раздушенный, жирненький Джек с бородкой Генриха IV. Всем своим видом он напоминает элегантного французского буржуа. Обычно добродушный и корректный, в манеже он обращается в зверя, кричит и неистово щелкает бичом, хотя ничего в езде не понимает. Пар валит клубами от несущихся коней: люди на полном карьере должны соскакивать и вскакивать в седло. Они не робеют, и на земле остаются только вольноопределяющиеся, очутившиеся впервые в седле.
   Я предлагаю Александровскому позволить мне заняться с вольноопределяющимися отдельно в те часы, когда учебная команда находится на устных занятиях. Он соглашается.
   Мои новые ученики считают ниже своего достоинства и полученного ими высшего образования подчиняться безусому корнету, которого они к тому же встречают в петербургских салонах. Они не могут примириться с тем, что я обращаюсь с ними, как с другими солдатами. Более выправленными и дисциплинированными оказываются бывшие воспитанники Александровского лицея, сохранявшего с давних времен обычаи полувоенного заведения, но зато бывшие студенты университета - князь Куракин, ставший после революции священником в одной из парижских церквей, и граф Игнатьев, мой двоюродный брат,- принимают военную муштру за смешную и обидную обязанность, с которой надо мириться, чтобы попасть в кавалергардский офицерский клуб.
   Отдыхаю душой только на занятиях в классе, где пахнет конским и человеческим потом и где каждое мое слово принимается как откровение старательными учениками, из которых сорок процентов окончили только сельские школы, а сорок процентов - совсем безграмотные и попали в учебную команду, как отличные строевики.
   По вечерам я превращаюсь в сельского учителя, исправляя диктовки и арифметические задачи.
   На третий год получаю, наконец, самостоятельный и ответственный пост заведующего новобранцами своего эскадрона. Их сорок три человека, и я для них с декабря по апрель являюсь высшим и единственным авторитетом. Среди них много украинцев, несколько уроженцев Дона и Северного Кавказа, чувствующих себя с первого же дня на коне как дома, сметливые ярославцы, два весельчака москвича, угрюмый петербургский рабочий и несколько латышей, попадавших всегда в наш полк из-за роста и белокурых волос. Латыши, самые исправные солдаты,- плохие ездоки, но люди с сильной волей, обращались в лютых врагов солдат, как только они получали унтер-офицерские галуны.
   Я гордился своими новобранцами. Мне казалось, что, зная их всех поименно, проводя с ними на занятиях круглый день, с шести часов утра до пяти-шести часов вечера, покупая им на свой счет новые белые бескозырки вместо грязных казенных, жалуя, опять же на свой счет, шпоры лучшим ездокам, читая их письма из деревни, заботясь об их здоровье, отпуская бесконечные чарки водки для поощрения за хорошую езду, я выполнял не только мои обязанности по службе, но и являлся для них "отцом-командиром".