- Не знаю.
   - Вижу, пойдешь.
   - Другие как?
   - Тучей встанут. Смотри. - Калгаст кивнул через плечо. За ними стаей гусей, неспешно, чуть вперевалку, катились по зыби челны, набитые смердами. Дивно Добрите: народу много, а шуму - почти не слыхать. Так, тихий гул. Но - жесткий, опасный. - Один Неждан осилит пятерых. Люди - что луки, до отказу натянутые. Весь труд - тетиву спустить. Видишь селение на мысу? Причалим. Верных людей посетим, посидим: дело затеяли хитрое, каждую мелочь надо обмозговать. Эй, Неждан? Приставайте.
   - Угадал Еруслан, с тобой - заплывешь… - Добрита понурил голову, сунул по давней привычке грязные пальцы в мочало светлых иссохших волос.
   С детских лет - нужда, заботы, боль. И посулы, посулы, посулы. Трудись, не жалуйся - достаток обретешь. Небо любит старательных. Не сохой пахал - зубами землю грыз. Жену не щадил, до беспамятства изматывал работой. Сам по дороге с нивы домой засыпал на ходу, падал в крапиву - как пьяный. Безмолвно сносил от старших смех обидный, затрещины, ругань. Трудно? Пройдет. Это - до поры.
   Оглянулся - сплошь горечь и скорбь. Страшно подумать: вся жизнь прошла впустую. Вся жизнь - до поры. До той, после которой - черный сон, вечная тишь.
   Что впереди? Под сорок бедолаге. Сообразить пора, что больше нечего ждать. Столь осточертел Добрите белый свет - взять да подпалить бы с трех сторон. Правду глаголет Калгаст: много ли голи терять? Зато хоть раз расправишь грудь. Хоть день побудешь чернокрылой птицей.
   Потом - пусть очи вынут. Хуже не будет.
   - Добре, - молвил Добрита угрюмо, с тяжелой булыжной решимостью. Ясно Калгасту - уж если вспылит этот тихий мужик, разойдется… держись, будет ломить, покуда не сдохнет.
   - Твой черед, Еруслан. Что скажешь?
   Юнец сидит нелепо скорченный, свесив голову между колен - чуть ли не в живот уперся носом. Господи, помилуй, что плетут?! Грозный Род… разве глухой? Слышит.
   … Он давно порывался сойти, бросить опасных попутчиков, но не посмел: угостил тароватый Калгаст, стыдно вроде бежать, да и лень было слезть. Разморило. И влип, незадачливый. С кем связался? Пьяный - понятный: добрый, веселый, беспечный, а трезвый - видишь какой. Тать.
   Огромное черное чудище незримо, с беззвучным ревом, встало, как тень, за спиной, провело ледяной ладонью по затылку и по хребту. Руслан тихонько взвизгнул.
   - Брюхо болит? - спросил участливо изгой.
   Проклятый! Очи метались вдоль судна понизу, чтоб не столкнуться с упорным, хитрым Калгастовым взглядом. Отрок в страхе цеплялся за край ладьи. Похоже, спрыгнуть хотел, да пугала зыбкая глубь.
   С утеса хлынул, мутно растекся над Росью утробный мерзостный вой. Руслан подхватил знакомый до рвоты призыв, ответил на голос трубы хриплым истошным воплем. Судно качнулось. Плеск. Оправились от изумления - нету соседа. На круто вздыбленном горячем берегу, в густых рогатых кустах - треск сумасшедший. Будто олень, спасаясь от борзых, в ужасе лез по откосу.
   Знай они, что натворит очумелый беглец, пожалуй, догнали б, зарезали.
   - А после… хоть плачь? Отстань. Не хочу.
   - Баян-Слу! Измучила. Смирись.
   - Веришь, нет - я боюсь. Грех… перед дорогой…
   - Грех? Чепуха! Кто уходит? Хунгар, а не ты. А Хунгару - плевать. Будь что будет. Перестанешь меня изводить? - Бек вцепился ей в косы; сомкнув глаза и прикусив губу, она с трудом отвернула худое лицо. Хунгар, зверея, ощерил зубы, приблизил свой рот к искаженному болью, заманчиво алому рту жены. - Сгубить задумала? Ну, погоди. Хунгар - не такой, чтоб от бабы терпеть поношение. Берегись. Настанет день - будешь в золе на коленях ползать. О пощаде молить. Но уже ничего не вернешь. Сам сгорю, а тебя допеку. - Удар.
   Баян- Слу свалилась наземь. Светильник опрокинулся, погас. Бек, свирепый, как бык, ринулся к выходу.
   - Дурень! - жестко шепнула вдогонку кромешная темень. Ночь. Прохлада. Костры. Он притих: не плачет ли жена. Тьфу! Змеи не плачут.
   С тех пор, как привез ее в кочевье, спугнула счастье чертова тварь. Засуха, бедность. Дети чахнут. Одна неудача на привязи тащит другую. Так в караване, неслышно бредущем сквозь марево, призрачном, - их много, бесплотных, в степи, - немая верблюдица тянет подруг вереницу. Страх. Наваждение.
   Брат намекнул: не юха ли? А может, упырь? Змея в сто лет становится драконом - аждахой, через тысячу - мерзкой юхой. Юхе нетрудно прикинуться девушкой. Она даже замуж выходит, чтоб терзать человека всю жизнь. Как ее распознать? У юхи нет пупка, под мышкой - отверстие, руку можно просунуть, сердце достать. Упырь же имеет лишь перед, сзади он пуст.
   Проверил Хунгар - есть у строптивой пупок. Ладный, глубокий. До слез приятно смотреть. Дыр под мышками не отыскал, а сзади… и сзади, хвала праматери, все оказалось на месте.
   Упрямое создание! За что ненавидит, за что? Скудную кроху услады силой приходится брать. Безобразен? Нет, не хуже других. Дюжий, пригожий. Хоть сейчас вновь женись. Сразу на десяти. Охотно пойдут. Бек. Богач. Правда, нынче - нужда. Ну и что? Три проворных набега - холм из добычи сложит в кочевье Хунгар.
   Может, и она тогда смягчится?
   Вдруг оттого и не любит, что обманулась в надеждах, попала в кибитку худую вместо серебряной юрты? Ох, вряд ли. Ей и теперь втрое легче, чем женам простых пастухов. Все равно, негодная, дурит.
   Тут, пожалуй, иное. Грустит по алану из Таны. Прельстилась. Хворый, костлявый, сутулый. Только и умел, что цветы на медных чашах чеканить. Тень! Воскресни - опять поймаю, череп снесу.
   Баян- Слу, Баян-Слу. Уж лучше б юхой оказалась -вынул бы сердце, разгрыз, успокоился. Может, прогнать? Никогда. Это - смерть. Хунгар потерянно топтался у шатра, почти глухой, незрячий От обиды: шум огромного стана будто уплыл за бугры, увлек туда же россыпь огней. Зарницей всплеснулась во лбу жгуче-холодная боль. А! Ну их всех! Гони, не жалей коня - куда-нибудь, хоть к бесу, да прискачешь.
   - Есаул! - рявкнул бек устрашающе. - Где Кубрат?
   - Жертвует духам бусы, монеты, шаманит с огнем.
   - Здесь Кубрат! Я молил о подмоге владык преисподней, хозяев лесных, водяных, луговых. Властителей ночи. Стражу путей. На прутьях гадал, на бобах. В чашу с кумысом глядел. Жег бересту. Сорок одну пятнистую гальку наземь кидал, смотрел, хорошо ли упали.
   - И что?
   - Как сказать… - Старик неуверенно шмыгнул коротким носом. - Убей, не пойму. Дым веселый, сулит успех, но в чаше с кумысом - черный осадок, это к не- счастью. И галька одна, крупней остальных, в огонь закатилась.
   - Лучше б тебе, почтенный, с детьми играть, чем колдовать да чепуху пророчить! - прорычал Хунгар сатанея. - Или мы кумушки - на камушках гадать? Бабы - бобы раскладывать? Сам займусь ворожбой.
   - Молодость - опрометчивость, старость - осторожность, - заметил обиженный тесть. - Что вернее?
   Но Хунгар уже забыл о Кубрате.
   Бек оголил волосатую грудь, тронул надетый на шею, подобно кресту, золотой детородный член - божество созидания, двинулся к желтой палатке, разбитой поодаль.
   Ее обитатели прибыли днем с одним из конных отрядов, густо валивших с юга к Днепру, до вечера спали, затем поели и тихо сидели теперь у костра, тупо спокойные, скучные, ко всему безучастные. С виду они не отличались от прочих - разве что скулы острее да халаты пестрее. Хмурый Хунгар перекинулся с ними двумя-тремя, на слух - довольно резкими словами, отвернулся угрюмо покорный, сел на лошадь.
   Он вырвал из рук подоспевших сородичей тощую, в путах, козу, удалился от стана на четверть полета стрелы, въехал на древний, неведомо кем и когда возведенный, давно оплывший, покрытый снизу кустами, изъеденный норами, но все еще мощный курган.
   Навстречу, певуче маяча в ночи, всплыла исполинская, в пять или шесть локтей, черная баба - грузная глыба с низким, чуть выступающим, куполом головы, буграми скупо обозначенных грудей, руками - тонкими, едва намеченными, устало сложенными на плоском брюхе. Ширина угловатых, высоко вознесенных плеч и нижней, грубо отесанной, части была равной, что сообщало махине тяжеловесную стройность. Она сиротливо торчала на голой вершине холма, слегка накренившись на левый бок. Свет ближних огней золотил половину изрытого временем лика, выступы глаз, подчеркнутых тенью.
   Глаза эти жили. Они смотрели. В них отчеканилось напряжение.
   Казалось, камень силится вспомнить забытое. Или гадает, считая костры: не вернулись ли те, что вкопали его в чертову насыпь, поставили - и оставили, исчезли на тысячу лет. Или дивится тому, что люди не перевелись еще на земле.
   Кочевник слез, поклонился щербатой богине, скинул жертву к ее подножию. Блеснул нож. Брызнула кровь. Распрямившись, Хунгар успел заметить летучую тень, на миг омрачившую очи уродливой статуи. Она, к ужасу бека, представилась ему горячей, дышащей. Сейчас разомкнет уста, скажет с печалью:
   «Опомнись, витязь! Не почитай меня как богиню - ведь я была обыкновенной женщиной. Доброй, нежной, веселой. Не такой неказистой, как нынче. Погрусти хоть немного по человеку. Почувствуй теплое присутствие своей ровесницы. Да я была не старше тебя, когда попала в глухую яму. Чуешь? - кости мои здесь, под твоими ногами».
   Что за блажь? Перестань, рассердишь праматерь. Он поспешно взобрался на лошадь. Внизу загудели трубы. Лагерь затих.
   Бек отыскал глазами пересекшую небо туманную полосу. Птичий путь. Вдоль него журавли летят на север, домой. Когда-нибудь, - может, очень скоро, - Хунгар, сделавшись тенью, погонит по той же мглистой тропе на холодные пастбища стадо немых овец, привяжет призрак коня к Железной вехе - Полярной звезде.
   Полынью пахнет. Ох, как дико пахнет полынью.
   Хунгар уныло сгорбился, сник, хворый, бессильный. Он нарочно нагнетал в себя отчаяние, сгущал внутри студеный мрак, настраиваясь на разлитую в черных полях слепую тоску. Затем разогнулся упруго и медленно, откинул голову, туго вытянул шею. Сквозь косо сцепленные зубы вырвался низкий рокочущий звук.
   Лошадь дернулась. Бек, продолжая рычать, с яростью натянул поводья. Животное присмирело, только по коже, как тени стремительно мчащихся туч, проносились волны мельчайшей дрожи.
   Ровный, однообразный, одуряюще долгий рев постепенно сменился протяжным призывным воплем и завершился глухим жалобным стоном. Стан будто вымер. Лишь в стороне робко тявкнул пес, обреченно заблеяли и трусливо смолкли ягнята.
   С дальних полей донеслась ответная песнь.
   Поднялась тьма разбойничьих стай, сопровождавших орду и залегших в росистых лощинах. Басовито и грозно выли самцы. С плачем аукали самки. Бойко, пронзительно, разноголосо визжали волчата. В неистовом хоре зверей Хунгару чудилось сочувствие.
   Табуны верховых коней, кобылиц, жеребят, прихлынув к становью, тесно прижавшись к палаткам, долбили землю ударами копыт. Хунгар усмехнулся, довольный. Он услыхал в хищных кличах онгонов, своих покровителей, одобренье, поддержку, готовность помочь.
   Ему не сразу удалось погасить в холодной груди приторную дрожь колдовского, лишь на треть притворного, исступления В растревоженных дебрях души проснулось нечто забытое, старое. Оно побуждало Хунгара вновь голосить, теперь - просто так, подобно собаке, неизвестно зачем воющей на луну.
   Утром, оставив лагерь и скот на попечение дедов, детей да бойких сварливых жен, что сумели б не хуже мужей отбить нападение, верховые стрелки небольшими ватагами, со свистом и улюлюканием двинулись по левобережью на север. Казалось, нарочно шумели, чтоб известить о набеге окрестность. Знай, мол, наших. Устали орать - запели.
   Флейты полых дягилевых стеблей - сухих, надломленных, туго, насквозь продуваемых ветром, тягуче вторили неторопливой, лениво-грустной песне смуглых всадников. Такую песню не в походе петь - лучше сидеть на бугре одному, голую степь озирая, да сонно под нос мурлыкать.
   Хоронясь в буераках, следили за конницей люди в белых посконных рубахах.
   Цепь убегающих вдаль дымных вех опередила орду; «Русь, берегись, идут». Кочевники видели издали вереницу сизых столбов, однако не беспокоились: открыто ехали, смело, беспечно, со смехом, будто на праздник в становье соседнее. Похоже, крепко надеялись, черти, на лихость да удаль, на силу свою озорную.
   Чахлые травы стриг жгучий ветер.
   Шорох жесткой листвы в прибрежных зарослях был напряжен, осторожен, как шепот таившихся в них сероглазых славянских юношей.
   Щетинилась шерсть на загривках собак, приученных молчать, щурились очи - от света, от пота, от пут, пусть незримых, но больно режущих руки: трудно терпеть, да приходится - рано еще дубинами махать. Ну, ничего. Успеется.
   Эхо нашествия грузной стеной рушилось вниз с ячеистых круч, катилось по глади воды камнепадом гулко стучащих копыт.
   Южный ветер. Ох, не к добру южный ветер.
   Ястребу - яство бы. Зловеще вились птицы над ордой, людей считали, коней, с нетерпеньем взымали к солнцу, кидались сверху стрелой, проносились без страха над жалами пик. Скорей! Скорей бы началось. Сколько пищи доставит побоище.
   … Не знали ни ястребы злые, ни парни в добротно сплетенных лаптях, ни даже зоркое солнце - ведь и ему надо спать, - лишь хитрые филины знали, да никому не сказали, что нынче ночью другое, отборное войско Хунгара по-волчьи бесшумно, украдкой переправилось ниже порогов на правый берег, растворилось, как дым, в разбойных оврагах да рощах.
   Плохо жить человеку. Ястребу - хорошо. Ему все равно, кого искромсать кривыми когтями. Не этих, так тех, на которых с бранью хлынуло дикое поле.
   - Остроготов чванливых, что у теплых морей лютовали, хунн Баламер извел, это так; однако их вождь, свирепый Германарих - кем умерщвлен? Русью нашей. Сполна получил воздаяние за слезы антских детей. А обре грозные? До того возгордились: надо обрину ехать куда - не коней, не волов запрягает в телегу, а дев полоненных. Безумие. Были те обре телом крупны, тщеславны, кичливы, а где они ныне? Следов не найти. Отселе и притча: «Погибли, как обре». А Русь - сбереглась. Сбереглась, сил набралась, сама к морю синему двинулась.
   … Затуманились очи. Представились алые дали, ясная ширь долин. Снежный камень ровных колонн, увитых темной ползучей зеленью. С той поры, как сарматы да готы, спасаясь от хуннской орды, большей частью бежали куда-то на запад, да и орда, после смерти Аттилы, угомонилась, распавшись на десять враждебных племен, а Константинополь, будучи густо обложен аварами, в неистовом взлете отчаяния подсек под корень их мощь, открылся славянству путь за Дунай.
   Правда, и прежде туда забредали, но врозь, понемногу, горстью в скопищах разноязычных отрядов, зато уж теперь - тучей обрушились.
   Те, что с Орды ударили да с верховьев днепровских поднялись, шли огромными толпами, с детьми и женами, со скарбом скудным. По суше пробивались на Балканы, где и селились. Не хотелось назад. Лес да болото. Тем паче, что в дебрях покинутых и так народу хватало: не все пустились за счастьем под небо чужое.
   Русь - та стремилась обратно на Рось. Обитала она в стороне, к юго-востоку от прочих антских племен, и путь ей выпал иной: не сушей, а водным простором в походы ходить, с челнов же легких много ль землицы займешь? Да и к чему? Лучше старой, освоенной издревле, нигде не сыскать. У ромеев - повсюду камень, а тут - чернозем. Хлебный край.
   Иное дело - набег. Куда ни вела гребцов удалых вера в удачу, надежда на добычу; куда их не заносило в гиблых ладьях: раньше и знать не знали, что на свете - столько морей, что на тех морях - острова, что на тех островах - города с башнями выше утесов днепровских.
   Груды разбитых костей остались под стенами злых крепостей, но уже если кто уцелел - не с пустыми руками попал домой. Кто одежду вез, кто сосуды, а кто и смуглую женщину с черными, от страха дикими глазами, с темным пухом на пухлой губе. И что обидно: не десять веков, туманных и сказочных, с тех пор пролетело - недавно, лет сто, полтораста назад, считай - вчера, шуршала галька дальних причалов под днищами проворных русских однодревок.
   Да. Было времечко. Ох, было, золотое. Волхв Доброжир, сыто зевнув, косо, украдкой, чтоб жадность не выдать, скользнул коротким, притворно сонным взглядом по червонным чарам и корчагам, расставленным на столе. Вобрав - будто вмиг алчно высосав их огненный блеск, светло-карие, с желтизной, глаза Доброжира сделались вовсе желтыми.
   Князь- то каков, а? Не раз бывал у Ратибора волхв-первый раз видит золото на столе. Хорош сподвижник. Хорош. Скрывал от волхва своего, что этаким добром владеет. А явился чужак, киевский гость - не утерпел господарь спесивый, кучей вывалил утварь, взятую дедами в нездешних хранилищах. А может, не только из спеси сокровища выставил? Угодить намерен чужаку? Зачем? Ну, погоди.
   - Двинулась Русь - да и назад подалась, - ответил он приезжему волхву, толковавшему о готах, обрах да сарматах. - Притихла. Весь белый свет забыл про нас.
   - Как не забыть, - проворчал Ратибор. - Сунься к морю. Булгаре, козаре сидят на путях. Нынче, если где и встретит русских гордый грек, то лишь в цепях на торжищах невольничьих.
   «Тебе бы туда попасть».
   Не оттого сердился Ратибор, что годы набегов лихих миновали - сколько о них горевать? - а оттого, что сглупил, достаток тайный Доброжиру показал. Беда. Ради киянина рискнул. Верховный волхв у полян, соседей по Днепру. Хотелось уважить. Сгодится. И скоро, пожалуй. А тут - Доброжир. Теперь держись. Зарыть посуду? Все равно не отстанет, доймет.
   - Козаре! - крикнул Идар, дружинник Ратибора. - Что козаре? Мелочь. Велишь, доблестный князь, разнесем косоглазых. У них мечи кривые, легкие, невзрачные. А русский меч - вот он какой! - Идар, как все дружинники, и сам их князь, и бояре, блестел обритыми на хуннский лад головою и подбородком. Только чуб да усы оставлены для красы. Он горделиво, с любовью провел большой ладонью вдоль широких ножен, - будто жену, бахвалясь ее пригожестью да статностью, погладил по упругому бедру. - Длинный. Прямой. Обоюдоострый. Тяжелей оглобли. Такой меч степняку даже поднять не под силу, не то что замахнуться им, ударить. Верно, отче? - громко и грубо, без должного смирения, обратился он к Полянскому волхву.
   Дверь и окна в светлице - настежь, а все равно невтерпеж: душно, как в бане. Хоть догола раздавайся. Гости, кроме волхвов, чинно превших в долгополых ризах, панцири сняли, кафтаны парчовые скинули, мокрые рубахи распахнули на груди, но легче не стало. Пояса с тяжелыми бляхами туго сдавливали животы, пивом, брагой, медом хмельным налитые, плотно набитые снедью: калачами да пирогами, оладьями, ватрушками, блинами, толокном, холодцом, свининой с хреном, гречневой кашей, жареным гусем, ухой да рыбой заливной, да еще и куриной лапшой.
   Невмочь. Расстегнуть бы, отбросить прочь. Да разве можно? На тех поясах - мечи, а без ножей, без мечей - ты ничей. Прирежут.
   - Хвали мечи, да на своих не точи, - усмехнулся гость. Приятен он был Ратибору. Спокоен, одеждой скромен, чист - не то, что Доброжир в своей гремучей, в жирных пятнах, вонючей ризе. Взглядом киянин - ясен, умен, в речах - раздумчив, нетороплив. Что ни скажет, все веское, важное. Не похож на волхва. Скорей - смысленный муж, добрый советник, вроде вельмож византийских.
   Волхвы - крикливы, зловонны. В глазах у них муть и злость. Вечный страх гнетет несчастных: чихнет кто за спиной - они в корчу, водой отливай. Трясутся, плюются, бормочут. Скучно смотреть. Хуже всего - своенравны, нетерпеливы. Что взбредет ненасытным в темную голову, то и сделай, подай, доставь. Конечно, волхвы - боговы, их любое хотение, даже постыдное, подлое - святое, божье. Грех думать о них с неприязнью. Однако и терпеть ту блажь досадно.
   - А у нас? - воскликнул киянин. Глаза блеснули железом, и голос им зазвенел. Подобрались все, похолодели. - Нужду неотложную справить, и то один не ходи.
   Трое ближних, своих, с мечами в руках должны оберегать. Срамота. Но и тех остерегайся. Чуть разживись чем-нибудь - всяк, даже брат родной, от зависти сохнет, сгубить помышляет, ограбить. Все грызутся за жирную кость, глаз никто не подымет, не обратит за камень порубежный. За ним же - тучи и смерть. Козаре - мелочь?
   Глядите, как размахнулись - от Волги до плавней дунайских. Хунны да обре тоже сперва сборищем шатким казались. Уж как их только не честили: косыми, кривыми, колченогими. А те косые, - он горько усмехнулся - не то сермяжной грубости своих речей, не то их смыслу, - семь шкур спустили с дедов наших. Булгаре, козаре - те же хунны, как мы - прежние анты. Не от хилых корней - от богатырского семени род свой ведут.
   - Чужих хвалишь? - вскипел Идар.
   - Хвалю? Опомнись, глупое чадо. Не возвысить пред вами дерзкий народ - истинный лик его хочу показать. Дабы не обольщались надеждой на легкую победу. Небо славьте, что мало их на земле: одна стрела против наших ста. Будь их больше - неведомо, что сталось бы с нами. Однако и с этими -не спи, берегись. Мы тут спорим за каждую мель на Днепре, за пень на его берегу, а козаре уже северян, ближних соседей наших, данью обложили. Завтра - до вас и до нас дойдут.
   Русь - в замках высоких, они - в голом поле! Против рва да оплота козарин бессилен, - продолжал бурлить Идар, подогреваемый жгучими глазами местных, своих волхвов. - Приходили уже, да ушли восвояси, не солоно хлебавши.
   - Приходили горстью, разведать. Слыхал про Дербень? Есть город такой на восходе, стоит меж горами и морем. Были гости у нас иноземные. Зовут их армене. Через Корсунь к нам добрались. Бают, стена в том Дербене великая, толстая, из тесаных камней, больших, точно клеть. Не вашему тыну дубовому чета. Персы ее возвели на ромейский лад. Дербень по-ихнему - «Врата на запоре». И что же? Сломали козаре запор. Ливнем стрел, как пыль дождем, со стен защитников смели. Вломились, зарезали старых и малых, богатых и бедных.
   Он стиснул на груди оберег - золотое глазастое солнце. Тихо в светлице, тихо до жути. Будто в окно, взобравшись по стене, заглянул, ощерив редкие зубы, скуластый, косматый, как баба с распущенными волосами, козарин. Заглянул, обвел узкими злыми глазами застолье, свистнул - и сгинул.
   высоченных гор, другой, еще пуще лютый народ объявился. Имя ему - басурмане.
   - Далече, - упрямился бледный Идар. - До нас не дойдут, по дороге вымрут.
   Киянин удивленно взглянул на дурака. - Хунны подале жили. Отчего и этим не дойти? Полсвета уже разорили.
   - Сам… деле? - промямлил дружинник. Он с опаской, точно точильщик к лезвию ножа, прикоснулся к бревенчатой стене. Сухое дерево, горячее. Все заметили это, все догадались, зачем он притронулся, что подумал при этом, - и плохо, не по себе, сделалось всем: волхвам, и боярам, и князю, Князевым слугам - тиунам, подъездным, огнищанам.
   Путь в Киев идет по Днепру через Родень, купцы пристают и к здешним причалам. Правда, в город священный их не пускают, а кто захочет войти - убьют, но кто захочет? Зато на пристани воля: ешь, пей да рассказывай. Слыхали и тут о козарах, о басурманах. Они представлялись непостижимо далекими, жили, казалось, не на твердой земле, сходной с днепровской, а в сказочной зыбкой стране, в безопасной потусторонности, в пределах Кощеев Бессмертных, немыслимых Змеев Горынычей, извергающих огонь. И вдруг эта темная даль с громом придвинулась, подступила столь близко, так плотно притиснула к стенам, что трудно вздохнуть.
   - Хватит, други, хвастать. Умей человек взглянуть на себя, стоя поодаль, - за волосы схватился бы со страху: сколько сил уходит на ветер пылью речей бесполезных. Недруг - не дурак, бахвальством его не проймешь. Хвастать и он умеет. И боится не слов - мечей. И не старых, давно затупелых - новых, острых. Что и впрямь в крепких руках. И чтоб теми руками владела голова, которая знает, где и кого, как ударить, когда вынуть оружие, когда убрать. Да, было время удалое. Было - минуло, стоит ли жалеть. Народ наш - издревле пахарь, жил землей, не разбоем; к баловству его другие увлекли. Ходили, ходили - чего за морем выходили? Чары да корчаги. Зато свое хозяйство разорили, пашни запустили. В землянках темных ютились. И до сих пор в них сидим. Мало чести - на стороне искать пропитание. То удел неумелых, нищих, пропащих. Хочешь богатств? На своей земле их добудь. Вот, поглядите.
   Он вынул из-за пазухи большой дымчато-зеленый, с голубоватыми и желтыми разводами, турий рог в золотой оковке, с тонкой цепью, прикрепленной к округлым ушкам на ободе и оконечье. Десять сноровистых рук сразу метнулись к нему - будто киянин сказал: кто первый схватит, тому и владеть.
   Смотрели, цепенея: работа будто византийская, но, опричь ясной четкости линий, соразмерности изображений, ничего в ней ромейского нет. От частых узорных кустов, выбитых по краю обруча, хищных птиц в чешуе нагрудных перьев; разверстых пастей туго сплетенных зверей степью древней разит, древней скуфью.
   Нет, и не скуфь мудрила над рогом. Ее рука известна по вещам, что лежат в ларцах наследием стародавних времен. Рог был новым. Совсем новым. И не только по свежести чекана, невиданной прежде добротности. Он тем отличался от затейливых скифских изделий, что в этих зверях, псах и птицах, в их стати, сквозило меньше сказочной вычурности, больше правды, простоты земной. Это Русь. Степь, дубравы, холмы. Рубахи белые. Туры, сапсаны. Заливистый лай собак. Повеселели, преобразились люди, стали зорче, моложе и краше. Может, впервые смутно подумали, как много может поведать вещь о земле, на которой сработана, как внятно может она говорить с человеческим сердцем.
   - В Киеве рог изготовлен, - пояснил с улыбкой гость. - Немало у нас диковин. Знатно живут поляне.
   - Как не жить, - сказал Ратибор. Не дай господь зависть выказать, честь свою уронить. Но, как ни старался князь говорить покойно, даже благодушно, с сытой усмешкой, прорывалась досада в коротких судорожных вздохах. - Удачное место. От степей, сухоменей, козар вы подале, влаги и хлеба у вас поболе, бором густым прикрыты.