На этом, впрочем, карьера Лушера не кончилась, он стал после войны министром финансов, и все примирились с тем, что, распивая в течение многих лет вместо прекрасного довоенного кофе скверный бразильский, они обязаны этим Лушеру: он предоставил государственную монополию на этот излюбленный французами напиток крупному бразильскому тресту, что позволило ему приобрести одновременно с этим великолепный исторический замок в окрестностях Парижа. Подобную блестящую карьеру Лушер начал хотя с трудного, но сравнительно скромного дела.
   - Вы просите меня создать в кратчайший срок производство ударных трубок. Металл я закуплю у англичан, которые, как вы знаете, не спешат с мобилизацией своей промышленности,- объяснял мне Лушер.- А вот рабочей силы для выполнения такого заказа, который требует специальной точности, мы уже с вами во Франции не найдем, она вся разобрана. Ее надо искать за границей. Вы говорили со мной в первый раз об этом вопросе третьего дня, а сегодня у меня проект уже готов. Мы выпишем из Швейцарии несколько сот часовщиков с их семьями. Более квалифицированных мастеров для точной работы по металлу мы во всем мире не найдем, а под мастерские я возьму только что построенные и еще пустующие нелепые здания Лионской ярмарки,- не моргнув глазом отпалил мне Лушер.Решение за вами.
   Я надеялся охладить пыл этого энергичного капитана, предупредив, что могу дать цену, только установленную для французского правительства. Но это Лушера не смутило.
   Задержки, по обыкновению, надо были ожидать со стороны Сергея. Завязалась телеграфная переписка с ироническим упоминанием о "Ваших (то есть моих) швейцарских часовщиках". Все же колесо и тут заБертелось, и почин Лушера открыл для меня путь в страну часов: швейцарские фирмы стали принимать непосредственно для меня наши заказы, и за время войны удалось отправить в Россию свыше десяти миллионов ударных трубок.
   Подобные договоры с швейцарскими фирмами, работавшими по очень сходным ценам, представили предмет особых вожделений Лушера Он терпеливо ждал удобного случая захватить в свои руки налаженное дело швейцарских заказов, и Февральская революция, как это ни странно, расширила спекулятивные возможности моим врагам - финансовым и промышленным дельцам.
   Под высоким покровительством Альбера Тома Лушер едет в Петроград и привозит мне оттуда на подпись уже заготовленный в России договор на ударные трубки.
   - В государственных интересах объединять промышленность в крупные тресты,поясняет мне Лушер.- Этих часовщиков надо прибрать к рукам. Ну а что касается цены, то она уже утверждена вашим правительством: тринадцать рублей за трубку.
   - Но это же составляет больше тридцати франков, тогда как я плачу швейцарской фирме "Инвикта" только двенадцать франков пятьдесят сантимов. Впрочем, господин "министр", спорить не стоит, я получаю французский кредит во франках и подписывать договор в рублях не стану.
   Лушер не унимался:
   - Но у вас есть приказ подписать договор на десять миллионов трубок с Лушером.
   - Слушайте,- в конце концов сказал я Лушеру,- послушайтесь моего доброго совета: в военное время не играйте на валюте.
   Этот последний аргумент оказался самым убедительным, договор не состоялся, но Лушер, как оказалось, навсегда запомнил наш приятный разговор.
   Стоял тяжелый для России 1920 год, а для меня он совпал с приступом сильного недуга и тяжелыми материальными затруднениями. С трудом удалось добраться до целебных серных источников Экс-ле-Бэн и приискать какую-то дешевую комнатушку на окраине этого шикарного модного курорта. Старые знакомые мне уже понемногу переставали кланяться, а таких высоких лиц, как министр финансов Лушер, во избежание оскорбительного к себе отношения, приходилось всячески избегать. Велико поэтому было мое удивление, когда, выходя однажды из водолечебницы, я был окликнут Лушером, одетым, как и я, в белый купальный халат. Сколько я ни отговаривался нездоровьем, но он настоял на своем приглашении к завтраку в самой роскошной гостинице. Там, представляя меня своей совсем обыкновенной и уже немолодой супруге, он заявил:
   - Вот, представляю тебе человека, который один среди всех убеждал меня не играть на русском рубле. Я его не послушал и потерял на этом пять миллионов!
   Только ранняя смерть укротила этого дельца.
   * * *
   По тому количеству крови, которое пришлось испортить в борьбе с алчностью "рыцарей промышленности", следующим после Шнейдера явился несомненно Луи Рено.
   В отличие от Лушера его нелегко было раскусить. Младший сын рабочей семьи, состоявшей из матери-вдовы и трех братьев, Луи получил лет за десять до войны в наследство от старшего брата Фернанда небольшой завод автомобилей. Они только что входили тогда в моду.
   В палисаднике, перед входом в главное здание, сохранился навсегда небольшой барак, в котором Фернанд Рено, токарь по металлу, ковырялся с одним из своих друзей над постройкой первого во Франции кустарного автомобиля. Второй брат погиб вскоре на первой примитивной автомобильной гонке, а третий, Луи, получил уже хорошее техническое образование. На средства брата он успел также побывать в Америке и еще за несколько месяцев до войны, показывая мне свой завод в Бийянкуре, предместье Парижа, хвастался, между прочим, образцовым порядком, установленным в заводских магазинах. При тогдашней технической отсталости Франции, в особенности в отношении чистоты и порядка в цехах, это, конечно, было достижением.
   Он в ту пору, подобно Шнейдеру, монополисту в артиллерии, захватил монопольное право в России на поставку автомобилей. Кажется, только сам царь не ездил на машине Рено, а пользовался более дорогой маркой "Делонэ-Бельвилль".
   Ко времени начала моей работы по снабжению армии Рено имел в своем деловом портфеле целую серию запутанных мелких контрактов на поставку легковых и грузовых машин.
   Изыскивая способы расширить производство артиллерийских снарядов, я заехал на завод Рено и убедился, что часть знакомых мне уже прессов выделена для ковки корпусов французских гранат. Генерал Бакэ выразил мнение, что Рено мог бы усилить это производство, и дал мне согласие на размещение на этом заводе еще одного миллиона русских снарядов, и притом уже по сниженной против договора со Шнейдером казенной французской цене.
   - Я не вправе принять от вас этот наряд,- мрачно бурчал хозяин,- и не могу задерживать выполнение заказа на машины, данного мне по приказу самого генерала Сухомлинова.
   Но я уже знал, что дело не в автомобилях, а в барышах, связанных с русскими заказами, и лицемерно вздыхал о жестких требованиях, объясняемых военным временем.
   Борьба с Луи Рено всегда носила характер подводной войны: мины на поверхность не всплывали, ни та, ни другая сторона не смела открыть своих карт. Я не мог высказаться потому, что мне пришлось бы перед частной фирмой компрометировать не столько ее представителей в Петрограде, какого-то таинственного Сико, сколько собственное военное ведомство. Рено со своей стороны с первых же дней понял, что говорить в Париже на том же языке, на котором Сико мог говорить в Петрограде, ему не удастся. Минутами мне хотелось даже себя убедить, что Луи Рено - этот выходец из рабочего класса, этот молчаливый и как будто подавленный заботами человек, не ведает даже всей той грязи, которой покрыты его дела с Россией.
   Распутывать их и отписываться от телеграмм главного технического управления, напоминавших по своей мелочности переписку с лавочниками, помогал мне представитель этого управления полковник Антонов.
   Для того чтобы судить о человеке, крайне интересно посетить его квартиру: уже по ее размерам, чистоте, царящем в ней порядке или беспорядке можно почувствовать, как живет и чем дышит хозяин. Антонову были чужды парижские нравы и обычаи. Поселившись в крохотной, но чистенько прибранной квартирке, он обратил ее в небольшой уголок России, где его располневшая раньше времени супруга готовила ему в будни рубленые котлеты (их за границей никто не ест), по воскресеньям - пышный пирог с капустой, на масленицу - блины, а на пасху красные яйца и кулич.
   Впрочем, во время войны он смотрел на свой дом как на величайшую роскошь, и облик этого полковника с нелепыми длинными баками, росшими не на щеках, а на подбородке, слился навсегда с его малюсенькой крытой двухместной машиной, окрашенной почему-то в белый цвет. Это и был его настоящий домик, из узкого окошечка которого он смотрел на мир, упорно не желая расширить свой горизонт. Он сам ухаживал за своей машиной и заправлял ее, тщательно записывая расход горючего и масла на каждый километр, с тем чтобы не обсчитать русскую казну на представляемых им подробных счетах, скрепленных моей подписью и приложением казенной печати.
   Жаль становилось этого честного чиновника с серебряными погонами на плечах, когда он приносил мне на подпись ответную телеграмму своему начальству в Петроград. Критиковать, а тем более заподозривать в чем бы то ни было царских генералов и офицеров Константин Александрович, конечно, не смел. Непогрешимость самодержавной власти, представлявшая для него неоспоримую и неопровержимую истину, распространялась прежде всего на его собственное начальство.
   Только проделками "этого мошенника Сико", как говорил Антонов, можно было объяснить упорное нежелание начальства считаться с установленным во Франции порядком проведения наших заказов. Для вздувания цен на тридцать - сорок процентов все предлоги были хороши, и главным из них являлось несоответствие, например, списка запасных частей, принятого во французской армии, с нашими табелями. Между тем вопрос о запасных частях был всегда самым больным в России: еще с детства, в Чертолине, я только и слышал о нехватке запасных частей то к косилке, то к сноповязалке. С другой стороны, всякое нарушение стандартного изготовления, вплоть до такой мелочи, как окраска, давало возможность расценивать машины по любой, угодной для Сико, цене. Урегулировать этот вопрос, заставить Рено работать по французским ценам нам не удавалось. Главное техническое управление нас в этом не поддерживало, а Рено после долгих настояний вынужден был сознаться, что сам он связан с секретным договором с Сико, который, подобно Шнейдеру, объясняет повышенные цены дороговизной петербургской жизни.
   На этой почве в августе 1915 года произошел уже настоящий скандал. Рено задерживал поставку нужного числа грузовиков. Когда я в беседе с Пелле пожаловался на трудности положения, то на следующий день, к великому моему удивлению, этим делом занялся сам Жоффр.
   - Сколько машин вы считаете возможным отправить в Россию до закрытия навигации в Архангельске? - спросил он меня (Мурманский порт еще не был оборудован).
   Упустить такой счастливый случай из-за подсчета тоннажа было невозможно, и я назвал такую круглую цифру в двести - триста машин, о которой и мечтать не мог.
   Приподняв, как обычно при важном решении, правую бровь, главнокомандующий спокойно ответил:
   - У меня в Венсенском складе припасены на всякий случай грузовички. Прикажите от моего имени вам их показать, выберите себе сколько вам нужно машин, любых марок по вашему вкусу, упакуйте и отправьте поскорее великому князю. Они ведь ему зимой должны пригодиться.
   Обычно невозмутимый, Константин Александрович чуть не растерялся от подобной радостной вести, и мы уже судили-рядили, сколько нам взять трехтонок, сколько полуторок "Рено", тяжеловатого, но прочного "Панхарда", или "Дион-Бутона". Соответственные запасные части по русским табелям были, конечно, срочно заказаны, грузовики высланы и благополучно доставлены в Архангельск, но вместо благодарности, которой мне так хотелось порадовать Жоффра, мы получили выговор по службе: "Высланные вами грузовики окрашены в неуставный цвет".
   - И здесь не обошлось без подлеца Сико,- только вздохнул бедный Антонов.
   Никакие интриги со стороны его русских сослуживцев и проходимцев не могли его смутить, не могли раскрыть глаза на развал всего царского режима.
   Он и после революции упрямо продолжал служить той России, образ которой был создан им в Псковском кадетском корпусе и армейском саперном батальоне. Прекрасное техническое образование, полученное им в Инженерной академии, не расширило его политического кругозора. Честно исполняя свой служебный долг даже после Октября, он образцово составил тогда по моему приказанию подробный отчет по каждому из заказов: сотни грузовых и легковых машин, сотня-другая самолетов и моторов, полевые прожекторы, тысячи велосипедов - ни один из этих заказов, высланных в Россию, не ускользнул от добросовестного анализа Константина Александровича.
   Не по душе уже ему пришлись представители Временного правительства, а тем более Деникины и колчаки. Как смели они претендовать на верховную власть? Ему с ними было не по дороге, да, впрочем, и парижским белогвардейским организациям этот полковник не пришелся бы ко двору.
   Он, как и многие мои подчиненные, потребовал от меня отдачи в приказе по управлению военного агента "об увольнении полковника Антонова в бессрочный отпуск без сохранения содержания".
   Получив на руки эту бумажку, не имевшую уже никакой цены, Антонов сдал дела в мой архив и скрылся, не причинив мне никаких хлопот по устройству своей судьбы. На службу к французам он не пошел а поселился, как я случайно узнал, на горе, возвышавшейся над игорным дворцом Монте-Карло - этой жемчужине Средиземного моря - обращенным в место погибели многих обломков человечества. Что могло быть общего между скромным Антоновым и международными игроками, проводившими время за рулеткой? Меня это так заинтриговало, что, очутившись как-то на Ривьере уже по советским делам, я разыскал Антонова.
   Он жил в одиноком и закопченном от времени домишке у самой станции фуникулера, где променял свою беленькую машину на нелепый открытый драндулет. С болью сердца снял Антонов свои широкие полковничьи погоны и перевозил за недорогую плату тех бездельников, что чередовали игру за зеленым столом в душных залах казино с игрою в гольф на зеленых альпийских горных лугах. В беседы с ними он, конечно, не вступал.
   Встреча наша была самая дружеская. Вспоминали о проделках Сико - он недавно вернулся из России, и я описал Антонову наружность этого загадочного для нас типа, напоминавшего слизняка. Как провинившийся пес, Сико, появившись у меня в кабинете, ни разу не смел посмотреть мне в глаза, бормотал что-то маловнятное о трудностях работы с Советской властью. Он считал, как и многие в ту пору, приход к власти большевиков неприятным, но временным недоразумением.
   Антонов, как мне казалось, в это не верил. Он молчал и только пуще насупился.
   Два русских человека, любуясь расстилавшимся у их ног лазурным спокойным, но чужим для них морем, не посмели проронить ни слова о России. В борьбе с "рыцарями промышленности" они служили ей одинаково, но любили и понимали ее по-разному.
   Глава седьмая. Улица Элизе Реклю, 14
   Хлопоты первых дней по выяснению возможностей оказать материальную помощь родной армии превратились для меня в самостоятельную ответственную работу. Список вопросов, подлежавших разрешению, рос с каждым днем, и, как водится на всякой войне, все они оказывались крайне срочными.
   Материальные ресурсы Франции были не в состоянии обеспечить наших требований, и я незаметно для себя превратился из военного агента во Франции в активного участника мировой войны.
   Отчаливая от надежной пристани, которой стала для меня Гран Кю Же, я рассчитывал не удаляться от нее, не покидать "территориальных вод". На деле же утлому суденышку, которым являлся мой импровизированный рабочий аппарат по снабжению, суждено было выйти вскоре в открытое море, выдерживать настоящую океанскую волну и лавировать между подводными рифами, не помеченными ни на одной из лоций. Волны мы выдерживали легко, базируясь на такой богатый порт, каким был Банк де Франс, а вот от рифов в виде российских интриг спасались с трудом.
   Подобно капитану торгового судна, вербующему свой экипаж из людей самых разнообразных национальностей и профессий, мне пришлось собрать вокруг себя молодых работников независимо от их паспортов, общественного положения и даже их прошлого.
   Как когда-то запорожцы принимали к себе сообщников по принципу "како веруеши", так и наш коллектив ставил для всякого желавшего в него вступить одно лишь требование: работать без ограничения часов и без воскресных и праздничных дней. Отдыхать будем после войны.
   Аппарат мой был франко-русским. Люди вдалеке от родины бывают подчас большими патриотами: они любят свою отчизну, как жених любит недосягаемую, но дорогую его сердцу невесту. Так относились мои русские сотрудники, заброшенные в Париж, к нашей родине. Они вносили в мою канцелярию на улице Элизе Реклю, 14, увлечение работой, порыв, а французские товарищи, дополнявшие русских,организованность и порядок в работе. Это сочетание качеств двух культур позволило мне с семнадцатью сотрудниками сделать то, на что по соседству, в лондонском комитете по снабжению, потребовались сотни работников.
   Первыми сотрудниками, естественно, оказались два моих довоенных секретаря: Ильинский и Ширяев. Ширяев был отставным армейским подпоручиком, одним из застрявших случайно в Париже русских туристов. Он задолго до войны женился на француженке, принял французское гражданство и был ценен только тем, что остался русским человеком и благодаря усердию выучился, не интересуясь текстом (а для военного атташе это было очень важным), печатать на русской и французской машинках. Такой секретарь даже в мирное время, конечно, не мог меня удовлетворять, но заместителя было найти нелегко.
   В Париже проживала по нескольку месяцев моя дальняя родственница, тетушка хотя без наследства, но отменного ума,- герцогиня Сассо-Руффо, урожденная Строганова, вышедшая когда-то замуж по своей взбалмошности за итальянца. Высокая стройная, хотя и некрасивая, она имела немало приключений, пользуясь успехом, благодаря своему остроумию и неожиданным капризам.
   - Слушай, племянник, твое желание исполнено,- сказала тетушка,- я нашла для тебя секретаря. Это камердинер Ферзена - атташе нашего посольства, живущего игрой на бирже. Его камердинер во сто раз умнее своего хозяина, томится своим унизительным положением. Я его тебе пришлю.
   Моя замечательная тетушка оказалась права. Петр Константинович Ильинский был честен, толков, тактичен и самолюбив. По его приятной внешности скромного блондина, по его манерам воспитанного француза трудно было заподозрить в нем сына сельского дьячка и бывшего маленького чиновника - статистика в одном из уездов Херсонской губернии. Таков уж природный дар русских людей не теряться в незнакомой им обстановке.
   В царской России многие статистики, земские врачи и некоторые "батюшки" считались издавна "красненькими" уже потому, что ближе знали горе и темноту народную. К этой категории принадлежал и Петр Константинович, который, оказавшись в списке "неблагонадежных", предпочел своему скучному уездному городку не меньше не больше, как веселый Париж. Он не предполагал, что Париж не только весел, но и жесток, что немало людей, даже более сильных, чем Ильинский, кончили свой век, ночуя под мостами мутной Сены.
   Казалось бы, что, пройдя через суровую школу жизни, Ильинский больше чем кто-либо мог бы оценить ту политическую позицию, которую я занял после Октябрьской революции. Увы! Он вскоре после этого умер моим врагом, будучи не в силах примириться с необходимостью пожертвовать своими материальными интересами в пользу интересов государства.
   А еще накануне революции тот же Ильинский в форме французского лейтенанта подносил мне на подпись чеки для оплаты накопившихся за день счетов и денежных документов.
   Главный секрет ведения финансовой стороны моего дела заключался в "единстве кассы", что давало возможность не задерживать платежей из-за хронического запаздывания телеграфных разрешений на них из Петрограда.
   "Военный агент,- доносил в конце войны самому царю его военный представитель в Париже, все тот же престарелый Федя Палицын,- берет на себя величайшую ответственность, производя платежи без предварительного согласия на это наших главных управлений, но я долгом почитаю всеподданнейше доложить Вашему императорскому величеству, что без него и я, и подчиненные мне во Франции войска давно умерли бы с голоду".
   "Ответственность", впрочем, парализовалась тем, что каждую субботу в служебный кабинет Ильинского наведывался таинственный рыжий человечек, секретарь Банк де Франс, сверявший наши денежные расчеты с банком. Помню, каким великим событием оказалась как-то ошибка в двадцать пять сантимов в недельном расходе около сорока семи миллионов франков.
   - Найти! - сказал я Ильинскому, и через три дня все пришло снова в порядок.
   Для подобной ответственной бухгалтерской работы Ильинский подыскал и воспитал для себя помощника в лице уже седеющего красавца барина Владимира Александровича Карышева. Этот застрявший в Париже русский дворянин - маменькин сынок и доморощенный "пиит" - был до войны истинным лоботрясом, но, заразившись трудолюбием Ильинского, полюбил наше дело, как будто всю жизнь только к нему и готовился. Будучи далек от всякой политики, Карышев объяснял мое отношение к Советской власти исполнением долга. Ни сокращение оклада, ни лишение в конце концов всякого жалованья не помешали ему остаться при мне до самого дня признания Советского правительства Францией. Он составил полную денежную отчётность, скрепил ее своей изящной подписью и, получив при ликвидации часть недополученного содержания, пригласил меня, по старой привычке, позавтракать в самом шикарном ресторане. Он сиял, считая, что выполнил долг перед Россией до конца.
   Таким же барином, обращенным в моем парижском аппарате в скромного труженика, оказался и московский богач Карнеев. Он кончил Катковский лицей и, прожигая до войны жизнь в Париже, нелепо женился на чрезвычайно властной и вульгарной француженке, попав под ее туфлю. Он в первый же день мобилизации пожелал вступить в ряды союзной армии, видя в этом свой патриотический долг, и был принят на службу, несмотря на свою близорукость, доходившую до комизма. Французы на это не обращали внимания. Как и все русские волонтеры, Карнеев начал службу в казармах чисткой уборных, сослепу спотыкался на полковом дворе, старался, потел, но все же на фронт не попал. Секретарем при мне Карнеев, конечно, быть не мог: из-за застенчивости он не смел объясниться ни с одним из посетителей, хотя говорил идеально по-французски. Но, выучившись у меня печатать на машинке, он обрел свое истинное призвание: шифровку и расшифровку даже самых запутанных при передаче телеграмм. Чтобы оценить размер проделанной им работы, стоит лишь вспомнить, что за первую мировую войну я составил и подписал двадцать семь тысяч шифрованных телеграмм!
   "Начальник шифровального отдела военного агента" - с гордостью подписывал он расшифрованный материал.
   Слава о его работоспособности и таланте докатилась до самого французского министерства иностранных дел, пригласившего его на работу как высокого специалиста после ликвидации моего управления.
   Французский персонал, поставленный мною под начальство Шевалье, представлял ту же пеструю, но сработавшуюся со своими русскими товарищами группу. В передней встречал меня вестовой, подметавший по утрам помещение, обросший волосами, подобно большому орангутангу,- мобилизованный небезызвестный парижский адвокат и кутила Дюзар - се sacr Dusart (этот проклятый Дюзар), как ругал его Шевалье за нестертую со стола пыль и недостаточную военную выправку.
   Личным секретарем моим состоял красивый стройный лейтенант, французский кирасир Тэсье, женатый на прелестной донской казачке. Выйдя в запас, он несколько лет служил до войны во Французском обществе в Донецком бассейне и, как почти все французы, пожившие в России, обрусел.
   Его товарищ по службе в России, пехотный лейтенант Делавинь, раненный на фронте в первые же дни войны и прекрасно говоривший по-русски, тоже попал ко мне. Он ведал ответственным и сложным транспортным отделом и являл пример четкости в работе. Это достигалось умением отделять главное от второстепенного, что позволяло в краткой телеграмме изложить полную картину погрузки отправляемого в Россию очередного парохода с военным имуществом.
   Оба этих прекрасных работника получили после Октябрьской революции приказ отправиться со специальной миссией в "деникинскую Россию" для "спасения в ней французских интересов". Плачевный результат этой антрепризы можно было заранее предвидеть: Тэсье очутившись в Новороссийске, занялся игрой на валюте, а Делавинь по дошедшим до меня слухам из Константинополя, получал доход от выдачи паспортов белоэмигрантам. Грязные дела, подобно заразной болезни, молниеносно губят даже честных людей, не обладающих силой характера им противостоять.
   Впрочем, мировая война являла примеры быстрого перерождения не только отдельных людей. Послевоенные Тэсье и Делавини пришлись вполне ко двору той части французской буржуазии, для которой страсть к легкой наживе затмила на долгие годы всякое понятие о честном патриотизме. Таким французам все казалось дозволенным.