Кадига обещала все исполнить. По правде говоря, про немощь царевен она знала больше их самих; и все же попыталась выведать у них еще что-нибудь.
   – Деточки мои дорогие, что это вы так печалитесь и тоскуете в таком чудном дворце, где у вас есть все, что душе угодно?
   Царевны грустно повели глазами и ничего не ответили.
   – Ну так что же, чего вам еще хочется? Хотите, я достану вам чудесного попугая, говорящего на всех языках: от него без ума вся Гранада?
   – Пакость какая! – воскликнула царевна Заида. – Мерзкая, визгливая птица, которая тараторит что на язык взбредет! Вот уж правда надо быть без ума, чтоб такое выносить!
   – Или, может, послать в Гибралтар, пусть привезут какую-нибудь смешную обезьянку?
   – Обезьяну? Фу! – вскричала Зораида. – Что за противные кривляки! Терпеть не могу этих гадких животных.
   – А хотите послушать знаменитого черного певца Касима из марокканского сераля? Говорят, у него дивный женский голос.
   – Я очень боюсь этих черных рабов, – сказала нежная Зорагаида, – и потом, я как-то разлюбила музыку.
   – Ах, нет, деточка, не говори так! – лукаво прищурилась старуха. – Слышала бы ты, как вчера вечером пели трое испанских кабальеро, которых мы, помните, повстречали на дороге. Но что с вами, деточки! Что это вы так закраснелись и всполошились?
   – Нет, нет, матушка, мы ничего, ты говори.
   – Да… Ну так вот, шла я вчера вечером мимо Алых Башен и видела тех трех рыцарей, они отдыхали после дневной работы. Один играл на гитаре, и так красиво, а другие двое по очереди пели: прекрасно у них выходило, даже стража стояла слушала как зачарованная. Да простит мне Аллах! Поневоле трогают за сердце песни родных краев. И потом – уж очень печально видеть таких благородных и красивых юношей в цепях и в рабстве.
   И добросердечная старуха отерла набежавшие слезы.
   – А нельзя ли устроить, матушка, чтоб и мы поглядели на этих рыцарей? – сказала Заида.
   – Немного музыки – это так освежает, – сказала Зораида.
   Стыдливая Зорагаида ничего не сказала, только обвила руками шею Кадиги.
   – Аллах с вами! – воскликнула благорассудная старуха, – что это вы говорите, деточки мои! Если б ваш отец такое услышал, нам бы несдобровать. Конечно, рыцари они благовоспитанные и ничего худого не подумают, но что из этого? Ведь они враги нашей веры, и самая мысль о них должна быть вам ужасна.
   Если женщина – тем более в опасном возрасте – чего-нибудь захочет, то любые страхи и запреты ей нипочем. Царевны повисли на своей старой дуэнье, улещивали ее, уговаривали и уверяли, что отказ ее сведет их в могилу.
   Что ей было делать? Самая рассудительная на свете и преданная царю всей душою, могла ли она, однако, допустить, чтобы три прекрасные царевны сошли в могилу оттого, что им нельзя послушать игру на гитаре? К тому же, сколько она ни прожила среди мавров, хоть и сменила веру вслед за госпожою, но все-таки была прирожденная испанка, и в сердце ее теплились какие-то христианские чувства. Вот она и постаралась ублаготворить несчастных царевен.
   Христианских пленников, томившихся в Алых Башнях, стерег дюжий усач-вероотступник по имени Гуссейн-баба, у которого, по слухам, деньги липли к ладоням. Она тайком подошла к нему и прилепила к его ладони большую золотую монету.
   – Гуссейн-баба, – сказала она, – мои три царевны очень скучают взаперти у себя в башне; до них дошло, что три испанских кабальеро хорошо поют, и они хотели бы их послушать. У тебя ведь доброе сердце, ты им не откажешь в таком невинном развлечении.
   – Что? Чтоб моя голова скалилась с ворот этой вот башни? А ведь так и будет, если царь об этом узнает.
   – Совсем ему незачем об этом знать; можно устроить так, что и царевны будут довольны, и отец их ни о чем не догадается. Знаешь глубокую ложбину за стенами под самой башней? Пусть себе трое христиан там работают, а между делом, для отдыха, сыграют и споют, ты им просто не запрещай. Царевны услышат их из окошка, а ты внакладе не останешься.
   Для пущей убедительности добрая старушка ласково пожала ручищу вероотступника, и к ней прилипла еще одна золотая монета.
   Доводы ее подействовали. На другой же день троих кабальеро привели работать в ложбину. В полуденный зной, когда товарищи их трудов спали в тени, а страж клевал носом на часах, они уселись в густой траве у подножия башни и спели под гитару испанское ронделэ.
   Овраг был глубок, а башня высока; но стояла полдневная тишь, и голоса их ясно слышались наверху. Царевны внимали с балкона; испанский язык они знали стараньями своей дуэньи, сладостная песня пришлась им по сердцу. Зато благорассудная Кадига была ужасно возмущена.
   – О Аллах! – воскликнула она. – Да они поют вам любовное признанье! Какая неслыханная дерзость! Сейчас побегу к надсмотрщику, скажу, чтоб их как следует отколотили палками.
   – Как! Палками – таких доблестных рыцарей, за такую чудесную песню!
   Три прекрасные царевны пришли в ужас. Хотя добрая старушка и пылала негодованьем, но по натуре была незлобива и отходчива. К тому же музыка явно оказывала на ее питомиц целебное действие. Щеки их разрозовелись, глаза заблистали. И Кадига больше не прерывала любовные напевы рыцарей. Когда они стихли, царевны немного помолчали; потом Зораида взяла лютню и нежным, дрожащим голоском пропела арабскую песенку, смысл которой был примерно таков: «Роза укрыта меж листами, но с негою внимает пенью соловья».
   С этих пор рыцари ежедневно работали в ложбине. Добрый Гуссейн-баба становился все покладистее и спал на часах все крепче. Влюбленные обращали друг к другу народные песни и романсы, слова их перекликались и выдавали обоюдное чувство. Потом царевны стали украдкой от стражи показываться на балконе. Разговор пошел с помощью цветов, язык которых был знаком тем и другим, а затрудненья были по-особому упоительны и лишь разжигали страсть, столь нежданно возгоревшуюся, ибо любовь радуется препонам и пышно взрастает на самой тощей почве.
   Увлеченные этим тайным общением, царевны совсем иначе глядели и держали себя, чем отец-левша был несказанно доволен; но больше всех ликовала и хвалила себя за предприимчивость благорассудная Кадига.
   И вдруг немые переговоры оборвались: день проходил за днем, а рыцарей в ложбине все не было. Тщетно Царевны выглядывали в окно. Тщетно выгибали они свои лебяжьи шеи с балкона, тщетно заливались песнями» словно соловьи в клетке, – их иноверцев-возлюбленных как не бывало, и кущи не откликались на пенье. Благорассудная Кадига пошла разузнавать, в чем дело, и вернулась с омраченным лицом.
   – Ах, деточки мои! – воскликнула она. – Чуяла ведь я, чем это кончится, да вы слушать ничего не хотели; вот теперь погорюете! Испанских кабальеро выкупили ид семьи; они в Гранаде и готовятся к отъезду на родину.
   Известия эти повергли трех прекрасных царевен в отчаяние. Заида негодовала, что их ни во что не ставят, что с ними даже не удосужились проститься. Зораида ломала руки и рыдала, смотрела в зеркало, утирала слезы и рыдала снова. Тихая Зорагаида склонилась с балкона и молча роняла слезу за слезой вниз, на цветы у края оврага, где так часто сидели непостоянные рыцари.
   Благорассудная Кадига изо всех сил утешала их.
   – Успокойтесь, деточки мои, – говорила она, – это все дело привычки. Так уж устроен мир. Ах! Вот поживете с мое, сами поймете, что за народ мужчины. Наверняка у этих кабальеро есть свои дамы, какие-нибудь испанские красавицы в Кордове и Севилье, они скоро будут распевать серенады под их балконами и думать забудут о прекрасных мавританках из Гранады. Так что успокойтесь, деточки, оставьте их даже и вспоминать.
   Утешные слова благорассудной Кадиги почему-то еще умножали скорбь трех царевен, и они прогоревали два дня напролет. На третий день утром добрая старушка вошла к ним сама не своя от возмущенья.
   – Какие все-таки бывают на свете бессовестные люди! – воскликнула она, когда к ней вернулся дар речи. – И поделом мне за то, что я помогала вам обманывать вашего почтенного отца. Чтоб я больше не слышала про этих испанских кабальеро!
   – Как, что случилось, милая Кадига? – кинулись к ней насмерть перепуганные царевны.
   – Что случилось? Измена! Она хоть еще и не случилась, но была уже мне предложена – мне, вернейшей подданной, надежнейшей дуэнье! Да, дети мои, испанские кабальеро посмели упрашивать меня, чтоб я уговорила вас бежать с ними в Кордову и выйти за них замуж!
   Оскорбленная старуха уткнула лицо в ладони и разразилась слезами скорби и негодованья. Три прекрасные царевны бледнели и краснели, краснели и бледнели, трепетали, потупляли взоры, робко взглядывали друг на друга и не говорили ни слова. А их старая дуэнья в безудержном горе раскачивалась взад-вперед, восклицая: «И я дожила до такого позора! Я, самая верная служанка на свете!»
   Наконец старшая царевна, у которой хватало духу на всех трех и которая во всем была зачинщицей, приблизилась к ней и тронула ее за плечо.
   – Хорошо, матушка, – сказала она, – а если б мы вдруг согласились бежать с этими испанскими рыцарями – разве это возможно?
   Добрая старушка на миг прервала стенанья и подняла взгляд.
   – Возможно ли? – отозвалась она. – Увы, еще как возможно! Ведь рыцари успели подкупить Гуссейн-бабу, вероотступного начальника стражи, и все подготовили! Но подумайте только: обмануть отца, вашего отца, который так мне всегда доверял!
   Совестливую Кадигу снова одолела скорбь, и она опять стала раскачиваться взад-вперед, заламывая руки.
   – Ну, нам-то отец наш никогда не доверял, – сказала старшая царевна. – Он полагался на замки и засовы, а мы жили пленницами.
   – Да, в этом есть своя правда, – отвечала старуха, снова опомнившись от горя, – с вами он и впрямь обошелся очень дурно. В цвете лет вы томитесь в этой мрачной старой башне и вянете, словно розы в кувшине с затхлой водою. Да, но бежать со своей родины!
   – А разве мы бежим не на родину своей матери, где нас ждет свобода? И разве не получит каждая из нас юного мужа взамен сурового старого отца?
   – Да, это опять-таки сущая правда; и ваш отец, признаться, незавидного нрава, но подумайте, – и она опять впала в отчаяние, – вы бежите, а я останусь на расправу?
   – Да нет же, милая Кадига, ты разве не можешь
   бежать с нами?
   – А ведь и верно, дитя мое; по правде-то сказать, Гуссейн-баба даже обещал, что я не пожалею, если Убегу с вами; да, но, дети мои, неужели вы отречетесь от веры отца?
   – Наша мать выросла христианкой, – сказала старшая царевна. – Я готова принять ее веру и ручаюсь за сестер.
   – И опять верно, – воскликнула старуха, просветлев, – да, ваша мать выросла христианкой и на смертном ложе горько сожалела, что отреклась от своей веры. Я ей тогда обещала, что позабочусь о ваших душах, и рада теперь, что они на пути спасенья. Да, деточки мои, я тоже была крещена, осталась христианкой в сердце своем и решила вернуться к истинной вере. Я говорила об этом с Гуссейн-бабою, он родом испанец и даже почти что мой земляк. Ему тоже приспела охота повидать родные места и вернуться в лоно церкви; а рыцари обещали, что если мы станем на родине мужем и женою, то нуждаться ни в чем не будем.
   Словом, оказалось, что эта чрезвычайно благорассудная и дальновидная старуха была в сговоре с рыцарями и вероотступником и целиком посвящена в план побега. Старшей царевне план сразу пришелся по душе, а сестры, как обычно, были с нею заодно. Правда, младшая все-таки поколебалась: она была послушливая и робкая, и дочерняя любовь боролась в ее сердце с нежной страстью; но страсть в таких случаях всегда побеждает, и она с тихими слезами и подавленными вздохами принялась готовиться к побегу.
   Утесистая гора, на которой стоит Альгамбра, была когда-то вся пронизана подземными ходами, прорубленными в камне и выводившими в разные концы города и на берега Дарро и Хениля. В разные времена прокладывали их мавританские правители – на случай внезапных мятежей и для вылазок по своим тайным делам. Многих из них теперь и не сыщешь, другие известны и частью засыпаны щебнем, частью замурованы; они остались свидетельствами заботливой предусмотрительности и военной хитрости мавританских владык. Таким-то ходом Гуссейн-баба и собирался вывести царевен за стены города, где рыцари будут наготове с отборными скакунами, и они вмиг домчатся до границы.
   Настала назначенная ночь; запоры башни царевен были проверены, и Альгамбра погрузилась в глубокий сон. К полуночи благорассудная Кадига выглянула с балкона под садовым окном. Вероотступник Гуссейн-баба ждал внизу и подал условный знак. Дуэнья привязала веревочную лестницу к перилам, сбросила ее другим концом в сад и спустилась. За нею с замирающим сердцем последовали две старшие царевны, но когда настал черед Зорагаиды, ее охватила дрожь нерешительности. Она ставила свою легкую ножку в петлю лестницы и тотчас отдергивала ее, а девичье сердечко трепетало все сильнее. Тоскливо оглянулась она на убранный шелками покой: в нем она жила, как пташка в клетке, это верно, однако ж и была под защитой; кто знает, что случится, если выпорхнуть на широкий простор! Она вспоминала возлюбленного – и тянулась ножкой к лестнице, потом думала об отце – и отшатывалась. Но каким пером описать терзания сердца столь юного, нежного и любящего – и столь робкого и неискушенного?
   Напрасно умоляли сестры, бранилась дуэнья и вероотступник богохульствовал под балконом: боязливая мавританка колебалась, как на краю пропасти, – ее манила сладость дерзновенья и страшили неведомые опасности.
   Тем временем все могло открыться каждую минуту.
   Издали донесся мерный шаг.
   – Сторожевой обход! – вскричал вероотступник. – Еще немного, и мы пропали. Царевна, немедля вниз, или мы уходим.
   Зорагаида пришла в невыносимое волнение, потом отвязала лестницу и с отчаянной решимостью скинула ее в сад.
   – Кончено! – крикнула она. – Я уже не могу бежать! Сохрани вас Аллах всемогущий, милые сестры!
   Две старшие царевны оцепенели при мысли, что покидают сестру, но обход близился, и взбешенный вероотступник с дуэньей опрометью повлекли их к подземному ходу. Они на ощупь пробрались жутким лабиринтом сквозь недра горы и благополучно достигли железных ворот за пределами города. Здесь их дожидались рыцари, переодетые отрядными стражниками Гуссейн-бабы.
   Возлюбленный Зорагаиды обезумел от горя, услышав, что она осталась в башне; но мешкать не приходилось. Царевны сели позади своих рыцарей, благорассудная Кадига примостилась за вероотступником, и они размашистой рысью помчались на Кордову, к перевалу Лопе.
   Вскоре со стен Альгамбры донесся перестук барабанов и клики труб.
   – Побег обнаружен! – крикнул вероотступник.
   – Скакуны у нас быстрые, ночь непроглядная, мы уйдем от любой погони, – отвечали рыцари.
   Они дали шпоры, и скоро Вега осталась позади. Возле Эльвириной горы, отрогом выступающей на равнину, вероотступник придержал коня и вслушался.
   – Пока что, – сказал он, – за нами никого нет, и мы уже почти в горах.
   Не успел он договорить, как сторожевая башня Альгамбры сверкнула ярким пламенем.
   – Беда! – крикнул вероотступник. – Этот сигнальный огонь взбудоражит все заставы на перевалах. Скорей! Скорей! Во весь опор – счет пошел на миги!
   Они помчались по дороге, огибавшей кремнистую Эльвирину гору, и бешеный стук копыт перекатывался дробным эхом от скалы к скале. На скаку они видели, как в ответ на сигнальный огонь Альгамбры факелами зажигались atalayas – подзорные башни в горах.
   – Вперед! Вперед! – кричал вероотступник и сыпал проклятьями. – К мосту! К мосту, пока там еще не всполошились!
   Они вынеслись из-за отрога к знаменитому мосту Дос Пинос, нависшему над яростным потоком, нередко багровым от христианской и мусульманской крови. И замерли: башня у моста была в огнях, отблескивали латы и копья стражи. Вероотступник вздыбил коня, поднялся в стременах и огляделся; затем сделал знак рыцарям, свернул вниз с дороги, проскакал вдоль реки и ринулся в воду. Рыцари крикнули царевнам, чтоб те держались покрепче, и последовали за ним. Их подхватило потоком; кругом кипели волны, но прекрасные царевны прильнули к своим рыцарям и ни разу даже не вскрикнули. Рыцари счастливо переправились, и вероотступник повел их сквозь горы в обход проезжих дорог глухими, тайными тропами и дикими ущельями. Короче сказать, они наконец добрались до древнего града Кордовы; возвращение рыцарей на родину, в объятия друзей, отпраздновали с превеликой пышностью, подобающей столь знатным кабальеро. Прекрасные царевны были немедля приняты в лоно церкви и, сделавшись по всей форме христианками, с богом пошли под венец.
   Торопясь спасти царевен из клокочущего потока и переправить их через горы, мы совсем позабыли про благорассудную Кадигу. Еще во время скачки через Вегу она, как кошка, вцепилась в Гуссейн-бабу и визжала на каждой рытвине, так что усач-вероотступник ругался без продыху; а когда он направил коня в реку, Кадига завопила нечеловеческим голосом. «Перестань цепляться за меня! – крикнул Гуссейн-баба. – Держись за мой пояс и ничего не бойся». Она обеими руками схватилась за ремень у широких чресел вероотступника; но когда он остановился передохнуть с рыцарями на вершине горы, дуэньи у него за спиной не было.
   – А где же Кадига? – закричали встревоженные царевны.
   – Аллах один это ведает, – отвечал вероотступник. – Пояс мой разошелся посреди реки, и Кадигу снесло потоком. Да будет воля Аллаха! А ремень-то был с отделкою и стоил хороших денег.
   Сетовать не было ни толку, ни времени; но царевны все же горько оплакали утрату своей рассудительной советчицы. Однако эту достопочтенную старуху, словно кошку, могла донять разве девятая смерть, а в реке дело не дошло и до пятой: рыбак, закинувший сеть ниже по течению, вытянул ее на берег и был немало удивлен своим диковинным уловом. Что дальше сталось с благорассудною Кадигой, об этом легенда умалчивает; понятно только, что рассудительность ей не изменила, раз она не попалась на глаза Мухаммеду Левше.
   Почти столько же мало известно и о том, как этот предусмотрительный государь повел себя, обнаружив, что дочери его сбежали, а самая верная на свете служанка подвела. Единственный раз в жизни он обратился за советом, и уж больше такого за ним не водилось. Он, конечно, удвоил охрану младшей дочери, которая бежать не собиралась; полагают, однако, что втайне она сожалела о своей нерешительности: иногда видели, как она стояла у зубцов башни и скорбно глядела на горы, в сторону Кордовы, а порою слышали ее лютню и грустный голосок; говорят, она оплакивала в песнях разлуку с сестрами и возлюбленным и свою Унылую жизнь. Умерла она рано и, по слухам, была погребена в подвале башни; ее печальная судьба породила не одну живучую легенду.
   Легенда нижеследующая, возникшая отчасти благодаря предыдущей, настолько тесно связана с именами памятных исторических особ, что сомневаться в ее правдивости просто незачем. Дочь графа и ее подружки, которым она была прочитана как-то вечером, согласились, что многое здесь очень похоже на правду; а Долорес, куда ближе их знакомая с подлинными чудесами Альгамбры, поверила в ней каждому слову.

Легенда о розе Альгамбры

   Первое время после покорения Гранады испанские государи часто наведывались в этот дивный город, но потом их отпугнула череда землетрясений, которые обрушили много домов и расшатали до основанья старинные мавританские башни.
   Миновало много-много лет, а короли в Гранаде почти не бывали. Дворцы знатных особ стояли безмолвные и заколоченные, и Альгамбра, словно покинутая красавица, одиноко печалилась средь заглохших садов. Башня Де Лас Инфантас, когда-то обитель трех прекрасных мавританских царевен, тоже пребывала в запустении; пауки наискось заткали ее золоченый свод, нетопыри и совы ютились в покоях Заиды, Зораиды и Зорагаиды. Эта башня была в особом небрежении из-за суеверных страхов жителей Альгамбры. Рассказывали, что тень юной Зорагаиды, сгинувшей в этой башне, лунными ночами часто сидит в чертоге у фонтана или бродит меж зубцами башни и что в полночь из ложбины слышна ее серебряная лютня.
   Наконец Гранада снова удостоилась королевского посещения. Известно всему свету, что Филипп V был первым Бурбоном, воцарившимся в Испании. И всему свету известно, что он женился вторым браком на Елизавете, иначе говоря, Изабелле, прекрасной княжне пармской; таким образом на испанском престоле оказались французский принц и итальянская княжна.
   К визиту этой блистательной четы Альгамбра со всею поспешностью прибралась и приукрасилась. Прибытие гостей преобразило весь облик заброшенного дворца. Барабанный бой и пенье труб, конский топот в подъездных аллеях и наружном дворе, блеск доспехов, знамена у барбакана и между зубцами – все как бы напоминало о древней боевой славе крепости. В королевском дворце, однако, воинственным духом и не пахло. Здесь шелестели платья, в передних слышались мягкая поступь и осторожные голоса почтительных Придворных, по садам разгуливали пажи и фрейлины, и из открытых окон лилась музыка.
   В свите приближенных состоял некий Руис де Аларкон, любимый паж королевы. Сказав так, мы дали емy наилучшую рекомендацию, ибо в окружении прекрасной Елизаветы все, как один, блистали красотою, изяществом и дарованиями. Ему едва исполнилось восемнадцать, и он был стройный, гибкий и прелестный, как юный Антиной. Королева видела на лице его только почтение и восторг, а на самом деле это был сущий повеса, заласканный и избалованный придворными дамами и не по возрасту искушенный в амурных делах.
   Однажды утром этот бездельник паж слонялся по рощам Хенералифе над угодьями Альгамбры. Забавы ради он прихватил с собой любимого кречета королевы. Увидев, что из куста выпорхнула птица, он сдернул клобучок с головы пернатого ловчего и подбросил его в воздух. Кречет круто взмыл, камнем упал на жертву, промахнулся и понесся прочь, не внемля зову пажа. Тот проследил взглядом прихотливый полет беглеца и заметил, что кречет уселся на зубце крепостной башни Альгамбры, отдаленной от прочих и стоящей у края ложбины между королевским обиталищем и Хенералифе. Эта была Башня Царевен.
   Паж спустился в ложбину и подошел к башне, но оттуда в нее входа не было, а взобраться на такую высоту не стоило и пробовать. Чтоб зайти с тылу, пришлось дать большой крюк через ближние крепостные ворота.
   Перед башней был садик в камышовой ограде, осененной миртом. Отворив калитку, паж пробрался к Дверям между цветочными клумбами и кущами роз. Дверь была на запоре; он приложился глазом к щели и Увидел мавританский чертог с узорными стенами, стройными мраморными колоннами и алебастровым Фонтаном, обсаженным цветами. Посредине висела золоченая клетка с певчей птицей; под нею, в кресле, среди мотков шелка и другого женского рукоделия, возлежала пестрая кошка; и перевитая лентами гитара была прислонена к ограде фонтана.
   Руис де Аларкон подивился этим милым следам женского присутствия в уединенной и, как он полагал, заброшенной башне. Ему припомнились рассказы об очарованных чертогах Альгамбры: пестрая кошка, может статься, была заколдованной царевной.
   Он негромко постучал. В оконце наверху мельком показалось пленительное личико. Он ожидал, что дверь тотчас отопрут, но напрасно: изнутри не было слышно ни шагов, ни иных звуков. То ли это ему привиделось, то ли в башне обитает сказочная фея? Он постучал громче. Немного погодя ясное личико выглянуло снова, и глазам его предстала очаровательная девушка лет пятнадцати.
   Паж тут же сорвал с головы оперенный берет и с отменной учтивостью попросил позволенья взойти на башню за беглым кречетом.
   – Я не могу вам отворить, сеньор, – отвечала, краснея, юная девица, – тетя мне запретила.
   – Но я вас умоляю, красотка, – это любимый кречет королевы, и мне никак нельзя без него вернуться ко двору.
   – А вы, значит, из придворных?
   – Из них, красотка; но и место свое, и милость королевы – я все потеряю, если пропадет этот кречет.
   – Санта Мария! А тетя мне как раз велела ни за что на свете не впускать никаких придворных кавалеров.
   – Разные есть кавалеры при дворе; но я-то – простой, ни в чем не повинный паж, и я пропал и погиб, если вы откажете мне в этой небольшой просьбе.
   Несчастье пажа тронуло девичье сердце. В самом деле, как будет жаль, если он пропадет из-за таких пустяков. И он, конечно, не из тех злодеев, которые, судя по тетиным описаниям, настоящие людоеды и рыщут кругом в поисках беспечных девушек; он скромный и вежливый, так просительно стоит с шапочкой в руке и такой миловидный.
   Хитрый паж увидел, что гарнизон дрогнул, и взмолился вдвое пламеннее: тут уж не устояла бы ни одна земная дева. Закрасневшаяся привратница башни сошла вниз и трепетной рукой отперла дверь; и если паж был очарован одним ее личиком в оконце, то, увидев ее теперь целиком, замер от восхищения.
   Вышитый андалузский корсет и нарядная баскинья облегали нежные округлости ее еще девической фигуры. Глянцевито-черные волосы были строго посредине разделены пробором и украшены, как всюду в Испании, свежесорванной розой. Знойное солнце слегка осмуглило ее лицо, но тем ярче пылал на нем румянец и яснее сияли влажные глаза.