Нескольким рыцарям, до той поры ревностным приверженцам великого магистра, увещанья показались разумными, и они предложили ему послушаться доброго совета.
   – Рыцари, – ответствовал он Алонсо Фернандесу де Кордова и его спутникам, – благодарю вас за совет, данный, я знаю, от чистого сердца; если б я искал славы для себя, я, может статься, и последовал бы ему. Но я призван явить торжество нашей веры, и господь соделает чудо моей рукою. Что до вас, рыцари, – обратился он к своим поколебавшимся сторонникам, – то если в сердца ваши закралась робость или вы сожалеете о том, что пошли на великое дело, возвращайтесь с богом, и благословенье мое пребудет с вами. Я же, если останусь сам-друг с этим святым отшельником, все равно пойду вперед, и мне суждено водрузить наше святое знамя на стенах Гранады либо сгинуть в сече.
   – Дон Мартин Яньес де Барбудо, – отвечали рыцари, – мы не из тех, кто оставляет своего предводителя, сколь бы ни был он опрометчив в решениях. Мы предостерегли, и только. Веди же нас, и если на смерть, то умрем мы рядом с тобою.
   Тем временем пешее воинство заволновалось. «Вперед! Вперед! – кричали они. – Вперед, за веру!» И не знаку великого магистра отшельник снова воздел крест, и они вступили в горное ущелье с торжествующими песнопениями.
   На ночь они встали лагерем у реки Асорес, а поутру, в день воскресный, перешли границу. На пути их возникла atalaya, одинокая башня, воздвигнутая на скале: это была пограничная застава, с которой подавали весть о вторженьях. Поэтому она звалась el Torre del Exea (Башня-соглядатай). Великий магистр остановил войско и приказал башенной страже сдаваться. В ответ на него обрушили град камней и ливень стрел – он был ранен в руку и три воина убиты.
   – Как же так, святой отец? – сказал он отшельнику. – Ты ведь уверял, что из моего войска не погибнет ни один!
   – Так и будет, сын мой; я говорил тебе о великой битве с царем нечестивых. Есть ли нужда в чуде, чтобы взять эту жалкую башенку?
   Эти слова убедили великого магистра. Он приказал обложить башню бревнами и хворостом и спалить ее. Пока что с мулов сгрузили съестной припас, и крестоносцы расселись на траве подальше от башенных лучников, чтобы подкрепить силы перед трудами дневными. В это время вдали внезапно появилось мавританское войско. Нагорные atalayas огнем и дымом подали сигнал «неприятель нарушил границу», и повелитель Гранады выступил навстречу врагу с сильной ратью.
   Крестоносцы, которых едва не застали врасплох, схватились за оружие и приготовились к бою. Великий магистр приказал своим тремстам всадникам сойти с коней и драться в общем пешем строю. Но мавры молниеносным ударом отрезали рыцарей от пехоты и не дали войску соединиться. Великий магистр возгласил старинный боевой клич: «Сантьяго! Сантьяго! Испания, на бой!» Он и его рыцари устояли под яростным натиском, но были окружены бесчисленными врагами; их осыпали камнями, стрелами, дротиками и аркебузными пулями. Они не дрогнули и учинили страшное побоище. Отшельник врубился в самую гущу. Одной рукою он вздымал крест, другою неистово разил мечом, сокрушая ряды врагов, пока, весь иссеченный, не рухнул наземь. Великий магистр видел это и понимал теперь, что пророчество не сбылось. Отчаявшись, он сражался еще яростнее, но и его одолела вражья сила. Тем же святым рвением одушевлены были и его преданные рыцари. Никто не обратился вспять, никто не запросил пощады: все стояли насмерть. Из пеших воинов многие были убиты, многие взяты в плен, кое-кто спасся в Алькала ла Реаль. Когда мавры принялись обдирать убитых, оказалось, что раны у всех рыцарей были спереди.
   Так были разгромлены незадачливые крестоносцы. Мавры хвастали победой как доказательством превосходства своей веры, и Гранада встретила царя всенародным ликованием.
   Поход этот, вне всяких сомнений, был затеян самочинно, вопреки прямому запрету короля Кастилии, и державы остались в мире. Мавры даже оказали почтение доблести великого магистра и с готовностью выдали его тело Дону Алонсо Фернандесу де Кордова, который явился за этим из Алькала. Приграничные обитатели христианского королевства воздали павшему скорбные почести. Тело его возложили на носилки, застланные флагом ордена Алькантара, перед носилками несли сломанный крест, знак нерушимого упования и роковой неудачи. Похоронное шествие пронесло его останки тем же горным перевалом, на который он устремился с такой решимостью. И всюду по пути, в городах и селеньях, жители провожали носилки слезами и стенаньями, оплакивая доблестного рыцаря и мученика веры. Тело его было погребено в часовне монастыря Санта Мария де Альмоковара, и на гробнице по сей день видны затейливые старинные литеры – надпись, свидетельствующая о его отваге: Здесь покоится тот, чье сердце не ведало страха (Aqui yaz aquel que par neua cosa nunca eve pavor en seu corazon).

Испанская патетика

   Под конец моего пребывания в Альгамбре, я все чаще заходил в иезуитскую библиотеку при университете, пристрастившись к чтению старинных испанских летописей, обернутых в пергамент. Меня восхищали причудливые повести из тех времен, когда христиане делили полуостров с маврами. Есть в них ханжество, а порою и изуверство, но речь идет о благородных деяниях и возвышенных чувствах, и всюду разлит острый и пряный восточный привкус, который исчезает с изгнанием мавров. Правда, Испания и поныне страна особая: ее история, обычаи, нравы и склад ума – все иное, нежели в остальной Европе. Это страна романтической патетики, не имеющей ничего общего с той чувствительностью, которая под именем романтизма господствует в новейшей европейской литературе, она занесена с блистательного Востока, и доблестными учителями ее были сарацинские рыцари.
   С арабами-завоевателями в готскую Испанию вторглась иная, высшая образованность чувства и ума. Арабы тогда были смышленым, хитроумным, горделивым и мечтательным народом, вскормленным восточной наукой и литературой. Их новоявленные государства становились питомниками искусств и учености, нравы покоренного народа смягчались и облагораживались Постепенно обживаясь на завоеванных землях, они почувствовали себя законными наследниками, и в них стали видеть не пришельцев, а равноправных соседей. Полуостров – скопище государств христианских и мусульманских – на многие веки превратился как бы в ристалище, где искусство войны почиталось главным призванием человека и рыцарственная патетика достигла высшей утонченности. Первопричина враждебности – различие вероисповеданий – с веками перестала быть основанием для ненависти Соседние иноверческие государства то и дело заключали союзы, наступательные и оборонительные, так что крест и полумесяц являлись бок о бок в сраженье с общим врагом. В мирное время знатная молодежь той и другой веры стекалась в одни и те же города, христианские или мусульманские, дабы постигать военную науку. И зрелые мужи, которые недавно мерялись силами в смертельном бою, в перерывах между кровопролитными схватками, забыв вражду, встречались на состязаниях, турнирах и других воинских празднествах и старались превзойти друг друга в достойной и мужественной учтивости. Непримиримые противники сходились мирно, а если и возникали несогласья, то обе стороны стремились разрешить их благороднейшим образом с утонченнейшей любезностью, как подобает благовоспитанным рыцарям. Воины разной веры состязались в великодушии столь же рьяно, сколь и в отваге. Рыцарское поведенье иной раз кажется безмерно чопорным и щепетильным, а иногда поражает благородством и прямодушием.
   Летописи тех времен пестрят яркими примерами изощренной учтивости, героической самоотверженности, возвышенного бескорыстия и церемонного достоинства, и чтение это согревает душу. О рыцарских подвигах написаны драмы и сложены поэмы; они прославлены в тех вездесущих балладах, которые нужны народу как воздух и которые так закалили испанский характер, не сломленный веками превратностей и невзгод, что испанцы при всех своих многочисленных недостатках и поныне – самый великодушный и чистосердечный народ в Европе.
   Правда и то, что патетика, почерпнутая из упомянутых источников, подобно всякой другой, бывает показной и неумеренной. Порою она делает испанца напыщенным и велеречивым: он готов поставить pundonor, то есть вопрос чести, над здравым смыслом и требованиями нравственности; вконец обнищав, он все же будет изображать из себя grande caballero и взирать сверху вниз на «презренные ремесла» и любые житейские попеченья; но хоть это паренье духа подчас и высокопарно, оно все же поднимает его над тысячью низостей; он может впасть в нищету, но не опустится до подлости.
   В наши дни, когда народная литература занялась низменной жизнью и смакует человеческие пороки и безрассудства, когда владычица корысть вытаптывает нежные ростки поэтических чувств и опустошает души; в наши дни, говорю я, читателю, пожалуй, стоило бы иной раз заглянуть в эти повести о более достойных временах и более возвышенных устремлениях и как следует глотнуть старинной испанской патетики.
   Вслед за этими вступительными соображениями, осаждавшими меня утром в старой иезуитской библиотеке, я попытаюсь рассказать для примера одну легенду, извлеченную из пресловутых почтенных хроник.

Легенда о доне Муньо Санчо де Инохоса

   В Кастилии, в городе Силосе, под аркадами старинного бенедиктинского монастыря Сан Доминго, стоит ряд обветшалых, но все еще великолепных надгробий когда-то могущественного рыцарского рода Инохоса. Там есть мраморное изваянье простертого рыцаря в полном доспехе, ладони его сложены как бы для молитвы На одной стороне его надгробия высечен барельеф отряд конных воинов-христиан гонит в плен кавалькаду мавров и мавританок; на другой стороне те же воины стоят на коленях пред алтарем. Эта гробница, как и соседние, почти разрушилась, и барельеф может различить лишь зоркий глаз археолога. История же, связанная с изображеньями на гробнице, сохранилась в целости в древних испанских летописях, и суть этой истории такова.
   В давние времена, несколько сот лет назад, жил-был благородный кастильский рыцарь по имени Дон Муньо Санчо де Инохоса, владелец пограничного замка, о который разбились многие мавританские набеги. У него была своя дружина, семьдесят конных ратников старого кастильского закала: опытные воины, лихие наездники, железные люди. С ними он выезжал на мавров и стяжал грозную славу по ту сторону границы. Стены чертога его замка были увешаны знаменами, саблями и мусульманскими шлемами, добытыми в боях. Дон Муньо был к тому же страстным охотником: он держал собак всех пород, быстроногих скакунов и ловчих птиц для несравненной соколиной забавы. В передышках между походами он выезжал на охоту в окрестные леса: лаяли псы, трубили рога, у Дона Муньо было кабанье копье в руке или кречет на перчатке, и за ним мчалась охотничья свита.
   У жены его, Доньи Марии Паласин, нрав был тихий и кроткий, и она едва ли годилась в супруги столь отважному и дерзновенному рыцарю; реки слез проливала она, когда ее муж отправлялся в свои отчаянные походы, и неустанно молилась, чтобы он вернулся цел и невредим.
   Однажды на охоте этот доблестный рыцарь, укрывшись в зарослях у края зеленой прогалины, разослал загонщиков по лесу поднять и гнать на него зверя. Откуда ни возьмись, на лужайку вдруг выехала веселая кавалькада мавров и мавританок. Они все были без оружья, зато разодеты на диво: в бархат, парчу, индийские шали; золотые запястья, поножи и украшенья сверкали на солнце.
   Во главе этой беспечной кавалькады ехал юноша с гордой и величавой осанкой, одетый пышнее других, а рядом с ним девица; ветер откинул ее покрывало, и она скромно потупила глаза, но ее нежное личико сияло радостью и любовью.
   Дон Муньо возблагодарил звезды за такую добычу и порадовался, что одарит жену блестящими побрякушками с этих нечестивцев. Он поднес рог к губам, и лес содрогнулся от трубного звука. Со всех сторон примчались загонщики, и растерянные мавры вмиг стали пленниками.
   Прекрасная мавританка в отчаянии заломила руки, а ее служанки разразились душераздирающими воплями. Один лишь юный мавританский рыцарь сохранил достоинство и выдержку. Он спросил, как зовут предводителя всадников. Ему ответили, что это Дон Муньо Санчо де Инохоса, и лицо его просветлело. Он приблизился к рыцарю и поцеловал его руку.
   – Дон Муньо Санчо, – сказал он, – ты славишься как истинный и безупречный витязь, яростный в бою, но сведущий в благородных обычаях рыцарства. Надеюсь, что таков ты и есть. Пред тобою Абадил, сын мавританского правителя. Я ехал с этой дамой праздновать нашу свадьбу; по воле случая мы в твоей власти, но я полагаюсь на твое великодушие. Возьми все наши уборы и драгоценности, требуй какого хочешь выкупа, но избавь нас от оскорблений и бесчестия.
   Выслушав эту просьбу и видя прелесть юной четы, славный рыцарь склонился душою к ласке и учтивости. – Сохрани бог, – сказал он, – чтобы я помешал столь счастливому браку. Но в плен я вас все же возьму и заточу в своем замке на целых пятнадцать Дней: по праву сильного я хочу быть гостем на вашей свадьбе.
   Сказав так, он отправил вперед самого быстрого всадника оповестить Донью Марию Паласин о прибытии свадебной процессии и образовал со своими охотниками почетный эскорт плененной кавалькады. Завидя их, в замке вывесили флаги, и трубы запели со стен; навстречу им опустился подъемный мост и вышла Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями. Она приняла Аллифру, юную невесту, в свои объятия, поцеловала ее с сестринской нежностью и повела в замок. Между тем Дон Муньо разослал гонцов во все стороны, в замок навезли всевозможной снеди и лакомств и свадьбу справили торжественно и пышно. Пятнадцать дней в замке пировали и веселились. Были устроены воинские состязанья и бои быков, танцы и музыка, лилось вино, звучали песни менестрелей. По истечении срока Дон Муньо поднес молодым великолепные подарки и благополучно переправил их через границу со всею свитою. Таковы были учтивость и великодушие испанского рыцаря прежних времен.
   Несколько лет спустя король Кастилии призвал своих вассалов в поход на мавра. Дон Муньо Санчо откликнулся одним из первых и повел под королевское знамя семьдесят всадников, стойких и испытанных воинов. Донья Мария не могла оторваться от его груди.
   – Ах, дорогой мой, – воскликнула она, – доколе ты будешь искушать судьбу и когда же ты утолишь свою жажду славы!
   – Еще одна битва, – отвечал Дон Муньо, – еще одна, во славу Кастилии, и вот я приношу обет, что вслед за этим отложу меч и отправлюсь с моими рыцарями паломником ко гробу господню в Иерусалиме.
   Все рыцари принесли тот же обет, и Донья Мария немного утешилась, но все же на сердце у нее было тяжело, и печальным взглядом провожала она конников, пока стяг их не скрылся в лесу.
   Король Кастилии повел свое войско на равнину Альманары, и здесь, неподалеку от Уклеса, они встретили мавританскую рать. Завязалась долгая и кровавая битва, христиане отступали и наступали вновь, одушевленные отвагой предводителей. Дон Муньо был изранен, но поля брани не покидал. Наконец христиане дрогнули, ряды их смешались, и королю грозил плен.
   Дон Муньо призвал своих рыцарей на выручку.
   – Настало время, – крикнул он, – постоять за государя. Мужайтесь! Мы бьемся за истинную веру, сложим же головы и обретем жизнь вечную!
   Они встали живой стеной между королем и его преследователями и задержали погоню; король был спасен, но их спасать было некому. Они все бились до последнего вздоха. На Дона Муньо налетел могучий мавританский витязь, они сшиблись, и раненный в правую руку рыцарь был убит на месте. Когда сеча кончилась, мавр спешился у тела поверженного врага, чтобы снять его доспехи. Но, расстегнув шлем и увидев лицо Дона Муньо, он громко вскрикнул и ударил себя в грудь.
   – Горе мне! – рыдал он. – Я убил своего благодетеля! О цвет воинской доблести! О самый великодушный в мире рыцарь!
   Во время битвы на равнине Альманары Донью Марию Паласин терзала жестокая тревога. Она не сводила глаз с дороги из мавританских земель и беспрестанно спрашивала дозорного: «Что ты видишь?»
   Однажды вечером, в сумеречный час, дозорный затрубил в рог.
   – Я вижу в долине, – крикнул он, – большое шествие, христиане вперемешку с маврами. Впереди – стяг нашего господина.
   – Добрые вести! – возгласил старый сенешаль. – Господин наш возвращается с победой и ведет пленников!
   Замок огласился радостными кликами; развернули знамя, затрубили в трубы, опустили подъемный мост, и Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями вышла навстречу победителю-мужу. Но когда шествие приблизилось, она увидела высокий катафалк, крытый черным бархатом, а на нем покоился воин: он лежал в латах, со шлемом на голове и с мечом в руке, не побежденный и в смерти; и катафалк был обвешан щитами с гербом рода Инохоса.
   За катафалком скорбно шли мавританские рыцари в трауре; предводитель их бросился к ногам Доньи Марии, пряча лицо в ладонях Она узнала в нем красавца Абадила, которого однажды принимала в своем замке вместе с его невестою, ныне же он привез бездыханный труп ее мужа, ненароком зарубив его в бою!
 
   Раченьем мавра Абадила была воздвигнута гробница под аркадой монастыря Сан Доминго, то был горестный Дар в знак его скорби о гибели славного рыцаря Дона Муньо и почтенья к его памяти. Хрупкая и верная Донья Мария ненадолго пережила мужа. На одном из камней маленькой арки возле его гробницы выбита простая надпись: Hic jacet Maria Palacin, uxor Munonis Sancij de Hinojosa. (Здесь покоится Мария Паласин, супруга Муньо Санчо де Инохоса.)
   Но легенда о Доне Муньо Санчо не кончается его смертью. В тот день, когда отбушевала битва на равнине Альманары, служитель Святейшего Храма в Иерусалиме, стоя у городских ворот, увидел издали вереницу христианских рыцарей, должно быть паломников. Служитель был родом из Испании, и, когда паломники приблизились, он узнал в первом из них Дона Муньо Санчо де Инохоса, с которым когда-то был близко знаком. Поспешив к патриарху, он сообщил ему о прибытии знатных пилигримов, и патриарх вышел им навстречу с большой процессией священников и монахов, дабы оказать пришельцам должный почет. За предводителем шли семьдесят рыцарей – могучие и статные воины. Они несли шлемы в руках, и лица их были мертвенно-бледны. Никого не замечая и глядя прямо перед собой, они вошли во храм и, преклонив колена перед гробом Спасителя, в молчанье сотворили молитву. Затем они поднялись с колен, словно желая удалиться; патриарх со служителями подступили и обратились к ним, но их вдруг не стало.
   Все были поражены и недоумевали, что значит это чудо. Патриарх записал день и час и отправил гонца в Кастилию за вестями о Доне Муньо. Ему было отвечено, что в указанный день этот доблестный рыцарь и семьдесят его приближенных погибли в бою. Значит, рассудил патриарх, в Иерусалим являлись блаженные души христианских воинов во исполнение их обета о паломничестве ко гробу господню. Такова была кастильская верность прежних времен: слово надлежало держать и за гробом.
 
   Если кто-либо усомнится в чудесном явлении призрачных рыцарей, пусть заглянет в «Историю королей Кастилии и Леона», сочиненную ученым и благочестивым братом Пруденсио де Сандовалем, епископом памплонским; он найдет рассказ об этом в «Истории короля Дона Алонсо VI», на сто второй странице. Легенда эта слишком драгоценна, чтобы приносить ее в жертву недоверию.

Поэты и поэзия мусульманской Андалузии

   Под конец моего пребывания в Альгамбре меня несколько раз навещал мавр из Тетуана, с которым я, к великому своему удовольствию, прогуливался по чертогам и дворикам – он переводил и объяснял мне арабские надписи. Он очень старался, и смысл доходил до меня в точности; но передать мне красоту языка и изящество слога он наконец отчаялся. Аромат поэзии, говорил он, выдыхается в переводе. Однако передал он достаточно, чтобы еще прочнее привязать меня к этому необычайному творению зодчества. Может быть, в целом свете нет такого памятника своему веку и своему народу, как Альгамбра: суровая крепость снаружи, роскошный дворец внутри, зубцы стен ощерились войною, а в сказочных чертогах веет поэзией. Воображение снова и снова невольно переносится в те времена, когда мусульманская Испания сияла островком света в христианской, но помраченной Европе; извне она виделась хищной и воинственной державой, внутри это было царство изящной словесности, наук и искусств, где философией занимались с таким упоением, что довели ее до степени изощренного суемудрия, и где чувственное роскошество было облагорожено игрою мысли и воображения.
   Арабская поэзия, как известно, достигла высочайшего расцвета при испанских Омейядах, когда Кордова была средоточием могущества и роскоши Западного халифата. Один из последних халифов этой блистательной династии, Мухаммед бен Абдаррахман, сам был поэтом, как, впрочем, и большинство его предшественников. Он роскошествовал в знаменитом дворце и пышных садах аз-Захры, где его окружало все, что будит воображение и услаждает чувства. Дворец его был пристанищем поэтов. Его визиря Ибн Зейдуна называли Горацием мусульманской Испании; это прозванье он заслужил своими изысканными стихами, которые с восторгом читали даже при дворе Восточных халифов. Визирь страстно влюбился в царевну Валаду, дочь Мухаммеда. Она была кумиром отцовского двора и замечательнейшей поэтессой и славилась красотой не меньше, чем дарованием. Если Ибн Зейдун – Гораций, то она – Сафо мусульманской Испании. Царевна вдохновила самые сладостные стихи визиря; к ней обращен знаменитый рисалех – послание, которое историк Аш-Шаканди объявляет непревзойденным в его томной печали. Был ли поэт счастлив в любви, этого авторы, читанные мною, не сообщают; один из них роняет мимоходом, что царевна была столь же скромна, сколь и прекрасна, и что многие обожатели тщетно вздыхали по ней. Правда, владычеству любви и поэзии в дивной обители аз-Захры скоро настал конец: разразился народный мятеж. Мухаммед с семьей укрылся в крепости Уклее близ Толедо, где его вероломно отравил тамошний правитель. Так погиб один из последних Омейядов.
   Падение этой блистательной династии, при которой все и вся стекалось в Кордову, было благоприятно для литературных провинций мавританской Испании.
   «Когда ожерелье порвалось и жемчужины рассыпались, – говорит Аш-Шаканди, – правители малых государств поделили между собою наследие Бени Омейя». Они наперебой зазывали к себе поэтов и ученых и расточали им щедрые награды. Особенной щедростью отличались мавританские властители Севильи из прославленного рода Бени Аббада, «при которых, – по слову того же автора, – всюду явились пальмы и гранаты, увешанные плоцами; дивное красноречие струилось в стихах и прозе; каждый день стал торжественным игрищем; повесть их царствования изобилует благородными и возвышенными деяниями, слава о которых переживет века и навечно останется в памяти людской».
   Но больше всех от паденья Западного халифата выиграла в куртуазном изяществе Гранада, которая стала наследницей пышной Кордовы и превзошла ее своей пленительной прелестью.
   Ее благодатный климат – сочетанье пламенного зноя южного лета и прохладного дыханья снежных гор; сладостный покой ее долин и чарующая тень рощ и садов – все нежило душу и располагало к любви и поэзии. Поэтому в Гранаде сочинялось столько любовных стихов. Поэтому любовные песнопения дышали воинственным пылом и суровое ремесло воина украшалось добродетелями рыцарства. Баллады, которыми до сих пор восторженно гордится испанская литература, – лишь эхо любовных и рыцарских лэ, когда-то восхищавших мусульманский двор Андалузии; нынешний историк Гранады [23] считает, что от них берет начало rima Castellana [24] и что это разновидность «веселой науки» трубадуров.
   Отнюдь не чуждался поэзии и прекрасный пол. «Если бы Аллах, – говорит Аш-Шаканди, – даровал Гранаде лишь одну милость, сделав ее родиной стольких поэтесс, то и тогда бы она прославилась в веках». Одною из самых знаменитых поэтесс была Хафса, наделенная, как свидетельствует все тот же летописец, красотою, дарованием, знатностью и богатством. До нас дошел лишь отрывок одного ее стихотворения, обращенного к возлюбленному по имени Ахмед и описывающего вечер, проведенный с ним в саду Маумаля: «Аллах даровал нам блаженную ночь, какой не изведают злые и недостойные. Мы глядели, как ветерок с гор шевелил кроны кипарисов Маумаля, – легкий ветерок, напоенный запахом левкоев; голубь любовно ворковал меж деревьев; нежный базилик клонился к прозрачной струе».
   Сад Маумаля был знаменит у мавров своими ручьями, фонтанами, цветами и особенно кипарисами. Он носил имя визиря гранадского султана Абдаллаха, внука Абен Габуза. Визирь этот немало порадел о благоустройстве Гранады. Он соорудил акведук, оросивший горной водою Альфакара холмы и сады северной окраины города. Он проложил кипарисную прогулочную аллею и «насадил дивные сады для утешения мавров, пребывающих в скорби». «Имя Маумаля, – говорит Алькантара, – надо увековечить в Гранаде золотыми буквами». Оно увековечено надежнее, став именем разбитого им сада и скользнув в стихах Хафсы. Как часто случайно оброненное слово поэта становится залогом бессмертия!