Страница:
Элеонора рассказала Эмме притчу о матери, которая своей дочке в школу, расположенную далеко от дома, прислала зеркало. Это была школа, где девочкам не разрешалось подолгу смотреться в зеркало. Поэтому девочка и попросила маму передать ей маленькое карманное зеркальце, чтобы можно было почаще собой любоваться. Мать прислала дочери тщательно перевязанный сверток с надписью "Три зеркала" и пояснение, что в первом можно увидеть - кто ты, во втором - кем станешь и в третьем - кем тебе надо бы стать.
С нетерпением развернув посылочку, дочка сначала и вправду увидела красивое карманное зеркальце, в котором отражалось ее не менее красивое личико. Достав его, она нашла под ним открытку с черепом, который ее испугал, и наконец под нею - маленькую репродукцию иконы Богоматери.
Эмме понравились притча и ирония, с какой мудрая мать рассказала дочери, что телесная красота недолговечна, что дух бессмертен, а значит - и Бог или наоборот. Вероятность того, что именно так и произойдет, Эмму ничуть не огорчила, ей только хотелось, чтобы эта легкая и вольная ночь так скоро не кончалась.
Эмма выставила самые изысканные из имевшихся у нее напитков, выложила сигары и сладости в виде мертвой головы. В хорошем подпитии они пели, танцевали и подслащивали жизнь.
Розы, роозы,
Лишь мгновение цветууут,
Розы, роозы,
Улыбнутся и дальше идуут...
Обе вальсировали и от всей души подпевали скрипучему патефону. Спустя мгновение беспечные озорницы танцевали польку, весело напевая:
Русачок литовку мял
В розовых штанишках.
Русачок кричит - довольно!
Та кричит - еще хочу!
В самый разгар бала кто-то настойчиво бросил камешком в стекло. Эмма отворила окно и крикнула, чтоб убирался. Хлоп! Никто не посмеет нарушить вольный богемный девичник!
На камешки это не подействовало.
- Шлосс, - снова распахнув окно, крикнула Эмма, доведенная почти до белого каления. - Амен, zakrito, лив ми элоун, капут, фак офф, слюнявые шавки...
Шавка не поняла. Камешки не унимались, продолжая биться в окно.
Эмма с пылающими от гнева щеками рванула его, схватила самую дорогую свою вещь - тяжелое, оставшееся в наследство от прежних времен зеркало в серебряной витой оправе и, размахнувшись, швырнула его в открытое окно...
Тут Эмма Вирго замолчала и, стиснув маленькие кулачки, опустила голову. Казалось, она в тысячный раз просит у кого-то прощения за свой безумный поступок. В комнате воцарилась томительная тишина.
Элеонора и Эмма услышали глухой стук и чей-то сдавленный стон. Подбежав к окну, возле которого стояла Эмма, Элеонора увидела лежащего на улице мужчину. Он лежал на спине, лежал неподвижно, около его виска валялась тяжелая рамка от зеркала, а вокруг блестели мелкие осколки.
Эмма словно окаменела. Элеонора в секунду пришла в себя, выскочила, стремглав слетела вниз по лестнице и присела возле лежащего. В застывшем лице отражались недоумение и удивление.
- Твое зеркало его убило, - войдя в комнату, сказала Элеонора. И тут, словно бы получив удар по лбу, Элеонора снова метнулась вниз по лестнице. С силой, какую трудно было ожидать в таком хрупком существе, она ухватила покойника под мышки и, как металлическую печурку, втащила в подворотню, опрокинув лицом вниз. Потом схватила рамку от зеркала и молниеносно расшвыряла ногами осколки.
Когда она вернулась в комнату, Эмма все так же стояла у окна.
- Твое зеркало его убило, - повторила Элеонора.
Слова отчетливо врезались в оцепеневшее сознание Эммы. Быть убийцей значит быть жалким и в то же время ощущать свое превосходство.
- Война, - нарушив краткое молчание, сказала Элеонора. - Никто ни о чем не догадается, никаких подозрений. Ведь война же! - воскликнула Элеонора, не веря самой себе. Голос ее дрогнул.
Горький аромат бессмысленности.
- Никто не заслуживает такой бессмысленной смерти. - Элеонора обращалась к неподвижной спине Эммы. - У смерти нет ни света, ни тени, только запах розмарина, - добавила она, подойдя к Эмме совсем близко. Глаза ее внезапно сделались холодными, и взгляд стал непреклонным. Такой бывает у праведного судии. Она предаст, она осудит Эмму, и, хоть и бессмысленная, это все же будет справедливость.
- Розмарин, розмарин... - Эмма попыталась вспомнить, как пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик? В ее воображении перепутались запахи мирты, тиса, лилий, можжевельника, еловых почек, туи. Нет, Эмме никогда не приходилось нюхать розмарин. Но ей нужно было знать запах смерти. Ибо на Страшном суде ее об этом спросят. Вы знаете, как бессмысленно пахнет розмарин?
Пронзительную тишину в комнате нарушил щелчок. Это Эмма Вирго открыла сумочку и вытащила оттуда пучок засохших веточек, от которого повеяло ароматом смолы и легких эфирных масел. Она сунула нос в ладонь с розмарином, словно бы в кислородную маску, и несколько раз глубоко вдохнула. Потом подняла просветлевшие глаза и сказала:
- Она не предала меня и не осудила. Она только сказала мне, что представляла смерть комической, трагической или хотя бы поэтической. Только не случайной и не бессмысленной. Голос ее по-прежнему дрожал, и мне казалось, что она еле сдерживает слезы. Мое все еще оцепеневшее сознание едва улавливало ее бессвязный рассказ о дальнем родственнике, который умер, нарочно пописав на оголенные электрические провода, о близком родственнике, который давным-давно, попав в жизненную передрягу, выпил бутылку уксусной эссенции и сунул голову в мельничную запруду. И еще она рассказывала, как впервые всерьез задумалась о смерти. Она с детства любила ягоды боярышника. Часами простаивала среди колючих сучьев и уплетала большие красные мучнистые ягоды, обсасывая каждую из них до самых косточек. Иногда она лакомилась ими вместе с птицами, а случалось и так, что застывала и не могла сорвать ни одной ягоды, так захватывал ее вид падающего на красный куст снега. И однажды в юности, не в силах справиться с одиночеством и понять окружающий мир, Элеонора действительно хотела добровольно расстаться с жизнью. Она решила повеситься. Чтобы осуществить свой замысел, Элеонора в полутьме пробралась в большую прихожую хозяйки, у которой снимала жилье, и наобум вытащила из шкафа длинный прочный шейный платок. Внимательно рассмотрев его в белесом свете своей комнаты, она была поражена, увидев разбросанные по платку в причудливом узоре ягоды боярышника. Пропустив сквозь ладонь шелковистую, но прочную ткань, она решила, что будет жить.
- ...ет ...ить ...ет ...ить. - Голос Эммы все еще звучал в ушах Елены, как приглушенное эхо, застрявшее в горах. Перед ее глазами возникла Элеонора, которая незадолго до смерти, к вящему стыду Елены, сгоняла детишек с ближайших деревьев боярышника и часами лакомилась мучнистыми ягодами, громко щелкая вставными зубами. Во время подобного ее чревоугодия Елена, отойдя в сторонку, терпеливо ждала. И вот однажды за свое терпение она получила в награду от матери платок, о котором рассказала Эмма. И почему-то он стал для нее чрезвычайно дорогим. В зависимости от погоды она обматывала им шею то плотнее, то слабее, а однажды нечаянно стянула его так туго - что перехватило дыхание...
Елене вдруг захотелось встать и убежать или зарыдать во весь голос, плакать так, как плачут, чтобы выплакать долго сдерживаемые чувства. Однако с удивительным самообладанием она подобрала веточки розмарина, разбросанные по столу рядом с сумкой Эммы, резко растерла их и несколько раз глубоко вдохнула незнакомый аромат. Напряжение спало, словно Елена выпила горькой сердечной настойки. Она закрыла глаза и продолжала вдыхать розмарин.
- После того вечера не стало на свете человека более одинокого, чем я, и я решила выращивать розмарин, он бессмысленно пахнет у меня в саду вот уже многие годы, - закончила Эмма и засмеялась. И стала вдруг старше, чем была на самом деле, казалось, рассказ потребовал от пожилой женщины, чья любовь к жизни стоила так бессмысленно дорого, огромного напряжения, и сейчас она не испытывала чувства облегчения от свалившегося с ее души камня, а, скорее, взвалила на себя новую ношу, которая будет давить на нее до самого смертного часа.
- Элеонору после того я больше никогда не встречала, - устало сказала
Эмма. - Порой, когда в своем одиночестве я ощущала себя на плахе палача, я пыталась ее разыскать, но тщетно...
В комнате становилось все темнее. После рассказа Эммы стало совсем трудно дышать. А за открытым окном был совсем другой мир, в котором все еще только оживало. Елена неожиданно почувствовала себя, как ранней осенью на речном берегу, куда они ходили вместе с Элеонорой. Во всем ощущалась близость тления, было холодно и грустно, и немного боязно. Как в лифте старого запущенного дома. Закрывая за собой тяжелые двери и медленно поднимаясь наверх, никогда не бываешь уверен в том, что не рухнешь.
Елене показалось, что и поминающие сгрудились в маленькой комнате Элеоноры совсем как в лифте. Мальчик-лифтер оставлен за дверьми, чтобы чужие уши не слышали и чужие глаза не видели того, что им не предназначалось. Медленно все поднимались вверх, вели себя тихо, чтобы ненароком не спугнуть потаенные мысли другого. С аристократической вежливостью вслушиваясь в чужое сдерживаемое дыхание. Мимо скользила исчезнувшая красота, тщательно сотворенная человеческими руками. Лестничные перила извивались, словно мудрая и коварная змея, знающая единственно верный многотрудный путь. Выцветшие стенные панно укрывали и охраняли друг друга, как братья и сестры тайного братства. Вечные страстотерпцы - ступени - смиренно ждали, когда их снова начнут топтать и снова кто-то плюнет на них.
Медленно все поднимались вверх, к стеклянной крыше, сквозь которую проникал свет. Запрокинув голову, смотреть вверх. Не поддаваться желанию смотреть вниз. Не поддаваться силе притяжения, которая тянула назад, туда, где все началось.
Медленно они поднимались вверх.
На мгновение Елене стало невероятно легко, словно бы какая-то невидимая часть покинула ее, как покидает человека дух, если только он не исчезает. До этого момента Елена не подозревала, что в ней как бы живут сиамские близнецы, одному из которых предназначено с высоты своей избранности смотреть на ее оцепенение.
Прозрачно-бледный близнец-отражение, не скованный силой притяжения земли. Он скользил и смотрел на то, от чего освободился. Ему было легко и хорошо, но он не мог забыть столь долго испытываемую силу притяжения. И больше всего ему, обретшему ясность и безграничную свободу, хотелось превратиться в туман и пасть на большие серые валуны у берега моря. На валуны, приложив ладонь к которым, можно было прикоснуться ко всем временам одновременно.
Горько пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик. Все горше пахнет розмарин. Бессмысленно горько пахнет розмарин.
Ни-ког-да не вы-би-рай этот мир, ес-ли не уз-нал о дру-гих...
Марципановое счастье
Рассказ Конрада Кейзарса
На мгновение Елене показалось, что эту ночь она не переживет. Она ощущала себя новобранцем, которого гнали сквозь диковинный строй - в нее бросали камнями, на нее кричали, о чем-то молили, гладили, удерживали, чтобы пожалеть, дергали за волосы, жадно хватали за грудь, почтительно целовали в лоб, дружески протягивали руку, били по обеим щекам, бросались перед ней на колени, хлестали плетью по спине...
Елена попыталась вспомнить, сколь долгой бывает ночь. Она знала, что ночь может быть вечной, когда бодрствующий мозг лихорадочно перелистывает интимную историю цивилизации. Она знала, что ночь может быть лишь мгновением между смыканием и размыканием век, чему нет ни одного свидетеля. Изредка ночами она переживала что-то вроде бдения в темноте, которое ей совсем по-детски хотелось продолжить, завесив окна толстыми одеялами, чтобы тьму не спугнул утренний свет.
Эта ночь длилась долго. Ничто и никогда в жизни Елены так долго не продолжалось. Втайне она думала, что к утру они отпразднуют жизнь Элеоноры, она с благодарностью проводит до калитки этих усталых людей, этих верных плакальщиков, откровенных рассказчиков и неутомимых участников торжества. И вежливо-утомленными глазами станет наблюдать, как они примутся решать, кому сесть в машину, а кому по весеннему холодку отправиться на станцию пешком. И прохладным утром она вдохнет машинную гарь, которая клубами покатится по песчаной дороге, и сквозь нее, как сквозь прозрачную дымку, будет смотреть на неспешно удаляющиеся по дороге фигуры.
Сейчас, когда все еще длилась ночь, Елене казалось, что, затворив всю в утренней росе калитку, она направится в сарайчик за лопатой, вскопает землю недалеко от грецкого ореха, очистит ее от едва проклюнувшихся сорняков и уляжется в мягкую прохладу, как большой белый боб. И начнет прорастать, и из нее появятся два сочных зеленых листка, и она будет довольствоваться тем, что можно смотреть на солнце.
- Светило солнце, - услышала Елена, выйдя из задумчивости.
- В тот день светило солнце, - говорил Конрад Кейзарс. Он говорил тихо, будто извиняясь, но и чувствуя себя обязанным сказать хоть что-то. Кейзарс смотрел на свои тонкие пальцы, он боялся поднять глаза - их скорбное выражение Елена заметила сразу же, еще на веранде, прежде чем начали читать псалмы над гробом Элеоноры. Все в этом господине отличалось чрезвычайной элегантностью и правильностью, так что грустное выражение глаз ему просто не подходило. И все же оно не было напускным, скорее, оно отчаянно пыталось сигнализировать об истинной сути, которую на протяжении жизни при необходимости и, скорее всего, по-разному упаковывали, а нередко и подавляли.
Размышляя о глазах Кейзарса, Елена припомнила слышанную когда-то сказку о лекаре, заключившем уговор со смертью. Если он видел белую женщину в изножье у больного, ему разрешалось больного спасти. Если же белая женщина стояла в изголовье, лекарь должен был отступить. Но однажды он увидел белую женщину в изголовье девушки удивительной красоты и ловко перевернул кровать, прижав белую женщину к стене. За такое самоуправство, за то, что нарушил уговор, лекарь должен был умереть. Белая женщина привела его в подземелье, где в многочисленных стенных нишах мерцали огоньки - одни ярче, другие еле теплились. Это были жизни, которыми ведала белая женщина. И вот она подвела врача к едва мерцающему огоньку. Это была угасающая жизнь лекаря. Дрожащим, едва тлеющим светом, как огонек жизни в подземелье белой женщины, мерцали глаза Кейзарса.
- Светило солнце, когда я, не знавший ни в чем отказа сын состоятельных родителей, отправился через маленькую немецкую деревушку, которая стала нашим тихим и спокойным прибежищем... - продолжал тихо Кейзарс.
Елена заметила, как все взгляды заинтересованно и внимательно обратились к Кейзарсу, который до этой минуты ничем не давал понять, что приехал из чужой страны. Елена пыталась вслушаться в его голос, уловить чужую интонацию или неверное ударение, но речь Кейзарса текла непринужденно, привычно и не резала слух.
- Люди, пережившие ужасы, быстро свыкаются с тихим будничным счастьем. Моя мать благодарила судьбу за то, что могла, стоя босыми ногами на теплом полу, жарить нам с отцом по утрам глазунью с помидорами. Ночью она уже не вскакивала и не вспоминала утраченную родину. Отец по вечерам стал пить зеленый чай и просил мать, чтобы та больше не заваривала ромашку, ибо от ее аромата на глаза его неудержимо наворачиваются слезы.
Отец, хоть и чужестранец, был уважаемым и состоятельным врачом, к тому же все трое мы безупречно говорили по-немецки - in eine fremden Sprache sprechen... - Последние три слова, сложив губы трубочкой и слегка шепелявя, Кейзарс проговорил журчащим ручейком. - Утро я проводил в отцовской клинике, а вечерами был частым гостем в немецких семьях, которые все как одна были озабочены благополучным будущим своих дочерей. Мужчин не хватало, и это превратило таких, как я, в вожделенные и самодовольные объекты местных сражений. К тому же я владел несколькими собственными приемами - перевел на немецкий, на свой страх и риск, несколько народных песен, которыми пользовался как любовными стишками, а мать моя умела делать удивительно вкусную клубнику из марципана, которую окрашивала свекольным соком и посыпала сахарной пудрой. За немками так еще никто не ухаживал. И в деревушке у меня было полным-полно невест.
Schlaf, mein Brаutchen,
Schlaf, mein Brautchen,
Schlaft zu in meinen Armen,
неожиданно пропел Кейзарс непонятные слова на знакомую мелодию. Еле заметный огонек в его глазах вспыхнул, голос оказался низким и приятным.
Спи, усни, невестушка,
На моей руке,
Одну руку отлежишь,
Подложу другую руку...
Приторно-сладкий марципановый ухажер Кейзарс из немецкой деревушки.
- Кулечек с марципановой клубникой всегда был у меня в кармане пиджака, - заговорщицким тоном раскрыл Кейзарс свой марципаново-сладкий секрет. - И в тот день тоже, когда я направился через деревушку на поросший деревьями холм, где находился пансионат для инвалидов войны. Отец предпочитал туда не ходить, так как инвалиды были его соплеменниками и действовали на него еще сильнее, чем аромат ромашкового чая. Я бывал там редко, я вообще мог этого не делать, поскольку жизнь была им, извините, до одного места. Они пили и похвалялись своим уродством. И были у них нянечки двух сортов - одни некрасивые, которых никто не трогал, и вторые, не такие некрасивые, которые вместе с ними пили и предавались плотским утехам.
Кейзарс до мелочей помнил свои визиты в пансионат.
- В длинном коридоре состязались в скорости два инвалида в колясках. Верхом у них на коленях сидели растрепанные женщины, которые орали, подбадривая ездоков. Время от времени они сами отпивали из толстых, коричневого стекла бутылей, в каких обычно хранят дезинфицирующие растворы, и вливали их содержимое в рот соперникам.
При виде Кейзарса в конце коридора двое в колясках, перекрикивая друг друга, принялись орать: "Доктор, у меня триппер в ухе!", "Доктор, у меня гладиола в заднице!".
- Гладиола в заднице, гладиола в заднице, - разнеслось по коридору, оповещая о визите врача. И словно по мановению руки в палатах и коридорах многоголосый хор принялся трубить на мотив марша тореадоров:
Мы по уши в дерьме
и выбраться не можем,
нет лестницы у нас,
и Кейзарс не поможет...
- Кейзарс не поможет, Кейзарс не поможет, - повторил Конрад, выстукивая ногой ритм. Его элегантный башмак тихо поскрипывал. Можно было только догадываться, как чувствовал себя этот сытый, хорошо воспитанный сыночек, перешагивая порог, за которым целая орда молодых, искалеченных людей опошляла смысл жизни.
- Я увидел ее в девятой палате. Она мылась за перегородкой у раковины, где пациенты обычно раздеваются перед осмотром. Я говорю о вашей матери. Кейзарс с почтением и почти по-отечески обратился к Елене. - В те времена многие девушки закалывали волосы обыкновенными серыми металлическими заколками. - Кейзарс по-прежнему обращался словно бы только к Елене. Но она-то прекрасно знала, что сегодня такие заколки в ее волосах были исключением, явлением доисторическим, и ей стало чуть ли не весело оттого, что спустя столько лет сидела она сейчас перед Кейзарсом как живое воплощение гримас времени. - Заколки она ссыпала в металлический лоток, в каких обычно хранились медицинские инструменты. Вообще-то она не мылась, она просто поливала водой шею и голову, - продолжал Конрад Кейзарс, и лицо его говорило о том, что он соскользнул в прошлое по пришедшей самой по себе в движение лестнице...
- Entschuldigung, - переминаясь на пороге с ноги на ногу и понаблюдав с минуту за мелькающей тенью за перегородкой, несмело произнес лощеный докторский отпрыск, который только что счастливо отделался от бурной, восторженной встречи.
Звуки льющейся воды затихли. Из-за перегородки, ничуть не смущаясь, вышла молодая, голая по пояс женщина. У нее были слегка припухшие глаза, но столь привлекательного создания Кейзарс еще не встречал после того, как уехал из Риги. От волнения и смущения он сунул руки в карманы брюк и, слава Богу, наткнулся на свои марципановые ягоды. Но вместо онемеченных народных песен в его прилизанной голове звенела пустота.
- Bitte schon, - нервно нащупав клубничину, Кейзарс протянул ее полуголому созданию. - Eine Nascherei, eine Marzipanbeere...
- Danke, danke. - Улыбаясь, она схватила ягоду, быстро проглотила ее, облизала губы, повела плечами и, кокетливо постучав себя пальцем по лбу, затараторила: - Nicht bum bum, очень вкусная, bum bum nicht, danke, вкусная, ням-ням, danke, danke...
- Не надо бум-бум. Я латыш, - с удивлением и облегчением сказал Кейзарс.
- Вкусная, правда, правда, очень вкусная. У вас еще есть? - деловито спросила уже обсохшая купальщица Сусанна, словно бы пропустив мимо ушей немаловажное откровение Конрада. - Тут не очень-то разживешься сладким, тут только пью-ую-уют, - напевно произнеся слово, она порылась в кучке одежды и достала небольшую фляжку. Отхлебнув хорошенько, она передернулась и сквозь сжатые зубы втянула большой глоток воздуха, как будто им можно было закусить. После чего любезно протянула фляжку Конраду. - Элеонора, - сказала она и сжала губы, словно их все еще саднило от крепкого напитка.
Остолбенело глядя на Элеонору, вконец ошалевший Кейзарс рванул из фляжки так, что поперхнулся и ядовитая жидкость чуть не брызнула из глаз.
Испуганная Элеонора подбежала к нему и яростно принялась колотить его по спине. "Ну как? Ты в порядке? Ну как? Ты в порядке?" - слышал Кейзарс ее взволнованный голос. Элеонора чуть наклонилась, и затуманенным взглядом Кейзарс видел, как в такт энергичным движениям подрагивает грудь Элеоноры. Молниеносно, не успел он и воздуха глотнуть, его пронзило страстное желание прикоснуться к этой груди.
- Конрад, - сквозь кашель произнес он, благодарно глядя на Элеонору. -Конрад Кейзарс.
- Кейзарс не поможет, - пробулькала Элеонора, отпив снова порядочный глоток. - Вы, верно, боитесь этого пойла, которым тут напиваются вусмерть?.. - спросила она и наконец натянула на голую грудь обтягивающий старенький джемпер.
- Каждый волен выбирать, - рассудительно произнес Кейзарс и тут же почувствовал, что низ его живота ведет себя неподобающим образом. Ему показалось, что фунтик с марципановыми клубничинами скользнул прямо между ног, образовав явную выпуклость.
- А чего выбирать, коль нет ни родины, ни ног, - чуть ли не утробным голосом ответила Элеонора охваченному борьбой с инстинктом Кейзарсу. Она удобно устроилась на широком подоконнике и смотрела, как в чужих горах разгорается прекрасный весенний день.
Кейзарс, стыдясь самого себя, вытащил из глубокого кармана кулек с клубникой и теперь стоял, держа его в руках, как изящную бонбоньерку для капризной любовницы. Он и смущался, и в то же время хотел сделать что-нибудь такое, что обратило бы печально-остекленевший взгляд Элеоноры в его сторону. А она, соблазнительное создание, бездумно вливала в себя одуряющее пойло, которое при свете дня наверняка омрачало ее рассудок, и тихо напевала:
Не гадал, не чаял,
На войну послали.
Вырастил гнедого,
Не успел объездить,
Кунью шапку справил,
Не успел примерить,
Обручился с милой,
Не успел жениться.
Внезапно Элеонора перестала петь и села спиной к окну. Она раздвинула ноги, ровно настолько, чтобы Кейзарс мог заметить, как легкая ткань юбки падает призывными складками. Она попросила у Кейзарса еще одну ягоду. Кейзарс сделал только несколько шагов, но при этом испытал огромное сопротивление - схожее с сильным, но нежным ветром.
Она не противилась ни одному его действию, хотя он, не переставая, спрашивал: "А так можно?" Ему было страшно преступить грань, ибо он собирался сделать это впервые в жизни и не знал, в какое мгновение потеряет от наслаждения рассудок.
Любовные игры Элеонору не привели в чувство, скорее наоборот, она сделалась еще безрассуднее. Усадив усталого и безумно счастливого Кейзарса на край постели, она умчалась по коридору как шальная. Погружаясь в сладкие сновидения, Кейзарс успел заметить, что, забывшись, он превратил материнскую марципановую клубнику в комковатое месиво, которое вывалилось на пол. "Мелкое перед лицом величия становится ничтожным", - засыпая, услышал Кейзарс слова отца.
Он провалился в сон меньше чем на мгновение. Кто-то толкал его, щипал, тормошил, тащил, схватив под мышки. Все еще сонный, он очнулся в инвалидном кресле. И отдался жадным поцелуям Элеоноры. И подумал, что так целовала его в детстве только мама после болезни, когда ему чудом удалось выжить.
"Не гадал, не чаял". Перед глазами Кейзарса, под прерывистое монотонное пение Элеоноры, мелькали облупленные подоконники, в то время как она с невероятной силой, почти бегом толкала инвалидную коляску со своей миролюбивой добычей.
Кейзарс закрыл глаза и расслабился. Он не был подготовлен к счастью и воспринял его с детской доверчивостью. Сквозь распахнутые двери палат на них, как ошпаренные ледяным душем, смотрели искалеченные братья по несчастью. Кто-то быстро сообразил, что к чему, и попытался подставить им костыль.
- Убери подпорку! - взревела Элеонора, похожая на не помнящего себя солдата, которому революция еще ничего не дала, но у которого еще ничего и не отняла.
В голове у Кейзарса все смешалось - где он сидит? В быстрых санках, которые несутся вниз с горы? В упряжке или на дрожках, о которых рассказывала бабушка, с окаменевшим лицом заявившая, что остается, чтобы "не потерять себя и родину"? В мотоциклетке? Он несся быстро, и ему ничуть не было страшно. По песчаной дороге прямиком на горный луг. Элеонора из последних сил тащила кресло, как тащат коляску с малышом мамы, когда им надоедает уныло толкать ее перед собой. Слегка придя в себя после быстрого спуска, Кейзарс осторожно повернул голову. Элеонора, пылающая, тяжело дыша, лежала в цветах, напоминающих маленькие скромные ромашки. Долго, не двигаясь, следил он за ней. Как будто забыв, что в инвалидной коляске очутился из-за безумной случайности. Как будто забыв, что может встать, шевелить руками, ходить. Пораженный счастьем.
С нетерпением развернув посылочку, дочка сначала и вправду увидела красивое карманное зеркальце, в котором отражалось ее не менее красивое личико. Достав его, она нашла под ним открытку с черепом, который ее испугал, и наконец под нею - маленькую репродукцию иконы Богоматери.
Эмме понравились притча и ирония, с какой мудрая мать рассказала дочери, что телесная красота недолговечна, что дух бессмертен, а значит - и Бог или наоборот. Вероятность того, что именно так и произойдет, Эмму ничуть не огорчила, ей только хотелось, чтобы эта легкая и вольная ночь так скоро не кончалась.
Эмма выставила самые изысканные из имевшихся у нее напитков, выложила сигары и сладости в виде мертвой головы. В хорошем подпитии они пели, танцевали и подслащивали жизнь.
Розы, роозы,
Лишь мгновение цветууут,
Розы, роозы,
Улыбнутся и дальше идуут...
Обе вальсировали и от всей души подпевали скрипучему патефону. Спустя мгновение беспечные озорницы танцевали польку, весело напевая:
Русачок литовку мял
В розовых штанишках.
Русачок кричит - довольно!
Та кричит - еще хочу!
В самый разгар бала кто-то настойчиво бросил камешком в стекло. Эмма отворила окно и крикнула, чтоб убирался. Хлоп! Никто не посмеет нарушить вольный богемный девичник!
На камешки это не подействовало.
- Шлосс, - снова распахнув окно, крикнула Эмма, доведенная почти до белого каления. - Амен, zakrito, лив ми элоун, капут, фак офф, слюнявые шавки...
Шавка не поняла. Камешки не унимались, продолжая биться в окно.
Эмма с пылающими от гнева щеками рванула его, схватила самую дорогую свою вещь - тяжелое, оставшееся в наследство от прежних времен зеркало в серебряной витой оправе и, размахнувшись, швырнула его в открытое окно...
Тут Эмма Вирго замолчала и, стиснув маленькие кулачки, опустила голову. Казалось, она в тысячный раз просит у кого-то прощения за свой безумный поступок. В комнате воцарилась томительная тишина.
Элеонора и Эмма услышали глухой стук и чей-то сдавленный стон. Подбежав к окну, возле которого стояла Эмма, Элеонора увидела лежащего на улице мужчину. Он лежал на спине, лежал неподвижно, около его виска валялась тяжелая рамка от зеркала, а вокруг блестели мелкие осколки.
Эмма словно окаменела. Элеонора в секунду пришла в себя, выскочила, стремглав слетела вниз по лестнице и присела возле лежащего. В застывшем лице отражались недоумение и удивление.
- Твое зеркало его убило, - войдя в комнату, сказала Элеонора. И тут, словно бы получив удар по лбу, Элеонора снова метнулась вниз по лестнице. С силой, какую трудно было ожидать в таком хрупком существе, она ухватила покойника под мышки и, как металлическую печурку, втащила в подворотню, опрокинув лицом вниз. Потом схватила рамку от зеркала и молниеносно расшвыряла ногами осколки.
Когда она вернулась в комнату, Эмма все так же стояла у окна.
- Твое зеркало его убило, - повторила Элеонора.
Слова отчетливо врезались в оцепеневшее сознание Эммы. Быть убийцей значит быть жалким и в то же время ощущать свое превосходство.
- Война, - нарушив краткое молчание, сказала Элеонора. - Никто ни о чем не догадается, никаких подозрений. Ведь война же! - воскликнула Элеонора, не веря самой себе. Голос ее дрогнул.
Горький аромат бессмысленности.
- Никто не заслуживает такой бессмысленной смерти. - Элеонора обращалась к неподвижной спине Эммы. - У смерти нет ни света, ни тени, только запах розмарина, - добавила она, подойдя к Эмме совсем близко. Глаза ее внезапно сделались холодными, и взгляд стал непреклонным. Такой бывает у праведного судии. Она предаст, она осудит Эмму, и, хоть и бессмысленная, это все же будет справедливость.
- Розмарин, розмарин... - Эмма попыталась вспомнить, как пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик? В ее воображении перепутались запахи мирты, тиса, лилий, можжевельника, еловых почек, туи. Нет, Эмме никогда не приходилось нюхать розмарин. Но ей нужно было знать запах смерти. Ибо на Страшном суде ее об этом спросят. Вы знаете, как бессмысленно пахнет розмарин?
Пронзительную тишину в комнате нарушил щелчок. Это Эмма Вирго открыла сумочку и вытащила оттуда пучок засохших веточек, от которого повеяло ароматом смолы и легких эфирных масел. Она сунула нос в ладонь с розмарином, словно бы в кислородную маску, и несколько раз глубоко вдохнула. Потом подняла просветлевшие глаза и сказала:
- Она не предала меня и не осудила. Она только сказала мне, что представляла смерть комической, трагической или хотя бы поэтической. Только не случайной и не бессмысленной. Голос ее по-прежнему дрожал, и мне казалось, что она еле сдерживает слезы. Мое все еще оцепеневшее сознание едва улавливало ее бессвязный рассказ о дальнем родственнике, который умер, нарочно пописав на оголенные электрические провода, о близком родственнике, который давным-давно, попав в жизненную передрягу, выпил бутылку уксусной эссенции и сунул голову в мельничную запруду. И еще она рассказывала, как впервые всерьез задумалась о смерти. Она с детства любила ягоды боярышника. Часами простаивала среди колючих сучьев и уплетала большие красные мучнистые ягоды, обсасывая каждую из них до самых косточек. Иногда она лакомилась ими вместе с птицами, а случалось и так, что застывала и не могла сорвать ни одной ягоды, так захватывал ее вид падающего на красный куст снега. И однажды в юности, не в силах справиться с одиночеством и понять окружающий мир, Элеонора действительно хотела добровольно расстаться с жизнью. Она решила повеситься. Чтобы осуществить свой замысел, Элеонора в полутьме пробралась в большую прихожую хозяйки, у которой снимала жилье, и наобум вытащила из шкафа длинный прочный шейный платок. Внимательно рассмотрев его в белесом свете своей комнаты, она была поражена, увидев разбросанные по платку в причудливом узоре ягоды боярышника. Пропустив сквозь ладонь шелковистую, но прочную ткань, она решила, что будет жить.
- ...ет ...ить ...ет ...ить. - Голос Эммы все еще звучал в ушах Елены, как приглушенное эхо, застрявшее в горах. Перед ее глазами возникла Элеонора, которая незадолго до смерти, к вящему стыду Елены, сгоняла детишек с ближайших деревьев боярышника и часами лакомилась мучнистыми ягодами, громко щелкая вставными зубами. Во время подобного ее чревоугодия Елена, отойдя в сторонку, терпеливо ждала. И вот однажды за свое терпение она получила в награду от матери платок, о котором рассказала Эмма. И почему-то он стал для нее чрезвычайно дорогим. В зависимости от погоды она обматывала им шею то плотнее, то слабее, а однажды нечаянно стянула его так туго - что перехватило дыхание...
Елене вдруг захотелось встать и убежать или зарыдать во весь голос, плакать так, как плачут, чтобы выплакать долго сдерживаемые чувства. Однако с удивительным самообладанием она подобрала веточки розмарина, разбросанные по столу рядом с сумкой Эммы, резко растерла их и несколько раз глубоко вдохнула незнакомый аромат. Напряжение спало, словно Елена выпила горькой сердечной настойки. Она закрыла глаза и продолжала вдыхать розмарин.
- После того вечера не стало на свете человека более одинокого, чем я, и я решила выращивать розмарин, он бессмысленно пахнет у меня в саду вот уже многие годы, - закончила Эмма и засмеялась. И стала вдруг старше, чем была на самом деле, казалось, рассказ потребовал от пожилой женщины, чья любовь к жизни стоила так бессмысленно дорого, огромного напряжения, и сейчас она не испытывала чувства облегчения от свалившегося с ее души камня, а, скорее, взвалила на себя новую ношу, которая будет давить на нее до самого смертного часа.
- Элеонору после того я больше никогда не встречала, - устало сказала
Эмма. - Порой, когда в своем одиночестве я ощущала себя на плахе палача, я пыталась ее разыскать, но тщетно...
В комнате становилось все темнее. После рассказа Эммы стало совсем трудно дышать. А за открытым окном был совсем другой мир, в котором все еще только оживало. Елена неожиданно почувствовала себя, как ранней осенью на речном берегу, куда они ходили вместе с Элеонорой. Во всем ощущалась близость тления, было холодно и грустно, и немного боязно. Как в лифте старого запущенного дома. Закрывая за собой тяжелые двери и медленно поднимаясь наверх, никогда не бываешь уверен в том, что не рухнешь.
Елене показалось, что и поминающие сгрудились в маленькой комнате Элеоноры совсем как в лифте. Мальчик-лифтер оставлен за дверьми, чтобы чужие уши не слышали и чужие глаза не видели того, что им не предназначалось. Медленно все поднимались вверх, вели себя тихо, чтобы ненароком не спугнуть потаенные мысли другого. С аристократической вежливостью вслушиваясь в чужое сдерживаемое дыхание. Мимо скользила исчезнувшая красота, тщательно сотворенная человеческими руками. Лестничные перила извивались, словно мудрая и коварная змея, знающая единственно верный многотрудный путь. Выцветшие стенные панно укрывали и охраняли друг друга, как братья и сестры тайного братства. Вечные страстотерпцы - ступени - смиренно ждали, когда их снова начнут топтать и снова кто-то плюнет на них.
Медленно все поднимались вверх, к стеклянной крыше, сквозь которую проникал свет. Запрокинув голову, смотреть вверх. Не поддаваться желанию смотреть вниз. Не поддаваться силе притяжения, которая тянула назад, туда, где все началось.
Медленно они поднимались вверх.
На мгновение Елене стало невероятно легко, словно бы какая-то невидимая часть покинула ее, как покидает человека дух, если только он не исчезает. До этого момента Елена не подозревала, что в ней как бы живут сиамские близнецы, одному из которых предназначено с высоты своей избранности смотреть на ее оцепенение.
Прозрачно-бледный близнец-отражение, не скованный силой притяжения земли. Он скользил и смотрел на то, от чего освободился. Ему было легко и хорошо, но он не мог забыть столь долго испытываемую силу притяжения. И больше всего ему, обретшему ясность и безграничную свободу, хотелось превратиться в туман и пасть на большие серые валуны у берега моря. На валуны, приложив ладонь к которым, можно было прикоснуться ко всем временам одновременно.
Горько пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик. Все горше пахнет розмарин. Бессмысленно горько пахнет розмарин.
Ни-ког-да не вы-би-рай этот мир, ес-ли не уз-нал о дру-гих...
Марципановое счастье
Рассказ Конрада Кейзарса
На мгновение Елене показалось, что эту ночь она не переживет. Она ощущала себя новобранцем, которого гнали сквозь диковинный строй - в нее бросали камнями, на нее кричали, о чем-то молили, гладили, удерживали, чтобы пожалеть, дергали за волосы, жадно хватали за грудь, почтительно целовали в лоб, дружески протягивали руку, били по обеим щекам, бросались перед ней на колени, хлестали плетью по спине...
Елена попыталась вспомнить, сколь долгой бывает ночь. Она знала, что ночь может быть вечной, когда бодрствующий мозг лихорадочно перелистывает интимную историю цивилизации. Она знала, что ночь может быть лишь мгновением между смыканием и размыканием век, чему нет ни одного свидетеля. Изредка ночами она переживала что-то вроде бдения в темноте, которое ей совсем по-детски хотелось продолжить, завесив окна толстыми одеялами, чтобы тьму не спугнул утренний свет.
Эта ночь длилась долго. Ничто и никогда в жизни Елены так долго не продолжалось. Втайне она думала, что к утру они отпразднуют жизнь Элеоноры, она с благодарностью проводит до калитки этих усталых людей, этих верных плакальщиков, откровенных рассказчиков и неутомимых участников торжества. И вежливо-утомленными глазами станет наблюдать, как они примутся решать, кому сесть в машину, а кому по весеннему холодку отправиться на станцию пешком. И прохладным утром она вдохнет машинную гарь, которая клубами покатится по песчаной дороге, и сквозь нее, как сквозь прозрачную дымку, будет смотреть на неспешно удаляющиеся по дороге фигуры.
Сейчас, когда все еще длилась ночь, Елене казалось, что, затворив всю в утренней росе калитку, она направится в сарайчик за лопатой, вскопает землю недалеко от грецкого ореха, очистит ее от едва проклюнувшихся сорняков и уляжется в мягкую прохладу, как большой белый боб. И начнет прорастать, и из нее появятся два сочных зеленых листка, и она будет довольствоваться тем, что можно смотреть на солнце.
- Светило солнце, - услышала Елена, выйдя из задумчивости.
- В тот день светило солнце, - говорил Конрад Кейзарс. Он говорил тихо, будто извиняясь, но и чувствуя себя обязанным сказать хоть что-то. Кейзарс смотрел на свои тонкие пальцы, он боялся поднять глаза - их скорбное выражение Елена заметила сразу же, еще на веранде, прежде чем начали читать псалмы над гробом Элеоноры. Все в этом господине отличалось чрезвычайной элегантностью и правильностью, так что грустное выражение глаз ему просто не подходило. И все же оно не было напускным, скорее, оно отчаянно пыталось сигнализировать об истинной сути, которую на протяжении жизни при необходимости и, скорее всего, по-разному упаковывали, а нередко и подавляли.
Размышляя о глазах Кейзарса, Елена припомнила слышанную когда-то сказку о лекаре, заключившем уговор со смертью. Если он видел белую женщину в изножье у больного, ему разрешалось больного спасти. Если же белая женщина стояла в изголовье, лекарь должен был отступить. Но однажды он увидел белую женщину в изголовье девушки удивительной красоты и ловко перевернул кровать, прижав белую женщину к стене. За такое самоуправство, за то, что нарушил уговор, лекарь должен был умереть. Белая женщина привела его в подземелье, где в многочисленных стенных нишах мерцали огоньки - одни ярче, другие еле теплились. Это были жизни, которыми ведала белая женщина. И вот она подвела врача к едва мерцающему огоньку. Это была угасающая жизнь лекаря. Дрожащим, едва тлеющим светом, как огонек жизни в подземелье белой женщины, мерцали глаза Кейзарса.
- Светило солнце, когда я, не знавший ни в чем отказа сын состоятельных родителей, отправился через маленькую немецкую деревушку, которая стала нашим тихим и спокойным прибежищем... - продолжал тихо Кейзарс.
Елена заметила, как все взгляды заинтересованно и внимательно обратились к Кейзарсу, который до этой минуты ничем не давал понять, что приехал из чужой страны. Елена пыталась вслушаться в его голос, уловить чужую интонацию или неверное ударение, но речь Кейзарса текла непринужденно, привычно и не резала слух.
- Люди, пережившие ужасы, быстро свыкаются с тихим будничным счастьем. Моя мать благодарила судьбу за то, что могла, стоя босыми ногами на теплом полу, жарить нам с отцом по утрам глазунью с помидорами. Ночью она уже не вскакивала и не вспоминала утраченную родину. Отец по вечерам стал пить зеленый чай и просил мать, чтобы та больше не заваривала ромашку, ибо от ее аромата на глаза его неудержимо наворачиваются слезы.
Отец, хоть и чужестранец, был уважаемым и состоятельным врачом, к тому же все трое мы безупречно говорили по-немецки - in eine fremden Sprache sprechen... - Последние три слова, сложив губы трубочкой и слегка шепелявя, Кейзарс проговорил журчащим ручейком. - Утро я проводил в отцовской клинике, а вечерами был частым гостем в немецких семьях, которые все как одна были озабочены благополучным будущим своих дочерей. Мужчин не хватало, и это превратило таких, как я, в вожделенные и самодовольные объекты местных сражений. К тому же я владел несколькими собственными приемами - перевел на немецкий, на свой страх и риск, несколько народных песен, которыми пользовался как любовными стишками, а мать моя умела делать удивительно вкусную клубнику из марципана, которую окрашивала свекольным соком и посыпала сахарной пудрой. За немками так еще никто не ухаживал. И в деревушке у меня было полным-полно невест.
Schlaf, mein Brаutchen,
Schlaf, mein Brautchen,
Schlaft zu in meinen Armen,
неожиданно пропел Кейзарс непонятные слова на знакомую мелодию. Еле заметный огонек в его глазах вспыхнул, голос оказался низким и приятным.
Спи, усни, невестушка,
На моей руке,
Одну руку отлежишь,
Подложу другую руку...
Приторно-сладкий марципановый ухажер Кейзарс из немецкой деревушки.
- Кулечек с марципановой клубникой всегда был у меня в кармане пиджака, - заговорщицким тоном раскрыл Кейзарс свой марципаново-сладкий секрет. - И в тот день тоже, когда я направился через деревушку на поросший деревьями холм, где находился пансионат для инвалидов войны. Отец предпочитал туда не ходить, так как инвалиды были его соплеменниками и действовали на него еще сильнее, чем аромат ромашкового чая. Я бывал там редко, я вообще мог этого не делать, поскольку жизнь была им, извините, до одного места. Они пили и похвалялись своим уродством. И были у них нянечки двух сортов - одни некрасивые, которых никто не трогал, и вторые, не такие некрасивые, которые вместе с ними пили и предавались плотским утехам.
Кейзарс до мелочей помнил свои визиты в пансионат.
- В длинном коридоре состязались в скорости два инвалида в колясках. Верхом у них на коленях сидели растрепанные женщины, которые орали, подбадривая ездоков. Время от времени они сами отпивали из толстых, коричневого стекла бутылей, в каких обычно хранят дезинфицирующие растворы, и вливали их содержимое в рот соперникам.
При виде Кейзарса в конце коридора двое в колясках, перекрикивая друг друга, принялись орать: "Доктор, у меня триппер в ухе!", "Доктор, у меня гладиола в заднице!".
- Гладиола в заднице, гладиола в заднице, - разнеслось по коридору, оповещая о визите врача. И словно по мановению руки в палатах и коридорах многоголосый хор принялся трубить на мотив марша тореадоров:
Мы по уши в дерьме
и выбраться не можем,
нет лестницы у нас,
и Кейзарс не поможет...
- Кейзарс не поможет, Кейзарс не поможет, - повторил Конрад, выстукивая ногой ритм. Его элегантный башмак тихо поскрипывал. Можно было только догадываться, как чувствовал себя этот сытый, хорошо воспитанный сыночек, перешагивая порог, за которым целая орда молодых, искалеченных людей опошляла смысл жизни.
- Я увидел ее в девятой палате. Она мылась за перегородкой у раковины, где пациенты обычно раздеваются перед осмотром. Я говорю о вашей матери. Кейзарс с почтением и почти по-отечески обратился к Елене. - В те времена многие девушки закалывали волосы обыкновенными серыми металлическими заколками. - Кейзарс по-прежнему обращался словно бы только к Елене. Но она-то прекрасно знала, что сегодня такие заколки в ее волосах были исключением, явлением доисторическим, и ей стало чуть ли не весело оттого, что спустя столько лет сидела она сейчас перед Кейзарсом как живое воплощение гримас времени. - Заколки она ссыпала в металлический лоток, в каких обычно хранились медицинские инструменты. Вообще-то она не мылась, она просто поливала водой шею и голову, - продолжал Конрад Кейзарс, и лицо его говорило о том, что он соскользнул в прошлое по пришедшей самой по себе в движение лестнице...
- Entschuldigung, - переминаясь на пороге с ноги на ногу и понаблюдав с минуту за мелькающей тенью за перегородкой, несмело произнес лощеный докторский отпрыск, который только что счастливо отделался от бурной, восторженной встречи.
Звуки льющейся воды затихли. Из-за перегородки, ничуть не смущаясь, вышла молодая, голая по пояс женщина. У нее были слегка припухшие глаза, но столь привлекательного создания Кейзарс еще не встречал после того, как уехал из Риги. От волнения и смущения он сунул руки в карманы брюк и, слава Богу, наткнулся на свои марципановые ягоды. Но вместо онемеченных народных песен в его прилизанной голове звенела пустота.
- Bitte schon, - нервно нащупав клубничину, Кейзарс протянул ее полуголому созданию. - Eine Nascherei, eine Marzipanbeere...
- Danke, danke. - Улыбаясь, она схватила ягоду, быстро проглотила ее, облизала губы, повела плечами и, кокетливо постучав себя пальцем по лбу, затараторила: - Nicht bum bum, очень вкусная, bum bum nicht, danke, вкусная, ням-ням, danke, danke...
- Не надо бум-бум. Я латыш, - с удивлением и облегчением сказал Кейзарс.
- Вкусная, правда, правда, очень вкусная. У вас еще есть? - деловито спросила уже обсохшая купальщица Сусанна, словно бы пропустив мимо ушей немаловажное откровение Конрада. - Тут не очень-то разживешься сладким, тут только пью-ую-уют, - напевно произнеся слово, она порылась в кучке одежды и достала небольшую фляжку. Отхлебнув хорошенько, она передернулась и сквозь сжатые зубы втянула большой глоток воздуха, как будто им можно было закусить. После чего любезно протянула фляжку Конраду. - Элеонора, - сказала она и сжала губы, словно их все еще саднило от крепкого напитка.
Остолбенело глядя на Элеонору, вконец ошалевший Кейзарс рванул из фляжки так, что поперхнулся и ядовитая жидкость чуть не брызнула из глаз.
Испуганная Элеонора подбежала к нему и яростно принялась колотить его по спине. "Ну как? Ты в порядке? Ну как? Ты в порядке?" - слышал Кейзарс ее взволнованный голос. Элеонора чуть наклонилась, и затуманенным взглядом Кейзарс видел, как в такт энергичным движениям подрагивает грудь Элеоноры. Молниеносно, не успел он и воздуха глотнуть, его пронзило страстное желание прикоснуться к этой груди.
- Конрад, - сквозь кашель произнес он, благодарно глядя на Элеонору. -Конрад Кейзарс.
- Кейзарс не поможет, - пробулькала Элеонора, отпив снова порядочный глоток. - Вы, верно, боитесь этого пойла, которым тут напиваются вусмерть?.. - спросила она и наконец натянула на голую грудь обтягивающий старенький джемпер.
- Каждый волен выбирать, - рассудительно произнес Кейзарс и тут же почувствовал, что низ его живота ведет себя неподобающим образом. Ему показалось, что фунтик с марципановыми клубничинами скользнул прямо между ног, образовав явную выпуклость.
- А чего выбирать, коль нет ни родины, ни ног, - чуть ли не утробным голосом ответила Элеонора охваченному борьбой с инстинктом Кейзарсу. Она удобно устроилась на широком подоконнике и смотрела, как в чужих горах разгорается прекрасный весенний день.
Кейзарс, стыдясь самого себя, вытащил из глубокого кармана кулек с клубникой и теперь стоял, держа его в руках, как изящную бонбоньерку для капризной любовницы. Он и смущался, и в то же время хотел сделать что-нибудь такое, что обратило бы печально-остекленевший взгляд Элеоноры в его сторону. А она, соблазнительное создание, бездумно вливала в себя одуряющее пойло, которое при свете дня наверняка омрачало ее рассудок, и тихо напевала:
Не гадал, не чаял,
На войну послали.
Вырастил гнедого,
Не успел объездить,
Кунью шапку справил,
Не успел примерить,
Обручился с милой,
Не успел жениться.
Внезапно Элеонора перестала петь и села спиной к окну. Она раздвинула ноги, ровно настолько, чтобы Кейзарс мог заметить, как легкая ткань юбки падает призывными складками. Она попросила у Кейзарса еще одну ягоду. Кейзарс сделал только несколько шагов, но при этом испытал огромное сопротивление - схожее с сильным, но нежным ветром.
Она не противилась ни одному его действию, хотя он, не переставая, спрашивал: "А так можно?" Ему было страшно преступить грань, ибо он собирался сделать это впервые в жизни и не знал, в какое мгновение потеряет от наслаждения рассудок.
Любовные игры Элеонору не привели в чувство, скорее наоборот, она сделалась еще безрассуднее. Усадив усталого и безумно счастливого Кейзарса на край постели, она умчалась по коридору как шальная. Погружаясь в сладкие сновидения, Кейзарс успел заметить, что, забывшись, он превратил материнскую марципановую клубнику в комковатое месиво, которое вывалилось на пол. "Мелкое перед лицом величия становится ничтожным", - засыпая, услышал Кейзарс слова отца.
Он провалился в сон меньше чем на мгновение. Кто-то толкал его, щипал, тормошил, тащил, схватив под мышки. Все еще сонный, он очнулся в инвалидном кресле. И отдался жадным поцелуям Элеоноры. И подумал, что так целовала его в детстве только мама после болезни, когда ему чудом удалось выжить.
"Не гадал, не чаял". Перед глазами Кейзарса, под прерывистое монотонное пение Элеоноры, мелькали облупленные подоконники, в то время как она с невероятной силой, почти бегом толкала инвалидную коляску со своей миролюбивой добычей.
Кейзарс закрыл глаза и расслабился. Он не был подготовлен к счастью и воспринял его с детской доверчивостью. Сквозь распахнутые двери палат на них, как ошпаренные ледяным душем, смотрели искалеченные братья по несчастью. Кто-то быстро сообразил, что к чему, и попытался подставить им костыль.
- Убери подпорку! - взревела Элеонора, похожая на не помнящего себя солдата, которому революция еще ничего не дала, но у которого еще ничего и не отняла.
В голове у Кейзарса все смешалось - где он сидит? В быстрых санках, которые несутся вниз с горы? В упряжке или на дрожках, о которых рассказывала бабушка, с окаменевшим лицом заявившая, что остается, чтобы "не потерять себя и родину"? В мотоциклетке? Он несся быстро, и ему ничуть не было страшно. По песчаной дороге прямиком на горный луг. Элеонора из последних сил тащила кресло, как тащат коляску с малышом мамы, когда им надоедает уныло толкать ее перед собой. Слегка придя в себя после быстрого спуска, Кейзарс осторожно повернул голову. Элеонора, пылающая, тяжело дыша, лежала в цветах, напоминающих маленькие скромные ромашки. Долго, не двигаясь, следил он за ней. Как будто забыв, что в инвалидной коляске очутился из-за безумной случайности. Как будто забыв, что может встать, шевелить руками, ходить. Пораженный счастьем.