Страница:
Возвожу очи мои горе,
откуда придет помощь моя.
Помощь моя от Господа,
сотворившего небо и землю.
Не даст Он поколебаться ноге твоей,
не воздремлет хранящий тебя.
Не дремлет и не спит
хранящий Израиля.
Господь - хранитель твой,
Господь - сень твоя
от правой руки твоей.
Днем солнце не поразит тебя,
ни луна ночью.
Господь сохранит тебя от всякого зла,
сохранит душу твою Господь.
Господь будет охранять
выхождение твое и вхождение твое
отныне и вовек.
Слава Всевышнему...
Извиваясь ужом, песнопение Адальберта заскользило между кладбищенскими деревьями.
Все провожающие с искренним благоговением слушали священника, и теперь лицо его выражало удовлетворение и радость свершения. Адальберт быстро дал знак могильщикам, словно хотел оберечь Элеонору от непредвиденного вмешательства, ибо в скорбящих уверенности не было.
Первые три горсти песка Адальберт бросил сам в торжественной тишине. Следом глухо застучали пласты земли, срывающиеся с лопат.
Елене казалось, что все это будет длиться бесконечно. Словно бы могила Элеоноры - бочка без дна, которую дочерям властителя Египта, оказавшимся за грехи в аду, следовало вечно наполнять водой.
Однако могила на глазах наполнялась. И вот уже сровнялась с землей и покрылась ветками туи и редкими букетиками цветов. Когда Елена зажгла свечи, на сердце у нее действительно стало намного легче.
Попрощавшись с каждым за руку, Адальберт, к удивлению Елены, попросил провожавших не расходиться, а, как и положено, возвратиться в дом и помянуть усопшую. Даже не глянув в негодующее лицо Елены, отговорившись обязанностями и нехваткой времени, Адальберт быстро двинулся по тропинке, петлявшей между могилок. Елене казалось, что он бежит, не оглядываясь, чтобы быстрее забыть, что натворил.
Она постояла минутку в надежде, что собравшиеся все же разойдутся. Когда же этого не произошло, не промолвив ни слова, повернулась, собираясь уходить. И провожатые двинулись за ней, как послушные овцы за пастухом. У кладбищенских ворот Петерис, сосед-бобыль, приветливо пригласил довезти до дома тех, кто постарше, в той же телеге, на которой прибыла сюда Элеонора.
Елена и Тодхаузен невольно переглянулись и с облегчением поняли, что им разрешено идти пешком. Они смотрели, как деловито провожавшие рассаживаются в телеге, воспринимая такую поездку как само собой полагающийся отдых старым ногам. Разговоров они не заводили, только обменялись несколькими вежливыми фразами.
Не разговаривали и Елена с Тодхаузеном, шедшие следом за медленно двигавшейся телегой.
Тодхаузен боролся с собой и был озадачен. Он исполнил все, что мать просила сделать ради отца, он был свободен. И ни минуты не должен был больше задерживаться тут. Рассказ матери о том, как Элеонора толкнула его отца на смерть, заменял Тодхаузену все Библии. Он знал его наизусть до самых мелочей и невольно постоянно к нему возвращался. Он тосковал об отце с такой силой, с какой вообще живой человек может тосковать о другом. Он рассказывал невидимому отцу обо всем, что с ним происходило. По фотографиям пытался представить его живым. Он никогда не делился с матерью своими страданиями, ибо мать была нервозной, мелочной, вечно удрученной. Иногда Тодхаузену даже казалось, что она ревнует его к покойному мужу за ту любовь, которую сын испытывает к отцу.
Его обидчица, его враг, которую до сих пор он лишь воображал, а порой и видел в бредовых снах, лежала сейчас под землей. Но все произошло и продолжало происходить совсем иначе, чем Тодхаузен представлял себе. Никому он больше не должен мстить, как задумал, когда был еще подростком, - долг был погашен сам собой. Если покой, который обрела Элеонора под холмиком весенней земли, можно считать расплатой за смерть отца. Как затерявшиеся в морских просторах следуют за зовом сирен, так и он следовал за медленно катившейся повозкой в дом Элеоноры. А рядом он слышал шаги Елены, и ему подумалось, что, когда дети выбирают родителей, они - всего лишь души и ничего не знают о плотской жизни. Тодхаузен увидел, как соприкоснулись их тени. Или свет, который светил им в спины, мог сотворить только тени?
Праздник жизни
С благодарностью распрощавшись с Петерисом, соседом-бобылем, провожающие с минуту смотрели, как он исчезает вдалеке, понукая лошадь в траурной упряжи. Зайдя в дом, все расселись кто где и стали тихо переговариваться.
Елена задержалась в саду. Она тянула время и побаивалась зайти в дом словно опоздавший на праздник, который страшится оказаться под перекрестным огнем взглядов, когда веселье уже в самом разгаре. Вдалеке кто-то жег прошлогодние листья или траву. Столб дыма поднимался в небо. Элеонора была душой - где-то между дымом и небом. Елена смотрела в ясное небо и вдыхала восходящий воздух. Она закрыла глаза и увидела бесконечную вереницу людей, которые все, как один, и медленно, как река, проплывали вдали. В руках они несли туески и посудины. Они плыли молча, и в единении их не было обреченности. Они совершали жертвоприношение во имя веры. Бескрайнее поле, все в туесках и посудинах. Утром они наполнятся росой. Тут же люди и плачут. И слезы их наделены силою. Они пробиваются в потусторонний мир.
Через окно за Еленой наблюдал Тодхаузен. Елена была притягательной точкой в этой серой пустыне, единственной точкой, к которой вольно или невольно обращался взгляд. Происходящее затягивало Тодхаузена, словно зыбучие пески. Может быть, вскоре из песка будет торчать лишь его голова и под палящим солнцем не найдется никого, кто бы подал ему живительный глоток воды?
Он еще может спастись. Вскочить в свою машину и умчаться, и поздним вечером в компании с друзьями и девушками опрокинуть стаканчик-другой и описать свое удивительное приключение с таким смаком, что от смеха все попадают.
Но он позволил песку затянуть себя, хотя и испытывал чувство легкого страха - как когда-то подростком, когда из рук матери посреди комнаты случайно упал и разбился градусник.
Блестящие, невероятно подвижные капли в мгновение ока разбежались по сверкающему лаком скользкому паркету. И мать, измученная и болезненно впечатлительная, стала кричать нечеловеческим голосом, чтобы Уга, не дай Бог, не вошел в комнату, что надо вызвать аварийную бригаду, которая соберет ртуть, продезинфицирует комнату и все тщательнейшим образом - по крайней мере дважды - проверит. Такой бригады в городе не нашлось. Угу на два дня заперли в его комнате, и соседи, пожалевшие мальчика, принялись помогать матери - ползали по полу с бумажными салфетками, зубными щетками и хитрыми мешочками, куда тщательно собирали ртуть. Уга долго боялся большой комнаты, а термометров с ртутью боится и по сю пору. Ибо с того злосчастного дня Тодхаузену время от времени снится один и тот же сон.
Рассевшиеся по кругу люди исполняют какой-то странный ритуал - тот, что в центре круга, разбивает термометр, и все спокойно сидят и смотрят, как по полу разбегаются серебряные шарики. После этого все, словно по уговору, поднимаются и уходят.
Тот, кто нечаянно унесет с собой ртуть, обречен.
Во сне Уга всегда следовал за одним и тем же мужчиной, которого в жизни никогда не видел. Мужчина выходил из ритуального помещения и тщательно осматривал свою одежду. Убедившись, что на сей раз ему повезло, мужчина облегченно вздыхал, ибо бросать вызов судьбе - захватывающе интересно, а вот умирать совсем нет.
Потом мужчина, освещаемый луной, шел по направлению к морю, садился в дюнах и, похоже, размышлял о своей жизни. И вдруг с ужасом замечал на мизинце что-то сверкающее. И, присмотревшись, отчетливо видел крохотный ртутный шарик.
В своей смутной тревоге Тодхаузен чувствовал себя как мужчина в дюнах из сна. Предупреждающая и, возможно, роковая крохотная капелька ртути мерцала на его мизинце.
Тихо вошла из сада Елена, присела в углу и, дуя на горячий чай, смотрела через окно на солнце, которое медленно скатывалось в реку. Комната, где проходили поминки, постепенно наливалась оранжевым светом, и неподдельная радость озаряла лица любующихся закатом. Елена не знала, что сказать, но в этот прекрасный светлый миг она почувствовала, что продолжается то необычное, что возникло еще в погребе, когда она внимательно всматривалась в мертвую Элеонору и обнаружила чрезвычайное сходство в их лицах. Елена снова явственно почувствовала, как корни в ее торфяном горшочке продолжают рваться и соединяться с землей. Она найдет себя, она приживется и найдет, ибо, может быть, она найдет Элеонору - удивительным образом, после ее похорон, сидя в освещенной закатным солнцем комнате, заполненной скорбящими, которые любили ее так, как люди умеют любить друг друга. Иначе бы они не сидели здесь. Иначе они бы ушли как только последняя лопата песка укрыла свежий могильный холмик. Они остались, чтобы отпраздновать Элеонорину жизнь.
Живи в радости. Живи в мире. Да хранит тебя жизнь. Аминь.
Непорочная беженка
Рассказ Ионатана Симаниса
- Рыжие луга - это сестры мои, камни на них - мои братья. Лес, что сразу же за лугами, отец мой, а море, что сразу за лесом, моя мать.
Никогда не было море для меня таким красивым, как в те дни, когда вокруг шла война. Но я видел море разным, потому что ничего другого в моей жизни не было. Смелым, каким только может быть человек, я чувствовал себя на берегу моря, но и робким, каким только можно быть.
Когда вместо ветра о дюны разбивался рев самолетов, я был спокоен, ибо свист бомб вдалеке заглушался плеском волн и в них исчезал.
"Это ж сколько надо сбросить бомб, чтобы одна из них попала в меня", думал я по молодости.
Жизнь что чайка. При сильном ветре она отрывается от воды и из последних сил держится против ветра. Ветер швыряет ее, как перышко, рвет ей крылья. Лететь она не может, но упорно сопротивляется.
Люди не чайки, им нужна лодка, чтобы бежать за море. Сидя в дюнах, я думал, что тот, кто бежит, не знает, что делает, покидая свою страну.
Когда позже, весь в гнойниках, я вернулся из плена, самым большим моим счастьем было забрести в море, которое было моей матерью. Хоть мои руки, которые теперь омывала вода, были уже совсем другие.
На судне мне отдавило кончики пальцев.
Ионатан вытянул вперед жилистые коричневые ладони, и стали видны странные концы его пальцев с поспешно и неумело зашитыми ранами и ногти, похожие на маленькие деревянные шпеньки.
- А на море во время войны руки мои были здоровыми и сильными. Я сидел на веслах и знай себе греб и потрошил крупных рыбин, и для меня это было плевое дело. Поэтому и удивился, когда как-то ближе к вечеру, проверяя сети и вытащив огромную рыбу, какую никогда еще не видел, я, как ни был силен, не смог ее удержать. Рыба исчезла в глубине, а я гнал к берегу и думал, уж не русалку ль я встретил. Так-то вот и случаются в этой жизни чудеса. А вечером встретил в лесу на дюнах девушку-беженку, которая сидела на перевитых корнях и, не мигая, смотрела в море так, что у меня, простого парня, мурашки по спине побежали.
Она, можете мне поверить, была совсем не похожа на ту, что мы сегодня похоронили. От долгой дороги она сильно загорела, и кожа кое-где шелушилась. Темно-пепельные волосы на висках выгорели от солнца, и когда она вдруг пропускала их сквозь пальцы, мне они казались седыми. Красивая она была девушка. Только я один и видел, когда, сбросив в укромном местечке свои незамысловатые одежды, у меня на глазах она шла купаться!
Елена заметила в глазах Ионатана живой блеск. Было так странно сознавать, что этот старик первым прикоснулся к телу ее матери. Елене показалось - кто-то костяшками пальцев провел по ее горлу. Она чувствовала, как испытующе наблюдает за ней Тодхаузен.
- Мы вместе купались, и я хорошо помню, какой соленой на вкус была ее кожа. А когда мы солили рыбу впрок, кожа на ее ладонях потрескалась. И я поливал раны колодезной водой и прикладывал к ним листья подорожника, которые не так-то просто отыскать на приморских лугах. Она сложила ладони, как для молитвы, упираясь подбородком в кончики пальцев. Я сидел рядом и видел, как соленая морская вода закрутила кудряшками пушистые прядки волос на ее висках.
Волосы у нее были длинные, и вымыть их было нелегко. Требовалось два ведра колодезной воды и много мыла, ведь оно, как водится во время войны, плохо пенилось. Когда из ковшика я поливал ей на волосы, мне хотелось кончиком носа дотронуться до ее шеи. Как только волосы высохли, она зашла в дом, в нашу рыбацкую кухню, и уселась на деревянной скамеечке. Я осторожно расчесал ее волосы, а потом, как уж позволили ржавые ножницы, подровнял их. Она мне сказала, что в другой раз дождалась бы молодого месяца - волосы лучше растут. Но тогда ни у кого не было времени ждать.
Люди быстро находили и быстро теряли друг друга.
Как-то уже сумерках сидели мы в дюнах и услышали, как где-то плачет ребенок. Она улыбнулась и сказала - кто-то в корзинке на берегу малыша бросил. Нам надо накормить его и научить быть счастливым.
У самой кромки воды мы нашли малыша тюленя. Он в отчаянии колотил своими маленькими веслами-ластами и, весь в песке, жалобно плакал. Она сказала, что тюленями рождаются самые лучшие люди. В ком нет ни крупинки зла. Это видно по их глазам, и поэтому они бессловесны - только кричат так же, как люди. Беспомощный и добрый, он бежал от людей. Но все-таки мы поймали его, чтобы выпустить в море, на волю.
Говорили мы мало, поэтому единственное, чего я не могу вспомнить сегодня, это ее голос. Помню только, что в последнюю ночь у моря она мне сказала, что в ней живут два человека - плохой и хороший. Что, заснув у меня на руках, она видела во сне большого белого быка - у него была рана в ноге, и он жалобно мычал. Она попыталась помочь животному и, собрав все силы, положила его больную ногу к себе на колени и поливала ее прохладной водой, чтобы уменьшить боль. Бык не сопротивлялся и смотрел на нее большими, влажными от слез глазами. Ее прикосновения заживили рану, и тут она увидела, как огромный белый бык убегает от нее. Она почувствовала, что смогла бы запрыгнуть ему на спину и умчаться с ним все равно куда. Но что-то удержало ее, и, когда она смотрела, как бык постепенно исчезает вдали, ей показалось, что душа ее наполнилась несказанным белым светом, и она почувствовала, как исчезает в ней зло.
В этот сон я поверил, ибо наяву видел, как стадо коров брело в море купаться. Застыв на желтом песчаном берегу, как соляной столбик, я смотрел на неторопливо бредущих животных, а сердце мое так и рвалось наружу и бешено мчалось к воде, чтобы успеть запрыгнуть на какую-нибудь коричневую спину. И, хотите верьте, хотите нет, стоя на берегу, я видел себя переплывающим море на спине у коровы, крепко вцепившимся в ее изогнутые колесом рога. И казалось, я никогда не ведал, что такое зло.
Но все же мне странно было слышать ее слова об исчезнувшем зле, ибо в ней никакого зла быть не могло. Она любила меня душой и телом, и я ее тоже, без притворства. Ведь люди не умеют притворяться, когда такое случается в первый раз.
Вечерами она просила дать ей большую рогатую раковину, которую из дальних стран привез мой отец, и уходила одна в дюны. Там она, прижав раковину к уху, слушала. Удивленный, я говорил, что море можно слушать и так. Она мне отвечала, что море, которое живет в раковине, - это душа, которая не умирает. Живая и невидимая, она уводит туда, где нет ни боли, ни смерти. Она сказала, что раньше боялась смерти.
А слушая упрятанную в раковине душу, она видела, будто сидит у окна в плетеном кресле и смотрит на море. Потом она умирала, медленно сползала с кресла, видела себя уже на полу, в котором жук-точильщик прогрыз свои тоненькие тропки, и тут время начинало мчаться - дом рассыпался, каменная пыль смешивалась с землей, земля жадно впитывала дождь, пролившийся чудесным образом, и на этой плодородной земле вдруг вырастала трава с темно-красными стебельками. И она превращалась в рыжевато-красный луг, который волновался на морском ветру, и страх отступал.
Всегда, когда я был на шаг от смерти, я знал, что душа моя превратится в порыжевший луг, и страх отступал.
Прошло немало времени, меня швыряло, как по волнам, я тонул, я спокойно плавал, я спасал и спасался, пока однажды над дверьми очень старого дома не наткнулся на выцарапанную странную надпись: "Все, что ты делаешь, тщетно".
Откинув голову, я прочел ее не раз и не два и понял, что некоторые вещи я сделал не зря - когда накладывал листья подорожника на ее изъеденные солью раны и когда ржавыми ножницами старался подровнять пряди ее волос.
Елена видела, как Ионатан, закончив рассказ, опустил голову и сцепил замком пальцы. Она смотрела на его ногти - маленькие деревянные шпеньки. Может быть, он превратится не в порыжевший луг, может быть, он превратится в морскую птицу?
Елене казалось, что Ионатан наконец-то освободился, что скорбел он по живой Элеоноре. Елена подумала, что Ионатан Симанис прожил свою жизнь на берегу моря, словно поросшая мелкими ракушками водоросль. Он обвивался вокруг Элеоноры и только теперь сможет позволить себе привольно качаться в ритме волн. Елена улыбнулась, представив себе седого Ионатана водяным растением. Освободившись от Элеоноры, он полощется на волнах, как лента на освещенной солнцем морской глади. Елена попыталась припомнить выцветшую черно-белую фотографию Элеоноры в молодости, с глубоко запавшими глазами, причесанную на прямой пробор. Вот такая она держала в плену Ионатана всю жизнь - как мелкие ракушки держат водоросль.
Море в раковине и раковина в море, рыжие луга в душе и душа в рыжих лугах, любовь в листьях подорожника и листья подорожника в любви. Любовь-повилика и была той невидимой, но удивительно живой нитью, которая только-только начала соединять Елену с чем-то большим, неподвластным разуму.
Однажды она своими глазами видела место, где какая-то крохотная речушка впадала в море. Как безмятежно она сливалась с могучими морскими волнами, которые вздымались и разбивались друг о друга. Елене захотелось тогда очутиться в том месте, где речушка брала свое начало, ибо со стороны моря казалось, что спокойный поток течет вспять. Она несколько раз громко повторила себе, что реки не начинаются в море, что реки в море впадают. Реки впадают в море. Вдоль берега речки Елена поднималась долго, пока вены от колен до щиколоток не взбухли, как витые шнуры. И когда шла она вдоль берега моря, она чувствовала себя невыразимо счастливой, и казалось, что маленькая девочка, случайно повстречавшаяся ей в одном из полузаброшенных рыбацких поселков, в следующем поселке встретит ее со своими внуками, которые, как в незапамятные времена, копченую камбалу будут есть руками, тщательно обсасывая косточки, боясь подавиться, потому что кому же хочется умереть на берегу моря с костью в горле. Время, похоже, все так же бежало вперед повсюду, - но только не там, где Елена шла вдоль берега.
Они сидели на мостках, молчаливые плакальщики. И смотрели на море, накатывающее на них, подобно времени, которое нигде не начинается и нигде не кончается. Оно было повсюду вокруг - прозрачное и соленое. Оно больно щипало, когда кто-то пытался нырнуть с открытыми глазами. Приятно омывало тех, кто забредал не глубже лодыжек. А если томившийся от жажды пытался утолить ее морской водой, жажда только усиливалась. Кто бросался плавать, того волны брали под свое пугающее покровительство. Кто шагал против ветра, тому глаза засыпало песком. Кто уходил к горизонту, тот не успевал вернуться. Кто созерцал переменчивый свет, тот был счастлив и несчастен одновременно.
Время билось в мостки. Время, живущее в раковине, - это душа, которая не умирает.
Горький аромат бессмысленности
Рассказ Эммы Вирго
- На войне нелепо думать о жизни. Пока многие дрожали над ней, я предавалась другим увлечениям. - У Эммы Вирго был низкий бархатный голос, приятно отличавшийся от ее нервных, громких всхлипов, которыми она неустанно сопровождала отпевание и погребение Элеоноры. - На войне нет смысла думать о будущем, как нет смысла и вспоминать прошлое, а настоящего просто не существует. Есть просто жизнь, и короткая, короче, чем обычная.
"Прозит! Vita brevis!" Прекрасная Эмма, одетая в черное потертое атласное платье, заученно чокнулась с лейтенантом, который масляными глазами словно впился в то место, где одежды Эммы чуть приоткрылись, обнажив белую кожу. Эмма мерзла, и ей хотелось как можно быстрее напоить похотливого терьера. Мужчин она сравнивала только с собаками - через ее тайный салон прошли бульдоги, таксы, доги, борзые, лайки, пудели, беспородные дворняжки, гончие, породистые комнатные собачки...
Некоторые из них быстро пропивали разум, теряли равновесие, и Эмма, словно сестра милосердия на поле брани, хватала павшего под мышки и волокла на кушетку. Некоторые мучили ее до рассвета, и тогда Эмма про себя шептала колдовские слова, которые слышала от одной старой женщины: "Сгинь старым месяцем, дождевым облаком. Усохни деревом, пожухни листом, осядь болотной кочкой, выцвети синим лоскутом, рассыпься дождевиком..."
С особой теплотой она вспоминала моряка, который всю ночь проплакал в ее объятьях, потому что какая-то злая болезнь лишила его главной силы и оружия.
Эмма не боялась смерти, только временами ее преследовал дурной сон, в котором в нескольких метрах над землей в голубой дымке шагал странный потусторонний легион, чеканя ритм и время от времени хором вскрикивая:
"Вир-го, вир-го, вир-го..."
Эмма мало чему училась, но в одном была убеждена: самое бессмысленное изобретение в этом мире - местоимения "он" и "она", на самом деле это всегда были и остались все те же многочисленные "я" - это ясно как день. В хлопотах о нищенском существовании военных лет эти "я" становились все более хищными и беспощадными.
Утренний эрзац-кофе Эммы всегда был сладким, ей не приходилось есть сушеную сахарную свеклу. И напитков у нее было в избытке, чтобы "отключить тело", как она обычно выражалась, и выменивать паек на папиросы ей не приходилось. Когда Эмму допекала ее вечно скрипучая кровать, она на один день запиралась. Пила без удержу, курила толстую сигару и лизала необыкновенное лакомство - невесть как очутившийся в их краях мексиканец подарил ей конфеты на палочках: череп с пустыми глазницами из сахара и пряностей, и это Эмму чертовски развеселило. Мексиканец энергичными движениями рук и непонятными восклицаниями пытался рассказать Эмме целую историю об этом лакомстве. Эмма поняла лишь одно - оплакивать смерть не обязательно, иногда над ней можно и посмеяться...
Эмма не мучила себя вопросами о смысле. Эмма прожигала жизнь. Вир-го, вир-го, вир-го.
Вспомнив про конфету в виде черепа, Эмма Вирго засмеялась - словно зазвучал оркестр струнных инструментов, настраиваемых перед увертюрой. Казалось, печальный дом и скорбящие для нее больше не существуют. Айда обратно, в развеселую военную жизнь... Но тут старые впалые щеки Эммы как будто потемнели.
- Элеонора меня не выдала, мой невольный бессмысленный грех преследовал, видно, ее всю жизнь. Кошмар бессмысленного греха, - вдруг серьезно произнесла Эмма.
В солнечный день, когда ничто не предвещало налетов, красавица Эмма вышла пройтись. Ее яркий наряд был протестом против серости и удрученности придавленных заботами женщин. На ней было бордовое кожаное пальто, которое на бедрах сидело как влитое, на высокую прическу Эмма накинула зеленый шелковый шарф. На солнце он красиво переливался, и кисти небрежно рассыпались по спине. Она шла, расправив плечи и слегка покачиваясь. Лицо ее выражало неприкрытое удовольствие под удивленно-осуждающими взглядами, которыми окидывали ее невзрачные прохожие. Теплый ветер гладил лицо Эммы словно ласковый и нежный зверь. Жестокий мир стал ласковым и нежным зверем, которого Эмма заставила служить себе, и он подчинялся ее прихотям. Эмма шагала как полководец, который добился победы скорее военной хитростью, чем силой. Внезапно ее бравурное шествие прервала забавная картинка на другой стороне улицы. Молодая женщина, на которую в другой раз из-за ее неприметности Эмма не обратила бы внимания, тащила небольшую и, похоже, очень тяжелую железную печурку. Через каждые два-три шага она останавливалась и меняла способ передвижения: пыталась печку толкать, переставлять, волочить... Она была хрупкая и выбилась из сил, и Эмму начала мучить совесть.
- Ты куда ее тащишь? - перейдя через улицу, почти начальственным тоном спросила прожигательница жизни у выбившейся из сил труженицы.
На Эмму взглянули погасшие, но красивые глаза. Эмма встретила Элеонору.
Сама удивившись своему любопытству, Эмма узнала, что Элеонора поселилась в комнате с выбитыми окнами, кое-как их заклеила, а сегодня совершенно неожиданно ей попалась эта печурка, которая наверняка спасет от холода.
Красавице Эмме внезапно самой захотелось быть благой вестью, ангелом с неба, посланницей Бога. Вдвоем они затащили печку в ближайшую подворотню, укрыли ее старыми картонками, и Эмма пообещала, что отсюда в комнату Элеоноры печку увезет армейская машина. После чего Эмма пригласила Элеонору к себе на "праздник отключки тела".
Они пили всю ночь и болтали обо всем, что приходило в голову. Эмма чувствовала себя, как человек, которому достался небесный дар. За столом напротив сидела женщина, и она наслаждалась легкостью бытия.
откуда придет помощь моя.
Помощь моя от Господа,
сотворившего небо и землю.
Не даст Он поколебаться ноге твоей,
не воздремлет хранящий тебя.
Не дремлет и не спит
хранящий Израиля.
Господь - хранитель твой,
Господь - сень твоя
от правой руки твоей.
Днем солнце не поразит тебя,
ни луна ночью.
Господь сохранит тебя от всякого зла,
сохранит душу твою Господь.
Господь будет охранять
выхождение твое и вхождение твое
отныне и вовек.
Слава Всевышнему...
Извиваясь ужом, песнопение Адальберта заскользило между кладбищенскими деревьями.
Все провожающие с искренним благоговением слушали священника, и теперь лицо его выражало удовлетворение и радость свершения. Адальберт быстро дал знак могильщикам, словно хотел оберечь Элеонору от непредвиденного вмешательства, ибо в скорбящих уверенности не было.
Первые три горсти песка Адальберт бросил сам в торжественной тишине. Следом глухо застучали пласты земли, срывающиеся с лопат.
Елене казалось, что все это будет длиться бесконечно. Словно бы могила Элеоноры - бочка без дна, которую дочерям властителя Египта, оказавшимся за грехи в аду, следовало вечно наполнять водой.
Однако могила на глазах наполнялась. И вот уже сровнялась с землей и покрылась ветками туи и редкими букетиками цветов. Когда Елена зажгла свечи, на сердце у нее действительно стало намного легче.
Попрощавшись с каждым за руку, Адальберт, к удивлению Елены, попросил провожавших не расходиться, а, как и положено, возвратиться в дом и помянуть усопшую. Даже не глянув в негодующее лицо Елены, отговорившись обязанностями и нехваткой времени, Адальберт быстро двинулся по тропинке, петлявшей между могилок. Елене казалось, что он бежит, не оглядываясь, чтобы быстрее забыть, что натворил.
Она постояла минутку в надежде, что собравшиеся все же разойдутся. Когда же этого не произошло, не промолвив ни слова, повернулась, собираясь уходить. И провожатые двинулись за ней, как послушные овцы за пастухом. У кладбищенских ворот Петерис, сосед-бобыль, приветливо пригласил довезти до дома тех, кто постарше, в той же телеге, на которой прибыла сюда Элеонора.
Елена и Тодхаузен невольно переглянулись и с облегчением поняли, что им разрешено идти пешком. Они смотрели, как деловито провожавшие рассаживаются в телеге, воспринимая такую поездку как само собой полагающийся отдых старым ногам. Разговоров они не заводили, только обменялись несколькими вежливыми фразами.
Не разговаривали и Елена с Тодхаузеном, шедшие следом за медленно двигавшейся телегой.
Тодхаузен боролся с собой и был озадачен. Он исполнил все, что мать просила сделать ради отца, он был свободен. И ни минуты не должен был больше задерживаться тут. Рассказ матери о том, как Элеонора толкнула его отца на смерть, заменял Тодхаузену все Библии. Он знал его наизусть до самых мелочей и невольно постоянно к нему возвращался. Он тосковал об отце с такой силой, с какой вообще живой человек может тосковать о другом. Он рассказывал невидимому отцу обо всем, что с ним происходило. По фотографиям пытался представить его живым. Он никогда не делился с матерью своими страданиями, ибо мать была нервозной, мелочной, вечно удрученной. Иногда Тодхаузену даже казалось, что она ревнует его к покойному мужу за ту любовь, которую сын испытывает к отцу.
Его обидчица, его враг, которую до сих пор он лишь воображал, а порой и видел в бредовых снах, лежала сейчас под землей. Но все произошло и продолжало происходить совсем иначе, чем Тодхаузен представлял себе. Никому он больше не должен мстить, как задумал, когда был еще подростком, - долг был погашен сам собой. Если покой, который обрела Элеонора под холмиком весенней земли, можно считать расплатой за смерть отца. Как затерявшиеся в морских просторах следуют за зовом сирен, так и он следовал за медленно катившейся повозкой в дом Элеоноры. А рядом он слышал шаги Елены, и ему подумалось, что, когда дети выбирают родителей, они - всего лишь души и ничего не знают о плотской жизни. Тодхаузен увидел, как соприкоснулись их тени. Или свет, который светил им в спины, мог сотворить только тени?
Праздник жизни
С благодарностью распрощавшись с Петерисом, соседом-бобылем, провожающие с минуту смотрели, как он исчезает вдалеке, понукая лошадь в траурной упряжи. Зайдя в дом, все расселись кто где и стали тихо переговариваться.
Елена задержалась в саду. Она тянула время и побаивалась зайти в дом словно опоздавший на праздник, который страшится оказаться под перекрестным огнем взглядов, когда веселье уже в самом разгаре. Вдалеке кто-то жег прошлогодние листья или траву. Столб дыма поднимался в небо. Элеонора была душой - где-то между дымом и небом. Елена смотрела в ясное небо и вдыхала восходящий воздух. Она закрыла глаза и увидела бесконечную вереницу людей, которые все, как один, и медленно, как река, проплывали вдали. В руках они несли туески и посудины. Они плыли молча, и в единении их не было обреченности. Они совершали жертвоприношение во имя веры. Бескрайнее поле, все в туесках и посудинах. Утром они наполнятся росой. Тут же люди и плачут. И слезы их наделены силою. Они пробиваются в потусторонний мир.
Через окно за Еленой наблюдал Тодхаузен. Елена была притягательной точкой в этой серой пустыне, единственной точкой, к которой вольно или невольно обращался взгляд. Происходящее затягивало Тодхаузена, словно зыбучие пески. Может быть, вскоре из песка будет торчать лишь его голова и под палящим солнцем не найдется никого, кто бы подал ему живительный глоток воды?
Он еще может спастись. Вскочить в свою машину и умчаться, и поздним вечером в компании с друзьями и девушками опрокинуть стаканчик-другой и описать свое удивительное приключение с таким смаком, что от смеха все попадают.
Но он позволил песку затянуть себя, хотя и испытывал чувство легкого страха - как когда-то подростком, когда из рук матери посреди комнаты случайно упал и разбился градусник.
Блестящие, невероятно подвижные капли в мгновение ока разбежались по сверкающему лаком скользкому паркету. И мать, измученная и болезненно впечатлительная, стала кричать нечеловеческим голосом, чтобы Уга, не дай Бог, не вошел в комнату, что надо вызвать аварийную бригаду, которая соберет ртуть, продезинфицирует комнату и все тщательнейшим образом - по крайней мере дважды - проверит. Такой бригады в городе не нашлось. Угу на два дня заперли в его комнате, и соседи, пожалевшие мальчика, принялись помогать матери - ползали по полу с бумажными салфетками, зубными щетками и хитрыми мешочками, куда тщательно собирали ртуть. Уга долго боялся большой комнаты, а термометров с ртутью боится и по сю пору. Ибо с того злосчастного дня Тодхаузену время от времени снится один и тот же сон.
Рассевшиеся по кругу люди исполняют какой-то странный ритуал - тот, что в центре круга, разбивает термометр, и все спокойно сидят и смотрят, как по полу разбегаются серебряные шарики. После этого все, словно по уговору, поднимаются и уходят.
Тот, кто нечаянно унесет с собой ртуть, обречен.
Во сне Уга всегда следовал за одним и тем же мужчиной, которого в жизни никогда не видел. Мужчина выходил из ритуального помещения и тщательно осматривал свою одежду. Убедившись, что на сей раз ему повезло, мужчина облегченно вздыхал, ибо бросать вызов судьбе - захватывающе интересно, а вот умирать совсем нет.
Потом мужчина, освещаемый луной, шел по направлению к морю, садился в дюнах и, похоже, размышлял о своей жизни. И вдруг с ужасом замечал на мизинце что-то сверкающее. И, присмотревшись, отчетливо видел крохотный ртутный шарик.
В своей смутной тревоге Тодхаузен чувствовал себя как мужчина в дюнах из сна. Предупреждающая и, возможно, роковая крохотная капелька ртути мерцала на его мизинце.
Тихо вошла из сада Елена, присела в углу и, дуя на горячий чай, смотрела через окно на солнце, которое медленно скатывалось в реку. Комната, где проходили поминки, постепенно наливалась оранжевым светом, и неподдельная радость озаряла лица любующихся закатом. Елена не знала, что сказать, но в этот прекрасный светлый миг она почувствовала, что продолжается то необычное, что возникло еще в погребе, когда она внимательно всматривалась в мертвую Элеонору и обнаружила чрезвычайное сходство в их лицах. Елена снова явственно почувствовала, как корни в ее торфяном горшочке продолжают рваться и соединяться с землей. Она найдет себя, она приживется и найдет, ибо, может быть, она найдет Элеонору - удивительным образом, после ее похорон, сидя в освещенной закатным солнцем комнате, заполненной скорбящими, которые любили ее так, как люди умеют любить друг друга. Иначе бы они не сидели здесь. Иначе они бы ушли как только последняя лопата песка укрыла свежий могильный холмик. Они остались, чтобы отпраздновать Элеонорину жизнь.
Живи в радости. Живи в мире. Да хранит тебя жизнь. Аминь.
Непорочная беженка
Рассказ Ионатана Симаниса
- Рыжие луга - это сестры мои, камни на них - мои братья. Лес, что сразу же за лугами, отец мой, а море, что сразу за лесом, моя мать.
Никогда не было море для меня таким красивым, как в те дни, когда вокруг шла война. Но я видел море разным, потому что ничего другого в моей жизни не было. Смелым, каким только может быть человек, я чувствовал себя на берегу моря, но и робким, каким только можно быть.
Когда вместо ветра о дюны разбивался рев самолетов, я был спокоен, ибо свист бомб вдалеке заглушался плеском волн и в них исчезал.
"Это ж сколько надо сбросить бомб, чтобы одна из них попала в меня", думал я по молодости.
Жизнь что чайка. При сильном ветре она отрывается от воды и из последних сил держится против ветра. Ветер швыряет ее, как перышко, рвет ей крылья. Лететь она не может, но упорно сопротивляется.
Люди не чайки, им нужна лодка, чтобы бежать за море. Сидя в дюнах, я думал, что тот, кто бежит, не знает, что делает, покидая свою страну.
Когда позже, весь в гнойниках, я вернулся из плена, самым большим моим счастьем было забрести в море, которое было моей матерью. Хоть мои руки, которые теперь омывала вода, были уже совсем другие.
На судне мне отдавило кончики пальцев.
Ионатан вытянул вперед жилистые коричневые ладони, и стали видны странные концы его пальцев с поспешно и неумело зашитыми ранами и ногти, похожие на маленькие деревянные шпеньки.
- А на море во время войны руки мои были здоровыми и сильными. Я сидел на веслах и знай себе греб и потрошил крупных рыбин, и для меня это было плевое дело. Поэтому и удивился, когда как-то ближе к вечеру, проверяя сети и вытащив огромную рыбу, какую никогда еще не видел, я, как ни был силен, не смог ее удержать. Рыба исчезла в глубине, а я гнал к берегу и думал, уж не русалку ль я встретил. Так-то вот и случаются в этой жизни чудеса. А вечером встретил в лесу на дюнах девушку-беженку, которая сидела на перевитых корнях и, не мигая, смотрела в море так, что у меня, простого парня, мурашки по спине побежали.
Она, можете мне поверить, была совсем не похожа на ту, что мы сегодня похоронили. От долгой дороги она сильно загорела, и кожа кое-где шелушилась. Темно-пепельные волосы на висках выгорели от солнца, и когда она вдруг пропускала их сквозь пальцы, мне они казались седыми. Красивая она была девушка. Только я один и видел, когда, сбросив в укромном местечке свои незамысловатые одежды, у меня на глазах она шла купаться!
Елена заметила в глазах Ионатана живой блеск. Было так странно сознавать, что этот старик первым прикоснулся к телу ее матери. Елене показалось - кто-то костяшками пальцев провел по ее горлу. Она чувствовала, как испытующе наблюдает за ней Тодхаузен.
- Мы вместе купались, и я хорошо помню, какой соленой на вкус была ее кожа. А когда мы солили рыбу впрок, кожа на ее ладонях потрескалась. И я поливал раны колодезной водой и прикладывал к ним листья подорожника, которые не так-то просто отыскать на приморских лугах. Она сложила ладони, как для молитвы, упираясь подбородком в кончики пальцев. Я сидел рядом и видел, как соленая морская вода закрутила кудряшками пушистые прядки волос на ее висках.
Волосы у нее были длинные, и вымыть их было нелегко. Требовалось два ведра колодезной воды и много мыла, ведь оно, как водится во время войны, плохо пенилось. Когда из ковшика я поливал ей на волосы, мне хотелось кончиком носа дотронуться до ее шеи. Как только волосы высохли, она зашла в дом, в нашу рыбацкую кухню, и уселась на деревянной скамеечке. Я осторожно расчесал ее волосы, а потом, как уж позволили ржавые ножницы, подровнял их. Она мне сказала, что в другой раз дождалась бы молодого месяца - волосы лучше растут. Но тогда ни у кого не было времени ждать.
Люди быстро находили и быстро теряли друг друга.
Как-то уже сумерках сидели мы в дюнах и услышали, как где-то плачет ребенок. Она улыбнулась и сказала - кто-то в корзинке на берегу малыша бросил. Нам надо накормить его и научить быть счастливым.
У самой кромки воды мы нашли малыша тюленя. Он в отчаянии колотил своими маленькими веслами-ластами и, весь в песке, жалобно плакал. Она сказала, что тюленями рождаются самые лучшие люди. В ком нет ни крупинки зла. Это видно по их глазам, и поэтому они бессловесны - только кричат так же, как люди. Беспомощный и добрый, он бежал от людей. Но все-таки мы поймали его, чтобы выпустить в море, на волю.
Говорили мы мало, поэтому единственное, чего я не могу вспомнить сегодня, это ее голос. Помню только, что в последнюю ночь у моря она мне сказала, что в ней живут два человека - плохой и хороший. Что, заснув у меня на руках, она видела во сне большого белого быка - у него была рана в ноге, и он жалобно мычал. Она попыталась помочь животному и, собрав все силы, положила его больную ногу к себе на колени и поливала ее прохладной водой, чтобы уменьшить боль. Бык не сопротивлялся и смотрел на нее большими, влажными от слез глазами. Ее прикосновения заживили рану, и тут она увидела, как огромный белый бык убегает от нее. Она почувствовала, что смогла бы запрыгнуть ему на спину и умчаться с ним все равно куда. Но что-то удержало ее, и, когда она смотрела, как бык постепенно исчезает вдали, ей показалось, что душа ее наполнилась несказанным белым светом, и она почувствовала, как исчезает в ней зло.
В этот сон я поверил, ибо наяву видел, как стадо коров брело в море купаться. Застыв на желтом песчаном берегу, как соляной столбик, я смотрел на неторопливо бредущих животных, а сердце мое так и рвалось наружу и бешено мчалось к воде, чтобы успеть запрыгнуть на какую-нибудь коричневую спину. И, хотите верьте, хотите нет, стоя на берегу, я видел себя переплывающим море на спине у коровы, крепко вцепившимся в ее изогнутые колесом рога. И казалось, я никогда не ведал, что такое зло.
Но все же мне странно было слышать ее слова об исчезнувшем зле, ибо в ней никакого зла быть не могло. Она любила меня душой и телом, и я ее тоже, без притворства. Ведь люди не умеют притворяться, когда такое случается в первый раз.
Вечерами она просила дать ей большую рогатую раковину, которую из дальних стран привез мой отец, и уходила одна в дюны. Там она, прижав раковину к уху, слушала. Удивленный, я говорил, что море можно слушать и так. Она мне отвечала, что море, которое живет в раковине, - это душа, которая не умирает. Живая и невидимая, она уводит туда, где нет ни боли, ни смерти. Она сказала, что раньше боялась смерти.
А слушая упрятанную в раковине душу, она видела, будто сидит у окна в плетеном кресле и смотрит на море. Потом она умирала, медленно сползала с кресла, видела себя уже на полу, в котором жук-точильщик прогрыз свои тоненькие тропки, и тут время начинало мчаться - дом рассыпался, каменная пыль смешивалась с землей, земля жадно впитывала дождь, пролившийся чудесным образом, и на этой плодородной земле вдруг вырастала трава с темно-красными стебельками. И она превращалась в рыжевато-красный луг, который волновался на морском ветру, и страх отступал.
Всегда, когда я был на шаг от смерти, я знал, что душа моя превратится в порыжевший луг, и страх отступал.
Прошло немало времени, меня швыряло, как по волнам, я тонул, я спокойно плавал, я спасал и спасался, пока однажды над дверьми очень старого дома не наткнулся на выцарапанную странную надпись: "Все, что ты делаешь, тщетно".
Откинув голову, я прочел ее не раз и не два и понял, что некоторые вещи я сделал не зря - когда накладывал листья подорожника на ее изъеденные солью раны и когда ржавыми ножницами старался подровнять пряди ее волос.
Елена видела, как Ионатан, закончив рассказ, опустил голову и сцепил замком пальцы. Она смотрела на его ногти - маленькие деревянные шпеньки. Может быть, он превратится не в порыжевший луг, может быть, он превратится в морскую птицу?
Елене казалось, что Ионатан наконец-то освободился, что скорбел он по живой Элеоноре. Елена подумала, что Ионатан Симанис прожил свою жизнь на берегу моря, словно поросшая мелкими ракушками водоросль. Он обвивался вокруг Элеоноры и только теперь сможет позволить себе привольно качаться в ритме волн. Елена улыбнулась, представив себе седого Ионатана водяным растением. Освободившись от Элеоноры, он полощется на волнах, как лента на освещенной солнцем морской глади. Елена попыталась припомнить выцветшую черно-белую фотографию Элеоноры в молодости, с глубоко запавшими глазами, причесанную на прямой пробор. Вот такая она держала в плену Ионатана всю жизнь - как мелкие ракушки держат водоросль.
Море в раковине и раковина в море, рыжие луга в душе и душа в рыжих лугах, любовь в листьях подорожника и листья подорожника в любви. Любовь-повилика и была той невидимой, но удивительно живой нитью, которая только-только начала соединять Елену с чем-то большим, неподвластным разуму.
Однажды она своими глазами видела место, где какая-то крохотная речушка впадала в море. Как безмятежно она сливалась с могучими морскими волнами, которые вздымались и разбивались друг о друга. Елене захотелось тогда очутиться в том месте, где речушка брала свое начало, ибо со стороны моря казалось, что спокойный поток течет вспять. Она несколько раз громко повторила себе, что реки не начинаются в море, что реки в море впадают. Реки впадают в море. Вдоль берега речки Елена поднималась долго, пока вены от колен до щиколоток не взбухли, как витые шнуры. И когда шла она вдоль берега моря, она чувствовала себя невыразимо счастливой, и казалось, что маленькая девочка, случайно повстречавшаяся ей в одном из полузаброшенных рыбацких поселков, в следующем поселке встретит ее со своими внуками, которые, как в незапамятные времена, копченую камбалу будут есть руками, тщательно обсасывая косточки, боясь подавиться, потому что кому же хочется умереть на берегу моря с костью в горле. Время, похоже, все так же бежало вперед повсюду, - но только не там, где Елена шла вдоль берега.
Они сидели на мостках, молчаливые плакальщики. И смотрели на море, накатывающее на них, подобно времени, которое нигде не начинается и нигде не кончается. Оно было повсюду вокруг - прозрачное и соленое. Оно больно щипало, когда кто-то пытался нырнуть с открытыми глазами. Приятно омывало тех, кто забредал не глубже лодыжек. А если томившийся от жажды пытался утолить ее морской водой, жажда только усиливалась. Кто бросался плавать, того волны брали под свое пугающее покровительство. Кто шагал против ветра, тому глаза засыпало песком. Кто уходил к горизонту, тот не успевал вернуться. Кто созерцал переменчивый свет, тот был счастлив и несчастен одновременно.
Время билось в мостки. Время, живущее в раковине, - это душа, которая не умирает.
Горький аромат бессмысленности
Рассказ Эммы Вирго
- На войне нелепо думать о жизни. Пока многие дрожали над ней, я предавалась другим увлечениям. - У Эммы Вирго был низкий бархатный голос, приятно отличавшийся от ее нервных, громких всхлипов, которыми она неустанно сопровождала отпевание и погребение Элеоноры. - На войне нет смысла думать о будущем, как нет смысла и вспоминать прошлое, а настоящего просто не существует. Есть просто жизнь, и короткая, короче, чем обычная.
"Прозит! Vita brevis!" Прекрасная Эмма, одетая в черное потертое атласное платье, заученно чокнулась с лейтенантом, который масляными глазами словно впился в то место, где одежды Эммы чуть приоткрылись, обнажив белую кожу. Эмма мерзла, и ей хотелось как можно быстрее напоить похотливого терьера. Мужчин она сравнивала только с собаками - через ее тайный салон прошли бульдоги, таксы, доги, борзые, лайки, пудели, беспородные дворняжки, гончие, породистые комнатные собачки...
Некоторые из них быстро пропивали разум, теряли равновесие, и Эмма, словно сестра милосердия на поле брани, хватала павшего под мышки и волокла на кушетку. Некоторые мучили ее до рассвета, и тогда Эмма про себя шептала колдовские слова, которые слышала от одной старой женщины: "Сгинь старым месяцем, дождевым облаком. Усохни деревом, пожухни листом, осядь болотной кочкой, выцвети синим лоскутом, рассыпься дождевиком..."
С особой теплотой она вспоминала моряка, который всю ночь проплакал в ее объятьях, потому что какая-то злая болезнь лишила его главной силы и оружия.
Эмма не боялась смерти, только временами ее преследовал дурной сон, в котором в нескольких метрах над землей в голубой дымке шагал странный потусторонний легион, чеканя ритм и время от времени хором вскрикивая:
"Вир-го, вир-го, вир-го..."
Эмма мало чему училась, но в одном была убеждена: самое бессмысленное изобретение в этом мире - местоимения "он" и "она", на самом деле это всегда были и остались все те же многочисленные "я" - это ясно как день. В хлопотах о нищенском существовании военных лет эти "я" становились все более хищными и беспощадными.
Утренний эрзац-кофе Эммы всегда был сладким, ей не приходилось есть сушеную сахарную свеклу. И напитков у нее было в избытке, чтобы "отключить тело", как она обычно выражалась, и выменивать паек на папиросы ей не приходилось. Когда Эмму допекала ее вечно скрипучая кровать, она на один день запиралась. Пила без удержу, курила толстую сигару и лизала необыкновенное лакомство - невесть как очутившийся в их краях мексиканец подарил ей конфеты на палочках: череп с пустыми глазницами из сахара и пряностей, и это Эмму чертовски развеселило. Мексиканец энергичными движениями рук и непонятными восклицаниями пытался рассказать Эмме целую историю об этом лакомстве. Эмма поняла лишь одно - оплакивать смерть не обязательно, иногда над ней можно и посмеяться...
Эмма не мучила себя вопросами о смысле. Эмма прожигала жизнь. Вир-го, вир-го, вир-го.
Вспомнив про конфету в виде черепа, Эмма Вирго засмеялась - словно зазвучал оркестр струнных инструментов, настраиваемых перед увертюрой. Казалось, печальный дом и скорбящие для нее больше не существуют. Айда обратно, в развеселую военную жизнь... Но тут старые впалые щеки Эммы как будто потемнели.
- Элеонора меня не выдала, мой невольный бессмысленный грех преследовал, видно, ее всю жизнь. Кошмар бессмысленного греха, - вдруг серьезно произнесла Эмма.
В солнечный день, когда ничто не предвещало налетов, красавица Эмма вышла пройтись. Ее яркий наряд был протестом против серости и удрученности придавленных заботами женщин. На ней было бордовое кожаное пальто, которое на бедрах сидело как влитое, на высокую прическу Эмма накинула зеленый шелковый шарф. На солнце он красиво переливался, и кисти небрежно рассыпались по спине. Она шла, расправив плечи и слегка покачиваясь. Лицо ее выражало неприкрытое удовольствие под удивленно-осуждающими взглядами, которыми окидывали ее невзрачные прохожие. Теплый ветер гладил лицо Эммы словно ласковый и нежный зверь. Жестокий мир стал ласковым и нежным зверем, которого Эмма заставила служить себе, и он подчинялся ее прихотям. Эмма шагала как полководец, который добился победы скорее военной хитростью, чем силой. Внезапно ее бравурное шествие прервала забавная картинка на другой стороне улицы. Молодая женщина, на которую в другой раз из-за ее неприметности Эмма не обратила бы внимания, тащила небольшую и, похоже, очень тяжелую железную печурку. Через каждые два-три шага она останавливалась и меняла способ передвижения: пыталась печку толкать, переставлять, волочить... Она была хрупкая и выбилась из сил, и Эмму начала мучить совесть.
- Ты куда ее тащишь? - перейдя через улицу, почти начальственным тоном спросила прожигательница жизни у выбившейся из сил труженицы.
На Эмму взглянули погасшие, но красивые глаза. Эмма встретила Элеонору.
Сама удивившись своему любопытству, Эмма узнала, что Элеонора поселилась в комнате с выбитыми окнами, кое-как их заклеила, а сегодня совершенно неожиданно ей попалась эта печурка, которая наверняка спасет от холода.
Красавице Эмме внезапно самой захотелось быть благой вестью, ангелом с неба, посланницей Бога. Вдвоем они затащили печку в ближайшую подворотню, укрыли ее старыми картонками, и Эмма пообещала, что отсюда в комнату Элеоноры печку увезет армейская машина. После чего Эмма пригласила Элеонору к себе на "праздник отключки тела".
Они пили всю ночь и болтали обо всем, что приходило в голову. Эмма чувствовала себя, как человек, которому достался небесный дар. За столом напротив сидела женщина, и она наслаждалась легкостью бытия.