Страница:
— Я поняла, в чем дело! — воскликнула она. И добавила: она не должна была навязывать Отто «неправильную» сторону постели только потому, что ей самой хотелось лежать рядом с его рукой.
— Навязывать Отто? — переспросил Уоллинг-форд.
Дело в том, сказала Дорис, что Отто всегда спал слева от нее. Каким образом «неправильная» сторона постели действует на пересаженную руку, Патрик и сам скоро понял.
Когда миссис Клаузен уснула, уютно устроившись по правую руку от Патрика, произошло нечто, казавшееся, впрочем, совершенно естественным. Он повернулся к ней, и она, не просыпаясь, тоже повернулась к нему, положила голову на его правое плечо и уткнулась носом ему в шею. Чувствуя ее сонное дыхание, он не решался даже сглотнуть, боясь ее разбудить.
И вдруг его левая рука дернулась, но боли он не почувствовал. Он лежал совершенно неподвижно и ждал, что рука станет делать дальше. Впоследствии он вспоминал, что бывшая рука Отто совершенно независимо от желания самого Патрика нырнула Дорис под ночную рубашку и лишенные чувствительности пальцы скользнули вверх по ее бедру. И стоило им прикоснуться, как ноги ее раздвинулись и его левая ладонь нежно погладила мягкие завитки у нее на лобке — так легкий ветерок ласкает верхушки полевых трав.
Уоллингфорд отлично понимал, куда направляются его пальцы, хотя не чувствовал их. Дыхание Дорис теперь явно переменилось. И он не смог совладать с собой — поцеловал ее в лоб, зарылся лицом в ее волосы. И тогда она, сжав его руку, робко ласкавшую ее, поднесла его пальцы к губам. Патрик затаил дыхание, ожидая боли, но боли не было. Свободной рукой Дорис стиснула было его член, но вдруг отпустила.
Пенис оказался не тот! Чары рассеялись, и она очнулась. Она смотрела на Патрика широко раскрытыми глазами, а рука Отто, пальцы которой хранили аромат Дорис, лежала между ними на подушке, касаясь их лиц.
— Больше не больно? — спросила Дорис.
— Нет, — сказал Патрик. Он хотел сказать, что не больно только руке. — Но теперь у меня болит совсем в другом месте..
— Ну, тут уж я тебе ничем помочь не могу! — прервала его миссис Клаузен и повернулась к нему спиной, по-прежнему, впрочем, прижимая его левую руку к своему большому животу. — Но, если хочешь, можешь попробовать сам что-нибудь сделать. Ну, ты же понимаешь? Просто обними меня, и я, возможно, все-таки смогу немножко тебе помочь.
Слезы любви и благодарности так и хлынули у Патрика из глаз.
Стоило ли тут соблюдать какие-то приличия? Уоллингфорду, правда, казалось, что лучше бы ему кончить до того, как младенец снова взыграет у нее в животе, но миссис Клаузен не выпускала его левую руку, крепко прижимая ее к своему лону — но не к груди! — и прежде, чем он успел кончить, а это ему удалось непривычно быстро, младенец два раза основательно пнул его. И на второй раз Патрик ощутил уже знакомую острую боль. Боль была настолько сильна, что он дернулся всем телом, но Дорис ничего не заметила: видимо, это непроизвольное движение слилось в ее восприятии с содроганиями оргазма.
Но лучше всего, как подумалось впоследствии Уоллингфорду, Дорис вознаградила его, заговорив тем своим особым голосом, которого он так давно не слышал.
— Ну что, боль прошла? — спросила она. И левая рука Патрика — действуя на свой страх и риск — соскользнула с ее огромного живота на сильно увеличившуюся грудь, где ей и позволено было остаться.
—Да, спасибо тебе! — прошептал Патрик и тут же уснул.
Во сне он все время чувствовал какой-то запах, но никак не мог понять что же это такое. Повеяло чем-то далеким — не похожим на воздух Бостона или Нью-Йорка. «Да это же сосновой хвоей пахнет!» — догадался он вдруг.
И услышал шум воды, но то был не морской прибой и не плеск в ванне. Ему явственно слышались тихие шлепки волн о корму лодки или, может быть, о сваи причала, и звуки эти отдавались музыкой в его новой руке, которая легко и нежно, как струящаяся вода, поглаживала пополневшие груди миссис Клаузен.
Боль утихла, улетучилось и воспоминание о ней, и Уоллингфорд с наслаждением погрузился в спокойные воды сна — самого сладкого сна, какой ему когда-либо грезился, — и только одно тревожило его по пробуждении: это был как бы не совсем его сон! Да и ощущения, испытанные им, казались весьма далекими от тех, вожделенных, что были связаны с приемом темно-синих капсул.
Никаким сексом он во сне не занимался и не лежал, подстелив полотенце, на теплых досках причала, осталось лишь смутное чувство, что где-то рядом действительно есть причал.
Зато в ту ночь Патрик Уоллингфорд не слышал во сне щелчков фотоаппарата. Его можно было фотографировать сколько угодно — он и ухом бы не повел.
Глава 8
— Навязывать Отто? — переспросил Уоллинг-форд.
Дело в том, сказала Дорис, что Отто всегда спал слева от нее. Каким образом «неправильная» сторона постели действует на пересаженную руку, Патрик и сам скоро понял.
Когда миссис Клаузен уснула, уютно устроившись по правую руку от Патрика, произошло нечто, казавшееся, впрочем, совершенно естественным. Он повернулся к ней, и она, не просыпаясь, тоже повернулась к нему, положила голову на его правое плечо и уткнулась носом ему в шею. Чувствуя ее сонное дыхание, он не решался даже сглотнуть, боясь ее разбудить.
И вдруг его левая рука дернулась, но боли он не почувствовал. Он лежал совершенно неподвижно и ждал, что рука станет делать дальше. Впоследствии он вспоминал, что бывшая рука Отто совершенно независимо от желания самого Патрика нырнула Дорис под ночную рубашку и лишенные чувствительности пальцы скользнули вверх по ее бедру. И стоило им прикоснуться, как ноги ее раздвинулись и его левая ладонь нежно погладила мягкие завитки у нее на лобке — так легкий ветерок ласкает верхушки полевых трав.
Уоллингфорд отлично понимал, куда направляются его пальцы, хотя не чувствовал их. Дыхание Дорис теперь явно переменилось. И он не смог совладать с собой — поцеловал ее в лоб, зарылся лицом в ее волосы. И тогда она, сжав его руку, робко ласкавшую ее, поднесла его пальцы к губам. Патрик затаил дыхание, ожидая боли, но боли не было. Свободной рукой Дорис стиснула было его член, но вдруг отпустила.
Пенис оказался не тот! Чары рассеялись, и она очнулась. Она смотрела на Патрика широко раскрытыми глазами, а рука Отто, пальцы которой хранили аромат Дорис, лежала между ними на подушке, касаясь их лиц.
— Больше не больно? — спросила Дорис.
— Нет, — сказал Патрик. Он хотел сказать, что не больно только руке. — Но теперь у меня болит совсем в другом месте..
— Ну, тут уж я тебе ничем помочь не могу! — прервала его миссис Клаузен и повернулась к нему спиной, по-прежнему, впрочем, прижимая его левую руку к своему большому животу. — Но, если хочешь, можешь попробовать сам что-нибудь сделать. Ну, ты же понимаешь? Просто обними меня, и я, возможно, все-таки смогу немножко тебе помочь.
Слезы любви и благодарности так и хлынули у Патрика из глаз.
Стоило ли тут соблюдать какие-то приличия? Уоллингфорду, правда, казалось, что лучше бы ему кончить до того, как младенец снова взыграет у нее в животе, но миссис Клаузен не выпускала его левую руку, крепко прижимая ее к своему лону — но не к груди! — и прежде, чем он успел кончить, а это ему удалось непривычно быстро, младенец два раза основательно пнул его. И на второй раз Патрик ощутил уже знакомую острую боль. Боль была настолько сильна, что он дернулся всем телом, но Дорис ничего не заметила: видимо, это непроизвольное движение слилось в ее восприятии с содроганиями оргазма.
Но лучше всего, как подумалось впоследствии Уоллингфорду, Дорис вознаградила его, заговорив тем своим особым голосом, которого он так давно не слышал.
— Ну что, боль прошла? — спросила она. И левая рука Патрика — действуя на свой страх и риск — соскользнула с ее огромного живота на сильно увеличившуюся грудь, где ей и позволено было остаться.
—Да, спасибо тебе! — прошептал Патрик и тут же уснул.
Во сне он все время чувствовал какой-то запах, но никак не мог понять что же это такое. Повеяло чем-то далеким — не похожим на воздух Бостона или Нью-Йорка. «Да это же сосновой хвоей пахнет!» — догадался он вдруг.
И услышал шум воды, но то был не морской прибой и не плеск в ванне. Ему явственно слышались тихие шлепки волн о корму лодки или, может быть, о сваи причала, и звуки эти отдавались музыкой в его новой руке, которая легко и нежно, как струящаяся вода, поглаживала пополневшие груди миссис Клаузен.
Боль утихла, улетучилось и воспоминание о ней, и Уоллингфорд с наслаждением погрузился в спокойные воды сна — самого сладкого сна, какой ему когда-либо грезился, — и только одно тревожило его по пробуждении: это был как бы не совсем его сон! Да и ощущения, испытанные им, казались весьма далекими от тех, вожделенных, что были связаны с приемом темно-синих капсул.
Никаким сексом он во сне не занимался и не лежал, подстелив полотенце, на теплых досках причала, осталось лишь смутное чувство, что где-то рядом действительно есть причал.
Зато в ту ночь Патрик Уоллингфорд не слышал во сне щелчков фотоаппарата. Его можно было фотографировать сколько угодно — он и ухом бы не повел.
Глава 8
Отторжение и успех
Уоллингфорду было вполне понятно желание Дорис приучить ребенка узнавать руку отца. А значит, он, Патрик, и впредь сможет видется с нею. Он любил ее, но надежда на взаимность становилась все призрачнее, да и отношение Дорис к нему было совсем иным, чем те чувства, которые она питала к руке покойного мужа. Она любила прижимать эту руку к своему животу, чтобы та ощущала настойчивые толчки еще не рожденного ребенка, и даже когда Уоллингфорд вздрагивал от боли, Дорис это совершенно не беспокоило.
— Это ведь не совсем твоя рука! — то и дело напоминала она, словно он нуждался в таких напоминаниях. — Представь, каково бедному Отто ощущать шевеление ребенка, которого он никогда не увидит. Конечно, его руке больно!
Но Уоллингфорду почему-то казалось, что больно ему самому. В своей прошлой жизни, с Мэрилин, он вполне мог бы ответить: «Ну, что ж, тебе лучше знать, больно мне или нет». Но теперь, с Дорис… Ему оставалось только терпеть и… обожать ее.
Кроме того, правоту миссис Клаузен подтверждало и еще одно немаловажное обстоятельство: новая рука существовала отдельно от Патрика и ничем не напоминала его собственную. И не потому даже, что левая рука Отто Клаузена была крупнее. Просто мы видим свои руки достаточно часто и настолько привыкаем к ним, что свыкнуться с чужой рукой почти невозможно. Порой Уоллингфорд с изумлением смотрел на свою новую руку, как будто ждал: а вдруг заговорит? Кроме того, он все время подавлял желание понюхать ее — запах у нее тоже был чужой. Миссис Клаузен всякий раз жмурилась от удовольствия, вдыхая ее запах — запах Отто.
Впрочем, было в жизни Патрика Уоллингфорда и кое-что приятное. Так, например, во время долгого послеоперационного и реабилитационного периода его карьера неожиданно пошла в гору. (Незадолго до операции он перевелся в бостонское отделение, поближе к доктору Заяцу и его команде.) Может быть, «в гору» — сказано слишком сильно, но, в общем, руководство телеканала позволило Патрику несколько расширить сферу деятельности.
Для него даже специально выделили лучшее время в сетке передач — субботний вечер, сразу после выпуска новостей; эта программа, дополнявшая обычную новостную, транслировалась из Бостона. И хотя Уоллингфорду по-прежнему поручали освещать самые нелепые и жуткие несчастные случаи, он все же получил разрешение комментировать сюжет — и делал это так достойно и неординарно, что удивлял и руководство канала, и себя самого. Ни в Бостоне, ни в Нью-Йорке — ни сам Патрик, ни даже Билл-дебил — не могли объяснить произошедшую с ним метаморфозу.
Патрик Уоллингфорд теперь вел себя перед камерой так, словно рука Отто Клаузена, породнившись с ним, научила его состраданию. О таком и не помышляли на «канале катастроф», да и репортажам самого Патрика подобная проникновенность никогда раньше свойственна не была. Казалось, он получил от Отто Клаузена не только руку, но и нечто большее.
Конечно, среди серьезных журналистов, тех, кто рассказывал о действительно важных событиях, кто рассматривал их по существу и в контексте, сама идея расширить блок новостей на катастрофическом канале вызывала горький смех. В настоящих новостных программах показывали детей-беженцев, на глазах у которых были изнасилованы их матери и сестры, однако ни женщины, ни дети сами об этом не говорили ни слова. Отцы и братья этих детей были зверски замучены и убиты, но и об этом говорили редко. В настоящих новостных программах сообщали о гибели врачей и медсестер — убитых преднамеренно, чтобы эти затравленные, запуганные дети остались еще и без медицинской помощи. На так называемом международном канале о подобных зверствах, совершаемых за рубежом, упоминали разве что вскользь. Да Патрику Уоллингфорду никогда и не поручали делать такие материалы.
От него уже привыкли ждать, что он с достоинством и сочувствием расскажет о жертвах нелепых случайностей, подобных той, что произошла с ним самим. Если эти водянистые новости и содержали некую мысль, то она, в общем, сводилась к следующему: даже самое ужасное и отвратительное не унижает человека, если смотреть на это как на нелепость.
Что ж делать, если руководство канала никогда не направит Уоллингфорда, скажем, в Югославию. Как это сказал братец полоумного ночного портье, обладавшего тремя именами? «Слушай, у тебя ведь есть работа, верно?» Вот и у Патрика какая-никакая, а была работа. Верно?
Выходной у него чаще всего бывал по воскресеньям, так что он мог слетать в Грин-Бей. Когда начался футбольный сезон, миссис Клаузен была уже на восьмом месяце. Впервые за последние годы она не увидит ни одной игры команды «Пэкерз» на родном стадионе «Ламбо». Дорис шутила, что боится, как бы у нее не начались схватки как раз в тот момент, когда кто-то из игроков дойдет до 40-ярдовой линии — особенно если игра будет хорошей. (Тогда сколько ни кричи, все равно никто не услышит.) Так что они с Уоллингфордом все матчи смотрели по телевизору. Полный идиотизм — он летал в Грин-Бей, чтобы смотреть там телевизор!
Но любая игра команды «Пэкерз», даже увиденная по телевизору, доставляла Патрику наибольшее наслаждение, ведь во время матча миссис Клаузен неустанно гладила ту его руку или позволяла ему касаться этой рукой ее тела. И пока Дорис неотрывно следила за игрой, Патрик мог сколько угодно смотреть на нее. Он старался до мельчайших черточек запомнить ее лицо и то, как она прикусывает нижнюю губу в опаснейшие моменты, когда нападающие шли напролом — иными словами, когда Бретга Фавра, квотербека[5] команды Грин-Бея, могли завалить или отнять у него мяч.
Иногда она делала Уоллингфорду больно — когда того же Фавра «заваливали» или перехватывали у него мяч или, хуже того, когда противник забивал гол; в таких случаях миссис Клаузен особенно сильно сжимала руку своего покойного супруга.
— О-о-ой! — вскрикивал Уоллингфорд, бесстыдно преувеличивая свои страдания.
И тогда «бедненькую» руку покрывали поцелуями и даже проливали над ней слезы. Так что потерпеть стоило, да и боль была самая обыкновенная. Иное дело — та жгучая боль, которую причиняли толчки будущего ребенка Дорис; она приходила словно из другого мира.
В общем, Патрик почти каждую неделю смело отправлялся в Грин-Бей. Ему, правда, ни разу не удалось найти гостиницу себе по вкусу, но Дорис не позволяла ему останавливаться в доме, где она жила вместе с Отто. Во время этих наездов Патрик перезнакомился с множеством других Клаузенов — у Отто была огромная семья, всегда готовая прийти родичу на выручку. Почти все они, не таясь, плакали, увидев руку Отто. Но если отец Отто и его братья сдерживались, стиснув зубы, то его мать, женщина невероятно крупная, рыдала в открытую; а его единственная незамужняя сестра успела лишь прижать руку к груди и тут же грохнулась в обморок. Уоллингфорд в этот момент как раз отвернулся и не успел ее подхватить, а потом долго винил себя, поскольку несчастная женщина ударилась о кофейный столик и сломала себе зуб. Да и без сломанного зуба улыбка у нее была не самая привлекательная.
Уоллингфорд чувствовал, что его почему-то тянет к ним — так притягивают человека сдержанного чужая открытость и добросердечность. Все они бурно выражали свою радость при виде друг друга, точно владельцы сезонных билетов, которые садятся в один и тот же вагон, выезжая за город. И все они, женясь (или выходя замуж), выбирали пару среди себе подобных. Так что в этом огромном клане почти невозможно было отличить кровных родственников от родни по браку, исключая Дорис, но она вообще стояла особняком.
Патрик смог в достаточной степени убедиться, насколько добры были к Дорис все Клаузены и насколько все они были готовы ее защищать. Ведь они приняли ее в свою семью и полюбили как родную. На экране телевизора такие семьи обычно вызывают тошноту, но у Патрика Клаузены подобных ощущений вовсе не вызывали.
Уоллингфорд смотался также в Аплтон — познакомиться с родителями Дорис, которым не терпелось увидеть нового обладателя руки Отто. Именно от отца миссис Клаузен Уоллингфорд больше всего узнал о Дорис; он и не представлял себе, что сразу после окончания школы она стала работать. И все эти годы — то есть дольше, чем Патрик Уоллингфорд занимался журналистикой, — продавала билеты на игры «Грин-Бей Пэкерз». Клуб на такую преданность ответил взаимностью: оплатил учебу Дорис в колледже.
— Вы знаете, Дорис всегда может достать вам билеты, — сказал Патрику ее отец. — У нас тут с билетами туговато.
Команде Грин-Бея предстоял очень трудный сезон после того, как они проиграли Денверу матч на суперкубок Как трогательно заметила Дорис, разговаривая с Отто в последний день его жизни: «А где гарантия, что „Пэкерз“ еще раз попадут в розыгрыш суперкубка?»
Но, увы, «Пэкерз» не суждено было дойти до решающих туров — в первом же круге они продули («ужасным несчастьем» назвала это поражение миссис Клаузен) команде Сан-Франциско.
— А Отто думал, мы этих «фортинайнеров» [6] вдрызг разнесем, — заметила Дорис, которая теперь более философски относилась к поражениям команды Грин-Бея.
Ребенок — это был мальчик — родился большой, девять фунтов и восемь унций; Дорис здорово его переносила. Врачи хотели уже стимулировать роды, но молодая мать и слышать об этом не пожелала: она была из тех, кто предоставляет природе все решать самой. Уоллингфорд к родам не успел. Ребенку был уже почти месяц, когда Патрик сумел наконец вырваться из Бостона, хотя вряд ли стоило пускаться в путь прямо в День благодарения — самолет, естественно, опоздал. Тем не менее Патрик успел посмотреть четвертый период матча «Викинги» (Миннесота) против техасских «Ковбоев», в котором выиграла команда Миннесоты. («Хороший знак! — уверенно заявила Дорис. — Отто всегда ненавидел этих ковбоев».) На этот раз — возможно, потому, что мать была с нею (она приехала помочь с Отто-младшим), — Дорис спокойно пригласила Уоллингфорда к себе, чтобы он мог повидать ребенка.
Патрик тщетно старался забыть то, что увидел в этом доме — фотографии Отто-старшего, к примеру. Для него не стало откровением, когда он воочию убедился, разглядывая эти фотографии, что Отто-старший и Дорис обожали друг друга: Дорис и сама ему об этом рассказывала. Но рассматривать серию свадебных снимков четы Клаузен было нестерпимо: на их лицах читалась не только откровенная радость молодоженов, но и предвкушение счастья, неколебимая уверенность в совместном будущем и в том, что у них появятся дети.
Однако пейзаж, различимый на заднем плане, Уоллингфорда весьма заинтересовал. Что это? Уж конечно, не Аплтон и не Грин-Бей. Да это же домик на берегу озера! Вот он, ветхий причал, темная озерная вода, навевающая мысли об одиночестве, темные кроны вечных сосен…
Видел Патрик и фотографии жилища, устроенного над лодочным сараем и еще не совсем готового, и причала, над которым сохли мокрые купальники Отто и Дорис, и лодок, о борта которых бились тяжелые волны. Патрику казалось, он слышит их плеск — особенно перед грозой…
Благодаря этим фотографиям он наконец выяснил, где источник тех повторяющихся снов, которые к его собственной жизни, казалось бы, отношения не имели. И всегда за ними маячил другой, самый чувственный сон, навеянный темно-синей капсулой с неведомым индийским снадобьем, способным погрузить человека в провидческий транс — и ныне запрещенным.
Рассматривая эти фотографии, Уоллингфорд начал наконец понимать, что Мэрилин оттолкнула от него вовсе не трусость, «недостойная мужчины», не увечье, нет, по сути дела, он сам оттолкнул ее — своим отказом завести ребенка! Только теперь Патрик догадался, что иск о признании его отцовства, пусть даже оказавшийся необоснованным, причинил Мэрилин адскую боль. Она так хотела иметь детей! А он, точно слепой, ничего не видел и не понимал.
И теперь, держа на руках Отто-младшего, Уоллингфорд спрашивал себя: почему ему самому никогда не хотелось иметь малыша? Ведь это так приятно — взять на руки собственного сына!
Он даже прослезился. Дорис и ее мать решили было поплакать с ним вместе, но поспешно вытерли слезы: рядом находилась целая группа телевизионщиков с круглосуточного новостного канала. И хотя отнюдь не Уоллингфорду было поручено освещать данное событие, он в точности знал, как будет построен сюжет о появлении на свет младенца Дорис Клаузен.
— Дай руку крупным планом! А лучше и ребенка вместе с рукой! — орал телевизионщик. — А теперь — мамочку! Мамочку вместе с рукой и ребенком! Да, да, всех вместе! — И прибавил, точно плюнул: — Если голова Пата в кадр не лезет, то и черт с ней! Главное — рука\
В самолете, возвращаясь в Бостон, Уоллингфорд припомнил, какой счастливой показалась ему Дорис, и — хотя молился он крайне редко — помолился о здравии Отто-младшего. Разве мог он представить когда-то, что трансплантация левой руки сделает его таким сентиментальным? Впрочем, и он отлично понимал это, дело тут было не только в руке.
Доктор Заяц заранее предупредил его, что любое замедление восстановительного процесса может послужить признаком отторжения трансплантированной конечности, и в первую очередь отторжение может начаться с кожного покрова. Патрик удивился: при чем тут кожный покров? Иммунная система способна отторгнуть чужую конечность, внутренние функции могут после пересадки вообще не восстановиться, но уж кожа-то… Однако Заяц заявил:
— Кожа — это самая гнусь!
Слово «гнусь» он, несомненно, заимствовал из лексикона Ирмы. Она приучила Заяца, которого теперь звала «Ники», брать напрокат видеофильмы и смотреть их поздно вечером, лежа в постели. Эта приятная привычка вскоре привела к некоторым последствиям: Ирма оказалась беременной. Кстати сказать, герои одного из фильмов так и называли друг друга — «гнусь».
Вскоре Патрику стало ясно, что кожа и в самом деле может вести себя как последняя «гнусь». В первый понедельник января, на следующий день после того, как «Пэкерз» продули матч в Сан-Франциско, Уоллингфорд прилетел в Грин-Бей. Город пребывал в глубоком унынии; вестибюль гостиницы, в которой он остановился, больше напоминал похоронное бюро. Патрик поднялся в номер, принял душ, побрился и позвонил Дорис. Трубку сняла ее мать. Дорис и ребенок спали, и она пообещала Патрику, что Дорис позвонит в гостиницу, когда проснется. Хорошо хоть, он догадался попросить ее передать соболезнования отцу Дорис.
— По поводу «фортинайнеров», — пояснил он.
Повесив трубку, Уоллингфорд решил тоже немного вздремнуть. Он еще спал — и ему снился домик на озере, — когда Дорис вдруг вошла в его номер. Она приехала без звонка, оставив ребенка на попечении матери, и специально взяла машину, чтобы потом отвезти Патрика домой и показать ему Отто-младшего.
Патрик не понял, что означает это «потом». Желание побыть с ним наедине? Или же она просто хочет близости с той рукой, не желая, чтобы это видела ее мать? Но когда Патрик коснулся ладонью ее щеки — он, конечно же, вполне сознательно коснулся ее левой ладонью, — миссис Клаузен вдруг резко от него отвернулась. И не успел он подумать, что ему очень хочется коснуться ее груди, как почувствовал, что она обо всем догадалась и ей это неприятно.
Дорис даже пальто снимать не стала. Словно заехала в гостиницу просто так — захотелось прокатиться.
На этот раз Отто-младший, кажется, его узнал. Это было маловероятно, но у Патрика перехватило дыхание. На обратном пути в Бостон он не мог отделаться от дурных предчувствий: Дорис не только не прикоснулась к руке покойного мужа; она едва на нее взглянула! Неужели Отто-младший до такой степени ее отвлек?
В Бостоне легче не стало. Неделю или две он промучился, пытаясь разгадать те знаки, которые, похоже, подавала ему миссис Клаузен. Она, кажется, говорила, что и маленькому Отто, когда он вырастет, будет, наверное, приятно иногда видеть руку своего отца и даже держаться за нее. Интересно, что Дорис имела в виду, говоря: «когда он вырастет»? Вырастет насколько? Неужели она хотела сказать, что впоследствии намерена реже видеться с Уоллингфордом? Ее недавняя холодность и откровенное нежелание общаться с рукой Отто довели Патрика до жуткой бессонницы — такой бессонницы у него не было с тех послеоперационных недель, когда он страдал от невыносимых болей. Нет, что-то тут было не так!..
Теперь, когда Уоллингфорду снилось озеро, ему сразу же становилось холодно — так холодно бывает, когда на тебе мокрые плавки, а солнце уже зашло. И хотя нечто подобное грезилось ему после приема темно-синих капсул, но в данном случае ощущение мокрых плавок отнюдь не служило прелюдией к сексу. Это вообще никуда не вело. Патрику просто становилось холодно — и все; холодно, как где-нибудь на севере.
Однажды, вскоре после той поездки в Грин-Бей, Патрик проснулся утром необычно рано, чувствуя сильный озноб — он даже решил, что у него грипп. В ванной он вперился в свою левую руку, осмотрел даже ее отражение в зеркале. (В те дни он усиленно разрабатывал кисть, заставляя себя чистить зубы левой рукой — специалист по физиотерапии сказал, что это прекрасное упражнение.) Рука была зеленая Зелень начиналась примерно на два дюйма выше запястья, постепенно становясь темнее к кончикам пальцев, особенно большого. Зеленая, как мох! Или как вода в затененном озере в облачный день. Или как хвоя, если смотреть на хвойное дерево издалека или в туман; такой темно-зеленый, переходящий в черный, оттенок бывает у отражения сосен в воде… Уоллингфорд измерил температуру: сорок!
Он хотел было сперва позвонить миссис Клаузен, а уже потом уведомить о своих «достижениях» доктора Заяца, но разница во времени между Бостоном и Грин-Беем составляла час; жаль было будить Дорис и малыша. И он сразу позвонил Заяцу. Тот сказал, что будет ждать его в больнице, и прибавил сокрушенно:
— Я же говорил вам, Патрик, что кожа — это самая гнусь!
— Но ведь уже целый год прошел! — заорал Уол-лингфорд. — Я даже шнурки могу завязывать! И почти научился поднимать с полу крупные монеты! А скоро и мелочь смогу собрать!
— Темна вода… — сумрачно промолвил доктор Заяц. Они с Ирмой накануне смотрели фильм с загадочным названием «Темные воды». — Мы пока что знаем только одно — шансов по-прежнему пятьдесят на пятьдесят.
— Шансов на что? — пожелал уточнить Патрик.
— На возможность отторжения, дружочек. Но, заметьте, столько же и на приживление! — пояснил доктор. «Дружочком» Ирма звала теперь Медею.
Руку пришлось отнять еще до того, как миссис Клаузен смогла приехать в Бостон — она приехала вместе с ребенком и матерью. Никакого прощания с рукой — вынужден был объявить им доктор Заяц — кисть выглядела просто ужасно.
Уоллингфорд отдыхал, устроившись поудобнее, когда Дорис зашла к нему в палату. Ему было немного больно, но вполне терпимо по сравнению с теми муками, какие он испытывал после трансплантации. Да и по утраченной руке он не особенно горевал. Больше всего на свете он боялся потерять миссис Клаузен.
— Но ты же сможешь, как и раньше, приезжать к нам, видеться со мной и маленьким Отто, — убеждала его Дорис, — и мы тоже будем рады тебя видеть… время от времени. Ты же старался! Ты хотел дать руке Отто новую жизнь! — Она заплакала. — Ты сделал все, что в твоих силах! Я горжусь тобой, Патрик.
На этот раз она даже не посмотрела на чудовищных размеров повязку, которая выглядела так, словно под ней все еще скрывалась рука. Уоллингфорду было приятно, когда Дорис взяла его правую руку и на мгновение прижала ее к груди, хоть он и знал — это прощание.
— И я горжусь тобой… и тем, что ты совершила, — пробормотал Уоллингфорд, и слезы брызнули у него из глаз.
— С твоей помощью, — зардевшись, шепнула она. И тут же выпустила его руку.
— Я люблю тебя, Дорис, — сказал Патрик.
— Нет, ты не можешь.. — отвечала она, хотя и не слишком решительно. — Не можешь ты меня любить, Патрик!
Доктор Заяц оказался не в состоянии объяснить, почему отторжение началось так внезапно; точнее, он попытался запудрить им мозги той обычной белибердой, какой всегда отделываются патологоанатомы, объясняясь с родственниками умершего.
Уоллингфорду оставалось только гадать, что случилось на самом деле. Может быть, рука почувствовала, что любовь миссис Клаузен теперь полностью отдана ребенку? Если Отто и дано было ведать, что его рука как-то поможет его жене завести ребенка, которого они столько времени тщетно пытались зачать, то могла ли ведать об этом сама рука? Вряд ли.
В общем, Уоллингфорд довольно быстро смирился с тем, что попал в число «других пятидесяти процентов». В конце концов, он прекрасно знал, что такое «отторжение» — его самого отторгли, и сделала это его бывшая жена. И физически, и морально он страдал несравненно сильнее, когда потерял собственную руку. Несомненно, миссис Клаузен с самого начала давала понять и почувствовать, что даже после трансплантации рука Отто ему, Патрику, не принадлежит. (Можно только догадываться, что сказал бы на сей счет специалист по медицинской этике.)
— Это ведь не совсем твоя рука! — то и дело напоминала она, словно он нуждался в таких напоминаниях. — Представь, каково бедному Отто ощущать шевеление ребенка, которого он никогда не увидит. Конечно, его руке больно!
Но Уоллингфорду почему-то казалось, что больно ему самому. В своей прошлой жизни, с Мэрилин, он вполне мог бы ответить: «Ну, что ж, тебе лучше знать, больно мне или нет». Но теперь, с Дорис… Ему оставалось только терпеть и… обожать ее.
Кроме того, правоту миссис Клаузен подтверждало и еще одно немаловажное обстоятельство: новая рука существовала отдельно от Патрика и ничем не напоминала его собственную. И не потому даже, что левая рука Отто Клаузена была крупнее. Просто мы видим свои руки достаточно часто и настолько привыкаем к ним, что свыкнуться с чужой рукой почти невозможно. Порой Уоллингфорд с изумлением смотрел на свою новую руку, как будто ждал: а вдруг заговорит? Кроме того, он все время подавлял желание понюхать ее — запах у нее тоже был чужой. Миссис Клаузен всякий раз жмурилась от удовольствия, вдыхая ее запах — запах Отто.
Впрочем, было в жизни Патрика Уоллингфорда и кое-что приятное. Так, например, во время долгого послеоперационного и реабилитационного периода его карьера неожиданно пошла в гору. (Незадолго до операции он перевелся в бостонское отделение, поближе к доктору Заяцу и его команде.) Может быть, «в гору» — сказано слишком сильно, но, в общем, руководство телеканала позволило Патрику несколько расширить сферу деятельности.
Для него даже специально выделили лучшее время в сетке передач — субботний вечер, сразу после выпуска новостей; эта программа, дополнявшая обычную новостную, транслировалась из Бостона. И хотя Уоллингфорду по-прежнему поручали освещать самые нелепые и жуткие несчастные случаи, он все же получил разрешение комментировать сюжет — и делал это так достойно и неординарно, что удивлял и руководство канала, и себя самого. Ни в Бостоне, ни в Нью-Йорке — ни сам Патрик, ни даже Билл-дебил — не могли объяснить произошедшую с ним метаморфозу.
Патрик Уоллингфорд теперь вел себя перед камерой так, словно рука Отто Клаузена, породнившись с ним, научила его состраданию. О таком и не помышляли на «канале катастроф», да и репортажам самого Патрика подобная проникновенность никогда раньше свойственна не была. Казалось, он получил от Отто Клаузена не только руку, но и нечто большее.
Конечно, среди серьезных журналистов, тех, кто рассказывал о действительно важных событиях, кто рассматривал их по существу и в контексте, сама идея расширить блок новостей на катастрофическом канале вызывала горький смех. В настоящих новостных программах показывали детей-беженцев, на глазах у которых были изнасилованы их матери и сестры, однако ни женщины, ни дети сами об этом не говорили ни слова. Отцы и братья этих детей были зверски замучены и убиты, но и об этом говорили редко. В настоящих новостных программах сообщали о гибели врачей и медсестер — убитых преднамеренно, чтобы эти затравленные, запуганные дети остались еще и без медицинской помощи. На так называемом международном канале о подобных зверствах, совершаемых за рубежом, упоминали разве что вскользь. Да Патрику Уоллингфорду никогда и не поручали делать такие материалы.
От него уже привыкли ждать, что он с достоинством и сочувствием расскажет о жертвах нелепых случайностей, подобных той, что произошла с ним самим. Если эти водянистые новости и содержали некую мысль, то она, в общем, сводилась к следующему: даже самое ужасное и отвратительное не унижает человека, если смотреть на это как на нелепость.
Что ж делать, если руководство канала никогда не направит Уоллингфорда, скажем, в Югославию. Как это сказал братец полоумного ночного портье, обладавшего тремя именами? «Слушай, у тебя ведь есть работа, верно?» Вот и у Патрика какая-никакая, а была работа. Верно?
Выходной у него чаще всего бывал по воскресеньям, так что он мог слетать в Грин-Бей. Когда начался футбольный сезон, миссис Клаузен была уже на восьмом месяце. Впервые за последние годы она не увидит ни одной игры команды «Пэкерз» на родном стадионе «Ламбо». Дорис шутила, что боится, как бы у нее не начались схватки как раз в тот момент, когда кто-то из игроков дойдет до 40-ярдовой линии — особенно если игра будет хорошей. (Тогда сколько ни кричи, все равно никто не услышит.) Так что они с Уоллингфордом все матчи смотрели по телевизору. Полный идиотизм — он летал в Грин-Бей, чтобы смотреть там телевизор!
Но любая игра команды «Пэкерз», даже увиденная по телевизору, доставляла Патрику наибольшее наслаждение, ведь во время матча миссис Клаузен неустанно гладила ту его руку или позволяла ему касаться этой рукой ее тела. И пока Дорис неотрывно следила за игрой, Патрик мог сколько угодно смотреть на нее. Он старался до мельчайших черточек запомнить ее лицо и то, как она прикусывает нижнюю губу в опаснейшие моменты, когда нападающие шли напролом — иными словами, когда Бретга Фавра, квотербека[5] команды Грин-Бея, могли завалить или отнять у него мяч.
Иногда она делала Уоллингфорду больно — когда того же Фавра «заваливали» или перехватывали у него мяч или, хуже того, когда противник забивал гол; в таких случаях миссис Клаузен особенно сильно сжимала руку своего покойного супруга.
— О-о-ой! — вскрикивал Уоллингфорд, бесстыдно преувеличивая свои страдания.
И тогда «бедненькую» руку покрывали поцелуями и даже проливали над ней слезы. Так что потерпеть стоило, да и боль была самая обыкновенная. Иное дело — та жгучая боль, которую причиняли толчки будущего ребенка Дорис; она приходила словно из другого мира.
В общем, Патрик почти каждую неделю смело отправлялся в Грин-Бей. Ему, правда, ни разу не удалось найти гостиницу себе по вкусу, но Дорис не позволяла ему останавливаться в доме, где она жила вместе с Отто. Во время этих наездов Патрик перезнакомился с множеством других Клаузенов — у Отто была огромная семья, всегда готовая прийти родичу на выручку. Почти все они, не таясь, плакали, увидев руку Отто. Но если отец Отто и его братья сдерживались, стиснув зубы, то его мать, женщина невероятно крупная, рыдала в открытую; а его единственная незамужняя сестра успела лишь прижать руку к груди и тут же грохнулась в обморок. Уоллингфорд в этот момент как раз отвернулся и не успел ее подхватить, а потом долго винил себя, поскольку несчастная женщина ударилась о кофейный столик и сломала себе зуб. Да и без сломанного зуба улыбка у нее была не самая привлекательная.
Уоллингфорд чувствовал, что его почему-то тянет к ним — так притягивают человека сдержанного чужая открытость и добросердечность. Все они бурно выражали свою радость при виде друг друга, точно владельцы сезонных билетов, которые садятся в один и тот же вагон, выезжая за город. И все они, женясь (или выходя замуж), выбирали пару среди себе подобных. Так что в этом огромном клане почти невозможно было отличить кровных родственников от родни по браку, исключая Дорис, но она вообще стояла особняком.
Патрик смог в достаточной степени убедиться, насколько добры были к Дорис все Клаузены и насколько все они были готовы ее защищать. Ведь они приняли ее в свою семью и полюбили как родную. На экране телевизора такие семьи обычно вызывают тошноту, но у Патрика Клаузены подобных ощущений вовсе не вызывали.
Уоллингфорд смотался также в Аплтон — познакомиться с родителями Дорис, которым не терпелось увидеть нового обладателя руки Отто. Именно от отца миссис Клаузен Уоллингфорд больше всего узнал о Дорис; он и не представлял себе, что сразу после окончания школы она стала работать. И все эти годы — то есть дольше, чем Патрик Уоллингфорд занимался журналистикой, — продавала билеты на игры «Грин-Бей Пэкерз». Клуб на такую преданность ответил взаимностью: оплатил учебу Дорис в колледже.
— Вы знаете, Дорис всегда может достать вам билеты, — сказал Патрику ее отец. — У нас тут с билетами туговато.
Команде Грин-Бея предстоял очень трудный сезон после того, как они проиграли Денверу матч на суперкубок Как трогательно заметила Дорис, разговаривая с Отто в последний день его жизни: «А где гарантия, что „Пэкерз“ еще раз попадут в розыгрыш суперкубка?»
Но, увы, «Пэкерз» не суждено было дойти до решающих туров — в первом же круге они продули («ужасным несчастьем» назвала это поражение миссис Клаузен) команде Сан-Франциско.
— А Отто думал, мы этих «фортинайнеров» [6] вдрызг разнесем, — заметила Дорис, которая теперь более философски относилась к поражениям команды Грин-Бея.
Ребенок — это был мальчик — родился большой, девять фунтов и восемь унций; Дорис здорово его переносила. Врачи хотели уже стимулировать роды, но молодая мать и слышать об этом не пожелала: она была из тех, кто предоставляет природе все решать самой. Уоллингфорд к родам не успел. Ребенку был уже почти месяц, когда Патрик сумел наконец вырваться из Бостона, хотя вряд ли стоило пускаться в путь прямо в День благодарения — самолет, естественно, опоздал. Тем не менее Патрик успел посмотреть четвертый период матча «Викинги» (Миннесота) против техасских «Ковбоев», в котором выиграла команда Миннесоты. («Хороший знак! — уверенно заявила Дорис. — Отто всегда ненавидел этих ковбоев».) На этот раз — возможно, потому, что мать была с нею (она приехала помочь с Отто-младшим), — Дорис спокойно пригласила Уоллингфорда к себе, чтобы он мог повидать ребенка.
Патрик тщетно старался забыть то, что увидел в этом доме — фотографии Отто-старшего, к примеру. Для него не стало откровением, когда он воочию убедился, разглядывая эти фотографии, что Отто-старший и Дорис обожали друг друга: Дорис и сама ему об этом рассказывала. Но рассматривать серию свадебных снимков четы Клаузен было нестерпимо: на их лицах читалась не только откровенная радость молодоженов, но и предвкушение счастья, неколебимая уверенность в совместном будущем и в том, что у них появятся дети.
Однако пейзаж, различимый на заднем плане, Уоллингфорда весьма заинтересовал. Что это? Уж конечно, не Аплтон и не Грин-Бей. Да это же домик на берегу озера! Вот он, ветхий причал, темная озерная вода, навевающая мысли об одиночестве, темные кроны вечных сосен…
Видел Патрик и фотографии жилища, устроенного над лодочным сараем и еще не совсем готового, и причала, над которым сохли мокрые купальники Отто и Дорис, и лодок, о борта которых бились тяжелые волны. Патрику казалось, он слышит их плеск — особенно перед грозой…
Благодаря этим фотографиям он наконец выяснил, где источник тех повторяющихся снов, которые к его собственной жизни, казалось бы, отношения не имели. И всегда за ними маячил другой, самый чувственный сон, навеянный темно-синей капсулой с неведомым индийским снадобьем, способным погрузить человека в провидческий транс — и ныне запрещенным.
Рассматривая эти фотографии, Уоллингфорд начал наконец понимать, что Мэрилин оттолкнула от него вовсе не трусость, «недостойная мужчины», не увечье, нет, по сути дела, он сам оттолкнул ее — своим отказом завести ребенка! Только теперь Патрик догадался, что иск о признании его отцовства, пусть даже оказавшийся необоснованным, причинил Мэрилин адскую боль. Она так хотела иметь детей! А он, точно слепой, ничего не видел и не понимал.
И теперь, держа на руках Отто-младшего, Уоллингфорд спрашивал себя: почему ему самому никогда не хотелось иметь малыша? Ведь это так приятно — взять на руки собственного сына!
Он даже прослезился. Дорис и ее мать решили было поплакать с ним вместе, но поспешно вытерли слезы: рядом находилась целая группа телевизионщиков с круглосуточного новостного канала. И хотя отнюдь не Уоллингфорду было поручено освещать данное событие, он в точности знал, как будет построен сюжет о появлении на свет младенца Дорис Клаузен.
— Дай руку крупным планом! А лучше и ребенка вместе с рукой! — орал телевизионщик. — А теперь — мамочку! Мамочку вместе с рукой и ребенком! Да, да, всех вместе! — И прибавил, точно плюнул: — Если голова Пата в кадр не лезет, то и черт с ней! Главное — рука\
В самолете, возвращаясь в Бостон, Уоллингфорд припомнил, какой счастливой показалась ему Дорис, и — хотя молился он крайне редко — помолился о здравии Отто-младшего. Разве мог он представить когда-то, что трансплантация левой руки сделает его таким сентиментальным? Впрочем, и он отлично понимал это, дело тут было не только в руке.
Доктор Заяц заранее предупредил его, что любое замедление восстановительного процесса может послужить признаком отторжения трансплантированной конечности, и в первую очередь отторжение может начаться с кожного покрова. Патрик удивился: при чем тут кожный покров? Иммунная система способна отторгнуть чужую конечность, внутренние функции могут после пересадки вообще не восстановиться, но уж кожа-то… Однако Заяц заявил:
— Кожа — это самая гнусь!
Слово «гнусь» он, несомненно, заимствовал из лексикона Ирмы. Она приучила Заяца, которого теперь звала «Ники», брать напрокат видеофильмы и смотреть их поздно вечером, лежа в постели. Эта приятная привычка вскоре привела к некоторым последствиям: Ирма оказалась беременной. Кстати сказать, герои одного из фильмов так и называли друг друга — «гнусь».
Вскоре Патрику стало ясно, что кожа и в самом деле может вести себя как последняя «гнусь». В первый понедельник января, на следующий день после того, как «Пэкерз» продули матч в Сан-Франциско, Уоллингфорд прилетел в Грин-Бей. Город пребывал в глубоком унынии; вестибюль гостиницы, в которой он остановился, больше напоминал похоронное бюро. Патрик поднялся в номер, принял душ, побрился и позвонил Дорис. Трубку сняла ее мать. Дорис и ребенок спали, и она пообещала Патрику, что Дорис позвонит в гостиницу, когда проснется. Хорошо хоть, он догадался попросить ее передать соболезнования отцу Дорис.
— По поводу «фортинайнеров», — пояснил он.
Повесив трубку, Уоллингфорд решил тоже немного вздремнуть. Он еще спал — и ему снился домик на озере, — когда Дорис вдруг вошла в его номер. Она приехала без звонка, оставив ребенка на попечении матери, и специально взяла машину, чтобы потом отвезти Патрика домой и показать ему Отто-младшего.
Патрик не понял, что означает это «потом». Желание побыть с ним наедине? Или же она просто хочет близости с той рукой, не желая, чтобы это видела ее мать? Но когда Патрик коснулся ладонью ее щеки — он, конечно же, вполне сознательно коснулся ее левой ладонью, — миссис Клаузен вдруг резко от него отвернулась. И не успел он подумать, что ему очень хочется коснуться ее груди, как почувствовал, что она обо всем догадалась и ей это неприятно.
Дорис даже пальто снимать не стала. Словно заехала в гостиницу просто так — захотелось прокатиться.
На этот раз Отто-младший, кажется, его узнал. Это было маловероятно, но у Патрика перехватило дыхание. На обратном пути в Бостон он не мог отделаться от дурных предчувствий: Дорис не только не прикоснулась к руке покойного мужа; она едва на нее взглянула! Неужели Отто-младший до такой степени ее отвлек?
В Бостоне легче не стало. Неделю или две он промучился, пытаясь разгадать те знаки, которые, похоже, подавала ему миссис Клаузен. Она, кажется, говорила, что и маленькому Отто, когда он вырастет, будет, наверное, приятно иногда видеть руку своего отца и даже держаться за нее. Интересно, что Дорис имела в виду, говоря: «когда он вырастет»? Вырастет насколько? Неужели она хотела сказать, что впоследствии намерена реже видеться с Уоллингфордом? Ее недавняя холодность и откровенное нежелание общаться с рукой Отто довели Патрика до жуткой бессонницы — такой бессонницы у него не было с тех послеоперационных недель, когда он страдал от невыносимых болей. Нет, что-то тут было не так!..
Теперь, когда Уоллингфорду снилось озеро, ему сразу же становилось холодно — так холодно бывает, когда на тебе мокрые плавки, а солнце уже зашло. И хотя нечто подобное грезилось ему после приема темно-синих капсул, но в данном случае ощущение мокрых плавок отнюдь не служило прелюдией к сексу. Это вообще никуда не вело. Патрику просто становилось холодно — и все; холодно, как где-нибудь на севере.
Однажды, вскоре после той поездки в Грин-Бей, Патрик проснулся утром необычно рано, чувствуя сильный озноб — он даже решил, что у него грипп. В ванной он вперился в свою левую руку, осмотрел даже ее отражение в зеркале. (В те дни он усиленно разрабатывал кисть, заставляя себя чистить зубы левой рукой — специалист по физиотерапии сказал, что это прекрасное упражнение.) Рука была зеленая Зелень начиналась примерно на два дюйма выше запястья, постепенно становясь темнее к кончикам пальцев, особенно большого. Зеленая, как мох! Или как вода в затененном озере в облачный день. Или как хвоя, если смотреть на хвойное дерево издалека или в туман; такой темно-зеленый, переходящий в черный, оттенок бывает у отражения сосен в воде… Уоллингфорд измерил температуру: сорок!
Он хотел было сперва позвонить миссис Клаузен, а уже потом уведомить о своих «достижениях» доктора Заяца, но разница во времени между Бостоном и Грин-Беем составляла час; жаль было будить Дорис и малыша. И он сразу позвонил Заяцу. Тот сказал, что будет ждать его в больнице, и прибавил сокрушенно:
— Я же говорил вам, Патрик, что кожа — это самая гнусь!
— Но ведь уже целый год прошел! — заорал Уол-лингфорд. — Я даже шнурки могу завязывать! И почти научился поднимать с полу крупные монеты! А скоро и мелочь смогу собрать!
— Темна вода… — сумрачно промолвил доктор Заяц. Они с Ирмой накануне смотрели фильм с загадочным названием «Темные воды». — Мы пока что знаем только одно — шансов по-прежнему пятьдесят на пятьдесят.
— Шансов на что? — пожелал уточнить Патрик.
— На возможность отторжения, дружочек. Но, заметьте, столько же и на приживление! — пояснил доктор. «Дружочком» Ирма звала теперь Медею.
Руку пришлось отнять еще до того, как миссис Клаузен смогла приехать в Бостон — она приехала вместе с ребенком и матерью. Никакого прощания с рукой — вынужден был объявить им доктор Заяц — кисть выглядела просто ужасно.
Уоллингфорд отдыхал, устроившись поудобнее, когда Дорис зашла к нему в палату. Ему было немного больно, но вполне терпимо по сравнению с теми муками, какие он испытывал после трансплантации. Да и по утраченной руке он не особенно горевал. Больше всего на свете он боялся потерять миссис Клаузен.
— Но ты же сможешь, как и раньше, приезжать к нам, видеться со мной и маленьким Отто, — убеждала его Дорис, — и мы тоже будем рады тебя видеть… время от времени. Ты же старался! Ты хотел дать руке Отто новую жизнь! — Она заплакала. — Ты сделал все, что в твоих силах! Я горжусь тобой, Патрик.
На этот раз она даже не посмотрела на чудовищных размеров повязку, которая выглядела так, словно под ней все еще скрывалась рука. Уоллингфорду было приятно, когда Дорис взяла его правую руку и на мгновение прижала ее к груди, хоть он и знал — это прощание.
— И я горжусь тобой… и тем, что ты совершила, — пробормотал Уоллингфорд, и слезы брызнули у него из глаз.
— С твоей помощью, — зардевшись, шепнула она. И тут же выпустила его руку.
— Я люблю тебя, Дорис, — сказал Патрик.
— Нет, ты не можешь.. — отвечала она, хотя и не слишком решительно. — Не можешь ты меня любить, Патрик!
Доктор Заяц оказался не в состоянии объяснить, почему отторжение началось так внезапно; точнее, он попытался запудрить им мозги той обычной белибердой, какой всегда отделываются патологоанатомы, объясняясь с родственниками умершего.
Уоллингфорду оставалось только гадать, что случилось на самом деле. Может быть, рука почувствовала, что любовь миссис Клаузен теперь полностью отдана ребенку? Если Отто и дано было ведать, что его рука как-то поможет его жене завести ребенка, которого они столько времени тщетно пытались зачать, то могла ли ведать об этом сама рука? Вряд ли.
В общем, Уоллингфорд довольно быстро смирился с тем, что попал в число «других пятидесяти процентов». В конце концов, он прекрасно знал, что такое «отторжение» — его самого отторгли, и сделала это его бывшая жена. И физически, и морально он страдал несравненно сильнее, когда потерял собственную руку. Несомненно, миссис Клаузен с самого начала давала понять и почувствовать, что даже после трансплантации рука Отто ему, Патрику, не принадлежит. (Можно только догадываться, что сказал бы на сей счет специалист по медицинской этике.)