- Эх, люди… - опять вздохнул Сахр: - Отгородились от белого света железной цепью и думают - им от этого хорошо.
   - А чем плохо?
   - Хотя бы уж тем, что человек, по доброй воле своей заточивший себя в темницу и просидевший в ней всю жизнь, перестает быть человеком.
   - Ну, нам тут вовсе не худо.
   - Знаем. Слыхали.
   Внутри этой «исроэл-махалле», представлявшей собою крепость, двор Пинхаса, с его высоченными толстыми стенами и огромными воротами, тоже был настоящей крепостью. Здесь все говорило о прочном достатке, - не то что в жалкой хижине чудаковатого лекаря.
   Господский дом со множеством дверей, увенчанных алебастровыми решетками для света (окон тут не признают), с просторной террасой, густая тень которой подчеркивает четкость резьбы на стройных столбах навеса. Вдоль стен, огораживающих широкий, как поле, двор - кухни, конюшни, хлевы, склады для хлеба, для дров и прочего имущества, лачуги для слуг и множество других хозяйственных построек.
   На середине двора большой водоем, перед ним глинобитное возвышение для отдыха, утопающее в тени развесистых яблонь. И затейливый солнечный узор, местами падающий сквозь ветви на ковры, коими покрыто возвышение, причудливо сочетается с их вычурным узором. И с яркими красками ковров соперничают пахучие цветы, которыми обсажен водоем. Не поверишь, сам не увидев, что в этом голом пыльном городе, в скопище желтых лачуг, раскаленных солнцем, прячется этакий райский уголок.
   - А, Сахр, - не очень-то приветливо встретил врача Пинхас.
   - А, Пинхас, - столь же сдержанно ответил ему Сахр. - Где твой больной?
   Больной лежал в дальнем углу двора, в пустой каморке рядом с отхожим местом, на камышовой циновке.
   - Ох-хо, - охал Сахр, осматривая Руслана. - Глаза воспалены, лицо тоже. Весь усох. У него обезвожена кровь. Воды не хватало, что ли, в пути? - обратился лекарь к Пинхасу.
   За господина несмело ответил Лейба:
   - Да, не хватало…
   - Хм. Был жар у него, сильный жар?
   - Дней пять или шесть он пылал, как печь.
   - Ну, так и должно быть. Теперь у него появился желтуха, сыпь на коже, кровь из носа будет течь. Через неделю он бы опять запылал - и умер, если б ты, Пинхас, не сообразил меня позвать. Пустынная лихорадка.
   Пинхас - поучающе:
   - К нему прикоснулись злые духи «малахе-хаболе», средь которых есть «шедим» - пустынники, кои, по слову рабби Иоханана, делятся на триста видов. И еще есть «цафрире» - утренние духи, и «тигарире» - полуденные, и «лилии» - ночные. И есть…
   Сахр прекратил его красноречие резким движением руки:
   - Хватит, хватит! Придержи эти оглушительные сведения для своей доверчивой паствы. В пустыне есть нечисть похуже твоих злых духов.
   - Какая?
   - Блохи, клещи зловредные. Пинхас - уничтожающе:
   - Хе! Меня каждую ночь блохи грызут - и хоть бы что. - Он самодовольно почесал волосатую жирную грудь.
   - Угрызут когда-нибудь насмерть. Вот что, премудрый книжник. Если ты хочешь, чтоб рус выжил, не скупись, - его надо кормить легкой и сытной пищей: телятиной, курицей, медом, сливочным маслом. Творогу чаще давайте. И больше жидкостей разных: ну, молока, соку арбузного, дынного…
   - Водки ячменной, - подсказал Аарон.
   - Ни в коем случае! Нет. При этой болезни она вредит. Можно очень слабого вина, разбавленного холодной водой. А снадобье - вот оно. - Он вынул из сумки бутыль. - По три полновесных глотка трижды в день.
   Пинхас - плачуще: - Ох, этот мерзкий рус меня разорит!
   Сахр - сухо:
   - Как знаешь. Не хочешь - вели отнести его ко мне домой. Я его вылечу. Молодой, - жаль, если умрет. Ему жить да жить.
   - Тебе-то какой прок от него?
   - Какой еще прок? Я лекарь. И к тому же еще - человек. Причем с совестью. Слыхал про такую штуку? Но в Талмуде о ней, наверно, не сказано, а?
   - О чем?
   - О совести, червь!
   Пинхас - высокомерно:
   - У меня ее вполне достаточно - для своих единоверцев. - Покосившись на хмурого Лейбу, он закричал, чем-то очень обиженный: - Я в своей общине человек уважаемый! А этот грязный рус? Разве он человек? Он хуже пса. Он раб, язычник.
   - Эх, милый! У вас короткая память. В вавилонском плену, и у древних ромеев, и еще недавно - у их наследников византийцев, твои предки тоже считались всего лишь рабами, грязными псами-язычниками. Или за былые унижения вы срываете зло на совершенно безвинных людях? Нехорошо, нечестно. И сейчас - кто ты есть? Это здесь, в своей общине, ты бог и царь. А выйдешь туда, за «эруб», - пресмыкаешься пред каждым встречным.
   - Кто, я!? Даже сам хорезмшах, его величество…
   Сахр - с нетерпением:
   - Ты замолчишь когда-нибудь, проклятый болтун?
   Сразу скис гордый Пинхас:
   - Молчу! Уже молчу, господин придворный лекарь. - Но сразу умолкнуть ему было трудно. И он добавил, сладко улыбаясь: - Сегодня среда, у нас, евреев, - самый добрый день недели. В этот день было создано солнце. И солнце твоего посещения, о высокий гость, озарило наш убогий двор…
   Озабочен Лейба. Вернувшись в свою лачугу, он долго думал, молчал. Жена поставила перед ним миску с холодной куриной ножкой.
   - Откуда? - спросил он изумленно.
   - С хозяйского стола. Толстая Фуа расщедрилась, кинула подачку. Ешь.
   - Нет. - Он сглотнул слюну. - Отнесешь это русу.
   Решившись после долгих колебаний, он торжественно обратился к семейству:
   - Жена моя Рахиль, сын Аарон и дочь Иаиль! Знайте: этот безродный рус, язычник, спас меня в пустыне от смерти и бесчестья. Как это случилось, - потом расскажу. А сейчас я хочу сказать: относись к нему, Рахиль, как к сыну, а вы, Аарон, Иаиль, - точно к брату родному. От Пинхаса ему не видать легкой и сытной еды. И кто с ним, хворым, станет возиться? Умрет. Придется тебе, Аарон, и тебе, Иаиль, ухаживать за ним. Лучшее, что добудем, ему отдадим. Нам не привыкать к пустой похлебке. Потерпим. Наедимся досыта на грядущем пиршестве праведников, удостоимся чести вкусить от Левиафана и Шор-Хабора.
   Аарон уныло свистнул.
   - Левиафан, говорит Пинхас, это рыба длиною в триста миль; если б она расплодилась, то могла бы сожрать весь мир. Бог оскопил Левиафана, убил его самку и сохранил для будущей трапезы в раю.
   Иаиль облизнулась:
   - Мне бы сейчас хоть кусочек той рыбы.
   - Шор-Хабор, - продолжал старик, нахмурив брови в ответ на слова Иаили, - это бык-великан, который лежит на тысячах гор, каждый день съедает на них всю траву и выпивает одним глотком всю воду, которую Иордан приносит в полгода. Из сладкого мяса Шор-Хабора бог изготовит в конце всех дней множество вкусных блюд для благочестивых.
   Теперь облизнулся Аарон:
   - Сейчас бы кусок бычатины на вертеле.
   Лейба - строго: - Воздаяние праведным - в будущем!
   Седая Рахиль вздохнула:
   - Будет ли оно для нас, безродных, не знающих писания?
   Лейба - с внезапным озлоблением:
   - Будет! Ради чего страдаем? Я, может быть, плохой еврей, но - тоже человек, и к тому же, как говорит добрый Сахр, с совестью.
 
   Какова длина божьей бороды?
   Через девять столетий после грека Эратосфена, который вычислил длину окружности земного шара и ввел в научный обиход слово «география», в еврейской общине понятия не имели о его трудах, зато могли точно сказать, сколько парсангов в божьей бороде, а именно - 10 500, то есть 47 250 верст…
   О, тут знали много такого, что другим народам, конечно же - темным и диким, даже не снилось.
   Тут знали, например, что добрые и злые устремления человека связаны с двумя его почками: правая побуждает к добру, а левая - ко злу.
   Тут знали, что:
   1. Бог - создатель и руководитель всех существ.
   2. Бог един.
   3. Бог бестелесен.
   4. Бог есть первый и последний.
   5. Молиться следует только богу.
   6. Слова пророков истинны.
   7. Моисей - великий пророк.
   8. Тора (Моисеево Пятикнижие) есть откровение божье.
   9. Тора неизменима.
   10. Бог вездесущ.
   11. Бог всеправеден.
   12. Бог ниспошлет мессию.
   13. Бог воскресит мертвых.
   И если кому-нибудь пришло бы в голову спросить, откуда же у бестелесного бога борода, да еще такой внушительной длины, талмуд-хахамы ответили бы ему словами пятнадцатого раздела главы третьей трактата Абот: «Кто открывает в Торе смысл, не согласный с законоположением, тот лишается удела в будущей жизни».
   Здесь хорошо знали, что должен, но особенно - чего не должен делать еврей.Запрещалось смешивать молочную пищу с мясной, в силу чего посуда строго делилась на молочную и мясную. (Несчастные тюрки! Знать бы им, на какие муки в аду они обрекают себя, запивая жирную баранину шипучим пенистым кумысом…)
   Запрещалось есть свинину, конину, верблюжатину и даже - зайца, «потому что… у него копыта не раздвоены и он жует жвачку». Так-то. Дозволенным в пищу - кошерным считалось лишь мясо из рук особого резника - шойхета, а всякое иное мясо - тарефным, то есть нечистым.
   В субботу запрещалось рвать траву, прикасаться к некоторым вещам и, конечно, употреблять носовой платок - изволь очищать ноздри пальцами, о правоверный еврей.
   И много еще разных разностей запрещалось еврею: 613 заповедей, служивших ему строжайшим руководством в каждодневных поступках, даже в самых пустяковых, заключали в себе 248 повелений и 365 запрещений.
   В Хорезм евреи переселились частью через Персию, где сеяли хлеб, разводили виноград, частью через Византию и Хазарию, где занимались торговлей и всяким ремеслом, но для всех был один закон - Талмуд (от слова «ламед», что значит учение).
   И, согласно Талмуду, никому в общине не разрешалось роптать на судьбу, хотя тут и было кому и за что роптать на нее. Тому, кто сетовал на бедность, читали вторую страницу девятого листа трактата Хагига: «Бедность так же к лицу Израилю, как красная сбруя белому коню, ибо смягчает сердце и смиряет гордость».
   Но спроси кто-нибудь, скажем, у того же Пинхаса, почему, если так, он, как раз известный жестким сердцем и невыносимой гордостью, не спешит напялить на себя это яркое украшение, купец, конечно, сразу нашел бы точный, прямой, но скорее - туманный, уклончивый ответ в свою защиту. Например: «Труд рук раба принадлежит его господину», - трактат Гиттин, лист двенадцатый, страница первая. Или: «Вечно пользуйся службою рабов», - трактат Нидда, лист сорок седьмой, страница первая…
   И выдал бы Лейбе или другому, такому же, как он, бедняку, немного топлива на зиму, еды на субботу. И человеку, получившему жалкую подачку, пришлось бы молча проглотить обиду, - за проявление гнева законоучители наложили бы на него 150 постов. Гнев - грех. Большой грех. Нарушить целомудрие - и то стоит дешевле, всего 84 поста…
   Зато в день Рош-га-шано, иудейского Нового года, Пинхас и Лейба вместе и дружно совершали ташлих - обряд грехоизвержения: стояли рядом на берегу реки, вытряхивали карманы, бросали в воду кусочки хлеба,- и грехи их, вытряхнутые в реку, уносились ее течением.
   Но, что там ни говори, Лейба мог быть твердо уверен, что, умерев, не останется гнить на улице, - его непременно погребут за счет общины…
   Так и жила еврейская община славного города Кята, хорезмийской столицы, своими представлениями о мире, своей обособленной, замкнутой жизнью, - пока сюда не попал по воле недоброго случая юный раб, язычник Руслан. Ему и было суждено взорвать эту глухую жизнь через то, чего не могут обуздать ни 365, ни 3650, ни 36 500 запрещений - женскую прихоть.
   - РУ-У-У, РУ-У-У-
   К тягучему скорбному зову Калгастовой матери, оплакивающей свое чадо-печаль, прибавились новые голоса, обращенные к нему; казалось, вся планета-женщина взывает единым голосом, нежным, тоскующим: - Русь, Руслан!
   Баян- Слу, Аза, Ануш…
   И теперь - эта.
   Он сразу догадался, проснувшись, что это - она.
   - Иаиль!
   Она вздрогнула; веник, которым, стараясь меньше пылить, она подметала глиняный пол, слегка обрызганный водою, с глухим коротким треском упал ей под ноги. Обернулась, Однако ее свежее юное лицо вовсе не выражало испуга или смущения.
   Наоборот, смеющиеся черные глаза с дивно густыми пушистыми ресницами, немного приподнятый кончик узкого носа, и губы, причудливо изогнутые в углах (книзу и сразу же - усмешливо - кверху), и ямочки на щечках, и бархатная шапочка, съехавшая набекрень, придавали ей беспечный, задорный, даже чуть залихватский вид.
   - А! Очнулся? Ну, здравствуй. - Отбросила толстые косы за спину, поставила скамеечку, присела поближе к нему. - Откуда знаешь, как меня зовут?
   - Слыхал от отца твоего.
   - Имя мог услыхать, но откуда ты можешь знать, что я и есть та самая Иаиль?
   Учась в Самандаре аланскому языку, Руслан и думать не мог, что эта речь пригодится ему где-то в Хорезме. Но уже в пути он заметил, что язык хорезмийцев, находившихся в караване, очень похож на аланский, только не такой остроцокающий, и евреи часто говорят между собою на этом языке, - так что, приноровившись, можно было сносно объясняться с ними.
   - Я еще там, в пустыне, подумал, - сказал Руслан,- дивчина с таким… ну, певучим и мягким именем… непременно должна быть пригожей и нежной. И сейчас, приглядевшись к тебе, подумал: только ей, вот этой пригожей и нежной дивчине, и быть Иаилью.
   - О, ты, я вижу, юноша любезный! - Она расхохоталась. - И всем девушкам ты это говоришь?
   Ей было приказано относиться к нему, как к брату родному. Но не только поэтому она так вольно держалась с ним. Чистое, еще детское, чутье подсказало ей - он свой, он добрый, хороший.
   Перед детьми не притворишься хорошим. Человеку истинно доброму не надо выпячивать перед ними свою доброту. И без того, по каким-то почти неуловимым приметам, - то ли в губах, то ли во взгляде, то ли в движениях, пока он еще не успел ничего сказать и сделать, - дети сразу способны увидеть, хороший он или плохой.
   - Ну, где же мне было с ними говорить. Вот уже год в плену.
   - Э! - Она беспечно махнула рукой. - Я всю жизнь в плену. Только и слышу: «Вся мудрость женщины в веретене», «Будь скромной, будь скромной». Надоело! Но правда, тебе понравилось мое имя?
   - Очень. Оно… знаешь, этакое…, милое, лилейное…
   - Ишь ты. А тебя как зовут?
   - Но ты же… сейчас меня звала!
   - Я? Тебя? Звала?
   - Да. «Русь, Руслан».
   - Тебе показалось. Я пела: «Рустам, Рустам»
   - Что за Рустам?
   - Богатырь был такой когда-то в Туране. Хочешь, буду тебя так называть? Руслан и Рустам - похоже.
   - Ну, какой же я богатырь. - Он вытянул тощие руки. - Если и богатырь, то дохлый.
   - Будешь живой, будешь здоровый! Но ты должен много есть, хорошо есть. Вот, я принесла тебе еды. - Она поставила на циновку медный поднос, сдернула с кувшинов, мисок, чашек, белую ткань. - Вот куриная ножка. Немного телятины. Мед. Тут вода с каплей вина. Ешь. Много пей воды. Но сперва глотни лекарства.
   Он заметил, что, оглядывая поднос, она сглотнула слюну.
   - Будешь есть со мной?
   Она засияла:
   - Буду, если позволишь.
   - Позволю. Не мешает? - он указал на ее носовое кольцо.
   - Есть не мешает.
   - А… целоваться? Она вспыхнула:
   - С кем? - Губы ее жалостно задрожали. С кем ей было говорить о поцелуях? Не с братом же, и не с отцом. А с матерью - скучно. Сто тысяч нежных слов о поцелуях не могут заменить один подлинный жгучий поцелуй, - так же, как сто тысяч слов о сладости груш не способны заменить одной благоухающей груши.
   А губы Рустама - они тут, вот они, вот, лишь потянись…
   Это был первый посторонний мужчина, с которым она осталась наедине.
   И все, что накипело в ней, давно созревшей, что накопилось в смутных ночных беспокойных видениях и давно рвалось наружу, резко хлынуло ей в голову, в бедра, в низ живота, - и юную еврейку неудержимо потянуло к этому огромному белому русу…
   Руслан: - С кем? Ну, с мужем.
   Она удивилась:
   - Откуда ему быть?
   - Я слыхал, в полуденных краях, как молоко на губах у дивчины обсохнет, ее тут же - замуж.
   - Да. У нас, например, отдают двенадцатилетних.
   - А сколько тебе?
   Она - с грустью:
   - О! Я уже старуха. Шестнадцать.
   - Почему же ты до сих пор не замужем?
   Она уронила голову, тихо сказала:
   - Кто возьмет? Я дочь бедняка, ам-хаареца. А вероучитель твердит: еврей должен все распродать, пожертвовать всем своим достоянием, чтобы сделать женою дочь талмуд-хахама.
   Не выйдет это - пусть возьмет кого-нибудь из дочерей великих мира сего.
   Не найдет ее - возьмет дочь одного из главарей синагоги.
   Не найдет и ее - пусть сыщет дочь казначея благотворительности.
   А нет - пусть женится на дочке меламеда, учителя детей.
   Только пусть не берет дочь бедняка, ибо ам-хаарецы - подлые, и жены их - гады…
   - Вон как. Круто! Зачем же Пинхас… просил тебя у отца твоего?
   - Пинхас? Тьфу! Он давно меня домогается. Хочет сделать наложницей. Ну, рабыней для утек.
   - Ишь, старый козел! А ты - не хочешь к нему?
   - Что ты? Он страшный, весь волосатый. Всегда потный и всегда чешется.
   - А я бы… женился на тебе, - вздохнул Руслан. - Хоть сейчас. На такой-то дивчине…
   Она побелела, отпрянула.
   - Что ты, что ты! Ты не еврей, тебе нельзя жениться на мне.
   - А… поцеловать?
   Иаиль несколько мгновений смотрела на него безумными глазами. И вдруг запустила маленькие ручки в его желтые космы, прижалась, тягуче застонав, пылающей щекой к его заросшей щеке. Он услышал, как рядом о его губами мелко-мелко, как лепестки на ветру, трепещут ее горячие сухие губы.
   Будто гром грянул над головою Руслана! Он ослеп, он оглох, на какой-то миг утратил сознание.
   …На Востоке срывают плод, едва он созреет. Перезревший - падает сам.
   - Ой, не надо! Застанут. Ой, не сейчас, - Иаиль в страхе рвала из его большущей руки поясной шнур своих длинных широких штанов, обшитых внизу тесьмою, - он вцепился в узелок, как утопающий - в соломинку. Он и впрямь тонул - в невыразимом блаженстве. - Ночью… я ночью приду, слышишь? Ой, не надо! Застанут. Ночью… приду…
   И ночью:
   - Нехорошо, что мы делаем. Грех! Страшный грех. Но… что не грех? Все грех. Всю жизнь убирать грязь за вонючей хозяйкой - это хорошо? Тьфу! Будь что будет. Я больше так не могу. 84 поста? Пусть. Все равно всю жизнь пощусь. Неужто мне не суждено немного радости? Сколько лет, сколько дней и ночей я тебя ждала. Погоди, - темно, не сумеешь. Я сама развяжу. Ну, вот. Ох, милый…
   Лекарь Сахр, вновь осмотрев больного, остался доволен.
   - Считай, с того света вернулся. Теперь - будешь долго жить. Но что это у тебя на лице? Борода - не борода, черт те что, какой-то желтый пух цыплячий. Детство кончилось, друг мой. Становись настоящим мужчиной. Эй, Аарон! Побрей его, волосы чуть обрежь, причеши. И умыть его надо. Эх, люди…
   - Аарон говорит, ты придворный лекарь. Значит, вхож к царю. Узнал бы, куда подевались наши. Средь них есть один, Карась, - его бы повидать.
   - Ка-раз? - повторил Сахр. - Хорошо, расспрошу.
   И через несколько дней в каморке появился воин в чужом, незнакомом наряде - в белом островерхом колпаке, кожаном панцире, высоких сапогах. Зато лицо - знакомое, родное.
   - Карась!
   - Еруслан, друже… ох, Еруслан. Но, может, тебя опять по-иному зовут? Скажем, Ерусалим, а?
   - Теперь я Рустам, - ответил Руслан, смеясь.
   - Ну, добре. Быть бы живу. Какой-то ты ныне другой. Пригожий стал, как девка. И в глазах - этакое, ну, такое… - Карась потешно изобразил на своем круглом лице умильность и томность.
   - Это, видно, от хвори.
   Но Карась человек сметливый:
   - Ну-ну. Приметил я тут во дворе девчонку. Всем бы такую хворь.
   - Брось. Расскажи, как живешь, где вы все.
   - В шахском дворце, брат, живем. Телохранители. В первый день согнали нас в кучу на широком дворе, выходит старый рубака с белым чубом, с длинными усами висячими, - славянин, из наших, северский, и говорит: «Год усердной службы - начнем выпускать наружу, через два года получите по коню, а через три - по девке для услады душевной. И - не дурить, знаю я вас, ошалелых! Видите? - показывает на острое бревно, врытое посередине двора. - Строптивых мы сажаем на этот колышек». А дела - все те же, что и в Самандаре: рубим, колем, копья кидаем. Еда сытная. Я, как узнал, что ты живой, - заплакал, ей богу. Не пустили б меня к тебе, да лекарь замолвил словечко. Хороший, видать, человек. А ты - все лежишь?
   - Уже подымаюсь, хожу. На работу еще не гоняют. Сил пока набираюсь.
 
   - Госпожа! Ицхок руки обварил кипятком. Без него не управимся. Надо бы в помощь кого-нибудь.
   - Ах, проклятые…
   В трактате Кетубот (глава пятая, раздел пятый) говорится:
   «Вот работы, которые жена исполняет для мужа своего: она мелет зерно, печет, стирает белье, варит, кормит грудью своего ребенка, стелет постель и обрабатывает шерсть.
   Если она принесла ему в приданое одну рабыню, то не мелет, не печет и не стирает, если двух рабынь, то не возит и не кормит грудью своего ребенка, если трех - не стелет постель и не обрабатывает шерсть, а если четырех - она садится за кафедру»,
   Рабби Элеазар говорит: «Хотя бы она принесла ему сто рабынь, он может заставить ее обрабатывать шерсть, потому что праздность ведет к разврату».
   Сто не сто, а двенадцать рабынь Фуа принесла Пинхасу в приданое; и поскольку Пинхас вполне доверял ее честности, и детей у нее не было по причине бесплодности, а за домашней кафедрой ей нечего было делать, потому что она не умела читать («Обучать свою дочь Торе - это то же, что воспитывать ее в распутстве»), то ей ничего не оставалось, кроме как лежать день-деньской, слушая сказки из уст старух, ходить в гости или слоняться по усадьбе, изводя слуг и рабынь бесконечными придирками, замечаниями, оскорблениями.
   Крупная, неуклюжая, с большим брюхом и узким задом, сутулясь от жира, давившего ей на загривок и плечи, растопырив толстые руки, она зашагала, переваливаясь, как борец, выходящий на круг, к красильне, где случилась беда.
   Еврей Ицхок, попавший в кабалу к Пинхасу за долги, выл у входа на корточках, помахивая красными, в больших, как яблоки, волдырях, ошпаренными руками.
   - Растяпа, негодяй, ублюдок! Ты нарочно руки обварил, чтоб день-другой побездельничать! - накинулась Фуа на беднягу. У нее вдруг все сразу затряслось: и толстые губы, и огромный жирный подбородок, и груди, и брюхо, и руки; схватив горсть извести, лежавшей у входа, она бросила ее Ицхоку в лицо. В лицо известь не попала, а на обожженные руки - да. Еще пуще взвыл Ицхок.
   - Сделай примочку из ячменной водки, - посоветовал Аарон, прибежавший на шум из цирюльни подле ворот, снаружи.
   - Где я ее возьму?!
   - Может, хозяйка даст.
   - Стану я тратить водку на всякую свинью! А ты почему здесь? Ступай на место, скотина. - В ее деревянном голосе не было ни повышений, ни понижений, никаких переходов, оттенков и тонкостей, - так говорила бы, наверно, колода, если б научилась говорить.
   Она сунула свой нелепый, прямой, но слишком крупный (будь он втрое меньше, сошел бы даже за правильный) нос в мастерскую. Большие ноздри дрогнули от чада.
   Над глубоко врытыми в землю огромными хумами - корчагами витал ядовитый синий пар. И от него лица красильщиков казались тоже синими.
   Длинное помещение со столбами, подпирающими низкий закопченный потолок. Красильных чанов в мастерской - три ряда по шестнадцать в каждом. Из-за этих корчаг, врытых в землю, красильня походила на винодельню, но поскольку «вино» в них было синим и воздух в мастерской был резким и дурным, то заведение это казалось разве что винодельней ведьм и чертей.
   Один из работников накладывал в горшки твердые комья индиго и заливал их кипятком. Другой выливал уже размокшую, полежавшую день-другой в воде, краску в большой котел, растирал ее плоским камнем и опять разбавлял водой. Третий, между тем, насыпал в пустые хумы гашеную известь, зернистый белый порошок - поташ, по фунту сушеных ягод шелковицы для вязкости. Четвертый переливал раствор из котла в хумы, размешивал его палкой.
   Старший из красильщиков, опытный работник, оглядывал чаны, определял готовность краски по пузырькам на поверхности, по цвету и даже по запаху, и добавлял, по мере надобности, горсть-другую поташа. Еще один извлекал из кипящих котлов шерстяную, хлопковую и шелковую пряжу, окунал ее в чаны и выносил, уже окрашенную, сушиться на веревках на заднем дворе.
   Темень, багровый огонь под котлами клокочущими, плеск и шипение, и жара, духота и смрад, - наверно, картину ада описал вероучитель, когда-то случайно заглянувший в красильню.
   Фуа - строго:
   - Плохо работаете! Мало сделали сегодня.
   Старший красильщик - смиренно:
   - Не успеваем. Нам бы еще одного человека, краску разливать.
   - Этот подлый Ицхок…
   - Не ругай его, госпожа. Ицхок - работник хороший, прилежный. Ну, случилось несчастье, - торопились, - что тут поделаешь?
   - Все вы лентяи! И ты с ними заодно. Сказано: рабы спят больше, чем другие, раб не зарабатывает даже столько, сколько он проест.
   - Не успеваем, госпожа. Нужен еще один человек.
   - Что же, мне самой лезть в твою поганую краску?!
   Она вывалилась во двор. Ее, одуревшую от жирной пищи, от безделья, этот пустяковый случай привел в неописуемую ярость. Ей хотелось кого-нибудь убить. Проходя мимо Ицхока, она пнула его ногою-бревном - и побежала в отхожее место облегчить мочевой пузырь. Выйдя оттуда с бледным лицом, похожим на блекло-зеленую тыкву, она заметила открытую дверь каморки; ей вспомнился раб, недавно купленный мужем. Она его видела мельком, когда привезли, косматого, хворого, с лицом, пылающим от жара. Может, он уже очухался, желтоволосый урод? Если стоит на ногах - пойдет в красильню.
   Скажи ей сейчас кто-нибудь: что случится в мире, или хотя бы в доме ее, если сегодня будет окрашено на три мотка пряжи меньше, чем вчера, она бы даже не поняла, о чем речь.
   В каморке сидел на циновке плечистый пригожий юноша с гладким румяным лицом, Руслану после болезни постоянно хотелось есть; пищи, приносимой Иаилью, ему не хватало (сказать ей об этом он не смел), и он заново обгладывал косточку, оставшуюся с утра.