Страница:
Руис де Аларкон все это приметил с одного взгляда, ибо медлить ему было не должно; он лишь второпях поблагодарил и легко взбежал по винтовой лестнице наверх за своим кречетом.
Вскоре он возвратился с пойманным беглецом на руке. Тем временем девушка села в кресло у фонтана и принялась мотать шелк, но от волненья обронила моток на пол. Паж подскочил, поднял его и, опустившись на одно колено, подал ей; протянутую за мотком ручку он поцеловал столь пылко и самозабвенно, как никогда не целовал прекрасную руку своей государыни.
– С нами крестная сила, сеньор! – воскликнула девушка, покраснев до корней волос от изумленья и замешательства: таких знаков внимания ей в жизни не оказывали.
Смиренный паж рассыпался в извиненьях, уверяя, что при дворе просто принято выражать так почтенье и преданность.
Ее недовольство, если это было недовольство, легко улеглось, но смущенье и растерянность остались; и она краснела гуще и гуще, потупив глаза и вконец запутав шелк, который все пыталась мотать.
Коварный паж заметил смятенье в противном лагере и не замедлил бы им воспользоваться; но пышные речи замирали у него на устах, любезности выходили неуклюжие и неуместные, и повеса, который не моргнув глазом пленял самых взыскательных и многоопытных придворных дам, к собственному изумленью робел и терялся перед пятнадцатилетней простушкой.
В самом деле, скромность и невинность бесхитростной девы оберегали ее добродетель куда надежнее, чем теткины замки и засовы. Но где то женское сердце, которое устоит перед откровением любви? И как ни была простодушна юная андалузянка, ей было внятно все, на чем заплетался язык пажа, и сердце ее трепетало при виде первого склоненного к ее ногам воздыхателя – и какого воздыхателя!
Паж оробел хоть и непритворно, но ненадолго, и к нему уже возвращалась обычная развязная непринужденность, как вдруг вдали послышался сварливый голос.
– Это моя тетя вернулась от обедни! – вскрикнула испуганная девица. – Уходите, сеньор, прошу вас.
– Не прежде, чем получу от вас эту розу в память о нашей встрече.
Она поспешно выпутала розу из черных, как вороново крыло, волос.
– Возьмите, – воскликнула она, раскрасневшись и чуть дыша, – только идите, идите скорее!
Паж принял розу из прелестной ручки, покрыв ее поцелуями. С розой на берете, он подхватил кречета на руку и в три прыжка промчался через сад, унося с собою сердце нежной Хасинты.
Когда всевидящая тетка зашла в башню, она сразу заметила, что племянница взволнована, а рукоделие разбросано, однако все тут же объяснилось:
– Кречет залетел в чертог в погоне за добычей.
– Господи помилуй! Не хватало, чтоб сюда еще кречеты залетали! Ах ты, какой бесстыжий разбойник! За пташку в клетке – и за ту покоя нет!
Неусыпная Фредегонда была самая оглашенная старая дева. Она, как водится, больше всего на свете боялась тех, кого называла «противным полом», и не доверяла им ни на грош, а многолетнее целомудрие довело ее боязнь и недоверие до белого накала. Не то чтобы эта добрая женщина испытала когда-нибудь на себе мужское коварство: природа поставила ее лицо надежным заслоном всему остальному; но женщины, которым незачем беспокоиться за себя, тем паче пекутся о целости лакомого достояния ближних.
Отец ее сиротки-племянницы был офицером и погиб на войне. Она выросла в монастыре и лишь недавно поступила из святой обители в ведение своей тетки, под неусыпным надзором которой расцвела в безвестности, как роза, распустившаяся под сенью шиповника. Сравнение наше не совсем случайно: ее свежая утренняя красота не укрылась-таки от посторонних взоров, и соседи с поэтическим чутьем андалузских простолюдинов окрестили ее «Розой Альгамбры».
Все то время, пока королевский двор пребывал в Гранаде, рачительная тетка на совесть стерегла свою чересчур миловидную племянницу и горделиво полагала, что уследила за нею. Правда, добрую женщину иногда тревожили ночной звон гитары и любовные куплеты, при лунном свете доносившиеся откуда-то из зарослей под башней, но она призвала свою племянницу замкнуть слух и не внимать этой праздной музыке, ибо противный пол выдумал ее на пагубу бедным девушкам. Увы! Разве такие пресные назиданья уберегут бедную девушку от серенады при лунном свете?
Наконец король Филипп пресек свои гранадские досуги и внезапно отбыл со всею свитой. Неусыпная Фредегонда собственными глазами проследила, как королевский кортеж выехал из Врат Правосудия и отправился к городу главной аллеей. Когда с глаз ее скрылось последнее знамя, она облегченно вздохнула и побрела к башне: настал конец ее заботам. Но, к ее удивлению, возле садовой калитки бил землю копытом стройный арабский жеребец, и, к ужасу своему, она увидела за кущами роз юношу в расшитом наряде у ног племянницы; заслышав ее шаги, он нежно попрощался, легко перепрыгнул через ограду из камыша и мирта, вскочил на коня – и словно его тут и не бывало.
Нежная Хасинта, изнемогая от горя, и думать забыла о теткином гневе. Она кинулась к ней на грудь и заплакала навзрыд.
– Ay de mi! – всхлипывала она. – Он уехал! Уехал! Уехал! Я больше его никогда не увижу!
– Уехал? Кто уехал? Что это за юноша стоял сейчас перед тобой на коленях?
– Паж королевы, тетя, он заезжал проститься со мной.
– Паж королевы! – слабым эхом отозвалась неусыпная Фредегонда. – Дитя мое, когда же ты познакомилась с пажом королевы?
– В то утро, когда в башню залетел кречет. Это был кречет королевы, и он пришел за ним.
– Ах ты, глупая, глупая девочка! Эти беспутные мальчишки-пажи страшней всякого кречета, и охотятся они как раз за бедными пташками вроде тебя!
Тетка сперва досадовала: ведь влюбленные, обманув ее недреманный надзор, спознались у нее под самым носом; но, когда выяснилось, что ее простодушная племянница, не защищенная никакими засовами от козней противного пола, прошла огненный искус, не опалившись, она утешила себя мыслью, что тут-то и сказались строгие наставленья и правила, как бы броней одевшие Хасинту с головы до ног.
Пока тетка залечивала свое уязвленное достоинство, племянница лелеяла в памяти принесенные ей несчетные клятвы любви и верности. Но что такое любовь беспокойного, суетного мужчины? Это изменчивый поток, который играет с прибрежными цветами и проносится мимо, оставляя их в слезах.
Шли дни, недели, месяцы, а паж никак не давал о себе знать. Налились гранаты, созрели виноградные гроздья, из-за гор пришли проливные осенние дожди; Сьерра-Невада накрылась снежной мантией, и зимние ветры застонали в чертогах Альгамбры – а от него ни весточки. Зима миновала. Снова настал праздник весны – звенели песни, набухали бутоны, веяли зефиры; снег на горах стаял, и лишь возвышенные пики Невады переливались белизной в знойном воздухе. А непостоянный паж как в воду канул.
Между тем бедняжка Хасинта стала бледной и унылой. Она забросила прежние занятья и забавы – не мотала шелк, не трогала гитару, не ухаживала за цветами, не слушала птицу в клетке, и глаза ее, раньше такие ясные, помутнели от тайных слез. Ни в каком уединении девичье сердце так не изноет от любви, как в Альгамбре, ибо все здесь поневоле навевает нежные, сладостные грезы. Для любящих здесь сущий рай; каково же в этом раю одинокой – и не просто одинокой, а покинутой!
– Ах, глупое дитя, – говорила степенная и беспорочная Фредегонда, застав племянницу в тяжкой печали, – я ли не остерегала тебя от мужского коварства и двуличия? Да и на что могла ты рассчитывать: он ведь из знатной, честолюбивой семьи, а ты – сирота, побег захудалого и обедневшего рода. Будь уверена, если б даже юноша и не забыл тебя, все равно отец его, один из самых горделивых придворных, никогда не согласился бы на его брак с безвестной бесприданницей. Крепись же – и выбрось из головы нелепые мечтания.
От увещаний беспорочной Фредегонды ее племяннице становилось все тяжелее, и она старалась оставаться наедине со своей печалью. Однажды летним вечером, в поздний час, когда тетка удалилась на покой, она сидела одна возле алебастрового фонтана. Здесь неверный паж впервые упал перед нею на колено и поцеловал ей руку, здесь он часто клялся быть верным ей всю жизнь. Мучительно-сладкие воспоминанья стеснили сердце бедной девушки, слезы полились по ее щекам и закапали в фонтанный бассейн. Кристальная вода запузырилась, забулькала, взбурлила, закипела, заплескалась – и из фонтана медленно поднялась женщина в пышном мавританском одеянье.
Хасинта перепугалась, убежала из чертога и не посмела туда вернуться. Наутро она рассказала обо всем тетке, но почтенная дама была уверена, что это ей привиделось с тоски, а может, она просто задремала у фонтана.
– Ты, наверно, вспоминала про трех мавританских царевен, которые когда-то жили в этой башне, – продолжала она, – вот тебе такое и приснилось.
– Про каких царевен, тетя? Я про них ничего не знаю.
– Как это ты не знаешь про трех царевен, Зайду, Зораиду и Зорагаиду, которых царь-отец заточил в этой башне, и они решились бежать с тремя христианскими рыцарями! Две старшие бежали, а у младшей не хватило духу, и она, говорят, так и умерла в этой башне.
– Да, теперь вспоминаю, – сказала Хасинта, – я о них слышала и даже плакала над участью бедной Зорагаиды.
– И недаром плакала, – заметила тетка, – ведь возлюбленный Зорагаиды – твой предок. Он долго по ней тосковал, но со временем утешился и женился на испанке: они и есть твои прародители.
Теткины слова запали на ум Хасинте. «Я-то знаю, – говорила она себе, – что я все видела наяву. Если это тень бедняжки Зорагаиды и она взаправду витает в нашей башне, то чего мне бояться? Подожду-ка я нынче вечером у фонтана: может быть, она снова явится».
Когда всюду воцарилась ночная тишь, она пришла на прежнее место. Дальний колокол на сторожевой башне Альгамбры пробил полночь, и воды фонтана опять взволновались: забулькали, взбурлили, закипели, взметнулись – и возникла та же мавританка. Она была молода и прекрасна, платье расшито жемчугами, в руке серебряная лютня. Хасинта задрожала и обмерла от страха, но ее успокоил нежный и жалобный голос и ласковое выраженье бледного, печального лика.
– Смертная девушка, – сказала она, – что у тебя за печаль? Почему слезы твои тревожат воды моего фонтана, а вздохи и стенанья оглашают тихие часы ночи?
– Я плачу о мужской неверности и скорблю о том, что я брошена и одинока.
– Утешься: скорби твоей наступит конец. Пред тобою мавританская царевна; подобно тебе, я была несчастна в любви. Твой предок, христианский рыцарь, пленил мое сердце; он хотел увезти меня к себе на родину и крестить в свою веру. Душою я обратилась, но мне недостало решимости, равной вере, и я промедлила в роковой миг. Поэтому злые духи получили власть надо мной, и я обречена томиться в этой башне, доколе чистая сердцем христианка не разомкнет заклятья. Сделаешь ли ты, что тебе под силу?
– Сделаю, – ответила дрожащая девушка.
– Подойди же, не бойся; погрузи руку в фонтан, покропи меня водой и окрести, как велит твоя вера: тогда чары сгинут и мой измученный дух успокоится.
Девушка приблизилась неверными шагами, зачерпнула горстью воды и окропила бледный лик призрака.
Блаженная улыбка озарила его. Серебряная лира упала к ногам Хасинты, снежные руки скрестились на груди, и виденье растаяло, словно осыпалось дождем брызг.
Хасинта покинула чертог в испуге и изумленье. В эту ночь она едва сомкнула глаза и, очнувшись на рассвете от тревожной дремы, подумала было, что все ей пригрезилось. Но когда она спустилась в чертог, ночное виденье доподлинно ожило: возле фонтана в лучах утреннего солнца поблескивала серебряная лютня.
Она поспешила к тетке, обо всем ей рассказала и призвала поглядеть на залог правдивости своих слов. Если у почтенной дамы и оставались сомнения, то они рассеялись при первом звоне лютни, ибо она зазвучала под рукою Хасинты так упоительно, что даже холодную грудь беспорочной Фредегонды, эту область вечной зимы, проняло оттепелью. Такое могла свершить лишь нездешняя музыка.
Чародейная власть лютни, что ни день, становилась явственнее. Прохожий обмирал возле башни и слушал как зачарованный, затаив дыханье от восторга. Даже птицы и те слетались на ближние деревья и, смолкнув, завороженно внимали звукам лютни.
Молва понесла весть о чуде. Гранадцы толпами потянулись в Альгамбру, чтоб хоть одним ухом услышать неземную музыку, струившуюся из башни Де Лас Инфантас.
Очаровательной маленькой лютнистке пришлось оставить тесные стены. Богачи и знать наперебой старались залучить ее к себе и окружали всевозможными почестями – то есть, попросту говоря, заманивали под ее лютню к себе в салоны избранное общество. Тетка везде была у нее под боком и, словно огнедышащий дракон, распугивала стаи млеющих обожателей. Из града в град неслись о ней слухи. Малага, Севилья, Кордова одна за другою пали к ее ногам; по всей Андалузии только и говорили что о прекрасной лютнистке из Альгамбры. Еще бы: ведь андалузцы такие ценители музыки и такие любезники – а лютня была волшебная, а лютнистка влюбленная!
Итак, вся Андалузия помешалась на музыке; между тем королевский двор сходил с ума на иной лад. Как известно, Филипп V был черный меланхолик с невероятными причудами. То он по неделям не вставал с одра мнимой болезни, то порывался отречься от престола, к великой досаде его венценосной супруги, которая обожала свой пышный двор и королевский сан и правила державою полоумного мужа твердой и искусной рукой.
Обнаружилось, что единственное лекарство от королевской хандры – музыка, и Елизавета собрала при дворе лучшие голоса и виртуознейших музыкантов; знаменитого итальянского певца Фаринелли она держала в должности лейб-медика.
В то время, о котором идет речь, хитроумный и блистательный Бурбой надумал кое-что похлеще обычного. После долгого приступа мнимой болезни, истощившей силы Фаринелли и неподвластной лекарскому искусству целого оркестра, монарх во всеуслышание скончался и объявил себя покойником.
Это было бы довольно безобидно и даже не лишено удобства для королевы и придворных, если б он и вел себя покойно, как подобает мертвецу; но, ко всеобщему огорчению, он потребовал, чтобы над ним совершили похоронный обряд. И уж вовсе они были озадачены, когда король разгневался и распек приближенных за нерадивость и непочтительность: доколе его праху дожидаться погребения?
Что было делать? Как могли раболепные придворные ослушаться короля, не нарушив щепетильного этикета? Но повиноваться и похоронить его заживо – это уже отдавало цареубийством!
Посреди такой растерянности при дворе прослышали наконец о девушке-лютнистке, от которой без ума вся Андалузия. Королева со всей поспешностью отрядила за ней гонцов, повелев доставить ее ко двору, в Санто Ильдефонсо.
Через несколько дней, когда королева прогуливалась с фрейлинами по великолепным садам, аллеи, террасы и фонтаны которых должны были затмить славу Версаля, к ней привели знаменитую лютнистку. Царственная Елизавета с удивлением поглядела на юную и простоватую девицу, которая всех сводила с ума. Она была в живописном андалузском наряде, в руке держала серебряную лютню и стояла, скромно потупившись; лишь ее чистая и свежая прелесть выдавала в ней Розу Альгамбры.
При ней, как всегда, находилась неотступная Фредегонда, которая в ответ на расспросы королевы тут же выложила всю ее родословную. Скромный вид Хасинты пришелся по душе королеве; тем приятней ей было узнать, что девица – достойного, хоть и захудалого рода и что отец ее пал смертью храбрых за короля и отечество.
– Если ты и вправду так искусна, как слывешь, – сказала она, – и сумеешь рассеять дурное наваждение, овладевшее твоим государем, то отныне я позабочусь о твоей участи и тебя ждет почет и богатство.
И, возгоревшись нетерпением изведать искусство Хасинты, она безотлагательно повела ее к опочившему королю.
Хасинта с опущенным взором миновала ряды стражи и скопища придворных. Они пришли наконец в огромный траурный покой. Окна были занавешены от Дневного света; сумрачное пламя желтых восковых свеч в серебряных канделябрах тускло освещало недвижные фигуры в черном облачении и бесшумно скользивших по сторонам придворных со скорбными лицами. Посредине, на погребальном одре, скрестив руки, возлежал все еще не погребенный монарх; виднелся лишь кончик его запрокинутого носа.
Королева молча вошла в покой, указала Хасинте на скамеечку в дальнем углу и знаком велела начинать.
Сперва она тронула струны робкой рукою, но скоро обрела уверенность и вдохновение – и нежные звуки полились в таком сладостном согласии, что в зале повеяло чем-то неземным. А монарх и вовсе решил, что уже вознесся в царство духов и слушает ангелов или музыку сфер. Одна мелодия плавно сменилась другою, и зазвучал чистый голос певицы. Она пела старинную балладу о древней славе Альгамбры и бранных подвигах мавров. В песню она вкладывала всю душу, ибо память об Альгамбре была памятью ее любви. Призывное песнопенье огласило траурный чертог, и призыв проник в пасмурное сердце монарха. Он поднял голову и огляделся, потом сел на ложе, глаза его сверкнули – наконец, спрыгнув на пол, он потребовал меч и щит.
Музыка – или, вернее, волшебная лютня – восторжествовала: дух уныния был изгнан, мертвец – или все равно что мертвец – ожил. Окна раскрыли настежь, и в недавно еще омраченный покой хлынуло лучезарное испанское солнце; все взоры устремились к милой чаровнице, но лютня выпала из ее рук, она покачнулась – и через миг Руис де Аларкон прижимал ее к сердцу.
Счастливую чету вскоре обвенчали с великой пышностью, и Роза Альгамбры стала украшеньем и утехой двора.
– Погодите, погодите, не так быстро, – слышу я читательский возглас, – чего это вы вдруг ударились в галоп? Расскажите-ка сначала, как Руис де Аларкон оправдался перед Хасинтой.
Ничего проще: он привел веское и старое, как мир, оправданье – ему встал поперек пути спесивый, несговорчивый старик отец; к тому же, знаете, когда молодые люди друг в друге души не чают, размолвки им ни к чему и они мгновенно забывают минувшие горести.
– Ну а как же спесивый и несговорчивый старик отец все-таки согласился на их брак?
– Два-три слова королевы, и дело с концом, тем более что невеста была обласкана при дворе и осыпана почестями и наградами. К тому же, знаете, лютня Хасинты была чародейная и легко смиряла самых твердолобых и жестокосердых.
– А что сталось с волшебной лютней?
О, это самое любопытное: тут-то яснее ясного подлинность всей истории. Лютня хранилась в семье, но ее, говорят, из зависти выкрал и увез с собой в Италию великий певец Фаринелли. Тамошние его наследники не знали, что лютня волшебная, и пустили ее в переплав, а струны прикрепили к остову старой кремонской скрипки. Они и поныне отнюдь не утратили волшебной силы. Словечко на ухо читателю, только, чур, молчок: скрипка эта нынче завораживает весь мир – это скрипка Паганини!
Ветеран
Комендант и нотариус
Вскоре он возвратился с пойманным беглецом на руке. Тем временем девушка села в кресло у фонтана и принялась мотать шелк, но от волненья обронила моток на пол. Паж подскочил, поднял его и, опустившись на одно колено, подал ей; протянутую за мотком ручку он поцеловал столь пылко и самозабвенно, как никогда не целовал прекрасную руку своей государыни.
– С нами крестная сила, сеньор! – воскликнула девушка, покраснев до корней волос от изумленья и замешательства: таких знаков внимания ей в жизни не оказывали.
Смиренный паж рассыпался в извиненьях, уверяя, что при дворе просто принято выражать так почтенье и преданность.
Ее недовольство, если это было недовольство, легко улеглось, но смущенье и растерянность остались; и она краснела гуще и гуще, потупив глаза и вконец запутав шелк, который все пыталась мотать.
Коварный паж заметил смятенье в противном лагере и не замедлил бы им воспользоваться; но пышные речи замирали у него на устах, любезности выходили неуклюжие и неуместные, и повеса, который не моргнув глазом пленял самых взыскательных и многоопытных придворных дам, к собственному изумленью робел и терялся перед пятнадцатилетней простушкой.
В самом деле, скромность и невинность бесхитростной девы оберегали ее добродетель куда надежнее, чем теткины замки и засовы. Но где то женское сердце, которое устоит перед откровением любви? И как ни была простодушна юная андалузянка, ей было внятно все, на чем заплетался язык пажа, и сердце ее трепетало при виде первого склоненного к ее ногам воздыхателя – и какого воздыхателя!
Паж оробел хоть и непритворно, но ненадолго, и к нему уже возвращалась обычная развязная непринужденность, как вдруг вдали послышался сварливый голос.
– Это моя тетя вернулась от обедни! – вскрикнула испуганная девица. – Уходите, сеньор, прошу вас.
– Не прежде, чем получу от вас эту розу в память о нашей встрече.
Она поспешно выпутала розу из черных, как вороново крыло, волос.
– Возьмите, – воскликнула она, раскрасневшись и чуть дыша, – только идите, идите скорее!
Паж принял розу из прелестной ручки, покрыв ее поцелуями. С розой на берете, он подхватил кречета на руку и в три прыжка промчался через сад, унося с собою сердце нежной Хасинты.
Когда всевидящая тетка зашла в башню, она сразу заметила, что племянница взволнована, а рукоделие разбросано, однако все тут же объяснилось:
– Кречет залетел в чертог в погоне за добычей.
– Господи помилуй! Не хватало, чтоб сюда еще кречеты залетали! Ах ты, какой бесстыжий разбойник! За пташку в клетке – и за ту покоя нет!
Неусыпная Фредегонда была самая оглашенная старая дева. Она, как водится, больше всего на свете боялась тех, кого называла «противным полом», и не доверяла им ни на грош, а многолетнее целомудрие довело ее боязнь и недоверие до белого накала. Не то чтобы эта добрая женщина испытала когда-нибудь на себе мужское коварство: природа поставила ее лицо надежным заслоном всему остальному; но женщины, которым незачем беспокоиться за себя, тем паче пекутся о целости лакомого достояния ближних.
Отец ее сиротки-племянницы был офицером и погиб на войне. Она выросла в монастыре и лишь недавно поступила из святой обители в ведение своей тетки, под неусыпным надзором которой расцвела в безвестности, как роза, распустившаяся под сенью шиповника. Сравнение наше не совсем случайно: ее свежая утренняя красота не укрылась-таки от посторонних взоров, и соседи с поэтическим чутьем андалузских простолюдинов окрестили ее «Розой Альгамбры».
Все то время, пока королевский двор пребывал в Гранаде, рачительная тетка на совесть стерегла свою чересчур миловидную племянницу и горделиво полагала, что уследила за нею. Правда, добрую женщину иногда тревожили ночной звон гитары и любовные куплеты, при лунном свете доносившиеся откуда-то из зарослей под башней, но она призвала свою племянницу замкнуть слух и не внимать этой праздной музыке, ибо противный пол выдумал ее на пагубу бедным девушкам. Увы! Разве такие пресные назиданья уберегут бедную девушку от серенады при лунном свете?
Наконец король Филипп пресек свои гранадские досуги и внезапно отбыл со всею свитой. Неусыпная Фредегонда собственными глазами проследила, как королевский кортеж выехал из Врат Правосудия и отправился к городу главной аллеей. Когда с глаз ее скрылось последнее знамя, она облегченно вздохнула и побрела к башне: настал конец ее заботам. Но, к ее удивлению, возле садовой калитки бил землю копытом стройный арабский жеребец, и, к ужасу своему, она увидела за кущами роз юношу в расшитом наряде у ног племянницы; заслышав ее шаги, он нежно попрощался, легко перепрыгнул через ограду из камыша и мирта, вскочил на коня – и словно его тут и не бывало.
Нежная Хасинта, изнемогая от горя, и думать забыла о теткином гневе. Она кинулась к ней на грудь и заплакала навзрыд.
– Ay de mi! – всхлипывала она. – Он уехал! Уехал! Уехал! Я больше его никогда не увижу!
– Уехал? Кто уехал? Что это за юноша стоял сейчас перед тобой на коленях?
– Паж королевы, тетя, он заезжал проститься со мной.
– Паж королевы! – слабым эхом отозвалась неусыпная Фредегонда. – Дитя мое, когда же ты познакомилась с пажом королевы?
– В то утро, когда в башню залетел кречет. Это был кречет королевы, и он пришел за ним.
– Ах ты, глупая, глупая девочка! Эти беспутные мальчишки-пажи страшней всякого кречета, и охотятся они как раз за бедными пташками вроде тебя!
Тетка сперва досадовала: ведь влюбленные, обманув ее недреманный надзор, спознались у нее под самым носом; но, когда выяснилось, что ее простодушная племянница, не защищенная никакими засовами от козней противного пола, прошла огненный искус, не опалившись, она утешила себя мыслью, что тут-то и сказались строгие наставленья и правила, как бы броней одевшие Хасинту с головы до ног.
Пока тетка залечивала свое уязвленное достоинство, племянница лелеяла в памяти принесенные ей несчетные клятвы любви и верности. Но что такое любовь беспокойного, суетного мужчины? Это изменчивый поток, который играет с прибрежными цветами и проносится мимо, оставляя их в слезах.
Шли дни, недели, месяцы, а паж никак не давал о себе знать. Налились гранаты, созрели виноградные гроздья, из-за гор пришли проливные осенние дожди; Сьерра-Невада накрылась снежной мантией, и зимние ветры застонали в чертогах Альгамбры – а от него ни весточки. Зима миновала. Снова настал праздник весны – звенели песни, набухали бутоны, веяли зефиры; снег на горах стаял, и лишь возвышенные пики Невады переливались белизной в знойном воздухе. А непостоянный паж как в воду канул.
Между тем бедняжка Хасинта стала бледной и унылой. Она забросила прежние занятья и забавы – не мотала шелк, не трогала гитару, не ухаживала за цветами, не слушала птицу в клетке, и глаза ее, раньше такие ясные, помутнели от тайных слез. Ни в каком уединении девичье сердце так не изноет от любви, как в Альгамбре, ибо все здесь поневоле навевает нежные, сладостные грезы. Для любящих здесь сущий рай; каково же в этом раю одинокой – и не просто одинокой, а покинутой!
– Ах, глупое дитя, – говорила степенная и беспорочная Фредегонда, застав племянницу в тяжкой печали, – я ли не остерегала тебя от мужского коварства и двуличия? Да и на что могла ты рассчитывать: он ведь из знатной, честолюбивой семьи, а ты – сирота, побег захудалого и обедневшего рода. Будь уверена, если б даже юноша и не забыл тебя, все равно отец его, один из самых горделивых придворных, никогда не согласился бы на его брак с безвестной бесприданницей. Крепись же – и выбрось из головы нелепые мечтания.
От увещаний беспорочной Фредегонды ее племяннице становилось все тяжелее, и она старалась оставаться наедине со своей печалью. Однажды летним вечером, в поздний час, когда тетка удалилась на покой, она сидела одна возле алебастрового фонтана. Здесь неверный паж впервые упал перед нею на колено и поцеловал ей руку, здесь он часто клялся быть верным ей всю жизнь. Мучительно-сладкие воспоминанья стеснили сердце бедной девушки, слезы полились по ее щекам и закапали в фонтанный бассейн. Кристальная вода запузырилась, забулькала, взбурлила, закипела, заплескалась – и из фонтана медленно поднялась женщина в пышном мавританском одеянье.
Хасинта перепугалась, убежала из чертога и не посмела туда вернуться. Наутро она рассказала обо всем тетке, но почтенная дама была уверена, что это ей привиделось с тоски, а может, она просто задремала у фонтана.
– Ты, наверно, вспоминала про трех мавританских царевен, которые когда-то жили в этой башне, – продолжала она, – вот тебе такое и приснилось.
– Про каких царевен, тетя? Я про них ничего не знаю.
– Как это ты не знаешь про трех царевен, Зайду, Зораиду и Зорагаиду, которых царь-отец заточил в этой башне, и они решились бежать с тремя христианскими рыцарями! Две старшие бежали, а у младшей не хватило духу, и она, говорят, так и умерла в этой башне.
– Да, теперь вспоминаю, – сказала Хасинта, – я о них слышала и даже плакала над участью бедной Зорагаиды.
– И недаром плакала, – заметила тетка, – ведь возлюбленный Зорагаиды – твой предок. Он долго по ней тосковал, но со временем утешился и женился на испанке: они и есть твои прародители.
Теткины слова запали на ум Хасинте. «Я-то знаю, – говорила она себе, – что я все видела наяву. Если это тень бедняжки Зорагаиды и она взаправду витает в нашей башне, то чего мне бояться? Подожду-ка я нынче вечером у фонтана: может быть, она снова явится».
Когда всюду воцарилась ночная тишь, она пришла на прежнее место. Дальний колокол на сторожевой башне Альгамбры пробил полночь, и воды фонтана опять взволновались: забулькали, взбурлили, закипели, взметнулись – и возникла та же мавританка. Она была молода и прекрасна, платье расшито жемчугами, в руке серебряная лютня. Хасинта задрожала и обмерла от страха, но ее успокоил нежный и жалобный голос и ласковое выраженье бледного, печального лика.
– Смертная девушка, – сказала она, – что у тебя за печаль? Почему слезы твои тревожат воды моего фонтана, а вздохи и стенанья оглашают тихие часы ночи?
– Я плачу о мужской неверности и скорблю о том, что я брошена и одинока.
– Утешься: скорби твоей наступит конец. Пред тобою мавританская царевна; подобно тебе, я была несчастна в любви. Твой предок, христианский рыцарь, пленил мое сердце; он хотел увезти меня к себе на родину и крестить в свою веру. Душою я обратилась, но мне недостало решимости, равной вере, и я промедлила в роковой миг. Поэтому злые духи получили власть надо мной, и я обречена томиться в этой башне, доколе чистая сердцем христианка не разомкнет заклятья. Сделаешь ли ты, что тебе под силу?
– Сделаю, – ответила дрожащая девушка.
– Подойди же, не бойся; погрузи руку в фонтан, покропи меня водой и окрести, как велит твоя вера: тогда чары сгинут и мой измученный дух успокоится.
Девушка приблизилась неверными шагами, зачерпнула горстью воды и окропила бледный лик призрака.
Блаженная улыбка озарила его. Серебряная лира упала к ногам Хасинты, снежные руки скрестились на груди, и виденье растаяло, словно осыпалось дождем брызг.
Хасинта покинула чертог в испуге и изумленье. В эту ночь она едва сомкнула глаза и, очнувшись на рассвете от тревожной дремы, подумала было, что все ей пригрезилось. Но когда она спустилась в чертог, ночное виденье доподлинно ожило: возле фонтана в лучах утреннего солнца поблескивала серебряная лютня.
Она поспешила к тетке, обо всем ей рассказала и призвала поглядеть на залог правдивости своих слов. Если у почтенной дамы и оставались сомнения, то они рассеялись при первом звоне лютни, ибо она зазвучала под рукою Хасинты так упоительно, что даже холодную грудь беспорочной Фредегонды, эту область вечной зимы, проняло оттепелью. Такое могла свершить лишь нездешняя музыка.
Чародейная власть лютни, что ни день, становилась явственнее. Прохожий обмирал возле башни и слушал как зачарованный, затаив дыханье от восторга. Даже птицы и те слетались на ближние деревья и, смолкнув, завороженно внимали звукам лютни.
Молва понесла весть о чуде. Гранадцы толпами потянулись в Альгамбру, чтоб хоть одним ухом услышать неземную музыку, струившуюся из башни Де Лас Инфантас.
Очаровательной маленькой лютнистке пришлось оставить тесные стены. Богачи и знать наперебой старались залучить ее к себе и окружали всевозможными почестями – то есть, попросту говоря, заманивали под ее лютню к себе в салоны избранное общество. Тетка везде была у нее под боком и, словно огнедышащий дракон, распугивала стаи млеющих обожателей. Из града в град неслись о ней слухи. Малага, Севилья, Кордова одна за другою пали к ее ногам; по всей Андалузии только и говорили что о прекрасной лютнистке из Альгамбры. Еще бы: ведь андалузцы такие ценители музыки и такие любезники – а лютня была волшебная, а лютнистка влюбленная!
Итак, вся Андалузия помешалась на музыке; между тем королевский двор сходил с ума на иной лад. Как известно, Филипп V был черный меланхолик с невероятными причудами. То он по неделям не вставал с одра мнимой болезни, то порывался отречься от престола, к великой досаде его венценосной супруги, которая обожала свой пышный двор и королевский сан и правила державою полоумного мужа твердой и искусной рукой.
Обнаружилось, что единственное лекарство от королевской хандры – музыка, и Елизавета собрала при дворе лучшие голоса и виртуознейших музыкантов; знаменитого итальянского певца Фаринелли она держала в должности лейб-медика.
В то время, о котором идет речь, хитроумный и блистательный Бурбой надумал кое-что похлеще обычного. После долгого приступа мнимой болезни, истощившей силы Фаринелли и неподвластной лекарскому искусству целого оркестра, монарх во всеуслышание скончался и объявил себя покойником.
Это было бы довольно безобидно и даже не лишено удобства для королевы и придворных, если б он и вел себя покойно, как подобает мертвецу; но, ко всеобщему огорчению, он потребовал, чтобы над ним совершили похоронный обряд. И уж вовсе они были озадачены, когда король разгневался и распек приближенных за нерадивость и непочтительность: доколе его праху дожидаться погребения?
Что было делать? Как могли раболепные придворные ослушаться короля, не нарушив щепетильного этикета? Но повиноваться и похоронить его заживо – это уже отдавало цареубийством!
Посреди такой растерянности при дворе прослышали наконец о девушке-лютнистке, от которой без ума вся Андалузия. Королева со всей поспешностью отрядила за ней гонцов, повелев доставить ее ко двору, в Санто Ильдефонсо.
Через несколько дней, когда королева прогуливалась с фрейлинами по великолепным садам, аллеи, террасы и фонтаны которых должны были затмить славу Версаля, к ней привели знаменитую лютнистку. Царственная Елизавета с удивлением поглядела на юную и простоватую девицу, которая всех сводила с ума. Она была в живописном андалузском наряде, в руке держала серебряную лютню и стояла, скромно потупившись; лишь ее чистая и свежая прелесть выдавала в ней Розу Альгамбры.
При ней, как всегда, находилась неотступная Фредегонда, которая в ответ на расспросы королевы тут же выложила всю ее родословную. Скромный вид Хасинты пришелся по душе королеве; тем приятней ей было узнать, что девица – достойного, хоть и захудалого рода и что отец ее пал смертью храбрых за короля и отечество.
– Если ты и вправду так искусна, как слывешь, – сказала она, – и сумеешь рассеять дурное наваждение, овладевшее твоим государем, то отныне я позабочусь о твоей участи и тебя ждет почет и богатство.
И, возгоревшись нетерпением изведать искусство Хасинты, она безотлагательно повела ее к опочившему королю.
Хасинта с опущенным взором миновала ряды стражи и скопища придворных. Они пришли наконец в огромный траурный покой. Окна были занавешены от Дневного света; сумрачное пламя желтых восковых свеч в серебряных канделябрах тускло освещало недвижные фигуры в черном облачении и бесшумно скользивших по сторонам придворных со скорбными лицами. Посредине, на погребальном одре, скрестив руки, возлежал все еще не погребенный монарх; виднелся лишь кончик его запрокинутого носа.
Королева молча вошла в покой, указала Хасинте на скамеечку в дальнем углу и знаком велела начинать.
Сперва она тронула струны робкой рукою, но скоро обрела уверенность и вдохновение – и нежные звуки полились в таком сладостном согласии, что в зале повеяло чем-то неземным. А монарх и вовсе решил, что уже вознесся в царство духов и слушает ангелов или музыку сфер. Одна мелодия плавно сменилась другою, и зазвучал чистый голос певицы. Она пела старинную балладу о древней славе Альгамбры и бранных подвигах мавров. В песню она вкладывала всю душу, ибо память об Альгамбре была памятью ее любви. Призывное песнопенье огласило траурный чертог, и призыв проник в пасмурное сердце монарха. Он поднял голову и огляделся, потом сел на ложе, глаза его сверкнули – наконец, спрыгнув на пол, он потребовал меч и щит.
Музыка – или, вернее, волшебная лютня – восторжествовала: дух уныния был изгнан, мертвец – или все равно что мертвец – ожил. Окна раскрыли настежь, и в недавно еще омраченный покой хлынуло лучезарное испанское солнце; все взоры устремились к милой чаровнице, но лютня выпала из ее рук, она покачнулась – и через миг Руис де Аларкон прижимал ее к сердцу.
Счастливую чету вскоре обвенчали с великой пышностью, и Роза Альгамбры стала украшеньем и утехой двора.
– Погодите, погодите, не так быстро, – слышу я читательский возглас, – чего это вы вдруг ударились в галоп? Расскажите-ка сначала, как Руис де Аларкон оправдался перед Хасинтой.
Ничего проще: он привел веское и старое, как мир, оправданье – ему встал поперек пути спесивый, несговорчивый старик отец; к тому же, знаете, когда молодые люди друг в друге души не чают, размолвки им ни к чему и они мгновенно забывают минувшие горести.
– Ну а как же спесивый и несговорчивый старик отец все-таки согласился на их брак?
– Два-три слова королевы, и дело с концом, тем более что невеста была обласкана при дворе и осыпана почестями и наградами. К тому же, знаете, лютня Хасинты была чародейная и легко смиряла самых твердолобых и жестокосердых.
– А что сталось с волшебной лютней?
О, это самое любопытное: тут-то яснее ясного подлинность всей истории. Лютня хранилась в семье, но ее, говорят, из зависти выкрал и увез с собой в Италию великий певец Фаринелли. Тамошние его наследники не знали, что лютня волшебная, и пустили ее в переплав, а струны прикрепили к остову старой кремонской скрипки. Они и поныне отнюдь не утратили волшебной силы. Словечко на ухо читателю, только, чур, молчок: скрипка эта нынче завораживает весь мир – это скрипка Паганини!
Ветеран
Среди любопытных знакомых, которыми подарили меня прогулки по крепости, был бравый и потрепанный в битвах полковник инвалидного гарнизона, угнездившийся наподобие ястреба в мавританской башне. История его, которую он любил рассказывать, была смесью приключений, невзгод и превратностей, придающих жизни почти всякого незаурядного испанца разнообразие и прихотливость страниц Жиль Бласа.
Двенадцати лет он побывал в Америке и полагал, что жизнь обласкала и осчастливила его уже тем, что он видел генерала Вашингтона. С тех пор он принимал участие во всех войнах своей страны; он со знанием дела говорил почти обо всякой тюрьме и темнице на полуострове; на одну ногу он прихрамывал, обе руки были покалечены, и весь он был в рубцах и шрамах – словом, живой памятник испанских бед, с отметиною от каждой битвы и стычки, словно дерево, на котором Робинзон Крузо делал по зарубке в год. Однако больше всего старому вояке не повезло, когда он начальствовал в Малаге в тревожные и смутные времена и был возведен горожанами в чин генерала, дабы защитить их от нашествия французов.
От той поры у него остался целый ворох справедливых исков к правительству, и боюсь, что он до смертного часа будет все писать и печатать прошенья и меморандумы, изнуряя свой ум, истощая кошелек и испытуя друзей, каждый из которых, навестив его, выслушает полчаса чтения убийственно скучного документа и уносит в карманах с полдюжины размноженных отписок. Так, впрочем, обстоит дело по всей Испании: повсюду вам попадется какая-нибудь почтенная особа, которая, забившись в свой угол, лелеет память о незаслуженных обидах и незаглаженных несправедливостях. К тому же, если у испанца имеется какой ни на есть иск или тяжба с правительством, то он может считать себя при деле весь остаток жизни.
Я навещал ветерана в его жилище в верхнем этаже Torre del Vino, то есть Винной Башни. Комната его была невелика, но уютна, с прекрасным видом на Вегу. Обставлена она была по-солдатски. На стене висели три ружья и пара пистолетов, все вычищенные и сверкающие, с боков сабля и трость, сверху две треуголки: одна парадная, другая всегдашняя. Пяток книг на полке составлял его библиотеку: излюбленным чтением был захватанный томик философических речений. Он ежедневно просиживал над ним часами, применяя всякое речение, не лишенное трезвой горечи и указующее на неблагоустройство мира, к собственным тяжбам.
При всем том он был общителен и добродушен и, если удавалось оставить в стороне его обиды и его философию, мог многое порассказать. Я люблю таких закаленных сынов фортуны и нахожу вкус в их нехитрых армейских байках. Похаживая к полковнику, я услышал немало забавного о прежнем военном коменданте крепости, который, видимо, был ему сродни по духу и по воинской судьбе. Я дополнил его рассказы, выспросив некоторых здешних старожилов, в особенности отца Матео Хименеса: нижеописанный комендант был его излюбленным героем.
Двенадцати лет он побывал в Америке и полагал, что жизнь обласкала и осчастливила его уже тем, что он видел генерала Вашингтона. С тех пор он принимал участие во всех войнах своей страны; он со знанием дела говорил почти обо всякой тюрьме и темнице на полуострове; на одну ногу он прихрамывал, обе руки были покалечены, и весь он был в рубцах и шрамах – словом, живой памятник испанских бед, с отметиною от каждой битвы и стычки, словно дерево, на котором Робинзон Крузо делал по зарубке в год. Однако больше всего старому вояке не повезло, когда он начальствовал в Малаге в тревожные и смутные времена и был возведен горожанами в чин генерала, дабы защитить их от нашествия французов.
От той поры у него остался целый ворох справедливых исков к правительству, и боюсь, что он до смертного часа будет все писать и печатать прошенья и меморандумы, изнуряя свой ум, истощая кошелек и испытуя друзей, каждый из которых, навестив его, выслушает полчаса чтения убийственно скучного документа и уносит в карманах с полдюжины размноженных отписок. Так, впрочем, обстоит дело по всей Испании: повсюду вам попадется какая-нибудь почтенная особа, которая, забившись в свой угол, лелеет память о незаслуженных обидах и незаглаженных несправедливостях. К тому же, если у испанца имеется какой ни на есть иск или тяжба с правительством, то он может считать себя при деле весь остаток жизни.
Я навещал ветерана в его жилище в верхнем этаже Torre del Vino, то есть Винной Башни. Комната его была невелика, но уютна, с прекрасным видом на Вегу. Обставлена она была по-солдатски. На стене висели три ружья и пара пистолетов, все вычищенные и сверкающие, с боков сабля и трость, сверху две треуголки: одна парадная, другая всегдашняя. Пяток книг на полке составлял его библиотеку: излюбленным чтением был захватанный томик философических речений. Он ежедневно просиживал над ним часами, применяя всякое речение, не лишенное трезвой горечи и указующее на неблагоустройство мира, к собственным тяжбам.
При всем том он был общителен и добродушен и, если удавалось оставить в стороне его обиды и его философию, мог многое порассказать. Я люблю таких закаленных сынов фортуны и нахожу вкус в их нехитрых армейских байках. Похаживая к полковнику, я услышал немало забавного о прежнем военном коменданте крепости, который, видимо, был ему сродни по духу и по воинской судьбе. Я дополнил его рассказы, выспросив некоторых здешних старожилов, в особенности отца Матео Хименеса: нижеописанный комендант был его излюбленным героем.
Комендант и нотариус
Во времена не столь давние хозяином Альгамбры был неустрашимый старый воин, который потерял одну руку на поле боя и потому был известен под именем el Gobernador Manco, или Однорукий комендант. Он гордился своим бранным прошлым, закручивал усы под самые глаза, носил сапоги с отворотами и толедский палаш, длинный, как вертел, с носовым платком в чашке эфеса.
Вообще он был большой гордец и педант, особенно по части собственных прав и льгот. При нем все привилегии, положенные Альгамбре как королевскому владению и резиденции, соблюдались неукоснительно. Никому не было дозволено входить в крепость ни с огнестрельным оружием, ни со шпагой или даже с палкой, – разве что он был в соответствующем чине; всякий всадник обязан был спешиться у ворот и вести коня под уздцы. А поскольку Альгамбра высится посредине Гранады и являет собой как бы нарост на этом столичном городе, то генерал-губернатору области все время досаждал такой imperium in imperio [21], крохотный независимый островок в самом центре его владений. Масла в огонь подливало и мелочное упрямство старого коменданта, который вспыхивал как порох при малейшем намеке на ущемленье его власти и прерогатив; к тому же в крепость, под защиту ее неприкосновенных стен, понабрался темный народец, промышлявший грабежом и мошенничеством в ущерб честным горожанам.
Так что генерал-губернатор и комендант не вылезали из неладов и распрей, и особенно злобился, конечно, комендант, ибо из двух соседей-властителей о своем достоинстве всегда больше печется слабейший. Пышный дворец генерал-губернатора стоял на Пласа Нуэва, у самого подножия горы Альгамбры; перед ним всегда суетились и выстраивались солдаты, слуги, городские чиновники. А над дворцом и дворцовой площадью выдавался крепостной бастион, и по этому бастиону то и дело прохаживался опоясанный палашом старый комендант, зорким глазом взирая на соперника, словно ястреб, выслеживающий добычу из гнезда на иссохшем дереве.
В город он выезжал при полном параде: либо верхом с эскортом стражи, либо в особой комендантской карете, старинном и громоздком сооружении в испанском духе, из резного дерева и раззолоченной кожи: тянули ее восемь мулов, лакеи стояли на запятках и бежали по бокам; и по бокам же ехали верховые. Он полагал, что всякий наблюдатель исполняется почтения и трепета перед наместником короля, но гранадские острословы, особенно завсегдатаи генерал-губернаторского дворца, посмеивались над карликовым парадом коменданта и, намекая на его верноподданный крепостной сброд, окрестили его «королем голодранцев.
Чаще всего два доблестных соперника препирались о праве коменданта провозить через город без досмотра все назначенное на потребу ему или гарнизону. Под покровом этой льготы процвела контрабанда. Шайка ловкачей из крепостных лачуг и окрестных землянок снюхалась с гарнизонными солдатами и на славу проворачивала свои делишки.
Генерал-губернатор насторожился. Он призвал своего советчика и поверенного в делах, хитроумного и пронырливого нотариуса-эскрибано, который очень обрадовался случаю посадить в лужу старого властителя Альгамбры, запутав его в дебрях крючкотворства. Он посоветовал генерал-губернатору настоять на своем праве досмотра каждого транспорта, проходящего через городские ворота, и настрочил длинную бумагу в обоснование этого права, каковая была отправлена в Альгамбру. Комендант Манко был прямодушный старый рубака и всякого эскрибано считал родным братом самого дьявола, а этого ненавидел пуще всех остальных.
Вообще он был большой гордец и педант, особенно по части собственных прав и льгот. При нем все привилегии, положенные Альгамбре как королевскому владению и резиденции, соблюдались неукоснительно. Никому не было дозволено входить в крепость ни с огнестрельным оружием, ни со шпагой или даже с палкой, – разве что он был в соответствующем чине; всякий всадник обязан был спешиться у ворот и вести коня под уздцы. А поскольку Альгамбра высится посредине Гранады и являет собой как бы нарост на этом столичном городе, то генерал-губернатору области все время досаждал такой imperium in imperio [21], крохотный независимый островок в самом центре его владений. Масла в огонь подливало и мелочное упрямство старого коменданта, который вспыхивал как порох при малейшем намеке на ущемленье его власти и прерогатив; к тому же в крепость, под защиту ее неприкосновенных стен, понабрался темный народец, промышлявший грабежом и мошенничеством в ущерб честным горожанам.
Так что генерал-губернатор и комендант не вылезали из неладов и распрей, и особенно злобился, конечно, комендант, ибо из двух соседей-властителей о своем достоинстве всегда больше печется слабейший. Пышный дворец генерал-губернатора стоял на Пласа Нуэва, у самого подножия горы Альгамбры; перед ним всегда суетились и выстраивались солдаты, слуги, городские чиновники. А над дворцом и дворцовой площадью выдавался крепостной бастион, и по этому бастиону то и дело прохаживался опоясанный палашом старый комендант, зорким глазом взирая на соперника, словно ястреб, выслеживающий добычу из гнезда на иссохшем дереве.
В город он выезжал при полном параде: либо верхом с эскортом стражи, либо в особой комендантской карете, старинном и громоздком сооружении в испанском духе, из резного дерева и раззолоченной кожи: тянули ее восемь мулов, лакеи стояли на запятках и бежали по бокам; и по бокам же ехали верховые. Он полагал, что всякий наблюдатель исполняется почтения и трепета перед наместником короля, но гранадские острословы, особенно завсегдатаи генерал-губернаторского дворца, посмеивались над карликовым парадом коменданта и, намекая на его верноподданный крепостной сброд, окрестили его «королем голодранцев.
Чаще всего два доблестных соперника препирались о праве коменданта провозить через город без досмотра все назначенное на потребу ему или гарнизону. Под покровом этой льготы процвела контрабанда. Шайка ловкачей из крепостных лачуг и окрестных землянок снюхалась с гарнизонными солдатами и на славу проворачивала свои делишки.
Генерал-губернатор насторожился. Он призвал своего советчика и поверенного в делах, хитроумного и пронырливого нотариуса-эскрибано, который очень обрадовался случаю посадить в лужу старого властителя Альгамбры, запутав его в дебрях крючкотворства. Он посоветовал генерал-губернатору настоять на своем праве досмотра каждого транспорта, проходящего через городские ворота, и настрочил длинную бумагу в обоснование этого права, каковая была отправлена в Альгамбру. Комендант Манко был прямодушный старый рубака и всякого эскрибано считал родным братом самого дьявола, а этого ненавидел пуще всех остальных.