Страница:
При этих словах Куинслей повернулся в сторону сидящего в рядах Тардье и слегка наклонил голову. Зал огласился возгласами восторга. Казалось, всем присутствующим хотелось вознаградить себя за то тяжелое чувство, которое было пережито в начале заседания.
Мартини толкнул меня в бок, шепча:
– Вы понимаете? Тардье подкупили. Он позволил скрыть те скверные результаты, о которых говорил мне в частной беседе. Этого от него я никогда не ожидал.
Доклады Денвуда и Тардье были мало интересными – почти голый перечень цифр. Причем я считаю нужным заметить здесь, что и приведенные мною ранее цифры не могут отличаться точностью. Эти доклады заняли очень много времени, и я облегченно вздохнул, когда заседание окончилось. Президиум оставался сидеть за столом, а публика покидала обширный кабинет Куинслея.
Было уже темно, насколько может быть применимо это слово к прекрасно освещенному Главному городу.
Я, Мартини и Фишер задержались у подъезда. Нам то и дело приходилось раскланиваться с проходившими мимо знакомыми. К нам подошел Тардье. Он чувствовал себя, как мне казалось, не совсем приятно; здороваясь, он ни разу не посмотрел нам в глаза. Он был словно в каком-то замешательстве. Он произнес как бы в свое оправдание:
– Ради политических соображений иногда приходится поступаться истиной. Нам, людям узкого горизонта, не всегда видно то, что видят люди, стоящие на вершине.
Мы молчали в ответ, не находя подходящих слов. Только Фишер сказал:
– Конечно, не всегда можно сказать правду.
Когда Тардье удалился, Мартини разразился пылкой филиппикой против Куинслея. Мы отошли с дороги в глубину сада и стояли здесь посреди аллеи, как заговорщики.
– Подумайте только: одного утопить ради собственного спасения, другого похвалить, чтобы лишний раз подчеркнуть свои успехи, подтасовать цифры, затемнить выводы, – это называется политика. Новый мир управляется по старым рецептам! Тогда, спрашивается, черт возьми, стоило ли огород городить?
Я осведомился:
– Неужели то, что нам ясно, не ясно другим?
– Многим умеющим критически мыслить, конечно, ясно, но большинство чужеземцев и все здешние находятся под таким обаянием личности Куинслея, что верят каждому его слову. Нет, если старик умрет, мы здесь не можем оставаться: или надо бежать, или сделаться рабом Макса.
– Старик может умереть в любой день, – заметил Фишер.
– Ценность научной работы, если результатами ее жонглируют для личных целей, пропадет. Макс становится аморальным.
На дорожке показалась фигура одинокого человека, медленно идущего к нам. Мы перевели разговор на какую-то ничего не значащую тему. Предосторожность была не напрасна: это был Петровский. Мы старались не касаться волнующего его вопроса и заговорили о чисто семейных делах. Петровский не уходил, но и не принимал участия в разговоре. По-видимому, мысль его бродила где-то далеко. Фишер обратился к нему:
– Я попрошу вас приехать к нам, вы совсем нас забыли; дети постоянно спрашивают, почему не едет дядя Петровский.
– Благодарю вас, я приеду.
После паузы он добавил.
– Можно ли жить, когда вера утеряна?
– Какая вера и во что вера? – спросил Мартини. – Для меня единственная вера – вера в науку, а она никогда не может быть утеряна.
Петровский угрюмо произнес:
– Вера в людей.
Мартини выразительно свистнул.
– На ненадежном фундаменте не надо строить здания; я всегда считал, что вы большой идеалист.
– Я всегда верил в людей, – вмешался Фишер, – и всегда в них разочаровывался.
– Тогда вы не логичны, – прервал Мартини, – вы не делаете надлежащего вывода.
Петровский сказал глухим голосом:
– Иногда нельзя полагаться и на науку: она может подвести, а это стоит десятков тысяч жизней.
Вдруг он схватился обеими руками за голову и закачался как будто от зубной боли.
Мы стояли, опешив от этого внезапного приступа отчаяния.
Петровский не произнес более ни слова и, шатаясь, пошел дальше.
– Несчастный, он ужасно мучится, – сказал я, – мне всегда очень жаль его; это добрый, симпатичный человек.
– Неврастеник, – бросил Мартини.
– Я боюсь за него, – добавил Фишер.
Мы решили зайти в местный клуб для иностранцев, чтобы немного перекусить, а, главное, выпить, так как у нас после обеда не было во рту ни росинки, а между тем вечер выдался жаркий и душный. Мне кажется, нам не хотелось расходиться.
В клубе мы увидели Петровского: он сидел за отдельным столиком и с мрачным видом глотал коньяк – рюмку за рюмкой, не закусывая.
Разговор наш незаметно возвратился к Тардье. Мартини пояснил:
– Он будет назначен заместителем члена правительства; это самый высокий пост, которого может достигнуть иностранец. Фактически он будет членом правительства.
– Я не понимаю, – спросил я, – какие это дает ему преимущества? В этой стране каждому дается все, что соответствует степени его умственного развития, и на самом деле все получают то, в чем они нуждаются, почти без всяких ограничений. Какие же могут быть побудительные причины лезть вперед по ступеням чиновной иерархии?
– Привычка, принесенная сюда из старого мира. Я знаю, Тардье и там славился как карьерист.
– Значит, надо согласиться, что мы не можем избавиться от приобретенных нами навыков, в какую бы новую обстановку нас ни поставили, – сказал я.
Мартини опорожнил свой стакан с коктейлем и, нагнувшись ко мне совсем близко, выпучив свои черные глаза, как он это всегда делал, когда хотел сказать что-нибудь важное, зашептал:
– Лучше иметь дурные навыки, чем никуда не годную кровеносную систему и ограниченный мозг.
Фишер толкнул его под локоть и строго произнес:
– Не шепчитесь. Зачем навлекать на себя подозрения?
Петровский в это время встал и неверными шагами проследовал мимо, не замечая нас или не желая нас видеть.
Судьба распорядилась так, что Чарльз Чартней сделался для меня печальным вестником. В этот день я дольше обыкновенного провозился в своей мастерской. Я заканчивал установку одного нового приспособления, которое усиливало мощность водоотливных насосов. Когда я кончил, в окна уже смотрели сумерки. Я решил зайти к Чартнею. Я знал, что в эти часы он бывает дома.
Чартней встретил меня очень радушно, и мы выпили по стакану виски с содой. Слуга поставил передо мною прибор и вытащил из шкафчика в стене свежую порцию блюда, полученную только что из клуба по трубе.
– Каковы события последнего времени? – спросил Чартней.
– Очень печальные, – ответил я.
– Я люблю движение воды, стоячая вода вызывает болезни.
В этот момент он поднял кверху руку, как бы приглашая меня прислушаться. Я понял и отодвинул кнопку предохранителя.
«Вильям Куинслей скончался», – запечатлелось у меня в мозгу. «Вильям Куинслей скончался», – эти слова стояли в моей голове, вытесняя оттуда все прочие мысли. Потом я начал воспринимать дальнейшее: «Он умер в 5 ч. 55 минут пополудни от паралича сердца. Состояние его здоровья уже давно было признано опасным, и ему была предложена операция – вшивание нового сердца, но он отказался и таким образом шел на верную, близкую смерть». Из биографических сведений сообщалась, что ему было девяносто четыре года, что он родился в штате Колорадо, получил блестящее образование в Европе и Америке. Далее говорилось, что он получил от своего отца большой капитал и увеличил его добычей золота и разведением кофейных плантаций в Бразилии. Будучи миллиардером, он всегда оставался ученым и постоянным меценатом науки и искусства, а также явным и скрытым революционером. При его материальной помощи начинались волнения и совершались почти все восстания и перевороты за последние сорок лет. Больше всего его занимала идея переустройства духовного мира человека, а вместе с тем и его физической природы, поскольку последняя влияет на психику. Умер замечательный человек, высокой души и несравненных талантов. Смерть его будет оплакиваться всеми жителями Долины… Но светоч науки, зажженный им, не погаснет, умелые руки понесут его через весь мир и раздуют в громадное пламя…»
– Так, так, – произнес задумчиво Чартней, – это обстоятельство сильно ускорит течение событий.
В это время зазвонил телефон.
Чартней подошел к аппарату. Ему сообщили распоряжение о приостановке работ на завтрашний день; послезавтра состоятся торжественные похороны.
Обед продолжался; мы обменивались короткими замечаниями по поводу последних ударов, постигших Долину Новой Жизни.
– Я слышал, – сказал Чартней, – Макс Куинслей на днях собирался лететь в Европу. Пожалуй, теперь ему придется отложить свой отъезд. Управление всецело переходит в его руки. Наследником делается его старший сын Роберт, который обучается в Америке; он должен будет без замедления явиться сюда.
– Вы называете Роберта наследником? – воскликнул я.
– Неужели вы не видите, что у нас в сущности монархический образ правления? Все, что я слышал о Роберте, говорит за то, что Макс готовит себе достойного преемника.
Снова раздался звонок телефона. Лицо Чартнея выразило досаду.
– Нам, кажется, сегодня не дадут пообедать. Алло, кто говорит?.. А, мистер Кю… Я слушаю… Что такое?.. Говорите яснее… Не может быть! Когда же это случилось?.. Черт знает что такое!.. Какая же причина?.. Я не хочу верить. Очень жаль, очень жаль… Вы говорите, послезавтра похороны… Вот совпадение: вместе с похоронами Куинслея. Ах, вот как это произошло… Значит, по получении известия о смерти Вильяма… Да, да, понимаю… Рассказывайте… Это ужасно… Завтра будет оповещение… Благодарю вас… Мы были с покойным большими друзьями.
Во время этого разговора я сидел как на иголках. Конечно, я сразу же догадался, что речь идет о Петровском. Боже мой, какая быстрая развязка! Несчастный был сильно потрясен, но я никогда не мог думать, что он кончит таким образом.
Чартней стоял передо мной.
– Ну, вот вам еще одно событие: Петровский покончил с собой, пропустив через себя мощный разряд электричества. Тело его обуглилось, как после удара молнии. Бедняга грустил последние дни. Под влиянием волнения он не сдерживал своего пристрастия к алкоголю. Вчера вечером и сегодня утром он был в невменяемом состоянии. На увещания Кю не отвечал. По получении известия о смерти Куинслея Старшего он зашел к себе в кабинет и написал там письмо, адресованное Максу. Потом он прошел на станцию, где и убил себя.
– Мне жаль его, – произнес я в ответ, – это был добрый, честный человек. Мадам Гаро будет очень огорчена.
– Да, хороший, но слабовольный человек, – сказал Чартней. – Славянская натура, не умеющая постоять за себя.
Я рассказал о нашей вчерашней встрече с Петровским и выразил сожаление, что я и мои друзья не отнеслись к нему теплее.
– Мы могли бы взять его к себе, и наше общество, семейный уют Фишера, может быть, отвлекли бы его от мрачных мыслей.
– От судьбы не уйдешь, – заключил Чартней.
Двадцатого июня были похороны Вильяма Куинслея. Гроб с телом усопшего был перенесен из дворца в мавзолей и поставлен рядом с гробом его брата Джека.
Тесно стоящие жители оставили только узкую дорогу, по которой следовало траурное шествие. Черные и белые флаги развевались повсюду. Глубокое молчание этих сотен тысяч людей производило особое впечатление. Хрустальный гроб несли на высоких носилках не менее ста человек. Все наиболее видные лица из иностранцев и из местных жителей принимали участие в этом шествии.
Конечно, и я не мог уклониться от этого печального долга. Лица всех присутствующих выражали скорбь и горе. Истинное чувство, вызываемое этим событием, усугублялось депрессией под влиянием внушения.
За два дня до похорон и три дня после них я не видел ни одной улыбки и не слышал ни одного веселого возгласа. Такая массовая печаль могла довести нервного человека до самоубийства.
Макс Куинслей, бледный и холодный, как всегда, шел впереди гроба, окруженный членами правительства и их заместителями, высоко держа голову и устремив глаза вперед.
В эти же самые минуты все жители страны, не имевшие возможности присутствовать на похоронах, видели все происходящее на матовых стеклянных экранах так же ясно, как мы, участники похоронной процессии. Казалось, вся страна испытывала одни и те же чувства.
У мавзолея были произнесены речи, причем внушители передавали их повсюду. Я не любитель официального красноречия, и поэтому не буду передавать их. В общем, ничего не было сказано нового, чего бы я не знал раньше.
Когда гроб был водружен на постамент, высоко над головами присутствующих, мы все, согласно ритуалу, должны были проститься с покойником. Фигура и лицо его были хорошо видны через прозрачные стенки гроба.
Макс Куинслей поднялся на ступеньки лестницы и поднял кверху свою вытянутую руку. Все последовали его примеру. Только через минуту руки медленно опустились вниз. Так повторялось трижды.
Все начали расходиться. Тут только я увидел у подножия лестницы, на которой стоял Макс, даму, одетую в черное платье, и молодого человека лет двадцати, высокого, стройного и удивительно похожего на Куинслея. Это был его младший сын; рядом с ним была его мачеха, которую я видел недавно, в начале маневров. У выхода из мавзолея стояла колонна автомобилей. Мартини, вынырнувший из толпы, осведомил меня, что они приготовлены для тех, кто собирается на похороны Петровского.
Я, Карно, Мартини и Фишер отправились вместе. Небольшая квартира Петровского не могла вместить всех желающих отдать последний долг покойному. Куинслей считал нужным выполнить эту формальность. Он приехал вместе с Крэгом и проследовал внутрь квартиры. Мы с трудом туда протиснулись.
Скромный черный гроб стоял на столе в столовой, где когда-то мы пировали с хозяином, теперь уже покончившим все счеты с жизнью. Гражданский обряд представлял из себя в миниатюре то, что мы только что видели у мавзолея. Те же речи, то же прощание с поднятием рук. Потом на сцену вышел знакомый уже нам аббат. В комнате остались только друзья и близкие усопшего. После короткой мессы гроб был поставлен на автомобиль, который должен был отвезти его на кладбище близ Американского сеттльмента.
Аббат, сняв свое священническое одеяние, вышел к подъезду и, пожимая нам руки, сказал:
– Я один провожу его до места вечного упокоения. Он будет спать на пригорке, под высокими буками, рядом с горным потоком, шум которого смешивается с шелестом листьев. Соседями его будут избранные ученые.
День двойных похорон закончился проливным тропическим дождем, и мы принуждены были просидеть весь вечер под крышей гостеприимного дома Фишера.
Положение мадам Гаро узаконилось. Ей прислали карточки, по которым она могла получать все необходимое из складов и распределительных пунктов. Сегодня ей принесли из управления Колонии уведомление, что ей отводится квартира в доме по соседству с Фишерами. Мы решили отпраздновать этот переезд и устроить новоселье. Я особенно был рад этой мысли, так как Анжелика все последние дни была очень грустна. Самоубийство Петровского, хотя она и мало знала его, произвело на нее большое впечатление.
В день новоселья красивые комнаты новой квартиры были засыпаны цветами. Гостей съехалось много. Кроме нас, были супруги Тардье, миссис Смит, Чартней, профессора, лечившие во время болезни Анжелику, и знакомые девицы из Американского сеттльмента.
Сервировка стола, как у всех иностранцев, проживающих в Долине, была изящна, а угощенье разнообразно.
Когда гости разошлись, Анжелика горячо прижалась ко мне и шептала, что она будет счастлива, когда мы будем жить вдвоем.
Она уже давно просила меня обучить ее летать. Аппарат и летательный костюм она уже получила. Боязнь за ее здоровье заставила меня оттягивать начало этих уроков.
В этот вечер я не мог устоять перед ее просьбой и дал слово завтра же приступить к полетам.
Такой способной ученицы я никогда не видал. Она предалась этому спорту со всем увлечением, на которое была способна ее страстная натура, и тут только я понял, как глупо я поступил, что не принялся за эти уроки раньше. Настроение ее резко изменилось. Я никогда не видел ее такой пленительно оживленной и веселой. Она щебетала, как птица. Мы улетали далеко в поле и носились там подобно двум мотылькам, то кружась в воздухе, то поднимаясь высоко кверху, чтобы, планируя, спуститься вниз, на лужайку среди душистых полевых цветов. Мы перекликались с ней короткими, звучными словами, мы призывали друг друга, выкликая всевозможные, придуманные нами любовные прозвища.
Однажды мы отдыхали на утесе у проезжей дороги. Лицо Анжелики раскраснелось, глаза блестели от удовольствия и восторга.
– Я птица! – воскликнула она. – То, что когда-то я чувствовала, когда летала во сне, не может сравниться с действительностью. Опьяняющее чувство легкости и свободы!
– Мы птицы, – подтвердил я. – Как я был бы счастлив, если бы мы могли улететь отсюда, подобно диким лебедям и журавлям, стаи которых проносятся весной и осенью над Долиной.
– Мы улетим, я не знаю – как, но мы улетим, – отвечала она с такой уверенностью в голосе, что я готов был верить в ее пророчество. – Милый, мы улетим!
И она обвила меня руками и прижалась крепко ко мне.
В этот момент из-за скалы показался автомобиль. В нем рядом с шофером сидел Куинслей. Мы сразу узнали его; мы отодвинулись друг от друга. Дрожь пробежала по телу Анжелики, она побледнела, рука ее больно сжала мою.
Куинслей остановил автомобиль и, выйдя из него, приблизился к нам, широко шагая. Я встал, Анжелика продолжала сидеть. Он кивнул мне в ответ на мое приветствие и, обернувшись к Анжелике, любезным тоном сказал:
– Я вижу, что вы совершенно оправились от болезни. Я очень рад. По-видимому, вы сумели справиться с вашим горем.
Едва заметная нотка иронии прозвучала в его словах.
– О, я очень этому рад, – повторил он опять. – Я всегда держусь того мнения, что горе неуместно там, где ничего нельзя поправить. Надо стараться забыть, отвлечься. Все, что отвлекает, заслуживает уважения.
Он, прищурившись, посмотрел на меня.
Мадам Гаро вспыхнула и вскочила на ноги. Ее резиновый костюм неуклюже висел вокруг ее стройного тела.
– Мистер Куинслей, я очень благодарна вам за ваше любезное отношение и заботу, но вы сделали бы лучше, если бы не показывались мне на глаза. Вы так тесно связаны с моим погибшим мужем, что, мне кажется, вам не следовало бы лишний раз бередить мои едва затянувшиеся раны.
– Мадам, кажется, я сделал все, что в силах, чтобы успокоить вас. Что же касается вашего мужа…
– Я попрошу вас оставить его в покое! – гневно воскликнула Анжелика и топнула ногой. – Если вы осмелились завезти меня сюда, в эту чуждую для меня страну, обманув меня, то неужели вы думаете, что я поверю хотя бы одному вашему слову относительно несчастного Леона?
– Успокойтесь, мадам. В этой стране не все так плохо, как вы говорите. Кажется, вы недурно проводите здесь время. Что касается ваших подозрений, я не буду на них отвечать.
Куинслей замолчал. Глаза этих двух людей, стоящих друг против друга, скрещивались в немой дуэли.
Наконец Анжелика с усилием сказала:
– Единственное мое желание – никогда не видеть вас больше.
– О, я думаю, мы с вами будем еще друзьями, – отвечал с наглостью Куинслей.
Я сжимал кулаки и скрежетал зубами; еще мгновенье – и я бросился бы на него.
Он повернулся в мою сторону, играя тростью.
– Вы, кажется, хотите мне что-то сказать? – спросил я.
Он смерил меня с головы до ног.
– Я высказываю вам свою благодарность за то, что вы так умело развлекаете мадам Гаро. До свиданья, мадам. На днях я уезжаю в Европу. Может быть, вы желаете что-нибудь поручить, я к вашим услугам.
Он вежливо приподнял шляпу и, не поворачиваясь в мою сторону, удалился такими же решительными, большими шагами.
Он медленно сел в автомобиль и, не посмотрев на нас, пропал в золотистой пыли, поднявшейся с дороги вслед за автомобилем.
Я чувствовал себя разбитым. Куинслей надругался надо мной и надругался над моей горячо любимой, несравненной Анжеликой. Если бы я его убил, я чувствовал бы себя удовлетворенным. Теперь, мне казалось, я никогда не смогу смыть с себя этого позора. Ласки и увещания моей возлюбленной смягчили эти тяжелые ощущения, но все же с этих пор я не переставал чувствовать беспокойство и жажду мести. Теперь я знаю, что я поступил бы лучше, если бы убил Куинслея; пусть даже это стоило бы мне жизни.
ГЛАВА Х
Мартини толкнул меня в бок, шепча:
– Вы понимаете? Тардье подкупили. Он позволил скрыть те скверные результаты, о которых говорил мне в частной беседе. Этого от него я никогда не ожидал.
Доклады Денвуда и Тардье были мало интересными – почти голый перечень цифр. Причем я считаю нужным заметить здесь, что и приведенные мною ранее цифры не могут отличаться точностью. Эти доклады заняли очень много времени, и я облегченно вздохнул, когда заседание окончилось. Президиум оставался сидеть за столом, а публика покидала обширный кабинет Куинслея.
Было уже темно, насколько может быть применимо это слово к прекрасно освещенному Главному городу.
Я, Мартини и Фишер задержались у подъезда. Нам то и дело приходилось раскланиваться с проходившими мимо знакомыми. К нам подошел Тардье. Он чувствовал себя, как мне казалось, не совсем приятно; здороваясь, он ни разу не посмотрел нам в глаза. Он был словно в каком-то замешательстве. Он произнес как бы в свое оправдание:
– Ради политических соображений иногда приходится поступаться истиной. Нам, людям узкого горизонта, не всегда видно то, что видят люди, стоящие на вершине.
Мы молчали в ответ, не находя подходящих слов. Только Фишер сказал:
– Конечно, не всегда можно сказать правду.
Когда Тардье удалился, Мартини разразился пылкой филиппикой против Куинслея. Мы отошли с дороги в глубину сада и стояли здесь посреди аллеи, как заговорщики.
– Подумайте только: одного утопить ради собственного спасения, другого похвалить, чтобы лишний раз подчеркнуть свои успехи, подтасовать цифры, затемнить выводы, – это называется политика. Новый мир управляется по старым рецептам! Тогда, спрашивается, черт возьми, стоило ли огород городить?
Я осведомился:
– Неужели то, что нам ясно, не ясно другим?
– Многим умеющим критически мыслить, конечно, ясно, но большинство чужеземцев и все здешние находятся под таким обаянием личности Куинслея, что верят каждому его слову. Нет, если старик умрет, мы здесь не можем оставаться: или надо бежать, или сделаться рабом Макса.
– Старик может умереть в любой день, – заметил Фишер.
– Ценность научной работы, если результатами ее жонглируют для личных целей, пропадет. Макс становится аморальным.
На дорожке показалась фигура одинокого человека, медленно идущего к нам. Мы перевели разговор на какую-то ничего не значащую тему. Предосторожность была не напрасна: это был Петровский. Мы старались не касаться волнующего его вопроса и заговорили о чисто семейных делах. Петровский не уходил, но и не принимал участия в разговоре. По-видимому, мысль его бродила где-то далеко. Фишер обратился к нему:
– Я попрошу вас приехать к нам, вы совсем нас забыли; дети постоянно спрашивают, почему не едет дядя Петровский.
– Благодарю вас, я приеду.
После паузы он добавил.
– Можно ли жить, когда вера утеряна?
– Какая вера и во что вера? – спросил Мартини. – Для меня единственная вера – вера в науку, а она никогда не может быть утеряна.
Петровский угрюмо произнес:
– Вера в людей.
Мартини выразительно свистнул.
– На ненадежном фундаменте не надо строить здания; я всегда считал, что вы большой идеалист.
– Я всегда верил в людей, – вмешался Фишер, – и всегда в них разочаровывался.
– Тогда вы не логичны, – прервал Мартини, – вы не делаете надлежащего вывода.
Петровский сказал глухим голосом:
– Иногда нельзя полагаться и на науку: она может подвести, а это стоит десятков тысяч жизней.
Вдруг он схватился обеими руками за голову и закачался как будто от зубной боли.
Мы стояли, опешив от этого внезапного приступа отчаяния.
Петровский не произнес более ни слова и, шатаясь, пошел дальше.
– Несчастный, он ужасно мучится, – сказал я, – мне всегда очень жаль его; это добрый, симпатичный человек.
– Неврастеник, – бросил Мартини.
– Я боюсь за него, – добавил Фишер.
Мы решили зайти в местный клуб для иностранцев, чтобы немного перекусить, а, главное, выпить, так как у нас после обеда не было во рту ни росинки, а между тем вечер выдался жаркий и душный. Мне кажется, нам не хотелось расходиться.
В клубе мы увидели Петровского: он сидел за отдельным столиком и с мрачным видом глотал коньяк – рюмку за рюмкой, не закусывая.
Разговор наш незаметно возвратился к Тардье. Мартини пояснил:
– Он будет назначен заместителем члена правительства; это самый высокий пост, которого может достигнуть иностранец. Фактически он будет членом правительства.
– Я не понимаю, – спросил я, – какие это дает ему преимущества? В этой стране каждому дается все, что соответствует степени его умственного развития, и на самом деле все получают то, в чем они нуждаются, почти без всяких ограничений. Какие же могут быть побудительные причины лезть вперед по ступеням чиновной иерархии?
– Привычка, принесенная сюда из старого мира. Я знаю, Тардье и там славился как карьерист.
– Значит, надо согласиться, что мы не можем избавиться от приобретенных нами навыков, в какую бы новую обстановку нас ни поставили, – сказал я.
Мартини опорожнил свой стакан с коктейлем и, нагнувшись ко мне совсем близко, выпучив свои черные глаза, как он это всегда делал, когда хотел сказать что-нибудь важное, зашептал:
– Лучше иметь дурные навыки, чем никуда не годную кровеносную систему и ограниченный мозг.
Фишер толкнул его под локоть и строго произнес:
– Не шепчитесь. Зачем навлекать на себя подозрения?
Петровский в это время встал и неверными шагами проследовал мимо, не замечая нас или не желая нас видеть.
Судьба распорядилась так, что Чарльз Чартней сделался для меня печальным вестником. В этот день я дольше обыкновенного провозился в своей мастерской. Я заканчивал установку одного нового приспособления, которое усиливало мощность водоотливных насосов. Когда я кончил, в окна уже смотрели сумерки. Я решил зайти к Чартнею. Я знал, что в эти часы он бывает дома.
Чартней встретил меня очень радушно, и мы выпили по стакану виски с содой. Слуга поставил передо мною прибор и вытащил из шкафчика в стене свежую порцию блюда, полученную только что из клуба по трубе.
– Каковы события последнего времени? – спросил Чартней.
– Очень печальные, – ответил я.
– Я люблю движение воды, стоячая вода вызывает болезни.
В этот момент он поднял кверху руку, как бы приглашая меня прислушаться. Я понял и отодвинул кнопку предохранителя.
«Вильям Куинслей скончался», – запечатлелось у меня в мозгу. «Вильям Куинслей скончался», – эти слова стояли в моей голове, вытесняя оттуда все прочие мысли. Потом я начал воспринимать дальнейшее: «Он умер в 5 ч. 55 минут пополудни от паралича сердца. Состояние его здоровья уже давно было признано опасным, и ему была предложена операция – вшивание нового сердца, но он отказался и таким образом шел на верную, близкую смерть». Из биографических сведений сообщалась, что ему было девяносто четыре года, что он родился в штате Колорадо, получил блестящее образование в Европе и Америке. Далее говорилось, что он получил от своего отца большой капитал и увеличил его добычей золота и разведением кофейных плантаций в Бразилии. Будучи миллиардером, он всегда оставался ученым и постоянным меценатом науки и искусства, а также явным и скрытым революционером. При его материальной помощи начинались волнения и совершались почти все восстания и перевороты за последние сорок лет. Больше всего его занимала идея переустройства духовного мира человека, а вместе с тем и его физической природы, поскольку последняя влияет на психику. Умер замечательный человек, высокой души и несравненных талантов. Смерть его будет оплакиваться всеми жителями Долины… Но светоч науки, зажженный им, не погаснет, умелые руки понесут его через весь мир и раздуют в громадное пламя…»
– Так, так, – произнес задумчиво Чартней, – это обстоятельство сильно ускорит течение событий.
В это время зазвонил телефон.
Чартней подошел к аппарату. Ему сообщили распоряжение о приостановке работ на завтрашний день; послезавтра состоятся торжественные похороны.
Обед продолжался; мы обменивались короткими замечаниями по поводу последних ударов, постигших Долину Новой Жизни.
– Я слышал, – сказал Чартней, – Макс Куинслей на днях собирался лететь в Европу. Пожалуй, теперь ему придется отложить свой отъезд. Управление всецело переходит в его руки. Наследником делается его старший сын Роберт, который обучается в Америке; он должен будет без замедления явиться сюда.
– Вы называете Роберта наследником? – воскликнул я.
– Неужели вы не видите, что у нас в сущности монархический образ правления? Все, что я слышал о Роберте, говорит за то, что Макс готовит себе достойного преемника.
Снова раздался звонок телефона. Лицо Чартнея выразило досаду.
– Нам, кажется, сегодня не дадут пообедать. Алло, кто говорит?.. А, мистер Кю… Я слушаю… Что такое?.. Говорите яснее… Не может быть! Когда же это случилось?.. Черт знает что такое!.. Какая же причина?.. Я не хочу верить. Очень жаль, очень жаль… Вы говорите, послезавтра похороны… Вот совпадение: вместе с похоронами Куинслея. Ах, вот как это произошло… Значит, по получении известия о смерти Вильяма… Да, да, понимаю… Рассказывайте… Это ужасно… Завтра будет оповещение… Благодарю вас… Мы были с покойным большими друзьями.
Во время этого разговора я сидел как на иголках. Конечно, я сразу же догадался, что речь идет о Петровском. Боже мой, какая быстрая развязка! Несчастный был сильно потрясен, но я никогда не мог думать, что он кончит таким образом.
Чартней стоял передо мной.
– Ну, вот вам еще одно событие: Петровский покончил с собой, пропустив через себя мощный разряд электричества. Тело его обуглилось, как после удара молнии. Бедняга грустил последние дни. Под влиянием волнения он не сдерживал своего пристрастия к алкоголю. Вчера вечером и сегодня утром он был в невменяемом состоянии. На увещания Кю не отвечал. По получении известия о смерти Куинслея Старшего он зашел к себе в кабинет и написал там письмо, адресованное Максу. Потом он прошел на станцию, где и убил себя.
– Мне жаль его, – произнес я в ответ, – это был добрый, честный человек. Мадам Гаро будет очень огорчена.
– Да, хороший, но слабовольный человек, – сказал Чартней. – Славянская натура, не умеющая постоять за себя.
Я рассказал о нашей вчерашней встрече с Петровским и выразил сожаление, что я и мои друзья не отнеслись к нему теплее.
– Мы могли бы взять его к себе, и наше общество, семейный уют Фишера, может быть, отвлекли бы его от мрачных мыслей.
– От судьбы не уйдешь, – заключил Чартней.
Двадцатого июня были похороны Вильяма Куинслея. Гроб с телом усопшего был перенесен из дворца в мавзолей и поставлен рядом с гробом его брата Джека.
Тесно стоящие жители оставили только узкую дорогу, по которой следовало траурное шествие. Черные и белые флаги развевались повсюду. Глубокое молчание этих сотен тысяч людей производило особое впечатление. Хрустальный гроб несли на высоких носилках не менее ста человек. Все наиболее видные лица из иностранцев и из местных жителей принимали участие в этом шествии.
Конечно, и я не мог уклониться от этого печального долга. Лица всех присутствующих выражали скорбь и горе. Истинное чувство, вызываемое этим событием, усугублялось депрессией под влиянием внушения.
За два дня до похорон и три дня после них я не видел ни одной улыбки и не слышал ни одного веселого возгласа. Такая массовая печаль могла довести нервного человека до самоубийства.
Макс Куинслей, бледный и холодный, как всегда, шел впереди гроба, окруженный членами правительства и их заместителями, высоко держа голову и устремив глаза вперед.
В эти же самые минуты все жители страны, не имевшие возможности присутствовать на похоронах, видели все происходящее на матовых стеклянных экранах так же ясно, как мы, участники похоронной процессии. Казалось, вся страна испытывала одни и те же чувства.
У мавзолея были произнесены речи, причем внушители передавали их повсюду. Я не любитель официального красноречия, и поэтому не буду передавать их. В общем, ничего не было сказано нового, чего бы я не знал раньше.
Когда гроб был водружен на постамент, высоко над головами присутствующих, мы все, согласно ритуалу, должны были проститься с покойником. Фигура и лицо его были хорошо видны через прозрачные стенки гроба.
Макс Куинслей поднялся на ступеньки лестницы и поднял кверху свою вытянутую руку. Все последовали его примеру. Только через минуту руки медленно опустились вниз. Так повторялось трижды.
Все начали расходиться. Тут только я увидел у подножия лестницы, на которой стоял Макс, даму, одетую в черное платье, и молодого человека лет двадцати, высокого, стройного и удивительно похожего на Куинслея. Это был его младший сын; рядом с ним была его мачеха, которую я видел недавно, в начале маневров. У выхода из мавзолея стояла колонна автомобилей. Мартини, вынырнувший из толпы, осведомил меня, что они приготовлены для тех, кто собирается на похороны Петровского.
Я, Карно, Мартини и Фишер отправились вместе. Небольшая квартира Петровского не могла вместить всех желающих отдать последний долг покойному. Куинслей считал нужным выполнить эту формальность. Он приехал вместе с Крэгом и проследовал внутрь квартиры. Мы с трудом туда протиснулись.
Скромный черный гроб стоял на столе в столовой, где когда-то мы пировали с хозяином, теперь уже покончившим все счеты с жизнью. Гражданский обряд представлял из себя в миниатюре то, что мы только что видели у мавзолея. Те же речи, то же прощание с поднятием рук. Потом на сцену вышел знакомый уже нам аббат. В комнате остались только друзья и близкие усопшего. После короткой мессы гроб был поставлен на автомобиль, который должен был отвезти его на кладбище близ Американского сеттльмента.
Аббат, сняв свое священническое одеяние, вышел к подъезду и, пожимая нам руки, сказал:
– Я один провожу его до места вечного упокоения. Он будет спать на пригорке, под высокими буками, рядом с горным потоком, шум которого смешивается с шелестом листьев. Соседями его будут избранные ученые.
День двойных похорон закончился проливным тропическим дождем, и мы принуждены были просидеть весь вечер под крышей гостеприимного дома Фишера.
Положение мадам Гаро узаконилось. Ей прислали карточки, по которым она могла получать все необходимое из складов и распределительных пунктов. Сегодня ей принесли из управления Колонии уведомление, что ей отводится квартира в доме по соседству с Фишерами. Мы решили отпраздновать этот переезд и устроить новоселье. Я особенно был рад этой мысли, так как Анжелика все последние дни была очень грустна. Самоубийство Петровского, хотя она и мало знала его, произвело на нее большое впечатление.
В день новоселья красивые комнаты новой квартиры были засыпаны цветами. Гостей съехалось много. Кроме нас, были супруги Тардье, миссис Смит, Чартней, профессора, лечившие во время болезни Анжелику, и знакомые девицы из Американского сеттльмента.
Сервировка стола, как у всех иностранцев, проживающих в Долине, была изящна, а угощенье разнообразно.
Когда гости разошлись, Анжелика горячо прижалась ко мне и шептала, что она будет счастлива, когда мы будем жить вдвоем.
Она уже давно просила меня обучить ее летать. Аппарат и летательный костюм она уже получила. Боязнь за ее здоровье заставила меня оттягивать начало этих уроков.
В этот вечер я не мог устоять перед ее просьбой и дал слово завтра же приступить к полетам.
Такой способной ученицы я никогда не видал. Она предалась этому спорту со всем увлечением, на которое была способна ее страстная натура, и тут только я понял, как глупо я поступил, что не принялся за эти уроки раньше. Настроение ее резко изменилось. Я никогда не видел ее такой пленительно оживленной и веселой. Она щебетала, как птица. Мы улетали далеко в поле и носились там подобно двум мотылькам, то кружась в воздухе, то поднимаясь высоко кверху, чтобы, планируя, спуститься вниз, на лужайку среди душистых полевых цветов. Мы перекликались с ней короткими, звучными словами, мы призывали друг друга, выкликая всевозможные, придуманные нами любовные прозвища.
Однажды мы отдыхали на утесе у проезжей дороги. Лицо Анжелики раскраснелось, глаза блестели от удовольствия и восторга.
– Я птица! – воскликнула она. – То, что когда-то я чувствовала, когда летала во сне, не может сравниться с действительностью. Опьяняющее чувство легкости и свободы!
– Мы птицы, – подтвердил я. – Как я был бы счастлив, если бы мы могли улететь отсюда, подобно диким лебедям и журавлям, стаи которых проносятся весной и осенью над Долиной.
– Мы улетим, я не знаю – как, но мы улетим, – отвечала она с такой уверенностью в голосе, что я готов был верить в ее пророчество. – Милый, мы улетим!
И она обвила меня руками и прижалась крепко ко мне.
В этот момент из-за скалы показался автомобиль. В нем рядом с шофером сидел Куинслей. Мы сразу узнали его; мы отодвинулись друг от друга. Дрожь пробежала по телу Анжелики, она побледнела, рука ее больно сжала мою.
Куинслей остановил автомобиль и, выйдя из него, приблизился к нам, широко шагая. Я встал, Анжелика продолжала сидеть. Он кивнул мне в ответ на мое приветствие и, обернувшись к Анжелике, любезным тоном сказал:
– Я вижу, что вы совершенно оправились от болезни. Я очень рад. По-видимому, вы сумели справиться с вашим горем.
Едва заметная нотка иронии прозвучала в его словах.
– О, я очень этому рад, – повторил он опять. – Я всегда держусь того мнения, что горе неуместно там, где ничего нельзя поправить. Надо стараться забыть, отвлечься. Все, что отвлекает, заслуживает уважения.
Он, прищурившись, посмотрел на меня.
Мадам Гаро вспыхнула и вскочила на ноги. Ее резиновый костюм неуклюже висел вокруг ее стройного тела.
– Мистер Куинслей, я очень благодарна вам за ваше любезное отношение и заботу, но вы сделали бы лучше, если бы не показывались мне на глаза. Вы так тесно связаны с моим погибшим мужем, что, мне кажется, вам не следовало бы лишний раз бередить мои едва затянувшиеся раны.
– Мадам, кажется, я сделал все, что в силах, чтобы успокоить вас. Что же касается вашего мужа…
– Я попрошу вас оставить его в покое! – гневно воскликнула Анжелика и топнула ногой. – Если вы осмелились завезти меня сюда, в эту чуждую для меня страну, обманув меня, то неужели вы думаете, что я поверю хотя бы одному вашему слову относительно несчастного Леона?
– Успокойтесь, мадам. В этой стране не все так плохо, как вы говорите. Кажется, вы недурно проводите здесь время. Что касается ваших подозрений, я не буду на них отвечать.
Куинслей замолчал. Глаза этих двух людей, стоящих друг против друга, скрещивались в немой дуэли.
Наконец Анжелика с усилием сказала:
– Единственное мое желание – никогда не видеть вас больше.
– О, я думаю, мы с вами будем еще друзьями, – отвечал с наглостью Куинслей.
Я сжимал кулаки и скрежетал зубами; еще мгновенье – и я бросился бы на него.
Он повернулся в мою сторону, играя тростью.
– Вы, кажется, хотите мне что-то сказать? – спросил я.
Он смерил меня с головы до ног.
– Я высказываю вам свою благодарность за то, что вы так умело развлекаете мадам Гаро. До свиданья, мадам. На днях я уезжаю в Европу. Может быть, вы желаете что-нибудь поручить, я к вашим услугам.
Он вежливо приподнял шляпу и, не поворачиваясь в мою сторону, удалился такими же решительными, большими шагами.
Он медленно сел в автомобиль и, не посмотрев на нас, пропал в золотистой пыли, поднявшейся с дороги вслед за автомобилем.
Я чувствовал себя разбитым. Куинслей надругался надо мной и надругался над моей горячо любимой, несравненной Анжеликой. Если бы я его убил, я чувствовал бы себя удовлетворенным. Теперь, мне казалось, я никогда не смогу смыть с себя этого позора. Ласки и увещания моей возлюбленной смягчили эти тяжелые ощущения, но все же с этих пор я не переставал чувствовать беспокойство и жажду мести. Теперь я знаю, что я поступил бы лучше, если бы убил Куинслея; пусть даже это стоило бы мне жизни.
ГЛАВА Х
Куинслей уехал.
Мы с нетерпением ждали его отъезда. Теперь мы чувствовали облегчение, как будто гора свалилась с плеч. Правда, он может скоро возвратиться, но пожить хотя бы временно спокойно – представлялось нам утешением в нашей жизни, полной тревог и волнений.
Анжелика занялась своим туалетом. Здесь были прекрасные мужские портные, но никого не было, кто бы мог сшить дамское платье. Анжелика получила красивые материи и занялась шитьем легких летних нарядов. Она проявила и в этой области незаурядный талант, и мадам Фишер всплескивала руками от восхищения, рассматривая только что сшитое платье.
– Произведение искусства! – восклицала она. – Я уверена, что в каждой парижанке скрыт кусочек портнихи.
Я усиленно работал; я чувствовал прилив энергии. Утром я забегал к Анжелике, потом ехал на службу, там проводил время до четырех часов, претворяя свои идеи в бесконечное количество моделей.
Я не стеснялся разрушать то, что мною было создано вчера, если это казалось мне не вполне совершенным. Богатое оборудование мастерских, количество рабочих, высокая их квалификация и полное отсутствие стеснения в средствах позволяли эту роскошь.
Каждый человек имеет в жизни кульминационный пункт своей деятельности; я считаю, что таковой наступил для меня именно в это время. Анжелика оказывала самое благотворное влияние на мои способности. Каждый вечер мы совершали прогулки или пешком, или на крыльях, и только тогда оставались в комнатах, когда шел дождь. В такие вечера мы сидели вдвоем на крытой веранде, затянутой с боков парусиной, и смотрели на громадные лужи воды, быстро разливающиеся вокруг дома. Когда становилось темно, мы шли в комнату, закрывали окна и ставни и зажигали огонь. Обыкновенно Анжелика читала вслух; она умела читать, а голос ее звучал нежно, как музыка. Я лежал на диване, положив свою голову ей на колени, и, не сводя глаз, смотрел сверху на ее тонкое, выразительное лицо. Она любила читать и читала, не отрываясь, часами, иногда только поглаживая меня по волосам своей нежной рукой. Тогда я покрывал эту руку бесчисленными поцелуями и, притягивая ее к себе, не мог оторваться от ее влажных губ.
Блаженное время… Воспоминания о нем заставляют трепетать мое сердце. Особенно понравилась нам недавно полученная книга – «Прокаженный король» моего соотечественника Пьера Бенуа. Это была небольшая книга в красном коленкоровом переплете, совершенно новая и чистая. Читатель увидит потом, почему я делаю упор на это обстоятельство.
Приходили к нам также друзья, но никогда не засиживались, хорошо понимая, насколько нам дороги часы нашего tete-a tete'a.
Мы не забывали заходить к Фишерам.
Так прошло около месяца.
Во время одной из прогулок мы попали в жестокую бурю. Когда мы возвратились домой, на нас не было сухой нитки. Анжелика простудилась, и я уложил ее на несколько дней в кровать.
Моим компаньоном по вечерним прогулкам сделался Карно. Мартини давно уже не показывался на глаза; характер его сильно изменился, и он осунулся и похудел.
Обычно я и Карно совершали все одну и ту же прогулку по дороге вдоль обрыва, по направлению к лугам, километров пять-шесть в оба конца. Мы выходили, когда темнело, и возвращались, когда уже горели огни на улицах. Раза два мы встречали на своем пути неприятную персону-аббата; его можно было узнать издали по его длинной темной одежде и круглой шляпе на голове. Он раскланивался с нами приниженно-учтиво и заискивающе приветствовал нас:
– Мсье Карно! Мсье Герье! Добрый вечер. Да ниспошлет вам бог удачу и счастье! Прогуливаетесь? Превосходное дело. Здоровый дух в здоровом теле. Надо не забывать наше бренное тело.
Он проходил, а мы посылали ему вдогонку взгляды, полные презрения.
– Мне очень не нравится, что эта черная ворона появилась здесь, промолвил как бы про себя Карно.
Мы с нетерпением ждали его отъезда. Теперь мы чувствовали облегчение, как будто гора свалилась с плеч. Правда, он может скоро возвратиться, но пожить хотя бы временно спокойно – представлялось нам утешением в нашей жизни, полной тревог и волнений.
Анжелика занялась своим туалетом. Здесь были прекрасные мужские портные, но никого не было, кто бы мог сшить дамское платье. Анжелика получила красивые материи и занялась шитьем легких летних нарядов. Она проявила и в этой области незаурядный талант, и мадам Фишер всплескивала руками от восхищения, рассматривая только что сшитое платье.
– Произведение искусства! – восклицала она. – Я уверена, что в каждой парижанке скрыт кусочек портнихи.
Я усиленно работал; я чувствовал прилив энергии. Утром я забегал к Анжелике, потом ехал на службу, там проводил время до четырех часов, претворяя свои идеи в бесконечное количество моделей.
Я не стеснялся разрушать то, что мною было создано вчера, если это казалось мне не вполне совершенным. Богатое оборудование мастерских, количество рабочих, высокая их квалификация и полное отсутствие стеснения в средствах позволяли эту роскошь.
Каждый человек имеет в жизни кульминационный пункт своей деятельности; я считаю, что таковой наступил для меня именно в это время. Анжелика оказывала самое благотворное влияние на мои способности. Каждый вечер мы совершали прогулки или пешком, или на крыльях, и только тогда оставались в комнатах, когда шел дождь. В такие вечера мы сидели вдвоем на крытой веранде, затянутой с боков парусиной, и смотрели на громадные лужи воды, быстро разливающиеся вокруг дома. Когда становилось темно, мы шли в комнату, закрывали окна и ставни и зажигали огонь. Обыкновенно Анжелика читала вслух; она умела читать, а голос ее звучал нежно, как музыка. Я лежал на диване, положив свою голову ей на колени, и, не сводя глаз, смотрел сверху на ее тонкое, выразительное лицо. Она любила читать и читала, не отрываясь, часами, иногда только поглаживая меня по волосам своей нежной рукой. Тогда я покрывал эту руку бесчисленными поцелуями и, притягивая ее к себе, не мог оторваться от ее влажных губ.
Блаженное время… Воспоминания о нем заставляют трепетать мое сердце. Особенно понравилась нам недавно полученная книга – «Прокаженный король» моего соотечественника Пьера Бенуа. Это была небольшая книга в красном коленкоровом переплете, совершенно новая и чистая. Читатель увидит потом, почему я делаю упор на это обстоятельство.
Приходили к нам также друзья, но никогда не засиживались, хорошо понимая, насколько нам дороги часы нашего tete-a tete'a.
Мы не забывали заходить к Фишерам.
Так прошло около месяца.
Во время одной из прогулок мы попали в жестокую бурю. Когда мы возвратились домой, на нас не было сухой нитки. Анжелика простудилась, и я уложил ее на несколько дней в кровать.
Моим компаньоном по вечерним прогулкам сделался Карно. Мартини давно уже не показывался на глаза; характер его сильно изменился, и он осунулся и похудел.
Обычно я и Карно совершали все одну и ту же прогулку по дороге вдоль обрыва, по направлению к лугам, километров пять-шесть в оба конца. Мы выходили, когда темнело, и возвращались, когда уже горели огни на улицах. Раза два мы встречали на своем пути неприятную персону-аббата; его можно было узнать издали по его длинной темной одежде и круглой шляпе на голове. Он раскланивался с нами приниженно-учтиво и заискивающе приветствовал нас:
– Мсье Карно! Мсье Герье! Добрый вечер. Да ниспошлет вам бог удачу и счастье! Прогуливаетесь? Превосходное дело. Здоровый дух в здоровом теле. Надо не забывать наше бренное тело.
Он проходил, а мы посылали ему вдогонку взгляды, полные презрения.
– Мне очень не нравится, что эта черная ворона появилась здесь, промолвил как бы про себя Карно.