Фуа бессмысленно уставилась на него небольшими тускло-зелеными глазами, толстая мокрая губа ее отвисла, казалось, от собственной тяжести. После пакостной, осточертевшей рожи Пинхаса новый раб, юный, светлый и свежий, показался ей самим Иосифом Прекрасным.«Старый мерзкий Пинхас уже который день в отъезде, а мне всего тридцать лет, я молода, я красива…», - пришло ей в голову. И дурное томление, которое изводило ее уже который день, сразу получило цель и осмысленность. Но Фуа-толстуха, в чьих любых поступках внезапный толчок, острое внутреннее побуждение обычно преобладали над крохой разума, почему-то сейчас растерялась, смутилась - и ушла, не найдясь, что сказать.
   Она догадалась, конечно, что он голодный, - этакой махине нужен целый горшок похлебки в один присест; и если его подкормить…
   Через час она вернулась с огромным блюдом горячей рисовой каши.
   - Я твоя хозяйка, - сказала она своим тупым бездушным голосом. - Ешь.
   - Спасибо, после. - Он постеснялся есть при ней, отодвинул блюдо в сторону.
   - Уф, устала! Я присяду к тебе? 
   Он - удивленно:
   - Садись.
   - Ты не будешь работать в красильне. Я буду тебя кормить. Я буду тебя беречь. - Фуа закрыла дверь, села на циновку, поджав ноги, уставилась мутными зелеными глазами на его белую гладкую грудь, То ли это получалось у нее помимо ее воли, то ли она считала это утонченным способом заигрывания с мужчиной, - бог весть, но грубые губы хозяйки нелепо смыкались и размыкались, будто она, причмокивая, обсасывала виноградную ягоду. И золотое носовое кольцо каждый раз вздрагивало в ее толстой ноздре.
   - Я Фуа, - сказала она, отдуваясь. - Скажи… я красива, я молода? Взгляни в мои рысьи глаза, - они прекрасны, правда? Я нравлюсь тебе?
   Он молчал, обалделый.
   - Я тебе нравлюсь?
   Он не знал, что сказать.
   - Я нравлюсь тебе?
   Нет, она не нравилась ему. Весь ее облик, нелепый и несуразный, был ему противен. Когда он увидел на ее бледных щеках и тяжком подбородке редкую, но крупную черную щетину (забыла или не удосужилась побриться), у него мороз пробежал по коже от омерзения.
   - Что ж ты молчишь? - Она начало резко, рывками, ерзать по циновке и не то всхрюкивать, не то всхрапывать. - Я нравлюсь тебе, да?!
   Он кивнул, растерянный, ошалевший, - лишь бы она отвязалась.
   Но отделаться от нее было не так-то легко.
   - Ты хотел бы… сделать надо мною насилие? - продолжала Фуа. - И ударил бы ножом, зарезал бритвой, если б я сопротивлялась, да? Скажи, ну, скажи!
   - Да, - вздохнул он, совершенно сбитый с толку. - Ударил бы. И зарезал…
   - Ну, вот видишь. Но я - согласна! Мой Иосиф Прекрасный. Золотоволосый. Мой белый… - Она наклонилась, поцеловала его в грудь - и, привыкшая сразу, без промедления, получать, что захочет, задрала подол на обширный колыхающийся живот - и сняла платье через черноволосую голову.
   Она осталась в одних штанах. Руслан увидел: только низ ее штанов сшит из дорогой яркой ткани, - верх чуть ли не из дерюги. И что-то постыдно-двойственное открылось ему в существе этой женщины и в жизни этой богатой усадьбы: напоказ - красивое, яркое, что скрыто от глаз - дешевое, грязное.
   - Насилуй меня… насилуй меня… мой Иосиф Прекрасный…
   - Ты что?! - заорал Руслан, подымаясь. - Рехнулась?! - Его охватила злоба. Ишь, вломилась чужая баба - и занимайся ею. Страшно не то, что она страшна, как смертный грех, - страшно то, что она, видно, и впрямь мнит себя молодой и красивой, и еще страшнее - что хочет непременно им овладеть, навязать ему свою этакую… красоту. Он что - навозная лопата? - Отстань, дура! Уходи отсюда.
   - Как?! Ты же сказал, что я тебе нравлюсь. Напрасно он пытался ей объяснить, что ничего подобного не говорил, - он просто кивнул, и то потому, что она того добивалась. Ей невозможно было что-либо доказать. Она твердила свое:
   - Ты сказал, что я тебе нравлюсь. Ты сказал: садись. Ты сказал, что хочешь меня изнасиловать.
   - Но…
   - Ты сам сказал!
   - Однако…
   - Ты хотел ударить меня ножом, бритвой хотел зарезать. Ведь ты говорил это, правда? Скажи, ты это говорил?
   - А где тут нож, где бритва?!
   - Но ты же сказал, что хочешь меня зарезать?!
   - Ну и что, сволочь? Ведь не зарезал. - Будь под рукою нож, он и впрямь бы зарезал ее.
   - Я молода, я красива… Ты хотел меня соблазнить, ты хотел меня убить и ограбить. Закон на моей стороне. Попробуй, отвертись. Ты сам сказал…
   Он взвыл, схватился за голову - и выскочил вон. Но Фуа успела поймать его за ворот - и рубаха Руслана, разорвавшись надвое, осталась в ее руках.
   Жгучий вихрь неутоленной похоти ударил хозяйке в голову.
   По благому примеру жены Потифара, начальника царских телохранителей в Египте, зло отомстившей Иосифу Прекрасному за пренебрежение ею, Фуа уже было решилась поднять шум на всю усадьбу, расправиться с непокорным рабом, - он, мол, на меня напал, хотел сделать надо мною насилие.
   Но она тут же сообразила, что только повредит себе, - скажут, как она очутилась в уединенной каморке и почему одежда порвана на нем, а не на ней. Ну, одежду-то можно самой порвать. Однако - зачем спешить. Успеется.
   - Я напугала его, - глухо бормочет Фуа, надевая платье. - Нельзя так сразу. Надо было сперва приучить его к себе. Ночью приду. И обязательно им овладею. Не может быть того, чтобы свежий молодой мужчина устоял перед такой сдобной пышечкой, как Фуа. Я молода, я красива…
   - Будь твоя Русь поближе, убежали бы мы с тобою, - плакала ночью Иаиль. - Эта гадина теперь не отстанет. Она нас изведет. Нрав у нее самый гнусный на свете. Который год ее знаю - и никак не пойму: то ли она пройдоха, то ли просто сумасшедшая, или сразу и то, и другое, - если это совместимо. С жиру бесится, свиное рыло. Ох, милый! Убежать бы нам куда-нибудь. Но куда убежишь? И зачем я женщиной родилась? Не зря каждый еврей ежедневно возносит молитву. «Благословен ты, господь, за то, что не сотворил меня женщиной». Ох, нет, нет! И хорошо, что бог сотворил меня женщиной. Иначе б я не смогла тебя полюбить. Будь что будет,- жизнь мою могут отнять, но любви моей никто не отымет.
   Фуа, ускользнув от спящего Пинхаса (он приехал к вечеру), долго стояла у входа в каморку, подслушивала и тряслась от негодования. Пока шли разговоры, она еще терпела. Но когда до нее донеслись страстные стоны влюбленных, Фуа не выдержала.
   С грохотом распахнулась дверь, в каморке раздался рев хозяйки:
   - А-а-а! Урод желтоволосый, дохлятина, рвань… Спутался с девкой сопливой и еще смеет звать меня к себе, предлагать мне, честной женщине, с ним лечь! Урод, грабитель, рвань… Пинхас, эй, Пинхас, мой верный супруг!
   Руслан окаменел от неожиданности. Иаиль нашлась быстрее. Она схватила в углу большой пустой горшок из-под воды и надела его хозяйке на голову. Затем быстро взяла в отхожем месте грязную палку и принялась дубасить ею хозяйку по жирной широкой спине к несоразмерно узкому заду.
   Набежали. Шум, гам. Сверкание факелов.
   Фуа изловчилась снять горшок с головы, - по усадьбе разлетелся ее грубый голос: - А-а-а! Грех! Лейба, где Лейба? Пусть посмотрит, чем занимается дочь. Пинхас, накажи потаскуху, - она переломала мне кости железной палкой. А рус хотел меня ножом ударить, зарезать бритвой…
   Пинхас не заставил себя долго упрашивать. Как, эта дрянь отказалась с ним сожительствовать и пригрела раба? Распутная девка! Он накинулся на Иаиль, стал ее избивать своими огромными кулаками. Руслан схватил его за мощные плечи, но после болезни он был так слаб, что не мог одолеть здоровенного откормленного торговца.
   Спасибо, Аарон поспешил на помощь,- и вдвоем они повергли Пинхаса наземь.
   Но, поскольку в усадьбу сбежалась чуть ли не вся община, Руслана сумели втолкнуть обратно в каморку и заперли в ней.
   Плакать он уже разучился, я всю ночь без слез, с сухими глазами, изнывал от жгучего горя, раздиравшего грудь: что с Иаилью? Ах, Иаиль, Иаиль…
   Наутро в доме Пинхаса сошлись все члены магамада - совета старейшин общины: талмуд-хахамов, великих мира сего, главарей синагоги, учителей-меламедов и прочих весьма уважаемых людей.
   Пинхас настаивал на немедленной расправе:
   - Сказано в книге Второзакония: «Если… не найдется девства у отроковицы, то отроковицу пусть приведут к дверям дома отца ее, и жители города побьют ее камнями до смерти».
   - Это - если она вышла замуж за еврея и оказалась не девственницей, - возразил один из старейшин, самый мудрый. - А тут другое. Тут нарушение целомудрия. Но признать, что еврейка вступила в недозволенную связь с иноземцем, рабом, - значит допустить, что это возможно, и тем самым ввести в соблазн других отроковиц и женщин. Но сие у нас невозможно! Пусть недостойная дщерь почтенного Лейбы скажет, что раб сделал над нею насилие, - и мы накажем раба, а с отроковицы снимем тяжкое обвинение.
   - Да, это выход! - согласились с ним все, кроме Пинхаса. - Община взбудоражена, надобно сразу приглушить смуту.
   - Нет! - крикнула Иаиль, когда ее позвали и сказали, каким путем она может спастись. Лицо ее было жутким от синяков и кровоподтеков. - Не делал он надо мною никакого насилия. Я сама… по доброй воле… мы - по обоюдному согласию… потому что любим друг друга. Любим, слышите, вы? Хотите убить - убейте нас вместе. Лучше мне умереть на его добрых руках, чем жить среди вас, жестоких и глупых.
   - Ах, вот как?! - чуть не задохнулся Пинхас.
   Тот старейшина:
   - Лейба, уговори свою дочь…
   - Не надо меня уговаривать! Или нет у меня своей головы?
   - Уговори свою дочь сказать, что раб сделал над нею насилие, иначе ты будешь предан анафеме, отлучен от народа Израилева.
   Лейба рывком втянул голову в плечи, в ужасе пискнул, как мышь. Будто над ним уже загремели грозные слова анафемы:
   «Кят, год такой-то…
   По произволению городской общины и приговору святых, именем бога и святой общины, перед священными книгами Торы с шестьюстами тринадцатью предписаниями, в них указанными,
   мы отлучаем, отделяем, изгоняем, осуждаем и проклинаем Лейбу, сына Мордухаева,
   тем проклятием, которым Иисус Навин проклял Иерихон,
   которое Елисей изрек над отроками,
   которым Глезий проклял своего слугу…
   и всеми теми проклятиями, которые были произнесены со времен Моисея до наших дней.
   Именем бога Акатриэля;
   именем великого повелителя Михаэля;
   именем Метатрона, князя божественного лика;
   именем Сандалфона, слившегося с творцом вселенной;
   именем вездесущего таинственного Шемгамфореша, начертанным на скрижалях…»
   - Нет, нет! - завопил в страхе Лейба. Отлучение от общины страшнее смерти. Конечно, ему жилось нелегко, но, плохо ли, хорошо ли, была крыша над головою, был хлеб, хоть и черствый, но все же - хлеб насущный. Будь он хоть помоложе… куда он пойдет, бесприютный и нищий, с вечно хворой женой, где найдет теплый угол в этом чужом, холодном мире, среди черствых, презрительно усмехающихся иноверцев? Только и останется ему с Рахилью околеть, как паре дряхлых бродячих собак, на пустыре…
   Ему жаль, конечно, Иаиль, - ах, как жаль! - но что поделаешь? Бог сильнее человека. Сказано: человек - червь, ползающий во прахе, сила и знания его - ничто.
   - Моя дочь… виновна, - с болью сказал старый Лейба. И пусть примирится со своей печальной участью.
   - Отец! - вскричал Аарон. - Ты предаешь родную дочь.
   Лейба бессильно развел руками.
   - Разве Иеффай Галаадитянин не возвел свою дочь на костер по обету господу богу? - сказал Пинхас ему в утешение.
   Аарону повезло: лекарь Сахр оказался дома, и русов, шахских телохранителей, как раз вывели из замка с оружием на конные ратные учения… И со всей яростью, накопившейся в них за долгие дни мучений и унижений, обрушились они на усадьбу Пинхаса, где толпа буйствующих правоверных евреев, запасшись камнями, уже собиралась приступить к расправе над бедной Иаилью.
   С грохотом рухнули ворота. Зашатались, затрещали столбы террасы.
   Карась увидел, как Руслан во дворе с оглоблей в руках пробивается сквозь дико орущую толпу к безмолвной Иаили, притиснутой к стене у дверей хижины.
   …Когда толпа разбежалась, Руслан упал перед Иаилью на колени. Она лежала под стеною, уткнувшись в землю лицом. Фуа с Пинхасом могли торжествовать: где достала, когда припасла злое зелье, - бог весть, - Иаиль в последний миг отравилась.
   Руслану вспомнился гот Гейзерих. Гота убил родной брат. А кто убил Иаиль, - разве не братья по вере, по крови, по языку? Рот, который он только нынче ночью целовал, наполнен зеленой пеной. И родная Иаиль была уже чужой, нездешней, - она перестала быть Иаилью…
   Иаиль, Иаиль…
   - Когда наши предки переселились в Хорезм, твой светлый родитель Сабри, - да будет с ним божье благословение! - выдал отцу моему охранную грамоту (вот она), по которой наша община находится под покровительством шаха и никто не смеет ее беспокоить. Разве мы не вносим в твою казну установленных податей? Мы говорим членам общины: «Кто поступает дерзко по отношению к царской особе, тот поступает дерзко как бы против самого бога». Но вчера твои воины, о государь…
   - И большой ущерб они тебе причинили?
   - По усадьбе ущерб… э-э… не очень большой. Но они увели моего раба.
   - О государь, - сказал придворный лекарь Сахр. - Надоедал ли я, как другие, тебе когда-нибудь нудными просьбами?
   Хорезмшах Аскаджавар,- изумительно красивый человек с блестящими черными кудрями до плеч, с блестящими черными глазами, тонким крепким носом и мягкими нежными губами, с блестящей же черной бородой,- откинулся, довольный, на резную спинку трона, подставил потную шею под ветерок от опахал и милостиво изрек:
   - Никогда, мой верный Сахр! Но ты можешь просить, что захочешь, - разве я тебе откажу?
   - Тогда отдай мне этого раба.
   - Но он - чужое достояние. Сперва я должен заполучить его у Пинхаса. Как, Пинхас, - не отдашь ли ты мне одного этого руса… взамен тех сорока пяти, которых ты сгубил в пустыне, вылив воду?
   Бледный Пинхас пал ниц:
   - Возьми, возьми его, о государь, и делай с ним, что захочешь.
   - Я дарю его Сахру.
   - Воля твоя, государь.
   - Кстати, где он, раб-рус? Увели, увели, куда увели?
   Сахр с усмешкой:
   - В мой дом.
   - А! Хитрый ты человек, Сахр.
   - Куда мне до Пинхаса…

В ГОСТЯХ У «ПОКОРНЫХ БОГУ»

    Все лгут: поп и мулла,
    раввин и черный маг…
    Мир по- иному разделите сразу,-
    Есть вера у одних, но ни на грош ума,
    Нет веры у других, зато есть разум.
    Абуль- аль-Маарри
 
   Лекарь Сахр, в своей потертой легкой свите, вернулся домой с жирной бараньей ляжкой под мышкой. Одинокий и непритязательный, он питался обычно в харчевнях на базаре, - но теперь у него в доме был человек, перенесший тяжелую болезнь и еще более тяжкое душевное потрясение, черствым хлебом его на ноги не поставишь.
   Войдя во двор, он сразу заметил, что двор прилежно подметен, полит водою. Рус лежал на коврике под шелковицей, вниз лицом, положив голову на сомкнутые руки. Спит, наверное. Пусть.
   Но Руслан не спал. Какой уж тут сон. Услышав легкие шаги, он поднялся, сел, но глаз не вскинул.
   - Ну как, Рустам? Ты весь потный.
   - Хочется пить.
   - Пить? Да, жарко. Ну и чего бы тебе хотелось выпить?
   Руслан, подумав:
   - Молока бы холодного…
   - Молока?! - изумился Сахр. - Ну и ну. А перед этим, конечно, ты съел бы пару сдобных сладких хлебцев, не так ли? Экий чудак! Да разве сладкие хлебцы - еда для мужчины? И молоко - питье для него? Чтоб целый день бурчало в животе… Тьфу! Вот мы зажарим с тобою сейчас мясо на прутьях железных, съедим его с уксусом, луком и жгучим перцем, чтоб во рту горело! И запьем крепким, терпким, холодным вином…
   Он принес из-под навеса летней кухни прямоугольную жаровню, древесный уголь в корзине.
   Руслан продолжал сидеть, тупой и бесчувственный.
   - Любовь, - вздохнул Сахр, разжигая уголь в жаровне. - Ах, любовь… Она неотделима от женщины, а женщина - от красоты. Именем женщины, богини любви, люди назвали самую прекрасную звезду, что горит по утрам и вечерам, как обещание юным и утешение старым. - Он помахал над жаровней плоской широкой дощечкой, чтоб раздуть огонь, и в черном угле вспыхнула голубая яркая точка, - точно звезда, о которой он говорил. - Даже на слух это имя звучит как женский шепот ночью, воркующий смех, вздох согласия, как гимн ее телу, как стих красочной поэмы:
   Афродита, Венера, Нахид.
   По-ассирийски - Ннгаль.
   По-вавилонски - Инанна. Любовь…
   - Я это слово слышать не могу! - сказал Руслан с отвращением.
   - Это почему же?
   - Твердим к месту и не к месту - истрепали его, замусолили. И стало оно обманным и подлым. Вон, всякое вероучение, начинаясь со слов «любовь» и «спасение», кончает тем, что человека, которому обещает любовь и спасение, кладет на плаху, возводит на костер или, если не убьет, то, стращая адскими муками в будущей жизни, уже здесь, на земле, обращает его жизнь в неизбывную адскую муку, вечное страдание.
   Сахр - довольный:
   - Ага! Ты умен. Ты понятлив. Ты, конечно, все хватаешь на лету, и у тебя хорошая память, верно? Что ж, далеко пойдешь! Или ты будешь отъявленным мерзавцем, или добрым благородным человеком: тот, кто столь непочтительно отзывается о святых вероучениях, неизбежно становится или тем, или другим. Станешь мерзавцем - преуспеешь, конечно, в жизни, но, в конечном счете, загубишь себя. Потому что, друг мой, отъявленных мерзавцев - великое множество, у них тысячелетний опыт, и трудно их переплюнуть. Значит, все твои ухищрения пойдут насмарку, и ты прогадаешь, пополнив их многотысячную свору. А вот хорошие люди - редкость, они цене, они заметны, так что уж лучше старайся стать хорошим человеком. Я тебе помогу, хоть сам и не могу назвать себя вполне хорошим. Но суметь помочь зеленому юнцу сделаться зрелым мужем - тоже неплохое качество, а? Попытаемся, попробуем. Я много знаю. Прямо-таки изнемогаю от своих знаний. И буду рад переложить их половину, или все, в твою голову.
   Сахр добродушно рассмеялся.
   - Если б ты знал, как мало толковых людей, то есть людей с четким, хорошо налаженным мышлением, умеющих пятью-шестью словами, вполне членораздельно и вразумительно, передать суть дела так, чтобы тебе сразу стало ясно, что, где, к чему, когда и как, что нужно делать и чего не нужно. У многих людей в голове мешанина, отсюда и мешанина в словах, - и поступках, и в жизни, бестолковщина в мире. Пусть же одним толковым человеком в мире станет больше. Сходи-ка на кухню, друг мой. Принеси нож и горшок, поднос и доску, лук в корзине.
   Руслан живо нашел, что нужно, принес.
   Сахр продолжал, нарезая мясо на доске кусками:
   - Учись разжигать очаг, жарить, варить, мыть посуду, стирать, подметать, шить и все такое. Пригодится. Сколько семейств разлетается в прах, сколько в них шуму и гаму, - режутся, брат, оттого, что не могут решить, кому миску похлебки сварить: жене ли, мужу ли. Всемирная задача, брат. Плюнь. Сам все умей. И будешь царь. Но - черт их знает, этих женщин! - Он сложил куски мяса в горшок, посыпал солью и перцем, слегка обрызгал уксусом, накрыл миской. - Пусть постоит. Когда мясо томишь, много уксусу не лей - станет дряблым. Так вот, женился я на одной. И поставил условие, чтоб ничего, - вовсе ничего,- по хозяйству не делала (чтоб все обиды пресечь заранее, понимаешь?). Все делаю сам. И все делаю отлично, не придерешься. Обрадовалась: вот с кем ей будет райская жизнь! Но через полгода рехнулась, бедняжка.
   - Как рехнулась?
   - Ну, умом тронулась. Видно, из-за того, что не за что было меня грызть.
   Руслан удивленно смотрел на хозяина: шутит или всерьез говорит. Ему и в голову не приходило, что Сахр болтает, что взбредет, чтобы отвлечь его от горьких переживаний.
   - Ладно, - вздохнул Сахр, сложив палочки с мясом на жаровне. И умолк.
   Руслан - участливо:
   - Что, скучно?
   - Не скучно - грустно.
   - Не все ль равно?
   - Нет. Скучно дураку, который не может найти себе занятие. Скука, грусть и тоска - вещи разные, хотя многие полагают, что это одно и то же. Разница между ними огромная, и состоит она в том, что от скуки зевают, от грусти тихонько поют или насвистывают, от тоски - воют. Но мы с тобою не будем ни выть, ни даже свистеть.
   Зачем? Жизнь - сказка. То веселая, то грустная, то страшная, но - сказка, и будь доволен уже тем, что просто живешь. Чего шуметь? Что и от кого требовать? Ведь ты мог и вовсе не появиться на свет, и не увидеть ни солнца, ни птиц, ни полей, ни морей…
   Жизнь - совершенно случайный дар, радуйся ей, как невероятной удаче, и не сетуй, что она трудна и коротка.
   Не горюй! Что было, то было. Человек не может жить без приключений. Спокойствие - однообразие, однообразие - скука, скука - сон, а сон - все разно что смерть. Не горюй! Ни о чем не жалей. Ананке,- как говорят ромеи. То есть, рок. У меня, например, было столько утрат, что если б я горько жалел о каждой, то уже давно бы подох. Ни сил, ни жизни не хватит обо всем жалеть.
   …А петь мы будем, друг. Пить и петь. - И, успевший между делом хлебнуть целебной ячменной водки, он запел:
    Что ж, благоденствуйте пока, -
    А мы победствуем…
    Схватить удачу за бока
    Вдруг сыщем средство?
   - Ты же придворный лекарь,- почему не живешь во дворце? - полюбопытствовал Руслан.
   - А зачем? Там шумно, тесно, а я не люблю дурацкого шума, суеты, пустой болтовни. И ты не суетись, не стучи, не греми, не кипятись и не дергайся, - возненавижу и отправлю назад, к Пинхасу.
   Где уж тут шуметь и греметь, - Руслан был душевно рад, что после стольких бурных передряг угодил, наконец, в тихую заводь.
   …Он сидел снаружи, у входа во двор, на глинобитном приступке, и все щупал и щупал с непривычки большую серьгу в левом ухе.
   Сахр сказал ему ранним утром:
   - Ходи, броди по городу, отдыхай, - не сидеть же день-деньской взаперти. Но если рус, чужеземец, вольно ходит по городу, люди обязательно скажут: «Чей?» Могут задеть, обидеть. Теперь ты - мой. На этой медной серьге, - мне сейчас принес ее чеканщик, - выбито имя мое. Будешь считаться моим человеком. Н-ну… э-э… м-м… рабом. Только считаться, слышишь? Не прими в обиду. Вденем в ухо серьгу, никто не посмеет тебя задеть. Я сейчас проколю тебе мочку. Не бойся, не будет больно, я лекарь.
   Пройтись, что ли, по городу, посмотреть? Ведь он его толком и не видел, - был хворым, когда привезли… Найти бы в еврейскую общину, взглянуть, как живет Аарон. Что с ним сделали? Ведь он бил Пинхаса. Сахр сказал: «Э! Наложили эпитемию, сто пятьдесят, или триста, или пятьсот постов, и делу конец. Общине нет смысла подымать громкий шум, - привлекут внимание Хорезмшаха, он может, рассердившись, наложить такую эпитемию, что Пинхас останется без штанов»!
   …Перед Русланом возник, откуда - неведомо, высокий худой человек в светлой просторной одежде.
   - Ты - Рустам?
   - Я.
   - Мир тебе. Хозяин дома?
   - Нету его.
   - И слава богу. Я слышал, сын мой, о твоей горькой участи. Знаю, что жаждешь утешения. Не хочешь ли пройтись со мною, увидеть чистых, святых людей? Наша община - за городской стеною, в предместьях.
   - А ты кто?
   - Манихей.
   Руслан вспомнил о Карасевых «обманихах», - наверно, это один из них. Почему не пройтись, не посмотреть? Сахр говорил: калитку можешь не запирать, никто не залезет, да и красть у нас нечего. Одно богатство - книги в сундуке, но они никому не нужны, никакой вор их не поймет.
   - Пойдем.
   На подходе к городским воротам Руслан увидел в крепостной толстой стене, изнутри, великое множество ниш с какими-то прямоугольными, на ножках, сосудами из алебастра или обожженной глины.
   - Это что? - удивился русич. - Кладовая в стене?
   Манией брезгливо сплюнул:
   - Не кладовая - кладбище. В этих ящиках - оссуариях поганые маздеисты хранят кости умерших родичей.
   - А-а…
   Не торопясь, бредут по дороге между садами, полями к соседнему селению. Ноги до икр тонут в горячей пыли. Босой Руслан чуть ли не на каждом шагу, тихо вскрикивая, поджимает, как аист, то одну, то другую ногу. Будто идет по золе обжигающей, только что вынутой из очага.
   Такую бы пыль раскаленную - там, у хазарских речек, где к ногам примерзала галька…
   - По бережку иди, по траве, - советует манихей. - Только - на змею не наступи. Они любят лежать у воды. - И вздыхает: - Тебе опять не посчастливилось.
   - Почему?
   - В плохие руки попал. Твой новый хозяин - дурной человек, нечестивый. Ты с ним пропадешь.
   - А какой он веры?
   - Какой веры? Никакой! Он безбожник. Вернее, бог его - кувшин ячменной водки, а церковь - голая женщина. Тьфу! Мерзкий человек. Перейдешь в нашу веру - выкупим тебя из рабства, будешь жить в мире и добрых раздумьях, среди тихих, спокойных людей. Нет веры более истинной, чем наша.
   - А… в чем она? - насторожился Руслан.
   - Вероучитель Мани, посланец бога на земле (он жил в Иране, в 276 году был казнен за праведность), говорил: «Почему в мире, нас окружающем, существует неравенство, - именно белое и черное, красное и зеленое, справедливое и несправедливое? Потому, что все состоит из двух начал - добра и зла, света и тьмы».
   Началось,- подумал Руслан с тоскою, - тот сказал, этот сказал…»
   - Окружающий мир, - продолжал манихей, - есть воплощение зла. Уничтожить зло на земле невозможно. Оно - извечно. Лишь после смерти человека душа очистится от тьмы и переходит в царство света.
   Мы живем замкнуто. Но вступить в нашу общину может любой. Обрядность наша проста. У нас нет ни храмов, ни алтарей, ни пышного богослужения. На молитвенных собраниях мы поем свои тихие гимны, читаем сочинения Мани. Но, чтобы вступить в нашу общину, сын мой, ты должен навсегда отказаться от мяса, вина, от общения с женщиной…