— Это как? Астратов усмехается:
   — А представь, что ты жил в нищете, не имея лишнего юма за душой. А, к примеру, сосед твой ни в чем не знал себе отказа, потому что деньги к нему текли рекой, и у него было все, что он хотел: и загородный особняк, и коттедж на морском побережье в курортной зоне, и шикарные любовницы, и тачки, одна другой круче, и все в таком же духе… Но однажды этот счастливчик загибается от инфаркта, и его хоронят на лучшем кладбище. Разве не соблазнительно выдать себя за него, когда ты осознаешь, что вернулся с того света? Соблазн этот тем более велик, потому что вряд ли кто-то, не считая родных покойного соседа, сможет понять, что ты врешь. А поняв — разоблачить тебя. Зато в перспективе ты можешь потребовать реституции якобы принадлежавшей тебе собственности — как движимой, так и недвижимой. И даже если твое состояние успели за это время промотать «наследнички», то предъявить им иск, урвать то, что осталось, и так далее…
   Астратов прикуривает очередную сигарету — в последнее время он курит по-страшному, почти без перерывов, и порой мне кажется, что лицо его пожелтело не от недосыпания, а от никотина.
   — Бывают и самозванцы другого рода, — продолжает он, с отвращением выпуская изо рта клуб сизого дыма и откашливаясь. — Им не нужно богатство, но они гонятся за чужой славой… хотя бы посмертной… Кстати, мы все-таки допросили твоего литератора… Нет-нет, не бойся, раскололся он без всяких инъекций и гипноза. Стоило его чуть-чуть припугнуть — и душонка его дрогнула… И оказалось, что никакой он не Баринов.
   — А кто? — не удерживаюсь я от естественно риторического вопроса.
   — Некто по фамилии Добробабенко, правда, тоже — Никита. И тоже — боец литературного фронта. Пописывал книжки, которые, в силу своей заурядности, не пользовались спросом у читателей и благополучно кончали свою жизнь либо в запасниках библиотек, либо в макулатуре… Но, как всякий графоман, Добробабенко искренне считал себя гением, которого мир не оценивает должным образом. И когда он скончался от укуса энцефалитного клеща (это я так, к слову), а потом воскрес в новом обличье, то сразу же смекнул: вот удобный случай стать известным писателем. Одним из тех, чьей популярности и даровитости он всегда завидовал… Он уже потирал руки от предвкушения: мол, в скором времени читатели, ранее презиравшие его опусы, будут нарасхват раскупать их. а критики, не удостаивавшие ранее его вниманием, будут взахлеб расхваливать его книги — лишь потому, что на обложке будет стоять фамилия автора бестселлеров…
   Я грустно качаю головой. Почему-то я не испытываю ни малейшего презрения к лже-Баринову. И зря Астратов так распинается передо мной. Да, те, кто воспользовался своей реинкарнацией, чтобы солгать, поступили непорядочно. Но разве те, кто оживил их сознание в чужом теле, не способствовали этому?
   Когда появляется возможность прожить новую жизнь, каждый старается сделать ее лучше и достойнее своего первого бытия. Только одни хотят получить все сразу, а другие надеются на свои силы…
   Парадоксально, но факт: возможность, о которой раньше люди не смели и мечтать, став реальностью в наших условиях, выродилась в жуткую трагедию. Наверное, иначе быть и не могло. Ведь, если вдуматься, победа над смертью нарушает незыблемые законы природы. Это — покушение на устои мироздания, а значит, преступление против всей Вселенной…
   — Ну ладно, — вздыхает Астратов. — Вижу, я утомил тебя своими разговорами… Рука-то сильно болит?.. Ничего, заживет как на собаке. У детей все раны быстрее заживают, не то что у взрослых… Ты отдыхай, набирайся сил. А мне еще сегодня столько дел предстоит!..
   Разговор наш происходит в больничной палате. На территории Дома имеется свой собственный стационар, хотя особой нужды в нем нет. Кроме меня, сейчас здесь содержатся всего несколько «воспитанников». Трое — с простудой, а в палате напротив лежит мужчина в образе рыжеволосой девчонки, сломавший ногу на третий день своего пребывания в непривычном детском теле — решил, дурачок, спускаться по лестнице прыжками через ступеньку…
   Меня поместили сюда прошлой ночью, сразу после моей встречи с Цвылевым-Семядубом. Формально — из-за руки, хотя ножевое ранение было пустяковым: лезвие распороло только кожу на предплечье. Гораздо серьезнее дело обстояло с непонятным психофизиологическим расстройством.
   Беспричинный ужас, который я относительно благополучно преодолел после беседы с Бариновым, внезапно охватил меня с еще большей силой там, среди деревьев, когда на моих глазах пятилетний мальчик хладнокровно вонзил себе в сердце нож. На некоторое время у меня пропала способность дышать, потом начались судороги. Врачи посчитали, что речь идет о вегетативно-сосудистой дистонии.
   Но я думаю, что дело не в этом. Мне кажется, что организм Саши Королева бунтует против тех нервных перегрузок, которым я его подвергаю. Как беременная женщина, порой я чувствую, что где-то глубоко внутри меня, затаившись, спит крепким сном детское сознание. И, как плод во чреве ощущает волнения матери, так и оно время от времени содрогается, когда его тревожат мои черные мысли и страх перед будущим. И. наверное, в такие минуты оно ворочается беспокойно внутри меня, пытаясь проснуться от кошмаров, но мое «я» вводит ему очередную порцию снотворного, и тогда оно опять забывается сном, похожим на кому.
   Мне прописали больничный режим, усиленное питание и витамины, много витаминов.
   Но лучше бы мне прописали другое — возможность навсегда раствориться в небытии, уступив право владеть этим тельцем мальчику, который присутствует во мне.
   Хотя бы пару недель имеет он право пожить, в конце концов, или нет?!.
   — Послушай, Юра, — неожиданно для себя говорю я в спину Астратову, направляющемуся к дверям палаты. — У меня есть одна просьба, которая наверняка покажется тебе очень странной и даже, наверное, преступной. Но я считаю, что ты должен ее выполнить…
   — Что такое? — оборачивается он. — Уже надоело валяться на койке и тянет в бой? Нет-нет, Лен, отлежись еще немного… Поверь, ты нам пока не нужен…
   — Ловлю вас на слове. Именно об этом я и хотел тебя попросить.
   — Что-то я не понимаю тебя, — хмурится Астратов. Вернувшись к моему ложу, он присаживается на корточки и пытливо смотрит мне в глаза, словно надеясь прочитать мои мысли.
   Но я отворачиваюсь к стене.
   — Не сочти это предательством или дезертирством с моей стороны, — говорю я, не слыша своего голоса, — но я хотел бы, чтобы меня отвезли домой…
   — Домой? — удивляется он. — Но там, где ты раньше жил, давно живут другие люди, и их нельзя…
   — Да нет, — обрываю я его. — Я имею в виду дом Королевых.
   — Но зачем тебе это? Они ж тебе абсолютно чужие люди, Лен!..
   — Зато я им не чужой.
   — Что за чушь, Лен?.. Э-э, да ты, видно, действительно переутомился. Давай-ка выспись как следует, наберись сил — и сам увидишь, что просьба твоя не только не имеет смысла, но и невыполнима…
   Этого и следовало ожидать. Кто о чем, а начальник Раскрутки — прежде всего о деле. О том, что возвращение меня к родителям Саши будет связано с решением ряда сложных проблем. Как объяснить им, где я находился все это время и почему от меня не было никаких вестей? Как и где меня «нашли» и почему сразу же не поставили об этом в известность родителей? И много еще чего в том же духе. А объяснять все это нужно будет так, чтобы у Виктора и Татьяны не возникло сомнений в истинности выдуманной истории. А еще чтобы об этом не пронюхали средства массовой информации.
   Лишние хлопоты сулит Астратову исполнение моей просьбы.
   Нет, ребята, никуда от меня вы не денетесь, стискиваю зубы я. Я все равно заставлю вас, вот увидите!..
   В конце концов, вы в долгу перед мальчиком Сашей, а долги рано или поздно надо возвращать.
   — Кстати, раз уж пошла такая пьянка, то у меня есть еще одна просьба… точнее — требование. — Я стараюсь смотреть Астратову прямо в глаза. — Перестаньте держать всех взрослых детей в этой тюрьме. Отпустите их. Всех до одного…
   — Что-о? — Астратов машинально лезет в карман пиджака за своим табачным допингом, но сигаретная пачка оказывается пустой, и он с досадой швыряет ее в угол палаты. — Куда это я их должен отпустить?
   — На свободу, — спокойно говорю я. — В новые семьи. Или к прежним родным. Куда они сами захотят… Они имеют на это право.
   Астратов открывает рот, но я неумолимо продолжаю:
   — Я знаю, что ты можешь мне сказать. Юра. Что тогда ваша операция будет сорвана. Что мир узнает правду о том, как эти дети превратились в других людей. Что придется рассказать человечеству о предстоящей гибели. Что это вызовет хаос и анархию во всемирном масштабе, и тогда грянет взрыв почище того, который заготовил главарь Спирали… Я все это знаю не хуже тебя. Но подумай сам, Юрий Семенович!.. Неужели другая чаша весов, на которой лежат принципы гуманности и стремление сделать людей счастливыми хотя бы на несколько дней, не может перевесить все твои рационально-служебные соображения?!.
   Следует долгая пауза, в течение которой до моего собеседника, видимо, постепенно доходит суть моей речи. А потом в его голосе звенит ледок отчуждения: — Вот оно что… Я-то решил, что ты просто устал. А теперь вижу: не устал ты, а струсил. Поверил в то, что мир вот-вот обрушится в пропасть, и поднял лапки: сдаюсь, мол… И ты хочешь, чтобы мы все капитулировали перед этим подонком? Так знай: даже в самый последний день и час, когда такие, как ты, будут готовиться отдать богу душу, я и мои парни будем делать все, чтобы не допустить этого… Да, мы до сих пор не знаем, какую мину под планету подложил этот урод и что это будет: серия взрывов тайных ядерных арсеналов, тектоническая бомба, которая расколет земную кору и сместит полюса, или какой-нибудь смертельный вирус! И я лично не уверен, что мы сумеем спасти старушку-Землю!.. Но это — не причина для того, чтобы перестать выполнять свой долг и свою работу!.. До последнего вздоха!.. Ты меня понял?!. Да, видеть, как гибнут люди, множество людей, тяжело!.. Но в сотню раз тяжелее сознавать при этом, что ты сделал не все, что было в твоих силах, а значит, в их смерти есть и твоя вина!..
   Он внезапно умолкает, хотя я ожидал, что он вот-вот вставит свое любимое: «Это я так, к слову», резко встает и решительно шагает к двери, прямой как гвоздь.
   Гвозди бы делать из этих людей…
   Или молотки — чтобы было кому забивать живые гвозди…
* * *
   На следующий день они приходят ко мне вдвоем: Астратов и Слегин. Надо полагать, Булат приведен Астратовым в качестве морального подкрепления.
   Значит, они оба все еще надеются, что тот фортель, который я выкинул накануне, — всего лишь «заскок» со стороны, в общем-то, хорошего и надежного парня, только чуть-чуть сдвинувшегося по фазе на почве стресса.
   Что ж, придется их разочаровать…
   Мои гости изо всех сил стараются не показать, что с каждым часом остается все меньше надежды на счастливый конец этой истории. Наоборот, глаза их лучатся радостью, а на лицах приклеена одинаково фальшивая улыбка.
   — Физкульт-привет легко— и тяжелораненым! — орет с порога Слегин и с короткого, но стремительного разбега плюхается ко мне на кровать. Хорошо еще, что в ноги, а не то отдавил бы своими девчоночьими мослами мою руку.
   Астратов же привычно тянется в карман за сигаретами и заранее ищет взглядом, куда можно будет стряхивать пепел. Вчера он приспособил в качестве пепельницы мою чашку с недопитым чаем, а потом медсестра Алевтина долго подозревала меня в нарушении запрета на курение.
   Ну, Лен, давай, напряги все свои актерские способности. Даже если их у тебя сроду не водилось…
   Я плаксиво морщу лицо, шарахаюсь аж к стене от чересчур фамильярно ведущей себя чернокожей девчонки — едва ли Саше Королеву в его провинциальной глуши приходилось когда-нибудь видеть живых негров — и вообще изображаю крайнюю степень испуга.
   — Ма-ама, — тяну я надрывным до отвращения голоском. — Где моя ма-ама?!.
   — Ты чего, Лен? — недоумевает Слегин. Он явно полагает, что я решил таким образом разыграть своих гостей. — Переспал, что ли? — Он поворачивается к Астратову.'— Видишь, Юра, я был прав: излишек сна и отдыха к хорошему не приводит…
   Однако Астратов настроен более серьезно.
   — Подожди-ка, — говорит он и, нависнув над кроватью, пытливо изучает мое перекошенное личико. — Хм, похоже, он нас не разыгрывает…
   — Чего вам на-адо? — всхлипываю я, старательно выдавливая из глаз слезы. — Кто вы?.. Я больше не хочу лежать в этой больни-ице!.. Позовите мою маму!..
   Слегин внимательно рассматривает меня, и от его взгляда мне становится не по себе. Одно дело — ломать комедию перед человеком, который знает тебя поверхностно, и совсем другое — валять дурака перед своим единственным другом. По специфической ухмылке, скользнувшей по губам Слегина, видно, что он раскусил мое притворство.
   Но, к моему облегчению, он, видимо, решил подыграть мне.
   — М-да, — констатирует Слегин, обращаясь к Астратову, — кажется, это действительно произошло…
   — Что именно? — вздергивает брови «раскрутчик».
   — Самораспад ноно-матрицы, Юра, — уверенным голосом объявляет Слегин, соскакивая с кровати. — Наши научные консультанты просчитались. Они полагали, что личность «невозвращенцев» будет господствовать в теле носителя, подавляя его вторичное сознание, а, оказывается, это не всегда верно… И вот тебе наглядный пример, — простирает он руку в моем направлении драматическим жестом. — Теперь это не инвестигатор Сабуров, которого мы с тобой знали. Отныне это маленький гражданин Сообщества Александр Королев… Я правильно говорю, мальчик? — наклоняется он ко мне. — Тебя ведь Сашей зовут?
   Лицо его настолько серьезно, что лишь тот, кто знает Слегина, может по блеску его глаз догадаться, что он едва удерживается от улыбки.
   — Да-а, — недоверчиво тяну я. — А ты кто?
   — Я-то? — улыбается Слегин. — Меня зовут Жу-лия… Жулия Моквеле.
   — А этот дядя? — с детской непосредственностью тычу я пальцем в Астратова. — Он — врач?
   — Нет, — успокаивает меня Слегин. — Это не врач, Сашенька. Это очень хороший дядя, который выписывает детишек домой, к маме…
   — А-а-а! — издаю я дикий рев, воспользовавшись упоминанием о доме. — Я тоже домой хочу!.. Отправьте меня к моей маме, дяденька!..
   Пятки мои бьют по стене, тело извивается на постели, слезы и сопли разлетаются во все стороны — во всяком случае, надеюсь, что именно так это выглядит. Истерика неразумного, глупого мальчика, привыкшего держаться за мамкину юбку.
   — Пойдем отсюда, Юра. — Слегин берет Астратова за руку и тянет его к выходу. — Ты же видишь: мальчик нас боится…
   И тут Астратов приходит в себя.
   — Да вы что, с ума оба посходили?! — кричит он, и жилы на его шее вздуваются синими узлами. — Какой, к черту, мальчик?!. Он же притворяется… погляди на него!., симулянт несчастный!., артист из погорелого театра!.. Думает, что меня можно обвести вокруг пальца!.. Да я ни за что не поверю этому аферисту!.. Ультиматумы мне вздумал ставить! Как будто мало мне было ультиматумов от всяких мерзавцев!..
   И тут на меня что-то находит.
   Откуда ни возьмись перед мысленным взором проплывают разные сценки, свидетелем которых я был в этом доме-интернате для взрослых.
   …Как плакал совсем не детскими слезами бывший хирург Дмитрий Долбин, которому я как-то подбросил несколько фотоснимков, среди которых была фотография его жены и четверых детей, тайно сделанная за несколько дней до этого по моей просьбе сотрудниками Астратова. Это была своего рода лакмусовая бумажка, с помощью которой мы хотели удостовериться в достоверности личности Дмитрия, но никто из нас, в том числе и я, не предполагал, что реакция «объекта проверки» окажется столь эмоциональной… Именно тогда я впервые понял, что, сами того не ведая, мы постепенно превращаемся в жестоких экспериментаторов, безжалостно кромсающих души своих подозреваемых по живому, без наркоза. Потому что само понятие «душа» для нас не существует, а есть лишь «ноо-матрица»…
   …Как однажды в парковой беседке «взрослые дети» делились друг с другом опытом умирания. Вообще-то, разговоры о пережитой смерти в Доме не любили, но в тот вечер именно об этом зашел разговор. В этой компании бывших покойников были люди, которые погибли по ошибке или по нелепой случайности. Но были и такие, кто мог спастись от смерти, но предпочел добровольно принять смертную муку ради того, чтобы жили другие… Например, одна женщина поведала, как она умерла во время родов — двадцатых по счету. Они с мужем поставили своеобразный рекорд по количеству детей, о них даже писали в газетах, и им был посвящен специальный телерепортаж. За пятнадцать лет супружеской жизни они ухитрились выпустить на свет девятнадцать малышей, в том числе две пары близнецов и одну тройню. Когда Наталья — так, кажется, звали эту женщину — забеременела двадцатым ребенком, врачи предупреждали ее, что ее организм может не выдержать такой нагрузки. Но она не прислушалась к их советам. И когда роды были в самом разгаре, почувствовала, что уходит… В принципе, она могла бы попросить, чтобы врачи оказали ей помощь. Но тогда погиб бы, так и не сделав ни единого вздоха, ее будущий ребенок. И, стиснув зубы и собрав всю свою силу воли, она терпела боль, рвущую ее сердце на части, до тех пор, пока сквозь сумрак угасающего сознания не услышала крик новорожденного. Тут Наталья замолчала резко, оборвав свой рассказ чуть ли не на полуслове, и ушла из беседки куда-то в глубь парка, и никто не осмелился догонять ее… И в наступившем молчании кто-то сказал, скрипнув зубами: «Представляете, какая пытка для нее находиться здесь, зная, что где-то двадцать малышей растут без матери?!»
   …Как однажды я застал в кабинете Лабецкого прелестную, очень маленькую даже для своего возраста девочку, которая, рыдая, валялась у заведующего в ногах и молила его о чем-то. Потом, когда ее увели, Фокс долго еще приходил в себя, что-то неразборчиво бормотал и ругался не подобающим его ученому сану и должности образом, не обращая внимания на мои расспросы. История «девочки» действительно оказалась потрясающей. Это была женщина, которая тоже умерла во время родов. И ее душа вселилась в тело рожденной ею девочки. Однако, естественно, это выяснилось только после реинкарнации, которая, как назло, оказалась «безвозвратной», как было принято именовать такие аномалии среди реинкарнаторов… Каково же было сознавать несчастной матери, что самим фактом своего воскрешения она убила свою дочку! Она не верила, не хотела верить в это. Ей казалось, что те, кто проделал над ней и ее ребенком этот жестокий опыт, могут все, и она была готова на все, лишь бы вернуть тело своему родному чаду. За ней пришлось установить постоянный надзор, потому что, доведенная до отчаяния сознанием преступности своего существования, она неоднократно пыталась покончить с собой, полагая, что лишь так может вернуть душу дочери на место…
   …Как неприкаянно бродил по парку Взрослого Дома мальчик с пустыми глазами олигофрена. Его звали Гриша. В прошлой жизни он дожил до двадцати пяти лет, причем провел их в стенах специального приюта для умственно неполноценных детей. Его сознание было обнаружено в теле совершенно здорового и нормального ребенка и, по иронии судьбы, отказалось возвращаться в небытие. Родители носителя восприняли превращение их мальчика в дебила как результат целенаправленной деятельности ОБЕЗа и, поскольку реинкарнация происходила у них на дому, приняли соответствующие меры карательного характера. Один из членов группы «Р» был выброшен разъяренным отцом несчастного малыша в окно — причем прямо через стекло, а второй был зажат в угол и забит до полусмерти пинками… Чтобы отнять Гошу у обезумевших от горя родителей, обезовцам пришлось брать квартиру штурмом и применять слезоточивый газ и парализаторы. Попав во Взрослый Дом, бедняга Гоша воспринял это как само собой разумеющееся, единственно, что его удручало, — с ним не хотели общаться его «сверстники». Персонал Дома жалел его, но ему этого было мало. «Почему со мной никто не хочет играть, почему?» — спрашивал он у каждого, кто попадался ему в парке, и каждый лишь отводил глаза в сторону…
   Все эти воспоминания промелькнули в моем сознании, и я ударился в рев по-настоящему, а не потому, что этого требует роль ребенка.
   Это уже — не игра. Я оплакивал всех тех, чьи судьбы были безжалостно исковерканы, а души — растоптаны проклятым чудом воскрешения. Тех, кто был принесен в жертву великой цели спасения человечества. Тех, кто оказался первыми жертвами палача планеты — и, скорее всего, напрасными…
   В палату сбегаются врачи и сестры со всей лечебницы. Они пытаются привести меня в чувство — в том числе и инъекцией успокоительного, но мгновенно побледневший Астратов бешено сверкает глазами и приказывает им убраться вон, немедленно, всем до единого, вы что — не видите, что ребенок боится уколов?..
   А потом он хрипло говорит мне:
   — Успокойся, малыш… Не надо плакать. Обещаю: скоро ты увидишь свою маму. Это я так, к слову…

Постфактум-3

   Коммуникатор заверещал, когда Гульченко заканчивал расправляться с борщом. Котлеты с макаронами, похожими на червячков-альбиносов, грустно стыли на столе — народу в столовой было немного, и официантка принесла второе слишком быстро.
   Коммуникатор взывал к совести и чувству служебного долга.
   — Да пошел ты!.. — пробормотал Гульченко. «Может, это жена?» — со слабой надеждой подумал он. Хотя вряд ли… После вчерашней разборки на извечную бабскую тему — кто везет на себе весь дом и семью, а кто только приходит пожрать, поспать и… в общем, после этой традиционной разборки надеяться на звонок от супруги было бы так же глупо, как верить в привидения.
   А вот возьму сейчас и не отвечу, и что вы мне сделаете?
   В конце концов, имеет право человек пожрать спокойно или нет?! Тем более в свой законный обеденный перерыв… Мало им того, что рабочий день ненормированный, так еще и обеда хотят лишить?
   Хотя ты сам виноват. Кто тебе мешал отключить эту чертову звонилку, перед тем как отправиться в столовую? В следующий раз будешь умнее. А теперь — отвечай за свою ошибку.
   — Жалуйтесь, — буркнул Гульченко, поднося к уху коммуникатор и с сожалением косясь на тарелку с котлетами.
   — Володя, ты где? — послышался знакомый голос в трубке.
   Естественно, это Кратов, стервец. Кто еще, кроме дежурного диспетчера, может звонить тебе в обеденное время?
   — На Марсе, — мрачно сказал Гульченко, вертя в руке ложку. — Залетел перекусить.
   — Понятно… Ну, ты извини, что я тебя отвлекаю… Просто тут такое дело… В общем, Тормозин с температурой рухнул, и у нас брешь образовалась…
   — Сколько? — осведомился Гульченко.
   В трубке наступило растерянное молчание.
   — Что — сколько?
   — Я говорю: сколько градусов температура у Тормоза?
   — Много, Володя, много… Тридцать девять, по-моему… А что?
   — Хорошо, что не сорок, — сказал Гульченко, — а то это давало бы пищу для определенных размышлений, не правда ли, Алексей Генрихович?
   — Да ну тебя, нашел время шутить! — обиделись в трубке. — Тебе же говорят: заболел человек, надо прикрыть брешь… У вас сколько еще пунктов из сегодняшнего списка осталось?
   — Пятнадцать, — соврал Гульченко.
   — Ну и ничего! — бодро воскликнул Кратов. — У Тормозина всего трое неохваченных носителей осталось, так что это не слишком обременит вас с Ромтиным…
   Ага, подумал Гульченко. Тебя бы заставить поездить по адресам с утра до вечера, поглядел бы я, как бы ты относился к каждому лишнему «пункту в списке»…
   Значит, прощай, спокойный вечер. А я-то, дурак, раскатал губы: с младшим физикой позанимаемся, кран на кухне починю, а то он уже не просто протекает, а течет, как дырявое ведро… да и не помню уже, когда в последний раз нормально'смотрел «ящик»… А ведь сегодня, между прочим, суббота. Все люди отдыхают.
   — Сверхурочные-то хоть будут? — спросил он вслух.
   — Как положено, — быстро откликнулся голос в трубке. — Тебе как — деньгами или натурой… то есть отгулами?