Он слышал, что она что-то бормочет. Поднялся со своей коляски любви, крадучись, подошел и опустился рядом. Он видел, что бормотание мешает ей дышать.
   "Ромашка, пупавка, белоцветик, белик, сосонька, моргун, нивяник, пупавка, пугвина, белик, сосонька..." Он не понимал ее цветочного языка, только смотрел, как по-разному шевелятся ее губы, выговаривая странные слова.
   Ночью в горах он был намного нежнее, чем в пансионате на подоконнике. Усыпанный звездами небосвод усмиряет зверей. Она даже плакала. И, всхлипывая, рассказала ему легенду про Обруч-цветок.
   Никто на свете не видел Обруч-цветка, его нельзя отыскать, ибо любовь не сильнее смерти. Он исчезал, стоило ему расцвести, даже листья не успевали осыпаться. Он расцвел там, где нашли друг друга те, которые любили друг друга. Они так любили друг друга, что спрашивали у всякого встречавшегося им на пути: правда ли, что любовь сильнее смерти? Спрашивали у простых и высокородных, у молодых и старых, у красивых и некрасивых, у бесстрашных и трусливых, у веселых и грустных - никто не знал ответа. Одни над их вопросом смеялись, другие начинали плакать, третьи становились задумчивыми и молча продолжали путь. Наконец двое, которые любили друг друга, пришли в кузницу, что стояла на обочине дороги. Навстречу им вышел Кузнец, у него были черные глаза и кожаный фартук на голом, влажном от пота теле. Услышав вопрос, Кузнец расхохотался, его темные глаза вспыхнули и запылали, словно горячие угли в горне.
   - Любовь сильнее смерти? - оскалив зубы, спросил Кузнец. - Это можно испытать. - Хитро прищурив черные сверкающие глаза, Кузнец смотрел на тех, которые любили друг друга. В мгновение ока он выковал Обруч-шапочку, которая жалобно зашипела, когда ее бросили в холодную воду. Там же в углу кузницы Кузнец отыскал старый топор, который заточил так, что им можно было разрубить перышко на лету. Обруч-шапочку и топор с ухмылкой он дал тем, которые любили друг друга, и сказал, что тот, у кого на голове шапочка, не умрет от удара, если любит сильнее смерти. Те, которые любили друг друга, пошли на дальний луг и сделали так, как велел им Кузнец. И смерть оказалась сильнее любви. Там, едва успев расцвести, исчез Обруч-цветок - даже листья не успели осыпаться.
   Ночью, в чужих горах, Кейзарс понял, что к нему явилась судьба. Кейзарс смотрел, как с рассветом угасает костер, и ему казалось, что это под ним кто-то разжег очаг и он медленно превращается в таинственный, нежный и ароматный ручеек дыма, такой же, какой все еще вился над их истлевающим костром. Утро они встретили, одаривая друг друга любовью. И драматично расстались возле пансионата, как возле фронтового поезда. Элеонора обещала Кейзарсу хранить ему верность весь день. Не ублажать братьев по несчастью и пить, только если вдруг сильно заболит голова или одолеет невыносимая тоска.
   По дороге домой Кейзарс представлял Элеонору стоящей босиком возле плиты и жарящей яичницу-глазунью с помидорами. Никто больше не будет страдать! Счастье надо уметь удержать и сберечь. Перед глазами Кейзарса мерцали совсем не звездочки, а марципановые фигурки, какие в детстве покупали ему родители не только по праздникам. Он откусывал им головы и прятал так, что потом месяцами не мог отыскать. Как необычно нашлось его марципановое счастье!
   Вечером, после короткого объяснения со взволнованными родителями, Кейзарс уже мерил дорогу обратно. У него было все - благословение, новый кулек с марципановыми клубничинами, отличный прибереженный отцом бренди и прекрасная пылкая страсть к женщине.
   Еще издали Кейзарс увидел Элеонору на ступеньках пансионата. Она сидела на видавшем виды чемодане и курила. Картина показалась Кейзарсу даже чересчур прекрасной, он лишь подумал, что страсть Элеоноры к табаку он скоро переборет страстью к марципанам.
   Они поцеловались. И хотя Элеонора не пахла ландышами, Кейзарсу ее дыхание показалось притягательным и желанным. Он присел рядом на большой чемодан. Элеонора улыбнулась, увидев клубничину. Она как следует глотнула из бутылки и впилась зубами в сладкую марципановую ягоду, похоже, пытаясь подавить рыдания. Кейзарс заметил, что глаза ее затуманились, словно она вот-вот готова расплакаться.
   - Я отвезу тебя к господину, у которого всегда наготове лучшие марципаны в Германии. Есть шарики и есть яички в толстом слое шоколада. Горечь исчезнет. А если что и было, забудется. Война - это же не конец света. К тому же она кончилась. Да и мало кому довелось за свою жизнь дважды пережить войну, - Кейзарс говорил и видел, как на освещенные горы наползает тьма.
   - Я возвращаюсь домой, - произнесла Элеонора так, словно вокруг не было ни одной живой души. Слова ее просвистели мимо Кейзарса, как пули, что довелось пережить ему лишь однажды, и он так никогда и не понял, показалось ему это или случилось на самом деле. Но постепенно до его сознания дошла вся серьезность тона Элеоноры.
   - Захотелось к волку в пасть? - осторожно, все еще не веря услышанному, спросил Кейзарс.
   - Я не хочу потерять себя, - ответила Элеонора. Кейзарсу показалось, что слова ее пробились сквозь глинистый пласт земли.
   - "Не потерять себя и родину", - в отчаянии повторил Кейзарс бабушкины слова. Элеонора посмотрела на Кейзарса как на существо, в чьих глазах она только что увидела понимание и любовь.
   Конрад Кейзарс тихо плакал. Он не пытался скрыть от пришедших проститься с Элеонорой свои истинные чувства. Время ушло. Много воды утекло, многое песком засыпало. А память Кейзарса была как зарубцевавшаяся каверна в легких его бабушки. Она не открывалась, чтобы окончательно не уничтожить жизнь, но вечно напоминала о себе. Если бы на жизненном пути Кейзарсу встретился врач, который время от времени осматривал раны его зарубцевавшегося прошлого, он бы не понял, как этот процесс вообще мог остановиться, как не разъел душу Кейзарса окончательно.
   Елена смотрела на свои руки. Ей казалось, что это вовсе и не ее руки. Стоило ей закрыть глаза, перед нею начинали раскачиваться подвешенные в воздухе весы - на одной чаше она на мгновение находила себя, на второй теряла. И не было ни малейшей надежды, что кто-то наконец закрепит их на штативе, положит на каждую чашу равный груз, и весы обретут равновесие.
   Чтобы не закружилась голова, Елена попробовала представить себя на пиру во время чумы. Всех подряд вокруг косит смертельная болезнь, страшная, мгновенная. Города стали кладбищами, чума расползается, вот она уже добралась до деревни. Но Елена живет не так, будто настал ее последний день, она спокойно ждет своего часа в материнском доме и однажды утром, выйдя в сад вывесить простыни, увидит кладбище, подступившее к самому забору. Но она продолжает жить - спокойно, буднично, не устраивая пиров. И в ее саду простые будничные работы сопровождаются песнопениями в память усопших:
   Когда грянет суд над грешными,
   Отвори мне кущи райские,
   К сонму избранных веди...
   И в поздние вечера ее двор освещают забытые оставшимися в живых свечи. И однажды утром, когда ночной ветер сорвет ее простыни с бельевых веревок, унесет их на кладбище и кое-где накроет ими могилки, она по радио услышит, что на сей раз конец света еще не настал.
   Значит, придется продолжать обычную жизнь, а может быть, даже думать о будущем. Кладбища постепенно отступят от жилья, ведь должна же быть хоть какая-то грань.
   Придется думать о будущем.
   Придется думать о будущем.
   Жить дальше. Придется жить дальше.
   После близкого конца света. Так же, как после нынешнего празднества во славу жизни.
   Элеонора! Элеонора!
   Заколки в твоих волосах!
   Клубника сладкая, я тоже умею целоваться!
   Элеонора! Ленора! Нора! А!
   У Елены потемнело в глазах. Она как будто видела себя лежащей на огромной площади, куда слетелись тысячи горлинок. Горлинки ворковали. Елена тонула в булькающих звуках, но все еще слышала внятный шепот у себя над ухом: "Ми-ла-я ма-ма, вер-нись на свое мес-то, за-ку-тай-ся в шел-ко-вый платок, свер-нись в зо-ло-той клу-бок, по-ка-тись, как ду-бо-вая чу-роч-ка, и ус-ни на пу-хо-вой поду-шеч-ке..."
   - Для девочки это слишком, - было первое, что услышала Елена, очнувшись. На лбу она ощутила прохладную, ароматную ладонь Софии Асары. София стояла на коленях, лицо ее выражало искреннее участие. Елена заметила, что белое кружевное жабо Софии кое-где трачено молью. София пахла лавандой, это Елену успокоило. Она лежала на прохладном некрашеном полу и наблюдала за обступившими ее полукругом прощающимися.
   - Бедное дитя...
   - Она могла бы ее от этого избавить...
   - Выговориться надо при жизни...
   - Она оправится...
   - Ваши бы слова да Богу в уши...
   - Взять себя в руки надо, взять в руки...
   - И не то еще можно вынести...
   - Да помилуйте...
   - Бедное дитя. ...едное ...тя, бед... тя, тя-а-а-а...
   В ушах у Елены снова заворковало. Вовсе это и не дощатый пол в доме Элеоноры - это синее поле лаванды, которое пахнет так сильно, что можно и задохнуться. Внезапно собравшиеся на лавандовом поле расступились, и Елена ясно увидела, как решительно наклонился Тодхаузен, чтобы помочь ей подняться. Покинуть лавандовое поле беспамятства. На секунду она почувствовала прикосновение щеки Тодхаузена. Она медленно отдавалась этой пришедшей на помощь силе. Так медленно, что увидела себя лежащей на ржаном поле. Утомленную солнцем. На краю поля она нашла тогда подкову; дорога, по которой они шли, вела мимо старого хутора. Ей показалось странным, что не лают собаки. Посреди заросшего двора в старом кресле-качалке сидел начинающий стареть ребенок - добрый и беспомощный, совсем как Бита-Бита. Как недреманный ангел или чуткая сторожевая собака, кресло раскачивала немолодая женщина. Разве можно было пройти мимо таких людей на обочине пустынной дороги, как мимо чужих?
   - Бог в помощь, - произнесла Елена где-то слышанную фразу, ибо так она никогда не здоровалась, и помахала пребывающим в одиночестве только что найденной подковой.
   - Бога нет, - сухо отозвалась женщина.
   Тогда Елена, подстегиваемая непонятной силой, вошла во двор и вложила подкову в беспомощные руки мужчины-ребенка.
   - Теперь уж нам повезет, - улыбнулась женщина, и по лицу ее, как в ветреный летний день, пробежал отблеск света.
   Высвобожденная Тодхаузеном из лавандового поля беспамятства, Елена снова сидела на своем стуле и смотрела в одну точку. Когда глаза устали, она их опустила, чтобы в гнетущей тишине не смотреть на лица. Все вновь заняли свои места. Как после мимолетной, непредвиденной, досадной паузы.
   "Люди придерживаются ритуалов, как вода придерживается берегов", думал Тодхаузен. Ему пришло в голову, что ведь никто не прервал бы похороны только потому, что под музыку "Закатилось солнышко" возле кладбищенской часовни с венком в руках умер один из пришедших на проводы. Тодхаузен дружески-участливо взглянул на Елену. Сам он чувствовал себя туземцем, который ждет, когда настанет его черед подуть в черепаховую дудочку. А Елене никто не разрешит подуть в дудочку, ее удел - терпеливо слушать. У Тодхаузена мелькнула шальная мысль спасти
   Елену - схватить в охапку, сунуть в машину - только их и видели, умчались бы куда глаза глядят. Куда-нибудь к реке, на луг, где можно увидеть небо и увидеть, что земля круглая. Туда, где беззаботно можно втянуть ноздрями воздух. Туда, где можно смотреть вперед и, если захочется, взмыть вверх. Но он понятия не имел, хочет ли этого Елена. Он в этом совсем не был уверен. Да и в себе он не был уверен. Но Тодхаузену никогда не казалось, что вот - настал последний миг, надо что-то делать. Ему нравилось выжидать, и в конец света он не верил. И в сны он верил только в самые необычные например, с мужчиной и шариком ртути на его мизинце или в те, которые совпадали в его взглядами. О конце света, например. Этот сон Тодхаузен не забыл.
   Во сне вместе с какой-то незнакомой женщиной он сидел, как в кино, на маленьком диванчике и смотрел через окно на улицу. Необычно высокое окно со сверкающими стеклами, не прикрытое шторами. За окном был не менее сверкающий ночной небосвод. И на нем среди других звезд медленно вращался земной шар. Тодхаузен помнил странное ощущение - на блестящий шар он смотрел, как на собственное тело, от которого ему удалось освободиться. Шар вращался, незнакомая женщина рядом с ним шуршала конфетными бумажками и чавкала. Внезапно откуда ни возьмись на шар понеслась яркая комета. Женщина вскрикнула и уткнулась лицом Тодхаузену под мышку. Тодхаузен смотрел на комету как завороженный. Это была невиданной красоты картина, и он не возражал, если бы так выглядел конец света. Конец избранных. Женщина у него под мышкой зажимала уши руками и визжала. Она мешала ему наслаждаться неописуемо прекрасной действительностью. Не долетев совсем чуть-чуть до блестящего шара, комета вдруг выгнула спину, точно кошка, пронеслась мимо ленивой Земли и умчалась в неведомые дали. На усыпанном звездами небосводе все так же медленно вращался блестящий шар. Устав бояться, женщина снова обратила лицо к окну. От счастья она громко шмыгнула носом, вытащила платок и еще громче высморкалась. Похоже, именно от этого так диссонирующего со сном звука Тодхаузен и проснулся. За миг до пробуждения он испытал разочарование оттого, что ничего не произошло, как от кинофильма, конец которого его не удовлетворял. Но, открыв глаза, Тодхаузен забыл о чувстве неудовлетворенности, поскольку сон лишний раз доказал, как бесплодно думать о несбыточном, то есть - о конце света. Так что трудно определить, какой момент для какого дела последний. Нужно просто не сопротивляться. Особенно ритуалам.
   Вокруг Елены была белесая пустота. Слух не улавливал никаких шорохов в комнате. Таким огромным, пустынным и тихим было поле, в которое ее пересадили. Или, может быть, глаза ее еще засыпаны землей, и она просто не видит, какой удивительно пестрый и ароматный луг дышит вокруг. Она прорастала, и жизнь ее была пока скрученным, бледно-зеленым ростком. Луг, замерев, смотрел, как она копошится среди валерианы, клевера, лютиков и зверобоя, мышиного горошка, манжеток, подмаренника и необозримых колышущихся трав...
   И сильная рука Тодхаузена, которая вытащила ее из удушливого лавандового поля беспамятства.
   И прохладная ладонь Софии, которая легла ей на лоб. И душистое, изящное белое жабо Софии, траченное по краям молью.
   Голод и головокружение
   Рассказ Софии Асары
   - Голоса тяжело раненных зверей негромки. Не надо бояться. - Голос Софии звучал слегка приглушенно. - В российских лесах мы называли друг друга - зверь...
   Поздней осенью в далеких чужих местах, где черт произносит "спокойной ночи" на славянском языке, Зверь София и Зверь Элеонора месили землю с соломой и навозом, чтобы законопатить щели в хибарке и тем хоть как-то спастись от беспощадных морозов, которые должны были вот-вот грянуть. Они работали, не щадя себя, потому что хорошо знали, как долго и болезненно заживает обмороженная кожа, как тяжело дышится в перетопленной со страху комнате, как плохо бывает после того, как поешь оттаявшей в горячей воде мороженой картошки.
   - Мы скарабеи, - сказала София, разминая в потрескавшихся руках увесистый ком из земли и навоза, - но ни один египетский крестьянин за нами не наблюдает.
   Элеонора продолжала работать молча. Вот уже год она жила в этом аду бок о бок с Софией, которая говорила на своем языке, только звучавшем, как латышский. Когда София бывала в настроении, она объясняла Элеоноре, что именно хотела сказать. И когда София давала волю своему языку, Элеоноре открывались такие прекрасные и невероятные вещи, что на минуту исчезали голод, холод, безнадежность, тяжкий труд и мысли о смерти, такие же привычные здесь, как поздний восход и ранний закат солнца. Когда же София держала язык за зубами, Элеонора таила обиду и страх, потому что ей казалось, что в деревянной хибаре их внезапно разделяют длинные-длинные километры, и преодолеть их не сумеет даже поезд. Поезд. Паровая колесница, которая, может быть, когда-нибудь вывезет их из ада, куда сама и привезла...
   - Похож на земной шар? - спросила София у Элеоноры, держа в руках тщательно скатанный из земли и навоза ком. - Элеонора молча улыбнулась и утвердительно кивнула головой. - Скарабеи скатывали навозные шарики, и они напоминали египтянам земной шар. А странные головы жуков казались им восходящим или заходящим солнцем. Это было в те времена, когда люди еще могли выбирать символы. - София решительно скомкала свое аккуратное изделие и почти со злостью вмазала в попавшуюся на глаза щель. - Ммммы, - произнесла она, азартно
   работая, - мы тоже хотим сохраниться, как их мумии.
   Элеонора и София вместе противостояли голоду и увидели хоть какой-то смысл в этой борьбе после того, как перестали быть "номерами" и могли, не опасаясь, называть друг друга: Зверь София и Зверь Элеонора. И вокруг хижины не было электрического забора, который для многих "номеров" был одновременно и пугалом, и единственным укрытием.
   Вдвоем ночью было надежнее. Потому что обычно обеих преследовал один и тот же кошмар. Стоило им закрыть глаза, они видели, как надзиратель заталкивает какого-то мужчину в лагерную загородку, где были изолированы повредившиеся умом "номера" женского пола. Погиб он страшной смертью. Его рвали на части, кромсали извращенные разум и любовь. Элеонора после увиденного чуть не сошла с ума. София следила за каждым ее шагом и оберегала от надзирательниц, чтобы те не заметили еще одного кандидата за перегородку. София успокаивала Элеонору, пересказывая ей картину, которая изображала превращение зверей в людей. Хищники, травоядные и птицы дружно прыгали в реку с гористого мыса и выплывали из реки уже людьми. Мужчинами и женщинами. Когда Элеонора закрывала глаза и представляла себе эту картину, она успокаивалась. Ее радовало, что кто-то видел мир цельным и прекрасным.
   Вот и сейчас, в хибаре, где каждый желанный день предоставлял Софии и Элеоноре свободу умереть от голода, они часто обсуждали эту картину, ни имени автора которой, ни эпохи, когда она была написана, София почему-то не помнила.
   Короткая, как мгновение, теплая осень была раем в этом забытом Богом углу. Между местными и завезенными сюда "предателями родины" установилось перемирие. Все исчезали в лесах и на речках и собирали, собирали, собирали. А потом дедовскими методами хранили все, что собрали, до голодной поры и холодов. И смерть тому, кто не собирал!
   Первая теплая осень одурманила сознание Софии и Элеоноры. В речках они купались, во мху валялись, ели морошку по три раза на дню, огромными подосиновиками гасили костры... Из крупки дубравной, или голодай-травы, они сплетали себе венки, не задумываясь над тем, как искушают судьбу. Листья растений, которые показал им приветливый старик из местных, часто уводили обеих однодневок в совсем иной мир. Для начала старик дал им свою старую трубку и пару полосок бумаги для самокрутки.
   И вот с наступлением сумерек, в венках из крупки дубравной, они приходили на крутой обрыв реки и погружались в странную, вожделенную красоту.
   София в теплой северной реке видела след заходящего солнца, лодки и загорелых мужчин в ярких рубашках и в круглых шляпах. Они спокойно, в едином ритме работали веслами. Мотыльковыми сетями мужчины ловили души. София улыбалась.
   Элеонора видела огромный мост, который, словно радуга, соединил вдруг оба берега реки. На мосту вплотную друг к другу стояли люди. И они все прибывали и прибывали и пытались протиснуться, обойти друг друга. И, оттиснутые к самому краю, один за другим падали в воду и тонули. Перевозчик доставал утопленников и складывал в свою лодку. Элеонора плакала.
   После первой сумасбродной осени настала безжалостная голодная зима. За мороженую картофелину люди готовы были выцарапать друг другу глаза. Умирали дети, матери приходили к Элеоноре и просили сшить погребальные одежды, обещая за это две картофелины или одну вяленую соленую рыбу. София впервые обратилась к Богу с просьбой, чтобы тот прекратил ужасный пост. Чтобы из ничего в жестоких сумерках зимы сотворил желтые поля морошки. Чтобы разморозил реки. Чтобы не судил так строго за безбрежное осеннее счастье. Ибо Богу, как никому другому, известно, с каким безрассудством прорываются долго сдерживаемые наваждения.
   Они - как реки, горы, небеса. Плоды разума не столь всесильны и прекрасны.
   Элеонора призналась Софии, что одновременно с постоянным чувством голода она обрела и страшное чувство свободы - можно все, если за это получишь еду.
   - К вещам, которые раньше для меня были ясны как день, теперь я испытываю сиамские чувства, - сказала в натопленной хибарке Зверь Элеонора, помешивая горячую воду в миске. - У всех заповедей появились близнецы укради и не люби ближнего своего, если он отнимет у тебя последнюю картофелину, прелюбодействуй с пятью русскими подряд, если получишь за это армейские консервы, прелюбодействуй с русским даже за пару сигарет, потому что на некоторое время обманешь голод...
   - Душу здесь и задаром не возьмут - тело в обмен на хлеб для русского
   пустяк, - ответила Элеоноре Зверь София.
   - Тело ничего не стоит, - согласилась Элеонора. - Одна видавшая виды красивая латышка скрывала богача еврея в его собственной огромной квартире. Она решила бросить вызов судьбе и рядом с кладовой, где был устроен тайник, принимала немецкого офицера. Однажды ночью офицер, после короткого забытья, перепутал двери туалета и тайника... В тот же миг с него слетели и хмель, и любовная лихорадка, в нем проснулся отечества и идеалов верный сын. Он вошел в спальню и выстрелил в сладко спящее тело. Потом брезгливо отвернулся и в ожидании подкрепления долго смывал с себя в ванной комнате предательскую грязь. Тело ничего не стоит, а мне очень хочется есть. - Элеонора почти умоляюще смотрела на Софию, словно бы той известна была соломинка, за которую можно ухватиться и спастись.
   В обед они разрезали на крохотные кусочки две маленькие картофелины и посыпали их травой душицы. Душица источала аромат какой-то давно забытой приправы.
   И вместо "Отче наш" София сказала:
   - Согласно старому поверью, ржанки питаются ветром. Вот бы и нам превратиться в ржанок, и нам бы ветра хватило...
   Они брали по маленькому кусочку и медленно жевали, хотя больше всего на свете им хотелось с жадностью голодной собаки уткнуться лицом в миску и хватать, хватать большие, не утоляющие голода куски.
   Ритуал, придуманный, чтобы перехитрить голод, обычно сопровождался рассказом Софии о том, как Пантагрюэль высадился на острове Папиманов, где царствовал Постник. София пыталась припомнить удивительные и редко встречающиеся свойства и способности, которыми был наделен Постник:
   Когда он плакал - появлялись жареные утки под луковым соусом.
   Когда он сморкался - соленые угри.
   Когда он дрожал - большой заячий паштет.
   Когда он рыгал - устрицы в раковинах.
   Когда он вздыхал - копченые бычьи языки.
   Когда он потел - треска под свежим маслом.
   Когда он свистел - полные корзины зеленых бобов.
   На измученное голодом воображение удивительные способности Постника действовали просто ошеломляюще. Элеонора закрывала глаза, у нее начинала слегка кружиться голова, и она яснее ясного ощущала себя сидящей за длинным столом в огромной комнате с гладким глиняным полом. Вокруг стола сидели как будто двенадцать мужчин, если только от необычайной легкости в голове она не сбилась со счета. Стол был уставлен невиданными яствами и теми, которые в своем повествовании о Постнике упоминала София. Вокруг витали запахи и вожделение. Кто-то подал Элеоноре миндальное масло, кто-то сухарики, кто-то белый мускат.
   "К чему такие крайности", - размышляла Элеонора, пребывая в своих прекрасных видениях. И худые жилистые, и пухлые руки наперебой протягивали ей невиданные лакомства. Во время божественного пиршества Элеоноре вдруг кто-то протянул серебряную чашу, в которой искрилось-переливалось красное вино. Через секунду она увидела изящную руку, которая, держа хлеб кончиками пальцев, бережно обмакнула его в вино. Элеонора смотрела на руку, как завороженная, и боялась поднять глаза.
   - Но ведь не я, Господи? - прошептала она, и последний кусок чуть не застрял у нее в горле. - Но ведь не я, Господи? - подняв глаза, в страхе произнесла она уже громче.
   - Элеонора, Элеонора! - посреди своего рассказа вскричала София. Она испугала празднующих жизнь, как пугают, назвав по имени то, что находится под запретом. У Софии пересохли губы, и, казалось, давно минувшие голодные дни она в эти минуты пережила заново. Произнесенное имя мгновенно вывело Софию из глубокой задумчивости. - Она была такая бледная, измученная и испуганная, что мне показалось - сейчас она упадет, как скошенная травинка, и я останусь одна, лицом к лицу с мучительным голодом и зимой, - словно бы оправдываясь, произнесла София. На нее смотрели сомневающиеся глаза.
   С минуту в доме усопшей царила тишина.
   Елена прикоснулась к прохладной руке Софии, встала и подошла к открытому окну. Она вдохнула темный, бодрящий воздух и была благодарна воцарившейся на мгновение тишине. Она думала о весенних цветах, которые на могиле Элеоноры в наступившей ночи, вероятно, пахнут еще сильнее. Может быть, утонув в земле, там еще горит фитилек истаявшей свечи? Элеонора была там, откуда пришла, но только теперь она жила. Елене казалось, что Элеонору незаслуженно обидели, запретив присутствовать на празднике собственной жизни. Елена ни минуты не сомневалась в правдивости рассказов, которые один за другим звучали в этом невзрачном помещении. Елена подыскивала и не могла найти сравнение, чтобы сказать себе, как необъятен мир, который несет в себе человек.