В незапамятные времена, когда все было едино, когда люди могли летать, словно птицы, когда птицы говорили человечьими голосами, лесные звери плавали под водой, а рыбы, совсем как птицы, порхали по деревьям и распевали песни, - вот в такие-то незапамятные времена и жила на свете Великанша-невеста. Она обитала всюду - то на земле, то под землей, то в воздухе, то в воде. Там, где ступала Великанша-невеста, там трава переставала расти. Где купалась она, там вода становилась такой соленой, что можно было ходить по ней. Там, где Великанша-невеста, зевая, упиралась руками в небесный свод, оставались две огромные черные дыры. Все живое в те стародавние времена сторонилось мест, где побывала Великанша-невеста. Когда над верхушками леса скользила огромная тень, все прятались кто куда. Когда Великанша-невеста где-то храпела, все жили привольно и счастливо - люди летали, птицы человеческим языком разговаривали, лесные звери ныряли в морские глубины, а рыбы, подобно птицам, порхали по деревьям и пели свои песни. Но вот настал страшный день, когда благоденствию пришел конец. Великанша-невеста посадила мирту, которая росла быстрее, чем волны в море догоняют друг друга. Огромная мирта проросла сквозь землю, сквозь море, раскинула корни свои по всей земле, пронзила ветвями небо. Ну и вот, мирта знай себе росла, а Великанша-невеста ждала жениха. Не раз и не два всходило и садилось солнце, а жених не появлялся. Мрачная, сидела Великанша-невеста, уперев широкие ступни в каменистый берег, смотрела, как растет-зеленеет ее огромная мирта, и напевала печальную песню, от которой у камней на морском берегу мурашки бегали:
   Пустой растет моя мирта,
   О-о-о, о-о-о!
   Где мой милый запропал,
   О-о-о, о-о-о!
   А жениха нет как нет, и рассердилась Великанша-невеста. Гнев и горе громоздились в ней друг на друга, как валы в море, и начались тогда страшные дела. Наелась Великанша-невеста с горя белены, что росла в ближних и дальних лесах, и совсем умом тронулась: давай прыгать, да так, что камни с гор покатились, давай в ладоши хлопать, да так, что с неба звезды, какие не успели вспыхнуть, посыпались. Но всего этого было мало Великанше-невесте решила она украсить свою огромную мирту. Бродила она по земле, по воздуху и по воде, пригоршнями сгребала людей, зверей и птиц. И развешивала их на ветвях. И вскоре сделался весь мир пустыней. Все живые создания извивались и корчились на огромной мирте. А сама Великанша-невеста, запыхавшаяся, довольная, уселась на берегу моря и, сплевывая в море косточки белены, смотрела на свою прекрасную работу.
   - Вот так, Адальберт, - заканчивая свой рассказ, уже спокойно сказала Елена.
   - Позвольте возразить, милая Елена, - еще осторожнее произнес Адальберт. - Великанша-невеста создала новый мир из того, что уже было. Так что вам все равно надо выяснить для себя, кто создал тех, кого Невеста развесила на своей мирте. Ибо, простите, Бог этого сделать не мог, потому что, простите, Бог не поступает столь опрометчиво, перепутав все местами...
   - Какое там перепутав! Он не менее нелепо раскладывает все по угодным ему местам, - произнесла Елена, глядя на листву грецкого ореха.
   Адальберт недоуменно пожал плечами. Это был самый странный диалог о делах веры за все годы, что он служил священником. И Адальберт почувствовал облегчение, когда Елена стремительно вскочила и попросила его помочь устроить все, как полагается, для бдения. Слово "бдение" Елена повторила несколько раз, с разными интонациями, она растягивала, мусолила, чеканила, цедила-бормотала несчастное слово, словно оно было в чем-то виновато. Адальберт молча выслушал речевые упражнения Елены, молча смотрел, как по усыпанной галькой тропинке, ставя ноги крест-накрест и покачиваясь, она уходит в сторону сарайчика, повторяя на каждом шагу - "бдение", "бдение", "бдение", "бдение".
   Элеонора, уже в гробу, лежала в сарайчике. Елена, в строгом черном платье, тщательно поправила цветы. Адальберт, утративший недавнюю приветливость, закрепил свечи и обрезал фитили, чтобы пламя, упаси Бог, не взметнулось к готовому в любую минуту вспыхнуть потолку. Петерис, сосед-бобыль, был отправлен к калитке встречать гостей, чтобы отвести их на веранду с накрытым скромным столом на семь персон. Петерис надел праздничный пиджак, рукава которого были ему слишком коротки, на шею повязал куцый галстук, все время съезжавший на сторону, однако он не терял чувства собственного достоинства, кланялся каждому вновь прибывшему и прилежно повторял то, чему его научила Елена: "Приветствую вас в доме усопшей. Подкрепитесь перед бдением... Приветствую вас в доме усопшей. Подкрепитесь перед бдением..."
   Елена умышленно не выходила на веранду, пока Петерис не сообщил, что прибыли все семеро. Она хотела увидеть Элеонориных псалмопевцев всех сразу, одновременно, всех, кто был поименован в протянутом ей Адальбертом листке.
   Прежде чем открыть дверь на веранду, Елена глубоко вдохнула, словно ей предстояло нырнуть в реку и под водой отыскать верную дорогу.
   Все они были тут - все семеро псалмопевцев, сидевших в напряженном молчании, время от времени наливавших себе вина из старых графинов и закусывавших печеньем. И когда Елена увидела их, а они ее, тишина стала еще пронзительней.
   Елена приступила к знакомству.
   - Бита-Бита, - без приглашения первым вскочил человечек с лицом ребенка-уродца. Ноги с трудом удерживали расплывшееся тело. Волосы у Биты-Биты были коротко острижены и напоминали опрокинутую на голову глиняную плошку. Он осторожно, словно боясь к ней прикоснуться, протянул Елене руку. И, пожимая маленькую, теплую, мягкую ладонь Биты, Елена вспомнила, что, когда они прогуливались с Элеонорой вдоль реки, она часто видела какое-то существо, которое пряталось в прибрежных кустах. Элеонора тогда сказала, что бояться не надо, что это дурачок Бита-Бита и что ему запрещено приближаться. И вот Елена впервые столкнулась с послушным дурачком, которого звали Бита-Бита.
   - Симанис. Ионатан Симанис, - поднялся сидевший рядом с Битой-Битой мужчина, который принарядился, как сумел. Видавший виды, но чистый костюм, рубашка без воротничка, седые волосы и вечный загар на лице. Елена почувствовала, как от Ионатана пахнуло одеколоном, который давно уже не выпускают, запахом рыбы и дыма, напомнившим дух деревенского дома, впервые протопленного после зимы.
   - Кирил Пелнс, - опираясь на тросточку, поднялся высокий, худосочный мужчина с редкими, тщательно зачесанными назад волосами. Одет он был кое-как, поношенный костюм свидетельствовал об одиночестве и безразличии. Но по-прежнему сохранился красивый изгиб рта - в юности, очевидно, особенно чувственный, теперь же губы были плотно сжаты, словно человек боялся произнести что-нибудь невпопад. Губы Елены тронула едва заметная улыбка, когда она увидела, что волосы надо лбом Кирила Пелнса образовали подобие венка. А может быть, нимба, если вообще волосы могут редеть нимбом.
   - Эммм... - не в состоянии выговорить свое имя, старообразная, ярко накрашенная женщина залилась слезами, которые в мгновение превратили ее лицо в мешанину красок. Потом она принялась громко сморкаться, потом вытирать лицо бумажными носовыми платками, после чего, приняв важный вид, наконец четко произнесла: - Эмма Вирго.
   На Елену смотрели большие глаза, жившие отдельно от бровей, которые на своем естественном месте были выщипаны и тоненькой черной дужкой нарисованы где-то посреди лба. Наряд свой Эмма Вирго, казалось, собрала из остатков тканей, добытых в роскошных модных салонах разных эпох. Однако все вместе создавало элегантный и гармоничный образ, почти аппликацию, составленную из всего, что попалось под руку, - бархатистой бумаги, птичьих перьев, сухих цветов, слюдяных чешуек, пестрых ленточек и обрезков ткани.
   - София Асара, - протянула Елене руку маленькая хрупкая женщина, от которой исходил аромат детского мыла. На ней были белая накрахмаленная блузка с жабо, светлая узкая юбочка намного выше колен и хорошо сохранившиеся желтые шелковые туфли довоенной поры. Здороваясь, Елена ощутила в своей ладони приятную прохладу и увидела, что кожа на руках маленькой женщины стерта до белизны - как тот валек, на который наткнулась она в сарайчике, высвобождая место для Элеоноры. Елене казалось, что стоит только прикрепить Софии ангельские крылышки - и ее можно пустить полетать над головой Адальберта, пока тот готовится к отпеванию.
   - Конрад Кейзарс, - вставая, неторопливо и с чувством собственного достоинства произнес мужчина Элеонориных лет. В его облике чувствовалась элегантность, и Елене показалось, что пурпурный платочек вокруг его шеи повязан рукой не менее элегантной женщины. От Кейзарса исходили уравновешенность и спокойствие, о которые, вполне вероятно, на мельчайшие осколки разбился не один экзальтированный стеклянный шарик. И все же Елена заметила, что глаза важного господина, глядя на нее, наполняются непреодолимой, нескрываемой грустью, грозившей превратиться в многочисленные такие стеклянные шарики, которые, лопаясь, неудержимо покатились бы из глаз, и лопались бы, и лопались.
   - Тодхаузен. Уга Тодхаузен, - не подав Елене руки, привстал и поклонился единственный молодой человек в этой странной компании псалмопевцев. - Я за отца, его звали так же, он умер, - отбарабанил Тодхаузен-младший словно вызубренный стишок. Он не скрывал своей неприязни к месту, в котором очутился, к людям и к Елене. Казалось, стиснув зубы, исполняет он чью-то просьбу, в которой не мог отказать, или исполняет долг, который нельзя не исполнить. Ведущую затворнический образ жизни Елену смутила красота Тодхаузена - высокий, изысканно одетый, он благоухал дорогой чистотой, слегка вьющиеся волосы цвета воска, вымытые до блеска, на затылке были стянуты в хвост. Темно-пепельная мальчишеская головка Елены не отличалась хорошей стрижкой: сбоку непослушная прядка была прихвачена совсем простой заколкой, каких современные молодые женщины давно уже не носили. Тодхаузен смотрел на нее с нескрываемым сочувствием, и это Елену просто-таки взбесило. Ей так захотелось тут же выдворить из дома усопшей этого красивого сноба, абсолютно не вписывающегося в компанию старых плакальщиков, но она взяла себя в руки и проглотила скользкую жабу обиды, которую про себя назвала Тодхаузеном.
   Знакомство, которое на деле длилось всего лишь приличествующее случаю краткое мгновение, показалось Елене бесконечной процедурой, во время которой мимо нее скользили незнакомые лица, звучали незнакомые голоса. Она отчаянно хочет запомнить каждое мелькнувшее лицо, но царит такая пестрота и, вместо шума, такая тишина до звона в ушах, что все это делает происходящее нереальным и чрезвычайно утомительным. Елена совершенно обессилела. Еще мгновение, и она готова была распластаться на полу среди плакальщиков головой к Бите-Бите и ногами к Тодхаузену. Вот тогда, может быть, все заволновались бы, а может быть, спокойно запели бы псалмы, решив заодно уж отпеть и живую дочку покойной, которая столь необдуманно упала в обморок и позволила себе растянуться на полу в такой торжественный и неподходящий момент.
   - Пора, - спас Елену Адальберт, который, стоя в дверях веранды, произнес эту короткую фразу с такой твердостью, что исключалось всякое неповиновение. Черные одежды отбрасывали тень на светлое, приветливое лицо Адальберта. "Dominus Dei nobis suam pacem", - произнес он, слегка наклонив голову, и направился к выходу.
   Рa-cem
   pa-cem
   pa-cem, - пульсировала кровь у Елены в висках.
   В небольшом сарайчике, где все провожающие по указанию Адальберта обступили усопшую, запах весенних цветов был густым и томительным, он не возвышал дух, скорее, нагонял траурно-печальное ощущение обреченности. Елена смотрела на незабудки в застывших руках Элеоноры и боролась со страхом. Была весна, и она боялась умереть. Елена не боялась бы, сумей она внушить себе, что со смертью все кончается. Но в этом не было и не могло быть ни малейшей уверенности, ибо все вокруг - и деревья, и чувства - никуда не исчезало, а только перевоплощалось, осыпалось, поникало, а потом возрождалось с новой силой. Но Елена не верила, что перевоплощение после смерти происходит просто и естественно. И поэтому испытывала страх.
   - Исполним желание усопшей, - вспугнул Елену приглушенный, но отчетливый голос Адальберта. Она заметила, что кое-кто из пришедших прощаться мнет в руках исписанные листки. "Вероятно, псалмы, может даже, собственного сочинения, запомнить все наизусть - дело нешуточное", подумала Елена.
   Громко плакала только Эмма Вирго, и это как-то не вязалось с происходящим. Молодой Тодхаузен еще более нарочито выражал свое недовольство. Он небрежно прислонился к стене в углу сарайчика, сунул руки в карманы и, казалось, был немного уязвлен, что никто - даже сам священник не обратился к нему с просьбой выказать усопшей подобающее уважение и внимание. Остальные, вполне владея собой, готовились произнести то, что им надлежало произнести, ибо Адальберт в псалмах всем предоставил полную "свободу выбора". Он отдался на волю течения - пусть каждый дует в свою, не в чужую дуду; ему и в голову не приходило удерживать кого-нибудь в церемониальных рамках или произносить перед пришедшими проститься заупокойные молитвы, которые им надлежало бы послушно и равнодушно, как стаду овец, проблеять следом, не вникая и не переживая. Адальберт знал, что Элеонора благодарна ему за это, поэтому, пережидая тишину, спокойно рассматривал мохнатую бархатистую гусеницу в изголовье у Элеоноры, переползавшую с одного цветка на другой. Адальберт вспомнил, что в тех местах, где он родился, гусениц таких называли "Божьи собачки".
   Затянувшееся молчание Елену не смущало. Она наслаждалась непривычной торжественностью - до этого ей никогда не доводилось такого испытывать. Горели свечи, и тело усопшей окружала благоговейная тишина. Елене казалось, что она рассматривает старинную фотографию, с которой смотрят на нее серьезные люди в изысканных, приберегаемых для особых случаев одеждах. Она представила себе мужчин с набриолиненными, гладкими и блестящими волосами, которые особенно выделялись на матово-коричневой старинной фотографии. И женщин, чьи волосы были тщательно зачесаны за уши или уложены волнами, напоминавшими морское дно возле самого берега, где вода была прозрачной, пронизанной белым солнцем, не затянутым облаками. Взгляд Елены медленно скользил по застывшей картине, пока не наткнулся на Тодхаузена. Его подчеркнутое неуважение к происходящему было для Елены как бельмо на глазу. И она мысленно взяла маленькие острые маникюрные ножницы и вырезала фигуру Тодхаузена из придуманной ею старинной фотографии. Мало разве фотографий с выколотыми глазами, откромсанными краями или замалеванными лицами...
   - Исполним пожелание усопшей, - еще раз, но уже более настойчиво обратился к присутствующим Адальберт. Он соединил ладони в столь привычном для него жесте проповедника и в ожидании склонил голову.
   Раздался неуверенный прерывистый голос. Читая свой псалом, Кирил Пелнс оперся на трость, в руках он держал маленький тронутый увяданьем букетик калужниц, подрагивавший в такт словам:
   Придите ко мне все несчастные и страждущие, я хочу вас утешить
   око за око, зуб за зуб
   кто ударит тебя по одной щеке, ударь его по другой
   кто принудит тебя идти с ним одно поприще, с таким никуда не ходи
   отказывай в благодеянии нуждающемуся, просящему у тебя не давай
   ненавидь врага твоего и проклинай обижающего тебя
   солнце всходит над злыми и дождь проливается на неправедных
   будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный
   не просите, и тогда, может быть, вам воздастся...
   - Спи с миром, - с этими словами Кирил Пелнс положил букетик калужниц Элеоноре в гроб.
   Провожающие опасливо переглянулись. Елену почти испугало резкое движение Тодхаузена - тот внезапно вышел из своего угла и с нескрываемым интересом посмотрел на Кирила Пелнса.
   Неловкая тишина длилась еще мгновение.
   Пламя свечи от ветра искривилось, парафин потек быстрой струйкой, застывая вокруг подсвечника большими белесыми каплями.
   - Слава... - с запинкой произнес Адальберт. - Слава Господу Богу Всевышнему, - собравшись с духом, побуждаемый порядком и ритуалом, все же закончил он. Свою верующую голову Адальберт вынужден был спрятать в песок, чтобы хоть таким образом отмежеваться от слов Пелнса. Адальберт понимал, что в эту минуту он совершает святотатство.
   И тут все заговорили наперебой, словно бы камень отвалили от устья долго дремавшего подземного источника.
   - Плоть и кровь уповают на вечную жизнь в Царстве Божием. Все мы умрем, и никто не знает, обретет ли другую жизнь. Бренный извечно рядится в вечное и смертный надеется на одежды бессмертия. Тот, кто сказал, что победою смерть попрал, вводит в заблуждение тех, кто этому верит. Ту семью, в которую уходишь ты, обозреть давно уже никто не может. Стань там камнем среди камней и возлюби свободу.
   - Слава Господу Всевышнему, - услышал Адальберт повторяемые за ним слова.
   В незабудках Элеоноры зажужжала пчела.
   - Приклони ко мне ухо Твое, поспеши избавить меня, будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня. Выведи меня из сети, которую тайно поставили мне. В Твою руку предаю дух мой. На тебя, Господи, уповаю.
   - Слава Всевышнему, - повторил хор прощающихся.
   - Человек как туман, который выпадает, и как роса, которая высыхает. Он дуновение ветра и свет мелькнувший. И тень ускользающая, и радуга выцветающая. И дым, который с небом сливается, и апрельский снег, тающий на лету. Мгновение коротко и погибель мгновенна. И только страдания вечны. Да сделаются отверсты очи наши, прежде чем уйдем мы в небытие...
   - Слава Всевышнему.
   На крыше сарайчика ворковал голубь.
   - Что слышали мы и узнали, и отцы наши рассказали нам, не скроем от детей своих, расскажем потомкам, чтобы не повторили они отцов своих. Чтобы не забыли они дела отцов своих, а исполняли заповеданное им. Аминь.
   - Слава Всевышнему.
   - Душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней. Признают ли чудеса поступков Твоих, восславят ли истину Твою в стране забвения? Почему отвергаешь душу мою и скрываешь Себя во время скорби? Будешь ли Ты творить чудеса среди мертвых или оставшиеся поднимутся славить тебя?
   - Слава Всевышнему.
   Весенний ветерок дунул сквозь щели сарайчика на лепестки цветов.
   - Он прощает твои прегрешения и врачует твои скорби. Он спасает жизнь твою и дарует милость тебе, - дождавшись своей очереди, словно заданный в школе урок, прочитал по бумажке Тодхаузен.
   Елена заметила, что изначальное презрение и недовольство в глазах Тодхаузена уступили место чему-то похожему на уважение и сочувствие. Он не скрывал и своего смущения, а поскольку Елена чувствовала себя точно так же, ее обида и злость угасли.
   - Слава Всевышнему, - в последний раз под водительством Адальберта возгласила уже сплоченная кучка людей.
   Незабудки и бледное лицо Элеоноры исчезли под крышкой гроба. Прощание не особенно затянулось, и у Елены на душе стало немного легче. Она не плакала, но не ощущала на себе осуждающих взглядов. Тихо шмыгал носом Бита-Бита, сцепив на груди свои маленькие ручонки и двумя большими пальцами быстро перематывая невидимый клубок. Он напоминал свечу в изголовье Элеоноры, которая растаяла и превратилась в небольшой бугорок воска. Одни сдерживались, прикусив щеку, у других дрожали губы, третьи не могли остановить ручейков, струившихся из глаз.
   Елена поняла, что все эти люди любили Элеонору. Что они действительно искренне переживают потерю. Их взгляды напоминали Елене глаза тюленей-детенышей, пойманных за хвост охотниками, которые вот-вот размозжат их головы о камни. В них отражались безмерная обида, жалость и мольба. Как странно - Елена всего этого не чувствовала. Голова ее работала четко и спокойно. Тот, с кем разум идет рядом, не бросится вниз с моста. Она и вправду как бы стояла на мосту и смотрела на печальную процессию, которая где-то вдалеке медленно двигалась вперед. Она знала, что должна во что бы то ни стало спуститься вниз извилистой тропкой, чтобы присоединиться к ней. И все-таки по-прежнему стояла на мосту и смотрела.
   Елена чувствовала на себе любопытно-вопрошающий взгляд Тодхаузена, который без слов говорил: "Ведь это ее мать, ведь она уходит в вечность?!"
   Елена смотрела на свой букетик и лихорадочно думала о пуповине страха и тоски, что должна была бы связывать ее с Элеонорой. Если же она не чувствует этой связи со своей матерью - возможно ли такое вообще? Никто и никогда больше не подарит ей жизнь. Но и отторженность никогда уже не будет такой горькой.
   Три старика, которым помогал Тодхаузен, поставили гроб на телегу. Петерис, сосед-бобыль, успокаивал коня, взятого у кого-то на время. Желая выказать особое почтение, Петерис обрядил его в траурную упряжь. Коняга, не привыкший к шорам на глазах, фыркал и тряс головой. На Елену после всего пережитого при виде убранной в траурную упряжь лошади напал смех. Она затаила дыхание и прикрыла лицо цветами. Уголком глаза она видела, что и Тодхаузен кусает губы, сдерживая отнюдь не слезы.
   Смерть не может быть причиной смеха.
   Елена вспомнила себя в детстве сажающей картошку на огромном поле. Воздух наполнен птичьим гомоном, и - картофелина за картофелиной, глазками вверх. Внезапно старик сосед, который гнал борозду, выпрямился и, сняв с головы шапку, почтительно обернулся к дороге. Елена тоже посмотрела из любопытства. Кого-то везли хоронить.
   Смерть не может быть причиной смеха.
   Подавив внезапное веселье, Елена вспомнила темный, крохотный театральный зальчик и едва освещенную сцену. В монологе, который казался бесконечным, какой-то чудак, скорее всего, гений, мучился поисками смысла. И все это происходило на фоне сменяющихся зеленых, синих, красных огней. В короткой паузе где-то угрожающе скрипнули давно не смазывавшиеся оконные петли, на сцену ворвался ледяной ветер, и раздался громкий крик не то ворона, не то чайки. Усталый актер читал стихи о могиле, об одиночестве, о призме смерти. Магнитофон заело, и крики чайки превратились в икоту. Актер сбился и запутался в строчках монолога, как птица в силках. Зал смеялся, словно его щекотали. Гений пришел в отчаяние и застрелился. Чайка после громоподобного выстрела продолжала все так же икать. Через минуту сконфуженный актер кланялся веселой толпе зрителей.
   Небольшая похоронная процессия не спеша двигалась в сторону кладбища. Петерис, сосед-бобыль, придерживал лошадь, успокаивая ее, за телегой чинно вышагивал Адальберт, за ним Елена и семеро провожающих.
   Под монотонный перестук тележных колес в голове у Елены еще раз гулко прозвучало: "Никто и никогда больше не подарит ей жизнь". И впервые после пробуждения под грецким орехом она испытала что-то похожее на печаль. Только и остались у нее что обрывки воспоминаний:
   как в детстве она тосковала о матери, взрослой любимой женщине, к которой можно прижаться...
   как пряталась она в дровяном сарайчике, когда, недолго погостив, должна была быть увезена чужими людьми обратно в город...
   как никогда не видела она грустных глаз Элеоноры в момент расставания...
   как ее любовь к Элеоноре сменилась сначала ненавистью, потом безразличием...
   как потом ни разу не хотелось ей постучаться в странную, невидимо разделяющую их стену, которую она ощущала куда реальнее, чем настоящую...
   как она, когда Элеонора как-то тяжело болела, два дня и две ночи просидела около нее в больнице, исполняя свой долг. И ни разу у нее не возникло желания взять в свою руку руку Элеоноры.
   Печаль нарастала. Словно дождь. Только ничто не сулило Елене облегчения, которое приходит обычно после хорошего ливня. Ей хотелось исчезнуть, чтобы в одиночестве поговорить со своей мятущейся душой. Спрятаться в камышах, как прячется болотная птица, укрыться в буреломе, как укрывается лесной зверь. Хотя бы мгновение побыть наедине с собой и пугливо не прислушиваться, не идет ли чужой, с недобрым сердцем. Елена не раз думала, что те, кто живет на свободе, должны дорожить этой свободой больше всего. И она никогда толком не понимала, что в них сильнее - инстинкт жизни или инстинкт свободы. Почему киты сами плывут умирать на берег океана?
   Небольшая процессия медленно двигалась мимо изредка встречавшихся на пути домов и деревьев. Никто не провожал ее любопытными взглядами, никто почтительно не стягивал шапку. Кому же в теплый весенний день хотелось напоминать себе о бренности всего живого?
   Елена видела желтые глазки мать-и-мачехи в придорожных канавах, красные, сжатые в кулак листья ревеня на краю сада, стволы деревьев, налитые смолой, которая, кое-где прорвав кору, стекала вниз, дав волю долго сдерживаемой силе. Страх смерти по весне становится сильнее.
   Кладбищенские деревья просыпаются одновременно со всеми другими. Среди могильных надгробий и крестов вперемешку цвели заячья капуста, голубые барвинки, ветреницы... Погребальная процессия обступила могилу, как обычно на похоронах. Хотя была весна и земля казалась рыхлой и даже прогревшейся, Елену зазнобило, когда она увидела, в какой глубокой, темной яме придется лежать Элеоноре. Почему бы мертвому телу не истлеть, не исчезнуть, не слиться с воздухом, скажем, в три дня после смерти? И родные, и друзья смогли бы увидеть это чудесное превращение. И тогда было бы в тысячу раз легче научиться думать о смерти без страха. И почти захотелось бы верить, что все заканчивается легко и воздушно.
   Адальберт встал в изножье могилы, отер пот, и на его приветливом лице появилось выражение решимости. Казалось, он хочет завершить похоронный обряд с честью. С христианской честью, которой учила его вера. Над тихим погостом раздался сочный низкий голос. Адальберт запел: