Страница:
А журналист-то не такой уж и циник, каким я его считал. Может, он тоже пал жертвой информационного бизнеса?
Баринов решительно отодвигает от себя опустошенную тарелку и с досадой крякает:
— Нет, Энди, ты не прав… И знаешь, почему? Потому что ты пишешь — или, вернее, писал, — чтобы уподобить самому себе всех людей, какими бы разными они ни были. Привести, так сказать, разношерстную массу к общему знаменателю. Сделать так, чтобы все были похожи на одного-единственного человека — на тебя… Чтобы они думали так же, как ты, чтобы они плакали от того, от чего плачешь ты сам… — (Я невольно пытаюсь представить себе Горового плачущим и не удерживаюсь от скептической усмешки.) — …и чтобы испытывали ту же боль, которую ощущаешь ты, когда описываешь несовершенство и пороки этого мира!.. Но дело-то в том, что люди не хотят, чтобы их подстраивали под кого-то другого — во всяком случае, под какого-то там газетного писаку! Вот если бы ты был модным киноактером, миллиардером или, на худой конец, этим… модельером «от кутюр»… — вот тогда они подражали бы тебе и стремились бы стать таким, как ты… Горовой не глядя закидывает в рот небольшую порцию салата, в котором он вяло ковыряется вилкой, и пожимает плечами:
— Да никого я не собираюсь… то есть не собирался подстраивать под себя! С чего ты это взял, Ник?
— С того, старик, что ты сидишь в этом дерьмовом раю, созданном для нас держимордами, и ни хрена не пишешь! А все потому, что понял: на кой черт тебе нужна эта
писанина, если ни одной строчки из того, что ты можешь накропать, никто и никогда не опубликует?!.
— Может быть, — опять пожимает плечами журналист. — Ну а у тебя — что? Есть другие возможности и перспективы? И вообще, с чего ты взял, что книга, которую ты задумал, стоит того, чтобы марать бумагу? Вон спроси потенциального читателя: нужна будет ему твоя книга или нет? Виталий, скажи, тебе нравятся книги писателя Никиты Баринова?
Ну, вспомнил наконец-то, что они не одни за столом!..
Как можно недружелюбнее оглядим обоих спорщиков. А теперь можно неохотно буркнуть:
— Не интересуюсь. — И, не спеша прожевав, добавил: — Ни книгами, ни писателями… — Слышал? — торжествующе восклицает журналист. — Вот тебе, Ник, vох рориli, так сказать… Писатель-литератор откидывается на спинку стула и пытается закинуть ногу на ногу, как, видимо, когда-то любил сидеть на встречах со своими почитателями и на пресс-конференциях. Но столики тут низкие, и Баринов шипит от боли, отбив коленку о столешницу.
— Не помню: я тебе уже рассказывал, как я отправился на тот свет? — вдруг спрашивает он, обращаясь к Горовому.
Игнорирует меня напрочь господин литератор, словно я для него не существую. Что ж, мы к нему тоже особого интереса не питаем. Вряд ли Дюпон, если бы он оказался в этом теле типичного маменькиного сынка (пухлые губы, безвольный подбородок, заплывающие с детства жирком ягодицы и талия), вздумал бы маскироваться под известного автора «пейпербуков», биография которого известна до мелочей, как сто раз виденный фильм.
— Это как ты с бодуна принимал ванну и черт тебя попутал побрить волосы ниже пупка электробритвой? — ухмыляется Горовой. — Нет, представь себе: не рассказывал!..
— Да я серьезно, Энди, — перебивает его Баринов, и в его голосе звучит нечто такое, что заставляет меня на время забыть о сочном бифштексе. — Кстати, если уж на то пошло, то твоя кончина, согласись, была не лучше…
Тут ты прав, Ник. Собеседник твой действительно пал жертвой случайности, глупее которой не придумаешь. Если, конечно, дело было так, как он утверждает. Летним утром, пять лет назад, едва очнувшись от сна, Горовой решил подышать свежим воздухом. Он распахнул кухонное окно во всю ширь, с наслаждением затянулся сигаретой, и тут ему показалось, что по тротуару у рядом стоящего дома, на самой границе поля зрения, шествует кто-то очень знакомый (самое странное, что до сих пор Горовой так и не вспомнил, о ком могла идти речь). Желая рассмотреть этого прохожего получше, Андрей перегнулся через подоконник, высунувшись наружу почти на две трети туловища. Неожиданно нога в шлепанце поехала по скользкому паркету — и автор сенсационных статей исполнил пикирующий полет с высоты пятнадцатого этажа… Естественно, что бдительным коллегам по редакции такая кончина представилась чушью собачьей, и они хором утверждали: «Да выбросили его из окна, братцы, вот и все!»
— Так вот, последней моей мыслью было: какая же подлая штука наша жизнь! — продолжает литератор. — Я ж незадолго до этого задумал написать такую книгу, от которой бы все ахнули. Может, это вообще единственная стоящая вещь была бы за всю мою творческую карьеру! Целый месяц не пил, не спал — в том числе и с бабами. Все думал, как бы мне к этой вещице подступиться… И, знаешь, Энди, впервые я тогда осознал, что если и когда напишу я это, то не нужны мне будут ни похвалы, ни слава, ни бешеные гонорары. Потому что я буду знать, что я способен на такое… И уж наверняка я стану совсем другим после этого. Кстати, тогда я и понял впервые, ради чего мы пишем — по крайней мере, самые лучшие и честные из нас. Не для них мы изводим леса на планете, превращая их в томики с И глянцевыми обложками, Энди, — Баринов вызывающе тычет в меня пальцем. Потом широким жестом обводит пространство вокруг нашего стола. — И не для них, так называемых потенциальных читателей и фанатов…
— А для кого же тогда — для инопланетян, что ли? — не удерживаюсь от ехидного вопроса я.
Баринов не обращает на мой вопрос внимания. Только отмахивается небрежно: не мешай, мол, мальчик, беседовать двум умным дядям.
— Мы пишем для себя! — изрекает он таким тоном, словно по меньшей мере открыл новый всемирный закон.
— Ну. естественно, — с кислой миной откликается Горовой. — Для себя, для своих жен, отпрысков, близких и дальних родственников… Одним словом, чтобы содержать всех этих нахлебников!..
— Да нет, ты не понял, старик. Мы пишем для себя в том смысле, что мы сами меняемся с каждым нашим опусом. Вся разница — в какую сторону… Одни становятся терпимее и добрее к людям, другие умнеют и постигают смысл жизни, третьи… третьи, наоборот, ожесточаются и начинают ненавидеть все человечество. Именно для того, чтобы в нас происходили изменения, мы и занимаемся этим проклятым, неблагодарным и, по большому счету, никому не нужным трудом! По большому счету, мы, работники пера и текстовых процессоров, — эгоисты, потому что живем в себе и для себя!.. Мы не знаем, для чего это нам нужно — меняться, но каждый из нас, даже те, кто строчит километрами заведомую чушь, чернуху и порнуху, подспудно подчиняется именно этому велению — меняться и дальше!..
Ну, хватит выступать в роли завороженного слушателя. Пора подать голос.
— Почему это — не знаем? — с усмешечкой цежу я. — Это же элементарно, господа… Система — вот что это такое!.. Просто смешно слушать вас! «Мы пишем для себя»… «Мы должны зачем-то меняться»… Вы одно поймите: вы, писаки, — всего-навсего одна из функций нашей огромной системы под названием «человечество». Ей надо обеспечить однообразие своих элементов, вот она и использует вас в качестве инструмента. И все ваши книжки — вранье и выдумки, потому что предназначены они для одного-единственного: превращать людей в болванчиков, внушать им нужные мысли и делать одинаковыми!..
Они явно не ожидали от меня подобного красноречия. Горовой аж поперхнулся компотом, а Баринов взирает на меня так, словно моими устами вещала хорошо выдрессированная обезьяна.
Однако в поставленный мной капкан в виде рассуждений о системах и функциях в духе системолога Мостового ни тот, ни другой не попадает.
Опомнившись от шока, они наперебой пытаются проучить профана, вздумавшего рассуждать о высоких материях, на которых они, матерые писаки, давным-давно зубы съели. Еще в прошлой жизни.
В течение следующих десяти минут я узнаю о себе и о своих умственных способностях много нового и даже интересного.
Сопротивляться этому вербальному избиению нет смысла. Будем сидеть, сделав морду ящиком, дуть противный теплый компот и время от времени язвительно ухмыляться, чтобы раззадорить своих оппонентов и заставить их в пылу спора проговориться о чем-нибудь полезном для меня…
Нет. Пустышка. Еще почти сорок минут напрасно потраченного времени…
А не пора ли встать и уйти, чтобы последнее слово осталось за мной?
Ладно, еще пару минут… Компот надо допить. Наконец, устав бичевать «темного» Цвылева, творческие личности отваливаются с довольным видом на спинки стульев, как опившиеся кровью клопы, и раз— , говор устремляется в другое русло.
— Кстати, Ник, — говорит человек без отчества, — ты хоть бы рассказал, что за вещь-то задумал родить…
А то, может, овчинка выделки не стоит?
Баринов пытается сослаться на то, что не любит разглашать идеи будущих книг до тех пор, пока не поставит последнюю точку в рукописи, но Горовой его подначивает:
— Да ты что, Ник? Испугался, что кто-то из присутствующих стибрит твою идею? Уж не меня ли ты подозреваешь в роли будущего вора? Или, может, нашего неискушенного в литературе Виталия?
И писатель принимается излагать.
— Я решил, — говорит он, чертя пальцем на скатерти какие-то замысловатые узоры и явно избегая смотреть нам в глаза, — написать необычный роман.
Необычный в том плане, что раньше я никогда не писал таких вещей… Это что-то вроде фантастики и в то же время не фантастика. Скорее, мистический триллер с претензией на притчу…
— Не томи, Ник! — просит Горовой. — Краткость — сестра таланта, как сказал кто-то из классиков… Правда, двоюродная сестра, но это уже детали…
— Что ж, если коротко, — продолжал Баринов, — то представьте себе человека — обычного, рядового нашего обывателя, который за всю свою пакостную жизнь научился ненавидеть людей всеми фибрами души. Но однажды он открывает в себе редкостный Дар — воскрешать мертвецов. Как небезызвестный вам библейский герой… Без каких бы то ни было лазеров-мазеров, эликсиров жизни и прочих медицинских штучек. Одним прикосновением к покойнику. Причем воскрешение происходит, так сказать, со стопроцентной эффективностью. Независимо от причин смерти и ее давности. И еще одно: он, этот мизантроп, рад бы не применять свою чудесную способность на практике, поскольку ему отвратительна сама мысль о том, что придется даровать жизнь тем «сволочам и ублюдкам», которых он терпеть не может. Но дело в том, что Дар его работает, так сказать, в автоматическом режиме, и некая сверхъестественная Сила, сопротивляться которой невозможно и бессмысленно, толкает нашего героя творить чудеса.
Горовой хмыкает:
— Если ты думаешь, что твоя идея гениальна, то ты ошибаешься, Ник. По той простой причине, что она заезжена мировой литературой, как лошадь, на которой пашут без передышки огромное поле. К тому же… — Он пощипывает подбородок явно заученным жестом — в прошлой жизни журналист носил пышную бороду. — Хочешь, я расскажу тебе, что у тебя там будет дальше?.. Чудотворец твой наверняка будет поставлен в такие обстоятельства, что начнет воскрешать покойников направо и налево, всех подряд, но при этом он будет, в силу своей нерасположенности к славе мирской, действовать скрытно, маскируясь… Однако рано или поздно его вычислят люди, которые заинтересованы в том, чтобы иметь под рукой этакого карманного гаранта бессмертия, и начнут на него самую настоящую охоту…
И начнется у тебя дальше тривиальная беготня с пере— —стрелками, в результате чего твоего чудотворца пришьют какие-нибудь сволочи-гангстеры из принципа: раз не мне ты достанешься — так не доставайся никому…
— Не все так просто, Энди, — возражает Баринов. — Беготня беготней, это ты правильно заметил. От динамики сюжета зависит интерес основной массы читателей. Главное будет в самом конце, Энди. Когда моего Воскресителя кокнут, то обнаружатся две поразительные вещи. Во-первых, что его чудотворчество приносило человечеству скорее вред, чем пользу, потому что насильно возвращенные к жизни мертвецы морально и духовно перерождаются в носителей зла, и в первую очередь потому, что убедились: смерти не существует… А во-вторых, окажется, что Дар этот проклятый передается от одного человека к другому, как страшная заразная болезнь, и тот, кто первым прикоснется к трупу Воскресителя, сам становится им..
Оказывается, вот что означает выражение — ни жив ни мертв. Сижу как на иголках, боясь выдать себя. По спине моей струится холодный пот, а внутри меня нарастает дрожь.
Если устами одного из этих малышей глаголит не Дюпон, то надо поверить в передачу мыслей на расстоянии. Не бывает таких совпадений, чтобы сходились даже детали истории, произошедшей в Инске с моим предшественником по обладанию Даром! Кто-то из этой парочки должен был знать о Воскресителях в прошлой жизни, и этим кто-то вполне может быть Дюпон.
Значит, сейчас, пока я ерзаю на нелепом детсадовском стульчике и обливаюсь потом, он следит исподтишка за мной и наслаждается игрой с огнем, правила которой известны лишь посвященным…
Но кто же из этих двоих, кто?!..
Сногсшибательную историю начал излагать Баринов, но продолжил ее Горовой, и это мог быть искусный ход Дюпона, укрывшегося под маской знатока сюжетных построений.
Пока ясно лишь одно. В список, который я недавно составлял, следует внести коррективы. И подчеркнуть фамилии моих собеседников жирной чертой…
А может, воспользоваться моментом и сделать вид, что я попался на удочку? Но что можно предпринять в данной ситуации?
Мысли бешено мечутся в моей голове, но я так и не успеваю придумать ничего, чем можно было бы ковать железо, пока оно горячо.
Как в аэропорту, из скрытого динамика по залу разносится мелодичная музыкальная заставка, и официальный голос Лабецкого объявляет:
— Господин Цвылев! Прошу вас срочно прибыть ко мне в кабинет. Повторяю: Цвылев Виталий Игоревич, я жду вас в своем кабинете…
Черт, как не вовремя! Интересно, что там стряслось, если потомок агента Малдера решил обратиться ко мне во всеуслышание? Раньше-то он прибегал к посредничеству кого-нибудь из персонала, когда меня вызывал на связь в его кабинет Астратов.
Придется идти. Голос у Фокса какой-то напряженный: наверное, действительно что-то случилось…
Чертыхнувшись для вида сквозь зубы и делая вид, что не очень-то и спешу («Подумаешь, начальство вызывает! Да видал я в гробу всех начальников! Я сам себе начальник!»), поднимаюсь из-за столика, чувствуя на себе взгляды присутствующих в столовой.
Неожиданно за моей спиной раздается грохот бьющейся посуды. Оглянувшись, вижу в противоположном конце зала незнакомого мальчишку, растерянно застывшего с разведенными руками. Под его ногами на полу разбросаны осколки тарелок, и в красной луже борща лежит перевернутый поднос. Сидевшие за соседними столиками вскакивают. Кто-то изрыгает ругательства в адрес разини, кто-то пытается оттереть пятна с одежды, а к месту происшествия уже спешит уборщица с поломоечной машиной, приговаривая: «Ничего, ничего, я сейчас все уберу… И не надо ругаться — такое может быть с каждым…»
Оцепенев, истребитель посуды смотрит на меня так, словно пытается вспомнить, где мы с ним виделись раньше. Однако, встретившись со мной взглядом, тут же отводит глаза, садится на корточки и принимается помогать уборщице собирать осколки посуды.
«Еще один кандидат в Дюпоны?» — думаю я, направляясь к выходу. Почему этот мальчишка так разволновался, услышав объявление Лабецкого? Наверное, сегодня прибыл, потому что еще вчера вечером новичков в Доме не было… А может, он был знаком с настоящим Виталием Цвылевым, но к «Спирали» не имеет никакого отношения? Тогда держись: будет приставать к тебе со всякими расспросами, а ты будешь вертеться ужом на сковородке, чтобы твой собеседник не разоблачил тебя как самозванца…
Ох, и надоело же все это! Возьму и скажу Астратову, что я уже сыт по горло секретной миссией, которую он на меня возложил. Что я устал подозревать каждого, кто не так посмотрел на меня. Что мне осточертело выслушивать устные автобиографии в подробном изложении, а также душещипательные истории о том, что у кого-то на воле остались жена и куча малых детишек. Или больные родители. Или незавершенное дело всей жизни…
И вообще, хочется одного: скорей бы это все кончилось, независимо от исхода!.. Найдем мы Дюпона или нет — какая разница? Взрослый Дом будет существовать, даже если Раскрутке удастся спасти мир. Будет меняться персонал, будет меняться контингент, но карликовое государство, в котором живут вовсе не карлики, отныне и во веки веков будет держать в плену своих маленьких граждан.
Было бы наивно полагать, что, предотвратив конец света, лица, посвященные в тайну реинкарнации, запрут волшебный приборчик под семью замками и будут бить себя по рукам всякий раз, когда в нем возникнет потребность. А потребность такая будет возникать чаще, чем они думают. Кому-то захочется вернуть к жизни гения, ушедшего в мир иной накануне эпохального открытия. Кто-то закажет воскрешение выдающегося политика, кто-то — своего близкого родственника. За деньги. За очень большие деньги. И всегда — тайно, в секрете от всего мира…
Но пока ученые не найдут способа определять, кто является носителем нужной ноо-матрицы, ряды воскрешенных не по заказу будут расти и шириться. Никому они будут не нужны, никому! В том числе и тем, кто хоронил их и лил слезы над гробом. Смерть — надежное средство решения многих проблем, и вряд ли кому-то захочется, чтобы эти проблемы возвращались вместе с воскрешенными.
И тогда «невозвращенцев» будут сплавлять сюда, в этот приют отверженных и обреченных на пожизненное заключение в чужом теле.
Пусть живут, даже если жить такой жизнью им не хочется.
Мы ж не изверги. Мы — добрые…
Глава 2 . БОРЕЦ ЗА СВОБОДУ
Баринов решительно отодвигает от себя опустошенную тарелку и с досадой крякает:
— Нет, Энди, ты не прав… И знаешь, почему? Потому что ты пишешь — или, вернее, писал, — чтобы уподобить самому себе всех людей, какими бы разными они ни были. Привести, так сказать, разношерстную массу к общему знаменателю. Сделать так, чтобы все были похожи на одного-единственного человека — на тебя… Чтобы они думали так же, как ты, чтобы они плакали от того, от чего плачешь ты сам… — (Я невольно пытаюсь представить себе Горового плачущим и не удерживаюсь от скептической усмешки.) — …и чтобы испытывали ту же боль, которую ощущаешь ты, когда описываешь несовершенство и пороки этого мира!.. Но дело-то в том, что люди не хотят, чтобы их подстраивали под кого-то другого — во всяком случае, под какого-то там газетного писаку! Вот если бы ты был модным киноактером, миллиардером или, на худой конец, этим… модельером «от кутюр»… — вот тогда они подражали бы тебе и стремились бы стать таким, как ты… Горовой не глядя закидывает в рот небольшую порцию салата, в котором он вяло ковыряется вилкой, и пожимает плечами:
— Да никого я не собираюсь… то есть не собирался подстраивать под себя! С чего ты это взял, Ник?
— С того, старик, что ты сидишь в этом дерьмовом раю, созданном для нас держимордами, и ни хрена не пишешь! А все потому, что понял: на кой черт тебе нужна эта
писанина, если ни одной строчки из того, что ты можешь накропать, никто и никогда не опубликует?!.
— Может быть, — опять пожимает плечами журналист. — Ну а у тебя — что? Есть другие возможности и перспективы? И вообще, с чего ты взял, что книга, которую ты задумал, стоит того, чтобы марать бумагу? Вон спроси потенциального читателя: нужна будет ему твоя книга или нет? Виталий, скажи, тебе нравятся книги писателя Никиты Баринова?
Ну, вспомнил наконец-то, что они не одни за столом!..
Как можно недружелюбнее оглядим обоих спорщиков. А теперь можно неохотно буркнуть:
— Не интересуюсь. — И, не спеша прожевав, добавил: — Ни книгами, ни писателями… — Слышал? — торжествующе восклицает журналист. — Вот тебе, Ник, vох рориli, так сказать… Писатель-литератор откидывается на спинку стула и пытается закинуть ногу на ногу, как, видимо, когда-то любил сидеть на встречах со своими почитателями и на пресс-конференциях. Но столики тут низкие, и Баринов шипит от боли, отбив коленку о столешницу.
— Не помню: я тебе уже рассказывал, как я отправился на тот свет? — вдруг спрашивает он, обращаясь к Горовому.
Игнорирует меня напрочь господин литератор, словно я для него не существую. Что ж, мы к нему тоже особого интереса не питаем. Вряд ли Дюпон, если бы он оказался в этом теле типичного маменькиного сынка (пухлые губы, безвольный подбородок, заплывающие с детства жирком ягодицы и талия), вздумал бы маскироваться под известного автора «пейпербуков», биография которого известна до мелочей, как сто раз виденный фильм.
— Это как ты с бодуна принимал ванну и черт тебя попутал побрить волосы ниже пупка электробритвой? — ухмыляется Горовой. — Нет, представь себе: не рассказывал!..
— Да я серьезно, Энди, — перебивает его Баринов, и в его голосе звучит нечто такое, что заставляет меня на время забыть о сочном бифштексе. — Кстати, если уж на то пошло, то твоя кончина, согласись, была не лучше…
Тут ты прав, Ник. Собеседник твой действительно пал жертвой случайности, глупее которой не придумаешь. Если, конечно, дело было так, как он утверждает. Летним утром, пять лет назад, едва очнувшись от сна, Горовой решил подышать свежим воздухом. Он распахнул кухонное окно во всю ширь, с наслаждением затянулся сигаретой, и тут ему показалось, что по тротуару у рядом стоящего дома, на самой границе поля зрения, шествует кто-то очень знакомый (самое странное, что до сих пор Горовой так и не вспомнил, о ком могла идти речь). Желая рассмотреть этого прохожего получше, Андрей перегнулся через подоконник, высунувшись наружу почти на две трети туловища. Неожиданно нога в шлепанце поехала по скользкому паркету — и автор сенсационных статей исполнил пикирующий полет с высоты пятнадцатого этажа… Естественно, что бдительным коллегам по редакции такая кончина представилась чушью собачьей, и они хором утверждали: «Да выбросили его из окна, братцы, вот и все!»
— Так вот, последней моей мыслью было: какая же подлая штука наша жизнь! — продолжает литератор. — Я ж незадолго до этого задумал написать такую книгу, от которой бы все ахнули. Может, это вообще единственная стоящая вещь была бы за всю мою творческую карьеру! Целый месяц не пил, не спал — в том числе и с бабами. Все думал, как бы мне к этой вещице подступиться… И, знаешь, Энди, впервые я тогда осознал, что если и когда напишу я это, то не нужны мне будут ни похвалы, ни слава, ни бешеные гонорары. Потому что я буду знать, что я способен на такое… И уж наверняка я стану совсем другим после этого. Кстати, тогда я и понял впервые, ради чего мы пишем — по крайней мере, самые лучшие и честные из нас. Не для них мы изводим леса на планете, превращая их в томики с И глянцевыми обложками, Энди, — Баринов вызывающе тычет в меня пальцем. Потом широким жестом обводит пространство вокруг нашего стола. — И не для них, так называемых потенциальных читателей и фанатов…
— А для кого же тогда — для инопланетян, что ли? — не удерживаюсь от ехидного вопроса я.
Баринов не обращает на мой вопрос внимания. Только отмахивается небрежно: не мешай, мол, мальчик, беседовать двум умным дядям.
— Мы пишем для себя! — изрекает он таким тоном, словно по меньшей мере открыл новый всемирный закон.
— Ну. естественно, — с кислой миной откликается Горовой. — Для себя, для своих жен, отпрысков, близких и дальних родственников… Одним словом, чтобы содержать всех этих нахлебников!..
— Да нет, ты не понял, старик. Мы пишем для себя в том смысле, что мы сами меняемся с каждым нашим опусом. Вся разница — в какую сторону… Одни становятся терпимее и добрее к людям, другие умнеют и постигают смысл жизни, третьи… третьи, наоборот, ожесточаются и начинают ненавидеть все человечество. Именно для того, чтобы в нас происходили изменения, мы и занимаемся этим проклятым, неблагодарным и, по большому счету, никому не нужным трудом! По большому счету, мы, работники пера и текстовых процессоров, — эгоисты, потому что живем в себе и для себя!.. Мы не знаем, для чего это нам нужно — меняться, но каждый из нас, даже те, кто строчит километрами заведомую чушь, чернуху и порнуху, подспудно подчиняется именно этому велению — меняться и дальше!..
Ну, хватит выступать в роли завороженного слушателя. Пора подать голос.
— Почему это — не знаем? — с усмешечкой цежу я. — Это же элементарно, господа… Система — вот что это такое!.. Просто смешно слушать вас! «Мы пишем для себя»… «Мы должны зачем-то меняться»… Вы одно поймите: вы, писаки, — всего-навсего одна из функций нашей огромной системы под названием «человечество». Ей надо обеспечить однообразие своих элементов, вот она и использует вас в качестве инструмента. И все ваши книжки — вранье и выдумки, потому что предназначены они для одного-единственного: превращать людей в болванчиков, внушать им нужные мысли и делать одинаковыми!..
Они явно не ожидали от меня подобного красноречия. Горовой аж поперхнулся компотом, а Баринов взирает на меня так, словно моими устами вещала хорошо выдрессированная обезьяна.
Однако в поставленный мной капкан в виде рассуждений о системах и функциях в духе системолога Мостового ни тот, ни другой не попадает.
Опомнившись от шока, они наперебой пытаются проучить профана, вздумавшего рассуждать о высоких материях, на которых они, матерые писаки, давным-давно зубы съели. Еще в прошлой жизни.
В течение следующих десяти минут я узнаю о себе и о своих умственных способностях много нового и даже интересного.
Сопротивляться этому вербальному избиению нет смысла. Будем сидеть, сделав морду ящиком, дуть противный теплый компот и время от времени язвительно ухмыляться, чтобы раззадорить своих оппонентов и заставить их в пылу спора проговориться о чем-нибудь полезном для меня…
Нет. Пустышка. Еще почти сорок минут напрасно потраченного времени…
А не пора ли встать и уйти, чтобы последнее слово осталось за мной?
Ладно, еще пару минут… Компот надо допить. Наконец, устав бичевать «темного» Цвылева, творческие личности отваливаются с довольным видом на спинки стульев, как опившиеся кровью клопы, и раз— , говор устремляется в другое русло.
— Кстати, Ник, — говорит человек без отчества, — ты хоть бы рассказал, что за вещь-то задумал родить…
А то, может, овчинка выделки не стоит?
Баринов пытается сослаться на то, что не любит разглашать идеи будущих книг до тех пор, пока не поставит последнюю точку в рукописи, но Горовой его подначивает:
— Да ты что, Ник? Испугался, что кто-то из присутствующих стибрит твою идею? Уж не меня ли ты подозреваешь в роли будущего вора? Или, может, нашего неискушенного в литературе Виталия?
И писатель принимается излагать.
— Я решил, — говорит он, чертя пальцем на скатерти какие-то замысловатые узоры и явно избегая смотреть нам в глаза, — написать необычный роман.
Необычный в том плане, что раньше я никогда не писал таких вещей… Это что-то вроде фантастики и в то же время не фантастика. Скорее, мистический триллер с претензией на притчу…
— Не томи, Ник! — просит Горовой. — Краткость — сестра таланта, как сказал кто-то из классиков… Правда, двоюродная сестра, но это уже детали…
— Что ж, если коротко, — продолжал Баринов, — то представьте себе человека — обычного, рядового нашего обывателя, который за всю свою пакостную жизнь научился ненавидеть людей всеми фибрами души. Но однажды он открывает в себе редкостный Дар — воскрешать мертвецов. Как небезызвестный вам библейский герой… Без каких бы то ни было лазеров-мазеров, эликсиров жизни и прочих медицинских штучек. Одним прикосновением к покойнику. Причем воскрешение происходит, так сказать, со стопроцентной эффективностью. Независимо от причин смерти и ее давности. И еще одно: он, этот мизантроп, рад бы не применять свою чудесную способность на практике, поскольку ему отвратительна сама мысль о том, что придется даровать жизнь тем «сволочам и ублюдкам», которых он терпеть не может. Но дело в том, что Дар его работает, так сказать, в автоматическом режиме, и некая сверхъестественная Сила, сопротивляться которой невозможно и бессмысленно, толкает нашего героя творить чудеса.
Горовой хмыкает:
— Если ты думаешь, что твоя идея гениальна, то ты ошибаешься, Ник. По той простой причине, что она заезжена мировой литературой, как лошадь, на которой пашут без передышки огромное поле. К тому же… — Он пощипывает подбородок явно заученным жестом — в прошлой жизни журналист носил пышную бороду. — Хочешь, я расскажу тебе, что у тебя там будет дальше?.. Чудотворец твой наверняка будет поставлен в такие обстоятельства, что начнет воскрешать покойников направо и налево, всех подряд, но при этом он будет, в силу своей нерасположенности к славе мирской, действовать скрытно, маскируясь… Однако рано или поздно его вычислят люди, которые заинтересованы в том, чтобы иметь под рукой этакого карманного гаранта бессмертия, и начнут на него самую настоящую охоту…
И начнется у тебя дальше тривиальная беготня с пере— —стрелками, в результате чего твоего чудотворца пришьют какие-нибудь сволочи-гангстеры из принципа: раз не мне ты достанешься — так не доставайся никому…
— Не все так просто, Энди, — возражает Баринов. — Беготня беготней, это ты правильно заметил. От динамики сюжета зависит интерес основной массы читателей. Главное будет в самом конце, Энди. Когда моего Воскресителя кокнут, то обнаружатся две поразительные вещи. Во-первых, что его чудотворчество приносило человечеству скорее вред, чем пользу, потому что насильно возвращенные к жизни мертвецы морально и духовно перерождаются в носителей зла, и в первую очередь потому, что убедились: смерти не существует… А во-вторых, окажется, что Дар этот проклятый передается от одного человека к другому, как страшная заразная болезнь, и тот, кто первым прикоснется к трупу Воскресителя, сам становится им..
Оказывается, вот что означает выражение — ни жив ни мертв. Сижу как на иголках, боясь выдать себя. По спине моей струится холодный пот, а внутри меня нарастает дрожь.
Если устами одного из этих малышей глаголит не Дюпон, то надо поверить в передачу мыслей на расстоянии. Не бывает таких совпадений, чтобы сходились даже детали истории, произошедшей в Инске с моим предшественником по обладанию Даром! Кто-то из этой парочки должен был знать о Воскресителях в прошлой жизни, и этим кто-то вполне может быть Дюпон.
Значит, сейчас, пока я ерзаю на нелепом детсадовском стульчике и обливаюсь потом, он следит исподтишка за мной и наслаждается игрой с огнем, правила которой известны лишь посвященным…
Но кто же из этих двоих, кто?!..
Сногсшибательную историю начал излагать Баринов, но продолжил ее Горовой, и это мог быть искусный ход Дюпона, укрывшегося под маской знатока сюжетных построений.
Пока ясно лишь одно. В список, который я недавно составлял, следует внести коррективы. И подчеркнуть фамилии моих собеседников жирной чертой…
А может, воспользоваться моментом и сделать вид, что я попался на удочку? Но что можно предпринять в данной ситуации?
Мысли бешено мечутся в моей голове, но я так и не успеваю придумать ничего, чем можно было бы ковать железо, пока оно горячо.
Как в аэропорту, из скрытого динамика по залу разносится мелодичная музыкальная заставка, и официальный голос Лабецкого объявляет:
— Господин Цвылев! Прошу вас срочно прибыть ко мне в кабинет. Повторяю: Цвылев Виталий Игоревич, я жду вас в своем кабинете…
Черт, как не вовремя! Интересно, что там стряслось, если потомок агента Малдера решил обратиться ко мне во всеуслышание? Раньше-то он прибегал к посредничеству кого-нибудь из персонала, когда меня вызывал на связь в его кабинет Астратов.
Придется идти. Голос у Фокса какой-то напряженный: наверное, действительно что-то случилось…
Чертыхнувшись для вида сквозь зубы и делая вид, что не очень-то и спешу («Подумаешь, начальство вызывает! Да видал я в гробу всех начальников! Я сам себе начальник!»), поднимаюсь из-за столика, чувствуя на себе взгляды присутствующих в столовой.
Неожиданно за моей спиной раздается грохот бьющейся посуды. Оглянувшись, вижу в противоположном конце зала незнакомого мальчишку, растерянно застывшего с разведенными руками. Под его ногами на полу разбросаны осколки тарелок, и в красной луже борща лежит перевернутый поднос. Сидевшие за соседними столиками вскакивают. Кто-то изрыгает ругательства в адрес разини, кто-то пытается оттереть пятна с одежды, а к месту происшествия уже спешит уборщица с поломоечной машиной, приговаривая: «Ничего, ничего, я сейчас все уберу… И не надо ругаться — такое может быть с каждым…»
Оцепенев, истребитель посуды смотрит на меня так, словно пытается вспомнить, где мы с ним виделись раньше. Однако, встретившись со мной взглядом, тут же отводит глаза, садится на корточки и принимается помогать уборщице собирать осколки посуды.
«Еще один кандидат в Дюпоны?» — думаю я, направляясь к выходу. Почему этот мальчишка так разволновался, услышав объявление Лабецкого? Наверное, сегодня прибыл, потому что еще вчера вечером новичков в Доме не было… А может, он был знаком с настоящим Виталием Цвылевым, но к «Спирали» не имеет никакого отношения? Тогда держись: будет приставать к тебе со всякими расспросами, а ты будешь вертеться ужом на сковородке, чтобы твой собеседник не разоблачил тебя как самозванца…
Ох, и надоело же все это! Возьму и скажу Астратову, что я уже сыт по горло секретной миссией, которую он на меня возложил. Что я устал подозревать каждого, кто не так посмотрел на меня. Что мне осточертело выслушивать устные автобиографии в подробном изложении, а также душещипательные истории о том, что у кого-то на воле остались жена и куча малых детишек. Или больные родители. Или незавершенное дело всей жизни…
И вообще, хочется одного: скорей бы это все кончилось, независимо от исхода!.. Найдем мы Дюпона или нет — какая разница? Взрослый Дом будет существовать, даже если Раскрутке удастся спасти мир. Будет меняться персонал, будет меняться контингент, но карликовое государство, в котором живут вовсе не карлики, отныне и во веки веков будет держать в плену своих маленьких граждан.
Было бы наивно полагать, что, предотвратив конец света, лица, посвященные в тайну реинкарнации, запрут волшебный приборчик под семью замками и будут бить себя по рукам всякий раз, когда в нем возникнет потребность. А потребность такая будет возникать чаще, чем они думают. Кому-то захочется вернуть к жизни гения, ушедшего в мир иной накануне эпохального открытия. Кто-то закажет воскрешение выдающегося политика, кто-то — своего близкого родственника. За деньги. За очень большие деньги. И всегда — тайно, в секрете от всего мира…
Но пока ученые не найдут способа определять, кто является носителем нужной ноо-матрицы, ряды воскрешенных не по заказу будут расти и шириться. Никому они будут не нужны, никому! В том числе и тем, кто хоронил их и лил слезы над гробом. Смерть — надежное средство решения многих проблем, и вряд ли кому-то захочется, чтобы эти проблемы возвращались вместе с воскрешенными.
И тогда «невозвращенцев» будут сплавлять сюда, в этот приют отверженных и обреченных на пожизненное заключение в чужом теле.
Пусть живут, даже если жить такой жизнью им не хочется.
Мы ж не изверги. Мы — добрые…
Глава 2 . БОРЕЦ ЗА СВОБОДУ
Я поднимаюсь вприпрыжку по лестнице на пятый этаж, где располагается кабинет заведующего, и тут меня осеняет.
А не случилось ли то, ради чего была затеяна вся эта катавасия? Неужели людям Астратова посчастливилось раскопать сознание Дюпона в чьем-то теле?! Только это могло бы объяснить столь чудовищное попрание конспирации со стороны Лабецкого!..
Погрузившись в эти приятные мысли, я не заме-чаю, что меня кто-то нагоняет сзади. Возвращаюсь к действительности лишь тогда, когда меня хватает за плечо рослый мальчик-блондин типично скандинавского происхождения.
Карапетян. Номер четыре из моего «черного списка».
И, как всегда, не вовремя.
— Чего тебе, Дейян? — недовольно хмурю брови я, пытаясь высвободиться из цепких пальцев армянина. — Меня заведующий срочно вызвал…
— Я слышал объявление, — говорит Карапетян. — Слушай, Виталий, помоги мне, а?.. К Лабецкому кто-то прилетел на джампере, и джампер этот сейчас стоит на крыше… Это — мой единственный шанс, Виталий, вырваться отсюда!
— Интересно, как я могу тебе помочь? Угнать для тебя джампер, что ли?
— Да я тебе все объясню, — торопливо бормочет, озираясь, Карапетян, — ты только согласись!.. Ну, мне это очень надо, понимаешь?
Вот маньяк! Вбил себе в голову, что мир без него не обойдется, и готов на все, чтобы сбежать отсюда!.. А если мы тебя сейчас припрем к стенке?
— Ладно. Я соглашусь тебе помочь, — медленно говорю я, следя за лицом своего собеседника. — Но при одном условии. Если ты мне вразумительно объяснишь, на кой хрен тебе это нужно и что ты задумал…
Карапетян закусывает губу.
— Прости, Виталий, — качает он головой, — но сказать тебе это я не могу. Слушай, как человек человека прошу, а?
— Ну, тогда и ты меня прости, — развожу руками я. — На нет и суда нет, приятель…
И возобновляю бег наверх, оставив армянина остолбенело стоять на лестнице.
Потом, все — потом. Узнаю, какую новость хочет сообщить мне Астратов, — и обязательно разберусь с этим чересчур свободолюбивым типом, чтобы окончательно выяснить, куда и зачем он рвется из Взрослого Дома. Если, конечно, в этом еще будет необходимость…
На джампере в гости к Лабецкому мог пожаловать только сам Астратов. Все прочие «раскрутчики», включая Гульченко, прибыли бы наземным транспортом…
Я не ошибся. В кабинете Лабецкого (которого тут нет) действительно сидит Астратов. И не один.
— Вот это да! — восклицаю я. — Слегин!.. Неужто тебя бросили ко мне в качестве подкрепления?
Негритянка в «дудочных» джинсиках, вальяжно развалившаяся на кожаном диванчике напротив Астратова, нехотя откладывает в сторону какой-то иллюстрированный журнал и измеряет меня взглядом с ног до головы.
— А ты что — не рад? — осведомляется она. с невозмутимой ленцой. — И потом, почему — бросили? Что я — копье или камень, чтобы меня бросали?
— Ну, извини за неудачное выражение, — хлопаю я его/ее по плечу (до сих пор не могу понять, в каком роде следует говорить о «перевертышах»: соответственно полу реинкарнированного или его носителя?). — Конечно, я рад тебя видеть, Слегин!..
— А уж я-то как рад, — откликнулся мой друг, но с таким мрачным выражением лица, будто его что-то гнетет.
— Если мне будет позволено вмешаться в вашу дружескую беседу, господа, — говорит Астратов, по-хозяйски копаясь в компе заведующего, — то я хотел бы заметить, что времени у нас в обрез. И не только сегодня, но и вообще… — Он озабоченно смотрит на свои наручные часы. — Наговоритесь во время полета — тем более что лететь нам часа два, не меньше… Но это я так, к слову.
Может быть, я ослышался?
— Полета? — повторяю я. — О чем вы, Юрий Семенович?
Он неторопливо убирает с экрана окно, в котором мелькал какой-то сплошной текст без абзацев — видимо, сообщение по каналу секретной связи, — и лишь потом отвечает:
— Мы забираем вас в Москву, Владлен Алексеевич.
— А как же мое задание? Между прочим, у меня сегодня окончательно сформировался список из семи лиц, которых неплохо бы досконально проверить…
— Твое задание приостанавливается, Лен, — говорит Слегин. — По крайней мере, на сегодняшний день…
— Но почему? — по инерции спрашиваю я, хотя уже догадываюсь, в чем дело. — Неужели вы нашли его?!. Ну что же вы молчите? Да или нет?
— Возможно, — говорит Астратов. — Благодаря Булату Олеговичу наше внимание привлек один из тех, кто ранее прошел реинкарнацию…
— Что значит — возможно? Он признался или нет?.. Он хоть жив? Или опять ускользнул на тот свет?
— Жив, жив, не волнуйтесь. Но окончательный вывод делать еще рано. Мы еще не беседовали с ним… по-настоящему. И я очень хотел бы, чтобы вы присутствовали при этой беседе.
— Ладно, идемте, — говорит Слегин, — а то Лабецкий, наверное, уже устал исполнять обязанности часового…
— Мы попросили Фокса Максимовича присмотреть за выходом на крышу. На всякий случай. — поясняет Астратов, поднимаясь со скрипучего стула. — Надеюсь, вам ничего не надо забирать из интерната, Владлен Алексеевич?
Я медлю с ответом.
Что я мог бы забрать отсюда? Даже в прошлой жизни я не был обременен имуществом, а теперь-то и подавно. Все мое барахло умещается в прикроватной тумбочке, и даже оно — казенное, за исключением зубной щетки. Нет у меня больше ничего своего. Ни имущества, ни права распоряжаться самим собой.
Но тогда откуда это странное чувство, будто я действительно оставляю в Доме нечто такое, чего не успел сделать? Будто дал кому-то обещание, но не сдержал его. У кого же я в долгу? И в чем заключается этот долг? Ах, вот оно что…
Я мысленно вижу лица тех, с кем общался во Взрослом Доме. Глаза, на дне которых тлеет боль одиночества и обреченность приговоренных к пожизненному заключению. Сто пятьдесят человек — вот что я оставляю здесь, и именно у них я в долгу. Но забрать их отсюда невозможно.
Я могу лишь запомнить их навсегда. И никогда не забывать.
— Нет, ничего не надо, — говорю я наконец вслух. — Я готов…
Мы поднимаемся на служебном лифте на самый верхний этаж и, пройдя по коридору до конца, упираемся в тупичок-аппендикс, где расположен выход на взлетно-посадочную площадку для джамперов.
Возле двери, ведущей на крышу, в старом соломенном кресле сидит Лабецкий и читает что-то с экранчика комп-нота.
— Что, забираете Виталия Игоревича с собой? — говорит он, поднимаясь из кресла при нашем появлении.
А не случилось ли то, ради чего была затеяна вся эта катавасия? Неужели людям Астратова посчастливилось раскопать сознание Дюпона в чьем-то теле?! Только это могло бы объяснить столь чудовищное попрание конспирации со стороны Лабецкого!..
Погрузившись в эти приятные мысли, я не заме-чаю, что меня кто-то нагоняет сзади. Возвращаюсь к действительности лишь тогда, когда меня хватает за плечо рослый мальчик-блондин типично скандинавского происхождения.
Карапетян. Номер четыре из моего «черного списка».
И, как всегда, не вовремя.
— Чего тебе, Дейян? — недовольно хмурю брови я, пытаясь высвободиться из цепких пальцев армянина. — Меня заведующий срочно вызвал…
— Я слышал объявление, — говорит Карапетян. — Слушай, Виталий, помоги мне, а?.. К Лабецкому кто-то прилетел на джампере, и джампер этот сейчас стоит на крыше… Это — мой единственный шанс, Виталий, вырваться отсюда!
— Интересно, как я могу тебе помочь? Угнать для тебя джампер, что ли?
— Да я тебе все объясню, — торопливо бормочет, озираясь, Карапетян, — ты только согласись!.. Ну, мне это очень надо, понимаешь?
Вот маньяк! Вбил себе в голову, что мир без него не обойдется, и готов на все, чтобы сбежать отсюда!.. А если мы тебя сейчас припрем к стенке?
— Ладно. Я соглашусь тебе помочь, — медленно говорю я, следя за лицом своего собеседника. — Но при одном условии. Если ты мне вразумительно объяснишь, на кой хрен тебе это нужно и что ты задумал…
Карапетян закусывает губу.
— Прости, Виталий, — качает он головой, — но сказать тебе это я не могу. Слушай, как человек человека прошу, а?
— Ну, тогда и ты меня прости, — развожу руками я. — На нет и суда нет, приятель…
И возобновляю бег наверх, оставив армянина остолбенело стоять на лестнице.
Потом, все — потом. Узнаю, какую новость хочет сообщить мне Астратов, — и обязательно разберусь с этим чересчур свободолюбивым типом, чтобы окончательно выяснить, куда и зачем он рвется из Взрослого Дома. Если, конечно, в этом еще будет необходимость…
На джампере в гости к Лабецкому мог пожаловать только сам Астратов. Все прочие «раскрутчики», включая Гульченко, прибыли бы наземным транспортом…
Я не ошибся. В кабинете Лабецкого (которого тут нет) действительно сидит Астратов. И не один.
— Вот это да! — восклицаю я. — Слегин!.. Неужто тебя бросили ко мне в качестве подкрепления?
Негритянка в «дудочных» джинсиках, вальяжно развалившаяся на кожаном диванчике напротив Астратова, нехотя откладывает в сторону какой-то иллюстрированный журнал и измеряет меня взглядом с ног до головы.
— А ты что — не рад? — осведомляется она. с невозмутимой ленцой. — И потом, почему — бросили? Что я — копье или камень, чтобы меня бросали?
— Ну, извини за неудачное выражение, — хлопаю я его/ее по плечу (до сих пор не могу понять, в каком роде следует говорить о «перевертышах»: соответственно полу реинкарнированного или его носителя?). — Конечно, я рад тебя видеть, Слегин!..
— А уж я-то как рад, — откликнулся мой друг, но с таким мрачным выражением лица, будто его что-то гнетет.
— Если мне будет позволено вмешаться в вашу дружескую беседу, господа, — говорит Астратов, по-хозяйски копаясь в компе заведующего, — то я хотел бы заметить, что времени у нас в обрез. И не только сегодня, но и вообще… — Он озабоченно смотрит на свои наручные часы. — Наговоритесь во время полета — тем более что лететь нам часа два, не меньше… Но это я так, к слову.
Может быть, я ослышался?
— Полета? — повторяю я. — О чем вы, Юрий Семенович?
Он неторопливо убирает с экрана окно, в котором мелькал какой-то сплошной текст без абзацев — видимо, сообщение по каналу секретной связи, — и лишь потом отвечает:
— Мы забираем вас в Москву, Владлен Алексеевич.
— А как же мое задание? Между прочим, у меня сегодня окончательно сформировался список из семи лиц, которых неплохо бы досконально проверить…
— Твое задание приостанавливается, Лен, — говорит Слегин. — По крайней мере, на сегодняшний день…
— Но почему? — по инерции спрашиваю я, хотя уже догадываюсь, в чем дело. — Неужели вы нашли его?!. Ну что же вы молчите? Да или нет?
— Возможно, — говорит Астратов. — Благодаря Булату Олеговичу наше внимание привлек один из тех, кто ранее прошел реинкарнацию…
— Что значит — возможно? Он признался или нет?.. Он хоть жив? Или опять ускользнул на тот свет?
— Жив, жив, не волнуйтесь. Но окончательный вывод делать еще рано. Мы еще не беседовали с ним… по-настоящему. И я очень хотел бы, чтобы вы присутствовали при этой беседе.
— Ладно, идемте, — говорит Слегин, — а то Лабецкий, наверное, уже устал исполнять обязанности часового…
— Мы попросили Фокса Максимовича присмотреть за выходом на крышу. На всякий случай. — поясняет Астратов, поднимаясь со скрипучего стула. — Надеюсь, вам ничего не надо забирать из интерната, Владлен Алексеевич?
Я медлю с ответом.
Что я мог бы забрать отсюда? Даже в прошлой жизни я не был обременен имуществом, а теперь-то и подавно. Все мое барахло умещается в прикроватной тумбочке, и даже оно — казенное, за исключением зубной щетки. Нет у меня больше ничего своего. Ни имущества, ни права распоряжаться самим собой.
Но тогда откуда это странное чувство, будто я действительно оставляю в Доме нечто такое, чего не успел сделать? Будто дал кому-то обещание, но не сдержал его. У кого же я в долгу? И в чем заключается этот долг? Ах, вот оно что…
Я мысленно вижу лица тех, с кем общался во Взрослом Доме. Глаза, на дне которых тлеет боль одиночества и обреченность приговоренных к пожизненному заключению. Сто пятьдесят человек — вот что я оставляю здесь, и именно у них я в долгу. Но забрать их отсюда невозможно.
Я могу лишь запомнить их навсегда. И никогда не забывать.
— Нет, ничего не надо, — говорю я наконец вслух. — Я готов…
Мы поднимаемся на служебном лифте на самый верхний этаж и, пройдя по коридору до конца, упираемся в тупичок-аппендикс, где расположен выход на взлетно-посадочную площадку для джамперов.
Возле двери, ведущей на крышу, в старом соломенном кресле сидит Лабецкий и читает что-то с экранчика комп-нота.
— Что, забираете Виталия Игоревича с собой? — говорит он, поднимаясь из кресла при нашем появлении.