– Я начинаю понимать, – со вздохом отозвался Царевич, – такое смятение я не однажды испытывал, не ведая отчего; но откуда же возьмутся тобой описанные избранницы в моем унылом заточении?
   Они еще немного поговорили: так царевичу был преподан первый урок любви.
   – Увы, – сказал он, – если любовь и вправду такая Радость, а разлука – такое горе, то упаси меня Аллах мешать счастью любящих.
   Он открыл клетку, принял в руки голубя и, нежно поцеловав его, поднес к окну.
   – Лети, счастливая птаха, – сказал он, – празднуй вместе с избранницей сердца юность и весну. Зачем тебе томиться со мною в этой мрачной башне, куда любовь никогда не проникнет?
   Голубь радостно затрепетал крылами, взлетел, описал круг – и ринулся вниз, в цветущую долину Дарро.
   Царевич проводил его взглядом и дал волю горьким слезам. От пения птиц, недавно столь отрадного, становилось еще горше. Любовь, любовь, любовь! Ах, бедный юноша! Теперь ему был внятен этот напев.
   Мудрого Бонаббена он встретил с огнем в глазах.
   – Ты почему держал меня в подлом невежестве? – крикнул он. – Почему ты скрывал от меня великое таинство и основу самой жизни, то, что понятно последнему насекомому? Смотри, как ликует вся природа. Все живое справляет праздник жизни с другом или подругою. Вот об этой любви я тебя и спрашивал. Почему же мне одному закрыты ее радости? Зачем столько дней моей юности растрачено в неведении об этих восторгах?
   Мудрый Бонаббен понял, что таить больше нечего: царевичу открылось опасное и запретное. И он рассказал ему о предреченье звездочетов и о том, как было решено его воспитывать, чтоб уберечь от грядущих бед.
   – А теперь, мой царевич, – заключил он, – жизнь моя в твоих руках. Если твой отец узнает, что ты, будучи под моей опекою, проведал о любовной страсти, то я отвечу за это головой.
   Царевич отличался благоразумием, свойственным его летам, и легко поддался на увещанья своего наставника, поскольку ничего другого ему не оставалось. Да он и в самом деле был привязан к Эбен Бонаббену, а с любовной страстью знаком лишь на словах; вот он и согласился похоронить это знание в своей груди, чтоб уцелела голова философа.
   Однако его благоразумию предстояли дальнейшие испытания. Через несколько дней, поутру, когда он стоял и грустил у башенных зубцов, давешний голубь покружил над его головою и бесстрашно опустился к нему на плечо.
   Царевич бережно прижал его к сердцу.
   – Счастливец! – сказал он. – Ты летаешь, словно на крыльях зари, для тебя открыты все дали. Где ты побывал с тех пор, как мы расстались?
   – В дальних краях, о мой царевич; и в благодарность за мою свободу я принес тебе оттуда добрую весть. Я летел куда глаза глядят, парил над горами и долами – и вдруг увидел внизу сказочный сад, изобильный цветами и плодами. Он раскинулся на зеленом лугу, в излучине реки, а посреди сада был пышный дворец. Я опустился на крышу беседки отдохнуть после долгого полета. В беседке на скамье сидела царевна, юная и нежная, как утренняя заря. Такие же юные служанки обвивали ее гирляндами и примеряли ей венки, но она была прелестнее всех полевых и садовых цветов. И расцвела она вдали от людских взоров, ибо сад обнесен высокой стеною и входа в него нет никому. Когда я увидел это прелестное создание, юное, невинное, не затронутое мирскими соблазнами, я подумал: вот кому суждено небом стать избранницей моего царевича.
   Пылкому сердцу Ахмеда не хватало только этой искры; вся его потаенная влюбчивость сразу обрела устремление, и он без памяти влюбился в далекую царевну. Он написал ей восторженное письмо, исполненное пламенного обожания и глубокой скорби о своем злосчастном заточении: будь он свободен, он непременно отыскал бы ее и пал к ее ногам. Послание кончалось стихами, нежными и трогательно-красноречивыми: он ведь был поэт по натуре, и к тому же его вдохновляла любовь. Он надписал письмо: «Прекрасной Незнакомке от узника – царевича Ахмеда», потом надушил его мускусом и розовым маслом – и отдал голубю.
   – Лети, о надежнейший из посланцев! – сказал он. – Лети над горами и долами, над реками и низинами; не отдыхай в кущах и не касайся земли, пока не отдашь это письмо владычице моего сердца.
   Голубь взлетел высоко-высоко и помчался стрелой. Царевич провожал его глазами, пока он не стал пятнышком на облаке и не исчез за горою.
   День за днем ожидал он возвращения вестника любви, но понапрасну. Он уж начал было пенять на его ветреность, как вдруг однажды вечером, перед самой зарею, верный голубь впорхнул в покой и, бездыханный, грянулся у его ног. Чья-то шальная стрела пронзила ему грудь, и он долетел из последних сил. Царевич в горе склонился над этой кроткой жертвою преданности и заметил вокруг шеи голубка жемчужную нить, а на ней зажатый под крылом эмалевый медальон с портретом царевны в расцвете юной красы. То была, конечно, прекрасная незнакомка из сказочного сада, но кто она такая? где ее искать? в радость ли ей было его письмо? и послан ли этот портрет в знак взаимности? Верный голубь был мертв – и осталось лишь гадать и сомневаться.
   Царевич вглядывался в портрет, пока слезы не застлали ему глаза. Он прижимал его к губам и к сердцу; он замер над ним на долгие часы, изнемогая от нежности. «Чудное подобие! – говорил он, – увы, лишь подобие! Но как томно светятся ее очи! И алый рот будто сейчас вымолвит: да! Ах, тщетные грезы! Может статься, этот взгляд и улыбка предназначены моему счастливому сопернику? И где, в каких краях искать мне ту, на чьи черты я взираю? Кто знает, какие горы, какие царства разделяют нас? какие преграды встанут между нами? Может быть, сейчас, в этот самый миг, она окружена воздыхателями, а я заперт в этой башне и попусту томлюсь, обожая живописный призрак».
   И царевич Ахмед решился. «Бежать, – сказал он, – бежать из этого дворца, который стал для меня постылым узилищем; я пойду по свету влюбленным странником на поиски неведомой царевны». Бежать из башни днем, когда все настороже, было бы затруднительно, однако ночами дворец почти не охранялся, ибо никто не ждал подобной прыти от царевича, столь послушливо сносившего заточение. Но как ему выбраться отсюда темной ночью и нехоженым путем? Он вспомнил про сыча, ночного рыскуна: он-то наверняка знает тут все ходы и выходы. Царевич отыскал его в укрытии и спросил, хорошо ли он знаком со здешними местами. В ответ сыч необычайно напыжился.
   – Да будет ведомо тебе, о царевич, – сказал он, – что наша совиная порода – очень древняя и могущественная, хоть нынче слегка и зачахла: мы владеем развалинами дворцов и замков по всей Испании. Нет такой башни в горах, крепости на равнине или старой городской цитадели, где бы не обитал мой брат, дядя или иной родич; и, навещая свою несметную родню, я изучил все углы и закоулки и знаю эти края вдоль и поперек.
   Царевич очень обрадовался, что сыч такой замечательный топограф, и по секрету рассказал ему о своей нежной страсти и о намерении бежать и пригласил его в спутники и советчики.
   – Как это? – недовольно сказал сыч. – Мне – мешаться в любовные дела? Мне, мыслителю и созерцателю луны?
   – Не обижайся, о высокоумнейший сыч, – ответствовал царевич. – Если ты на время отвлечешься от размышлений и луны и поможешь мне бежать, то потом ты получишь все что душе угодно.
   – У меня и так все есть, – сказал сыч. – Мышей мне хватает, ибо ем я немного, и этой выбоины в стене достаточно для моих ученых занятий, а что еще нужно такому философу, как я?
   – Подумай, мудрейший сыч: ты угрюмо сидишь в своей келье и созерцаешь луну, а твои дарования пропадают для мира. Когда-нибудь я стану государем и подыщу тебе почетную и достойную должность.
   Сыч-философ был выше житейских соблазнов, но честолюбия не лишен; в конце концов он дал себя уговорить и согласился сопровождать царевича и помогать ему советом и руководством.
   Влюбленные не терпят проволочек. Царевич собрал все свои драгоценности и прихватил их с собой на дорожные расходы. В ту же ночь он спустился с башенного балкона на своем кушаке, перелез через наружную стену Хенералифе и следом за сычом затемно углубился в горы.
   Там он держал совет с проводником, куда им лучше направиться.
   – По моему разумению, – сказал сыч, – нам надо сперва добраться до Севильи. Да будет тебе ведомо, что много лет назад я гостил там у дяди, знатного и властного филина, который проживал в развалинах городской крепости. Летая ночами над городом, я часто замечал свет в уединенной башне. Наконец я однажды присел на парапет и увидел, что внутри, возле горящего светильника, сидит, обложившись колдовскими свитками, арабский звездочет, а на плече у него – старинный его наперсник, древний ворон, вывезенный из Египта. Я знаком с этим вороном и обязан ему немалой толикой своих познаний. Звездочет давно в могиле, но ворон обитает все там же; долголетие этих птиц поистине изумительно. И не мешало бы тебе, о царевич, пойти к этому ворону, ибо он – вещун, чародей и сведущ в чернокнижии, как и все вороны, а особенно египетские.
   Беглецу этот мудрый совет пришелся очень по душе, и решено было идти в Севилью. Уважая обычай спутника, царевич шел только ночью, а днем отдыхал в какой-нибудь темной пещере или полуразрушенной дозорной башне: сыч знал наперечет все укромные места, ценил всякую древность и обожал развалины.
   Однажды утром, на рассвете, они завидели стены Севильи, и сыч, не выносивший коловращенья и сутолоки людных улиц, остался за городом и присмотрел себе удобное дупло.
   Царевич вошел в ворота и вскоре был у волшебной башни, которая высилась над городскими домами, как пальма над кустарником пустыни; эта башня стоит и сейчас и называется Хиральда, знаменитая севильская мавританская башня.
   Царевич взошел на башню длинной-длинной винтовой лестницей и увидел ворона-чернокнижника, древнего, загадочного, поседелого, в облезлом оперенье и с бельмом на глазу – словом, сущий призрак. Он стоял, поджав негу и склонив голову набок, вперившись зрячим глазом в чертеж на каменном полу.
   Царевич приблизился к нему с робостью и почтением, подобающими древним летам и нездешней мудрости.
   – Позволь, о старейший и многоумный ворон, – промолвил он, – на миг прервать твои ученые занятия, которым дивится весь мир. Пред тобою зарочник любви, и мне нужен твой совет, как отыскать ту, кому я принес свои зароки.
   – Иными словами, – сказал ворон с важным видом, – ты ищещь искусного хироманта. Протяни ладонь, и я разгадаю таинственные начертанья твоего жребия.
   – Прости меня, – сказал царевич, – но я пришел не затем, чтобы проницать взором судьбу, которая, по милости Аллаха, сокрыта от глаз смертных; меня выслала в путь любовь, и я ищу ту, которая положит конец моими скитаньям.
   – Неужели ее так трудно найти в любвеобильной Андалузии? – спросил старый ворон, хитро сощурив единственный глаз. – А уж здесь-то, в развеселой Севилье, где черноглазые красотки отплясывают самбру в каждой апельсиновой роще?
   Царевич зарделся: его слегка покоробило, что дряхлая птица, стоя одной ногою в могиле, выказывает такое легкомыслие.
   – Поверь, – строго сказал он, – я вовсе не какой-нибудь беспутный бродяга. До черноглазых андалузянок, что пляшут в апельсиновых рощах у Гвадалквивира, мне нет никакого дела. Я разыскиваю неведомую и непорочную красу, ту, которая изображена вот на этом портрете; и заклинаю тебя, о могущественный ворон, помоги мне, если можешь, наукою или ведовством, скажи мне, как ее найти?
   Почуяв в словах царевича укоризну, седоголовый ворон насупился.
   – Юные красавицы, – сухо отвечал он, – ко мне касательства не имеют. Я прилетаю к согбенным летами старцам, а не к прелестным девицам; я – провозвестник судьбы; я каркаю с кровли о близкой смерти и хлопаю крыльями у одра болезни. Спрашивай у других про свою неведомую красу.
   – У кого же и спрашивать, как не у мудрецов, углубленных в Книгу судеб? Знай еще, что я – царевич, что жребий мой возвестили звезды и что от успеха моих сокровенных поисков зависит, может статься, судьба царств.
   Услышав, что дело это немаловажное и предначертанное звездами, ворон повел себя иначе и с глубоким вниманием выслушал всю повесть царевича. Когда тот закончил, он произнес:
   – Сам я не могу помочь тебе дознаться, что это за царевна, ибо я не летаю по садам и не заглядываю в беседки, а отправляйся-ка ты в Кордову, к пальме великого Абдаррахмана возле главной мечети; под пальмой увидишь знаменитого путешественника, который побывал во всех странах и при всех дворах, баловня цариц и царевен. Он тебе скажет, где найти твою.
   – Спасибо тебе за эти бесценные сведения, – сказал царевич. – Прощай, о почтеннейший чародей.
   – Прощай, влюбленный скиталец, – сухо отозвался ворон и снова углубился в нескончаемые размышления над чертежом.
   Царевич покинул Севилью, разыскал спутника-сыча, который по-прежнему дремал в своем дупле, и пошел в Кордову.
   Он шел висячими садами, апельсиновыми и лимонными рощами над прекрасной долиною Гвадалквивира. У ворот Кордовы сыч забрался в расселину стены, а царевич побрел на поиски пальмы, посаженной в незапамятные дни великого Абдаррахмана. Она росла посреди главного двора мечети, возвышаясь над апельсинами и кипарисами.
   По аркадам кучками сидели дервиши и факиры, и правоверные цепочкой шли в мечеть, совершив пред тем омовение у фонтанов.
   Возле пальмы стояла толпа и слушала чьи-то бойкие речи. «Это, наверно, и есть великий путешественник, который откроет мне, где найти неведомую царевну», – сказал себе царевич. Он замешался в толпу и с изумлением обнаружил, что слушают они самодовольного попугая в зеленом полукафтанье, с дерзким взглядом и горделивым хохолком.
   – Как это так? – спросил царевич у соседа. – Что за удовольствие почтенным людям слушать, как тараторит болтливая птица?
   – Слова твои обличают неведение, – отозвался тот. – Это же потомок знаменитого персидского попугая, прославленного рассказчика. С языка его льется вся мудрость Востока, стихами он так и сыплет. Он побывал при дворах многих чужеземных государей и всюду прославился ученостью. А женский пол в нем просто души не чает, да оно и понятно: такой ученый попугай и вдобавок знаток поэзии!
   – Превосходно, – сказал царевич. – Мне нужно переговорить с глазу на глаз с этим знаменитым путешественником.
   Он отозвал попугая в сторону и поведал ему о цели своего странствия. Едва он начал, как попугай разразился сухим, трескучим смехом и хохотал до слез и чуть не до колик.
   – Прошу прощенья, – еле выговорил он, – но при слове «любовь» меня всегда разбирает хохот.
   Царевича покоробила эта неуместная веселость.
   – Разве не любовь, – сказал он, – есть великое таинство природы, сокровенная основа жизни, скрепа мирозданья?
   – Что за вздор! – прервал его попугай. – С чьих это слов ты порешь такую чувствительную чушь? Помилуй, любовь совершенно вышла из моды, остроумные и благовоспитанные люди о ней и говорить-то стыдятся!
   Царевич вздохнул, вспомнив, как говорил о любви друг его голубь. Ну что же, подумал он, этот попугай привык жить при дворе, он ставит превыше всего острословие и тонкое воспитание – и знать не знает, что такое любовь. Чтоб не слышать больше насмешек над чувством, переполнявшим его сердце, он перешел прямо к делу.
   – О утонченнейший попугай, – сказал он, – ты, допущенный в тайная тайных, лицезрел в своих странствиях столько неведомых миру красавиц; скажи мне, знакома ли тебе та, с которой писан этот портрет?
   Попугай взял медальон коготками, склонил голову на один бок, потом на другой, поднес портрет к одному, потом к другому глазу.
   – Клянусь честью, – сказал он, – прелестное личико, просто прелестное; но, перевидав на своем веку столько прелестных женщин, трудно припомнить… хотя погоди – бог ты мой! дай-ка еще погляжу – ну, конечно, это королевна Альдегонда: могу ли я забыть свою любимицу!
   – Королевна Альдегонда! – повторил за ним царевич, – а как же ее отыскать?
   – Тихо, тихо, – сказал попугай. – Отыскать можно, заполучить труднее. Она – единственная дочь христианского короля, чей престол в Толедо, и до семнадцати лет ее держат затворницей – что-то там напредсказывали болваны звездочеты. Увидать ты ее не увидишь: к ней никому нет доступа. Меня, правда, пригласили поразвлечь ее – и ручаюсь тебе словом видавшего виды попугая: знавал я королевен куда глупей, чем она.
   – Теперь вот что, мой дорогой попугай, – сказал Царевич. – Я наследник престола и в один прекрасный День взойду на него. Я вижу, какая ты даровитая птица, вижу, как ты знаешь свет. Помоги мне добиться Руки этой королевны, и я дам тебе видное место при Дворе.
   – Идет, – сказал попугай, – только, пожалуйста, чтоб ничего не надо было делать, а то наш брат умник работы не любит.
   Сборы были недолгие: царевич вышел из Кордовы теми же воротами, призвал сыча из расселины, представил его их новому спутнику как ученого собрата, и они пустились в путь.
   Продвигались они куда медленнее, чем хотелось нетерпеливому царевичу; но попугай привык к светской жизни и не любил, чтоб его рано будили. А сыч, напротив, засыпал в полдень и спал до вечера. Его вкус к древности тоже был помехой, ибо он не пропускал без привала и осмотра ни одной развалины и рассказывал о каждой старой башне и замке длинные, невероятные истории.
   Царевич ожидал, что ученые птицы быстро сдружатся, но тут он ошибся, как никогда в жизни. Они вздорили беспрерывно. Один был острослов, другой – философ. Попугай читал стихи, бранил нынешние вкусы и был сугубо щепетилен в ученых тонкостях; сыч в грош не ставил все его познания и признавал из наук одну метафизику. На это попугай отвечал песенками, остротами и насмешками над чинным собратом и сам же до упаду смеялся своим шуточкам; сыч почитал это все крайне оскорбительным, сердился, дулся, мрачнел и замолкал на целый день.
   Царевича эти ссоры не задевали: он был погружен в мечтания и любовался портретом прекрасной королевны. Так они миновали угрюмые перевалы Сьерры-Морены, пересекли выжженные равнины Ла Манчи и Кастилии и пошли берегом «Золотого Тахо», расчертившего своими колдовскими изгибами пол-Испании и Португалию. Наконец вдали показались неприступные стены и башни, выстроенные на скалистом отроге, подошву которого огибает, ярясь и буйствуя, Тахо.
   – Взгляни, – воскликнул сыч, – вот древний достославный град Толедо: он весь овеян стариной. Взгляни на эти обомшелые купола и башни, сказочно-величавые; многие и многие мои предки провели там жизнь в размышлениях.
   – Тьфу, пропасть! – крикнул попугай, прерывая степенные восторги приверженца старины, – да что нам за дело до твоих древностей, сказаний и предков? Взгляни лучше вон туда, на обитель юности и красоты, – там, о царевич, обитает твоя ненаглядная королевна.
   Царевич поглядел – и увидел зеленый луг в излучине Тахо и пышный дворец среди кущ сказочного сада. Так и описывал ему голубь то место, где он впервые видел королевну с портрета. Царевич смотрел как завороженный, не пытаясь унять сердце: «Может быть, сейчас, – думал он, – прекрасная королевна резвится в тех вон тенистых кущах, или легкою стопой проходит по той террасе, или отдыхает под теми высокими сводами!» Приглядевшись, он заметил, что стены вокруг сада очень высокие, перебраться через них будет нелегко; а вдоль стен прогуливается вооруженная стража.
   Царевич повернулся к попугаю.
   – О благовоспитаннейший из пернатых, – сказал он, – ты владеешь человеческой речью. Лети же в сад; отыщи мою обожаемую и скажи ей, что царевич Ахмед, влюбленный скиталец, ведомый звездами, пришел за нею на цветущие берега Тахо.
   Гордый таким порученьем, попугай полетел к саду, шутя миновал высокую стену и, покружив над лугами и рощами, уселся на перила балкончика над рекой, заглянул в окно просторной беседки и увидел королевну. Облокотившись на ложе, она не отрывала глаз от листа бумаги, и слезы одна за другой струились по ее бледным щекам.
   Пригладив перья, одернув ярко-зеленый полукафтан и взбив хохолок, попугай перепорхнул внутрь, уселся, как велит этикет, и сказал умильным голосом:
   – Осуши слезы, о прекраснейшая королевна, сейчас я утешу твое сердце.
   Услышав чей-то голос, королевна изумленно обернулась и увидела всего-навсего птичку в зеленом: она подпрыгивала и кланялась.
   – Увы, – сказала она, – какого утешенья ждать от тебя, от попугая?
   Попугай был слегка уязвлен.
   – Я утешил в свое время немало прелестных дам, – заметил он, – но не о том речь. Нынче я – царский посол. Знай, что гранадский царевич Ахмед явился за тобой на цветущие берега Тахо.
   Глаза прекрасной королевны заблистали ярче брильянтов ее диадемы.
   О чудеснейший попугай, – сказала она, – поистине утешны мне твои вести, ибо я слабела, чахла и была едва не при смерти от сомнений в постоянстве Ахмеда. Лети же назад и скажи ему, что его письмо до последнего слова запечатлено в моем сердце, а стихи его напитали мою душу. И еще скажи, пусть он готовится отстоять свою любовь. Завтра, в день моего семнадцатилетия, отец мой устраивает большое состязанье королевичей, и моя рука будет наградой победителю.
   Попугай полетел обратно прямиком через густые рощи и вскоре достиг того места, где с нетерпеньем ждал его царевич. Восторг Ахмеда, который обрел въяве обожаемую незнакомку с портрета и она оказалась нежной и преданной ему, понятен будет лишь тем счастливцам, у кого воочию сбывались мечтанья, кто осязал возлюбленную тень. Однако радость его была омрачена вестью о близком турнире. В самом деле, на берегах Тахо уже сверкало оружие и пели трубы множества рыцарей, которые с пышной свитою спешили в Толедо на объявленное состязанье. Та же звезда, что правила судьбою Ахмеда, оберегала королевну: семнадцать лет она прожила взаперти, хранимая от нежной страсти. Но молва о ее прелести от того лишь разрасталась. Сыновья могущественных королей спорили о ее руке, и отец ее, государь на редкость прозорливый, чтоб не заводить себе врагов, предложил им самим решить спор оружием. Некоторые из соперников славились силой и доблестью. Что было делать злополучному Ахмеду без воинского снаряжения и без рыцарской сноровки?
   – Несчастный я царевич! – сказал он. – Ведь я вырос в одиночестве на попеченье философа. А какой прок от алгебры и философии в делах любви? Ах, Эбен Бонаббен! Как же ты пренебрег моей ратной выучкой?
   На это откликнулся сыч, начав речь благочестивым возгласом, ибо он был ревностный мусульманин.
   – Аллах акбар! Велик Аллах! – провозгласил он. – Ему подвластны все тайны мира – один он вершит судьбу государей! Знай, о царевич, что край этот полон сокрытых чудес, ведомых лишь тем, кто, подобно мне, стяжает познания во тьме. Знай же, что в окрестных горах есть пещера, в пещере – железный стол, на столе – волшебный доспех, а возле стола – околдованный конь, спрятанный там давным-давно.
   Царевич так и замер в изумлении, а сыч, хлопая круглыми глазищами и топорща совьи рожки, продолжал:
   – Много лет назад я был в этих краях с отцом, который облетал свои владения, и мы остановились там в пещере; тогда-то я и был посвящен в ее тайну. Семья наша хранит предание, в малолетстве слышанное мною от деда, будто доспех этот принадлежал мавританскому чародею, который укрылся в пещере после захвата Толедо христианами и умер в ней, оставив коня и доспех под особым заклятьем: они доступны лишь мусульманину, и только от восхода солнца до полудня. И кто облачится в доспех и сядет на коня, тот одолеет любого противника.
   – Довольно, пойдем искать эту пещеру! – вскричал Ахмед.
   Вход в пещеру отыскался на дикой каменистой круче, каких много в окрестностях Толедо: он был далеко в стороне от всех троп, и различить его мог разве что глаз мышелова – или археолога. Могильная лампада, заправленная вечным маслом, разливала бледный свет. На железном столе посреди пещеры был разложен волшебный доспех, к столу прислонено копье, а рядом стоял арабский скакун, снаряженный в бой и недвижный, как статуя. Чистый стальной блеск доспеха не потускнел от времени; конь был словно только что с пастбища, и, когда Ахмед потрепал его по шее, он ударил копытом и заржал так, что содрогнулись стены пещеры. Теперь царевич мог явиться на завтрашний турнир «в броне, при оружье, на добром коне».
   И вот настало роковое утро. Ристалище разбили на равнине прямо у подножия скал под стенами Толедо, возле которых сооружены были подмостки и галереи для зрителей, устланные богатыми коврами и защищенные от солнца шелковыми навесами. На этих галереях восседали все красавицы здешнего края, а внизу гарцевали рыцари в пернатых шлемах со своими пажами и оруженосцами; и надменней других были королевичи, приехавшие сразиться за бесценную награду. Но все красавицы здешнего края померкли, когда рядом с отцом появилась королевна Альдегонда, впервые представшая взорам людским. При виде ее несказанной прелести толпу охватил ропот восхищенья, а у королевичей, привлеченных на турнир одной молвою о ее красоте, вдесятеро прибыло решимости биться.