Я не сразу простил эту монахиню, счастливую в своей келье вопреки всем романтическим уставам, и кое-как утешился, наблюдая день-другой очаровательное кокетство черноглазой красотки, которая тайком перемигивалась со своего балкона, из-за цветущих роз и шелкового навеса, с видным брюнетом в пышных бакенбардах, часто появлявшимся на улице под ее окнами. Мне случалось видеть, как в ранний час он крался прочь, до самых глаз укутавшись в плащ. Иногда он стоял на углу, переодетый, видимо дожидаясь тайного знака, чтобы пробраться в дом Ночью оттуда слышен был звон гитары, и фонарь на балконе переставляли с места на место. Я вообразил было интригу в духе Альмавивы, но опять попал впросак. Любовник оказался мужем, известным контрабандистом: ловчил и прятался он неспроста.
   Порою я развлекался тем, что следил со своего балкона, как по времени дня сцена внизу постепенно меняется. Едва серая полоса прорезала предрассветное небо и из какого-нибудь дворика на горном склоне доносился крик раннего петуха, как предместье подавало первые признаки оживления, ибо свежие утренние часы драгоценны летом в знойном климате Все спешат с делами, чтоб опередить солнце: погонщики выводят в путь свой груженый караван, путник торочит ружье за седлом и садится на коня у ворот корчмы, смуглый крестьянин погоняет медлительных мулов, навьюченных корзинами фруктов и свежих, обрызганных росой овощей, – ведь хлопотливые хозяйки уже спешат на рынок.
   Солнце встает и осыпает блеском долину, золотит кружевную листву рощ. В чистом и ясном воздухе разносится мелодичный колокольный звон, зовущий к заутрене. Погонщик останавливает мулов с поклажей у часовни, затыкает сзади за пояс свою палку и переступает порог со шляпой в руке, приглаживая угольно-черные волосы, чтоб отстоять мессу и помолиться за благополучный переход через сьерру. А вот легкою стопой выходит изящная сеньора в щегольской бас-кинье, с трепетным веером в руке, и темные глаза ее поблескивают из-под искусных складок мантильи. Она направляется в какую-нибудь многолюдную церковь, дабы вознести там свои утренние моления; но платье по фигуре, дивный башмачок и чулочек-паутинка, изысканно уложенные смоляные пряди и свежесорванная роза, блистающая среди них, как драгоценность, – конечно же, мысли ее прочно прикованы к земле Смотрите за нею, заботливая мать, незамужняя тетка или бдительная дуэнья. – кто уж там из вас идет следом!
   Утро в разгаре, и шум будничных трудов все громче слышен отовсюду; по улицам сплошным потоком движутся люди, кони и вьючный скот; доносится как бы океанское гудение и ропот. Когда солнце достигает зенита, гул и гомон понемногу молкнут; в полдень наступает затишье. Беспокойный город охватывает вялость, и несколько часов все отдыхают. Окна затворены, занавеси опущены, горожане укрылись в самых прохладных уголках своих жилищ, откормленный монах храпит в дормитории; мускулистый носильщик распростерся на мостовой возле своей поклажи; крестьянин и работник спят под деревами аламеды, убаюканные томным верещанием цикад. На улицах никого, кроме водоносов, освежающих слух похвалами своему искристому товару – «холоднее горного снега» (mas fria qua la nieve).
   Солнце клонится к западу, все понемногу снова оживает, и, когда колокол негромко звонит к вечерне, вся природа словно ликует, что владыка дня пал. Горожане высыпают на улицы подышать вечерней прохладой и проводят краткие сумерки у Дарро, возле Хениля.
   Надвигается ночь, и прихотливая сцена опять обновляется. Один за другим зажигаются огни: вот косяк света от балконного окна, вот лампадка перед статуей святого. Так мало-помалу город выступает из мглы и сыплет огнями, словно звездный небосвод. Из дворов и садов, с улиц и переулков слышатся переборы бесчисленных гитар и щелканье кастаньет; на высоте эти звуки сливаются в общий отдаленный концерт. «Лови миг!» – таков жизненный девиз веселых и влюбчивых андалузцев, и особенно рьяно они следуют ему благоуханными летними ночами, пленяя своих избранниц танцами, куплетами и страстными серенадами.
   Однажды вечером я сидел на балконе, наслаждаясь легким ветерком, овевавшим гору и шелестевшим в листве деревьев, и мой скромный историограф Матео, который торчал у меня под боком, указал на обширную усадьбу в одной из улочек на Альбайсине и поведал о ней примерно нижеследующую историю.

Случай с каменщиком

   Жил да был когда-то в Гранаде бедный каменщик, который никогда не работал – ни во дни святых, ни в праздники, ни в воскресенья, ни даже в понедельники – и, несмотря на такое благочестие, все беднел да беднел и еле-еле ухитрялся прокормить свое многочисленное семейство. Однажды ночью едва он заснул, как раздался стук в дверь. Он отворил и увидел перед собой высокого, тощего и мертвенно-бледного священника.
   – Послушай-ка, друг любезный! – сказал незнакомец. – Я приметил, что ты добрый христианин и верный человек: не хочешь ли поработать нынче ночью?
   – С радостью, сеньор падре, особенно за сходную плату.
   – Это уж как водится, только надо будет тебе завязать глаза.
   Каменщик спорить не стал; священник повел его с повязкой на глазах вверх-вниз по разным проулкам и переходам и привел к воротам какого-то дома. Там он достал ключ, со скрежетом отомкнул замок и отворил дверь – как слышно было, очень тяжелую. Они вошли, дверь была заперта, засовы задвинуты, и каменщик прошагал за своим поводырем по гулкому коридору и просторному залу. Священник снял с его глаз повязку, и он увидел, что стоит во дворике-патио, тускло освещенном единственным фонарем. Посредине дворика был пересохший бассейн древнего мавританского фонтана; под ним-то священник и велел устроить тайник – кирпичи и известка были уже заготовлены. Каменщик работал всю ночь, но дело не закончил. Перед самым рассветом священник вручил ему золотой, завязал глаза и отвел домой.
   – Ты согласен прийти еще раз, – спросил он, – и закончить работу?
   – Еще бы, сеньор падре, если за такие же деньги.
   – Хорошо, тогда завтра в полночь я снова зайду за тобой.
   Так и случилось, и тайник был доделан.
   – А теперь, – сказал священник, – ты мне поможешь перенести то, что будет здесь схоронено.
   У бедного каменщика при этих словах волосы встали дыбом; он неверным шагом побрел за священником, готовясь увидеть ужасные трупы, но, к облегченью своему, увидел лишь три или четыре высоких кувшина в углу комнаты. Они, по всему судя, были полны монет, и немалых трудов стоило ему на пару со священником перенести их в тайник. Затем тайник был замурован, бассейн облицован по-прежнему, все тщательно прибрано, а каменщик с повязкой на глазах выведен совсем не тою дорогой, какою был приведен. После долгих блужданий по улочкам и аллеям они остановились. Священник вложил ему в руку два золотых.
   – Жди здесь, – сказал он, – пока не услышишь из собора звона к заутрене. Если вздумаешь снять повязку до того, тебя постигнет несчастье.
   С этими словами он удалился. Каменщик честно ждал, от нечего делать взвешивая золотые на ладони и позвякивая ими. Как только прозвонил утренний колокол, он сорвал повязку и обнаружил, что стоит на берегу Хениля; явившись прямехонько домой, он вместе с семьей пропировал на двухдневный заработок две недели и зажил в прежней нищете.
   Как и раньше, он немного работал, неустанно молился, соблюдал все дни святых и праздники, и так из года в год, пока жена его и дети вконец не отощали, как сущие цыгане. Однажды вечером он сидел у дверей своей лачуги, и к нему приблизился старый прижимистый богатей, владелец многих домов, которые сдавал внаем и драл с жильцов три шкуры. Богач пристально поглядел на него из-под насупленных косматых бровей.
   – Я слышал, друг мой, ты очень беден.
   – Что правда, то правда, сеньор, – с этим не поспоришь.
   – Стало быть, от работы не откажешься и возьмешь недорого.
   – Дешевле вам в Гранаде никто не сделает, хозяин.
   – Это мне подходит. Есть у меня старый, завалившийся дом, и содержать его в порядке толку нет, жить в нем все равно никто не хочет; так вот, надо бы кой-как его подлатать и подпереть, да подешевле.
   Каменщик согласился, и тот привел его в большой заброшенный дом, который и вправду грозил вот-вот обрушиться. Они прошли по залам и покоям, вышли во дворик, и каменщик сразу заметил старинный мавританский фонтан. Он на миг замер и смутно припомнил это место.
   – Простите, – сказал он, – а кто раньше жил в этом доме?
   – Чума его задери! – воскликнул хозяин. – Жил тут старый скряга священник, один-одинешенек. По слухам, богач богачом, а родни никакой, и думали, что все свои сокровища он оставит церкви. Скончался он внезапно; священники с монахами кинулись сюда толпой, чтоб не упустить своего, и нашли они пяток дукатов в его кожаной мошне. А я и вовсе в дураках: ведь старик хоть и умер, а все-таки остался в моем доме бесплатно – на мертвых какая управа! Говорят, будто каждую ночь слышно, как звенят золотые в той самой комнате, где спал старик священник, словно он пересчитывает свои деньги; а то еще будто стонет и охает во дворике. Может, это правда, а может, выдумки, только о доме моем пошла худая слава, и никто его у меня не снимает.
   – Понятно, – сказал храбрый каменщик. – Давайте-ка, я бесплатно поживу в вашем доме, пока не подвернется съемщик почище, и тем временем подправлю что можно и разберусь с этим беспокойным мертвецом. Я добрый христианин, взять с меня нечего, и я не побоюсь самого дьявола, даже если он явится под видом большого мешка с деньгами.
   Такое предложение честного каменщика было с радостью принято: он перевез семью в новое жилище и что сказал, то сделал. Мало-помалу он починил дом; золотые перестали звенеть по ночам в спальне покойника и звенели днем в кармане живого каменщика. Словом, дела его, на удивленье всем соседям, вдруг пошли на поправку, и он скоро стал чуть ли не первым богачом в Гранаде. Он щедро жертвовал на храм – разумеется, для успокоения совести – и рассказал о тайнике только на смертном одре своему сыну и наследнику.

Львиный дворик

   Особая прелесть этого древнего дремотного дворца – в его способности вызывать смутные видения и картины прошлого, облекая нагую действительность чарами памяти и воображения. Мне в радость эти «тщетные тени», и я люблю блуждать по тем уголкам Альгамбры, которые особенно благоприятны для таких фантасмагорий, – по Львиному Дворику и прилегающим чертогам. Здесь рука времени была милостива, и мавританская пышность и изящество сохраняют едва ли не первозданную прелесть. Землетрясения надломили основания дворца и расшатали самые мощные башни, а вот поди ж ты! Все стройные колонны на своих местах, ни один свод легкой и хрупкой аркады не сместился, и вся волшебная отделка, по видимости такая же ненадежная, как утренние морозные разводы на стекле, уцелела сквозь века и свежа так, словно ее только что завершил мавританский строитель. Я пишу это, окруженный свидетельствами прошлого, овеянный утренней прохладой, в роковом Чертоге Абенсеррахов. Фонтан на крови, легендарный памятник их убийства, передо мною, брызги его струй чуть-чуть не долетают до листа бумаги. Как трудно согласить древнее кровавое сказание с этой тихою и мирною сценой! Здесь все будто призвано внушать нежные и добрые чувства, ибо все здесь утонченно и прекрасно. Даже и самый свет мягко проникает сверху, сквозь ажурный купол, расцвеченный и изукрашенный как бы руками чародея. Сквозь широкую узорчатую арку портала я гляжу на Львиный Дворик, на его блистающие в ярком солнечном свете колоннады и переливчатые фонтаны. Юркая ласточка залетела во двор, взмыла и помчалась прочь, щебеча над крышами; деловитая пчела гудит в лепестках; цветастые бабочки перепархивают с цветка на цветок и резвятся стайками в напоенном солнцем воздухе. Легкое усилие воображения – и появится грустная гаремная прелестница, блуждающая средь затворнической роскоши Востока.
   Впрочем, тот, кто захочет увидеть всю эту роскошь под знаком ее судеб, пусть приходит, когда вечерние тени скрадывают яркость двора и застилают мглой соседние чертоги. Тогда здесь воцаряется ясная печаль, как нельзя более подходящая к сказаниям об отошедшем величии.
   В такое время дня меня тянет под глубокие тенистые аркады Чертога Правосудия, по ту сторону дворика. Здесь, в присутствии Фердинанда и Изабеллы и их ликующего двора, совершалась пышная месса в честь взятия Альгамбры. Даже и крест еще виден на стене, за воздвигнутым алтарем, на котором совершал жертвоприношение великий кардинал испанский и другие высокопоставленные прелаты. Я представляю, как все здесь было полно победоносным войском, смешение епископов в митрах и бритых монахов, закованных в латы рыцарей и разодетых придворных, кресты, посохи и статуи святых вперемешку с гордыми воинскими знаками и знаменами надменных военачальников, триумфальное шествие по мусульманским чертогам. Я представляю себе Колумба, будущего открывателя мира, как он скромно стоит в дальнем углу, смиренный и незаметный наблюдатель этого хоровода. Воображение мое рисует католических государей, простирающихся пред алтарем и возносящих благодарения за свою победу; а своды гудят от церковного пения, от басовитого Те Deum.
   Представление закончено, воображаемая картина расплывается, монарх, священник и воин возвращаются в область забвения вместе с бедными мусульманами, над которыми восторжествовали. Триумфальный чертог пуст и заброшен. Летучая мышь мечется под его сумеречным куполом, и сова кричит в соседней башне Комарес.
   Минуло несколько вечеров, я зашел в Львиный Дворик и был прямо-таки потрясен, увидев мавра в тюрбане, спокойно сидевшего возле фонтана. На мгновение показалось, что какие-то сказания ожили: зачарованный мавр пробился сквозь завесу веков и стал видим. Он оказался, впрочем, обыкновенным смертным: уроженцем Тетуана в Берберии, владельцем лавки в гранадском Закатине, где он торгует ревенем, а также разными побрякушками и духами. По-испански он говорил бегло, и мне удалось завязать с ним беседу, причем он выказал ум и сметливость. Он сказал мне, что летом иной раз взбирается на гору, чтобы побыть в Альгамбре, напоминающей ему старинные берберские дворцы: сходно построены и отделаны, но этот великолепнее. Мы прогулялись по дворцу, и он указал мне на арабские надписи, весьма поэтичные.
   – Ах, сеньор, – сказал он, – когда Гранада была мавританской, здесь было куда веселее, чем нынче. Тогда все думы были о любви, музыке и поэзии. По любому случаю сочинялись стихи, и их клали на музыку. Тот, кто лучше всех сочинял, и та, которая нежнее всех пела, – им были милости и щедроты. В те дни, если кто просил хлеба, ему отвечали: сочини стих – и последнего нищего, если он просил в рифму, нередко награждали золотом.
   – И что ж народная любовь к стихам, – спросил я, – она у вас совсем угасла?
   – Отнюдь нет, сеньор: берберы, даже из самых простых, все еще сочиняют стихи, и неплохие стихи, как в старину; только талант нынче остается без награды – богатым приятнее звон золота, нежели звуки стиха или музыки.
   Так говорил он, и тем временем взгляд его набрел на одну из надписей, возвещавших силу и славу мусульманских государей во веки веков. Переведя надпись, он покачал головой и пожал плечами.
   – Так бы все оно и было, – сказал он, – мусульмане и поныне владели бы Альгамброй, если бы предатель Боабдил не сдал свою столицу христианам. Приступом испанские государи никогда бы ее не взяли. Я попытался защитить память злополучного Боабдила от поношения и возразил, что раздоры, сокрушившие мавританский трон, порождены были жестокостью бессердечного отца Боабдила, но мавр твердо стоял на своем.
   – Мулей Абуль Гассан, – сказал он, – может, и был жесток, зато он был отважен, бдителен и любил родную землю. Будь у него настоящий преемник, Гранада осталась бы нашей, но сын его Боабдил спутал его планы, расточил его силы, посеял измену в его дворце и раздоры в его лагере. Да проклянет Аллах предателя!
   С этими словами мавр покинул Альгамбру.
   Негодование моего чалмоносного собеседника вполне согласуется с рассказами одного из моих друзей, который путешествовал по Берберии и беседовал с тетуанским пашою. Этот мавританский государь весьма выспрашивал его об Испании, и в особенности об Андалузии, о прелестях Гранады и руинах царского дворца. Ответы пробудили в нем дорогие воспоминания, столь близкие сердцу каждого мавра, – о могуществе и пышности их древнего царства в Испании. Обернувшись к мусульманам-придворным, паша разгладил бороду и разразился горькими сетованиями на то, что правоверные утратили столь прекрасные владения. Он, однако ж, утешился тем соображением, что силе и успехам испанской нации приходит конец, что настанет время, когда мавры отвоюют свои исконные владения, и, может статься, уж недалек тот день, когда в Кордове снова закричит муэдзин, а на трон в Альгамбре воссядет магометанин.
   Этого ждут и в это верят все берберы: они считают Испанию, или Андалуз, как она издревле называлась, своей законной вотчиной, отторгнутой насильственно и предательски. Такие мечты век за веком лелеют потомки гранадских изгнанников, рассеянные по весям Берберии. Некоторые из них живут и в Тетуане, по-прежнему зовутся Паэсами и Мединами и не вступают в брачные союзы с семьями, которые не могут похвастать подобной родовитостью. Их высокородство весьма чтут в народе, а это среди магометан редкость: они безразличны к происхождению, исключая разве царское.
   Рассказывают, что в этих семьях все так же томятся по земному раю их предков и по пятницам в мечетях молят Аллаха приблизить срок возвращения Гранады правоверным; на это они уповают столь же пламенно и твердо, как уповали крестоносцы отвоевать гроб господень. Говорят еще, что многие из них хранят древние карты и крепостные записи на именья и сады своих гранадских предков, хранят даже ключи от домов как свидетельства наследственных прав, чтобы предъявить их в чаемый и блаженный день.
   Разговор с мавром навел меня на размышления о судьбе Боабдила. Ему на диво подходит прозвище, которым наделили его подданные: Эль Зогойби, Неудачник. Несчастья его начались чуть не с колыбели и не кончились смертью. Если он когда-либо мечтал оставить по себе достойную память в анналах истории, то как жестоко был он обманут в своих надеждах! Кто из тех, кого хоть немного заинтересовала романтическая история мавританского владычества в Испании, не возгорался негодованием, проведав о злодеяниях Боабдила? Кто не был тронут горем прелестной и кроткой царицы, которую он поставил между жизнью и смертью по ложному обвинению в измене? Кого не ужаснуло приписанное ему убийство сестры с двумя детьми в ослеплении неистовства? У кого не вскипала кровь от рассказа о бесчеловечном избиении доблестных Абенсеррахов, тридцать шесть из которых, как утверждают, были по его велению обезглавлены здесь, в Львином Дворике? Все эти обвинения повторялись на разные лады – в балладах, драмах, романсах, – пока они не укоренились в народном сознании. И нет такого образованного чужестранца, чтоб посетил Альгамбру и не спросил, где тот фонтан на месте казни Абенсеррахов, и не посмотрел бы с трепетом на ту зарешеченную галерею, которая была узилищем царицы; и всякий уроженец Беги или Сьерры поет под свою гитару незатейливые куплеты о страданиях узницы, а слушатели привыкают проклинать самое имя Боабдила.
   Между тем никогда и никто еще не был так безвинно и грубо оболган. Я изучил все подлинные летописи и записки испанских авторов, современников Боабдила; некоторые из них пользовались доверенностью испанских государей и сами были при войске всю кампанию. Изучил я и арабских летописцев – тех, которые были мне доступны в переводе, – и не обнаружил ничего подтверждающего эти тяжкие и злобные обвинения. Большей частью россказни эти восходят к книге, обычно называемой «Гражданские войны Гранады» и будто бы содержащей историю раздоров Зегрисов и Абенсеррахов во время агонии мавританского царства. Книга появилась на испанском языке, будто бы переведенная с арабского неким Хинесом Пересом де Ита, жителем Мурсии. С тех пор ее перевели на несколько языков, и Флориан многое заимствовал оттуда для своей повести о Гонсальво из Кордовы; таким-то образом она приобрела, к немалому ущербу для истины, весомость подлинной истории: нынче ее принимают за чистую монету, особенно гранадские крестьяне. Она, однако ж, сплошь состоит из выдумок, с малой примесью искаженной истины для придания некоторого правдоподобия. Лживость ее самоочевидна: быт и нравы мавров представлены в ней до смешного неверно, и сочиненные сцены столь не согласны с их верой и обычаями, что ни один магометанин не мог написать ничего подобного.
   Признаюсь: в этих бесстыдных извращениях истины мне чудится некое злоумышление; романтическим писателям, конечно, дозволено многое, но есть пределы и ля них – знаменитых покойников, чьи имена принадлежат истории, порочить нельзя, так же как и прославленных живущих. Добавим, кстати, что несчастный Боабдил достаточно претерпел за свою столь понятную враждебность к испанцам, лишившись своего царства, и нет нужды превращать его имя в позорную кличку у его на родине, на земле отцов его!
   Если читатель достаточно заинтересовался этими делами и готов вытерпеть кое-какие исторические подробности, то нижеприведенные факты о судьбе Абенсеррахов, почерпнутые из подлинных, насколько я могу судить, источников, послужат, может статься, к тому, чтобы снять со злосчастного Боабдила обвинение в предательском изничтожении знаменитого рода, облыжно приписанном ему. Заодно прояснится и путаная история с обвинением и заточением царицы.

Абенсеррахи

   Среди испанских мусульман существовало строгое разделение на пришельцев с Востока и из Западной Африки. Первые почитали себя чистейшей расой, родоначальники которой явились с родины пророка, подняв знамя ислама; среди прочих наиболее воинственными и могучими были берберы, уроженцы горы Атлас и пустыни Сахары, известные под именем мавров; они покорили прибрежные племена, основали город Марокко и долгое время оспаривали у восточных родов первенство в мусульманской Испании.
   Абенсеррахи были восточноарабской знатью и гордились тем, что они – прямые потомки Бени Сераев, одного из колен ансаров, или сподвижников пророка. Какое-то время род их процветал в Кордове; вероятно, перебравшись в Гранаду после падения Западного халифата, здесь-то они и прославились в летописях и песнях как доблестнейшие рыцари великолепного двора Альгамбры.
   Опасных вершин придворного почета они достигли во время бурного правления Мухаммеда Насара, прозванного Эль Хайзари, то есть Левша. Этот злосчастный монарх, взойдя на трон в 1423 году, осыпал милостями доблестный род и сделал главу его, Юсуфа Абен Зерага, своим визирем, то есть премьер-министром, а его родственникам и друзьям раздал высшие придворные должности. Другие роды были тяжко обижены, и старейшины их принялись строить козни. В народе Мухаммеда тоже невзлюбили – за его нрав. Он был тщеславен, неосмотрителен и высокомерен, выказывал пренебрежение к подданным, запретил состязания и турниры, утеху знати и простонародья, и надменно роскошествовал у себя в Альгамбре. Наконец народ восстал; дворец осадили, Мухаммед бежал садами, добрался до морского берега, доплыл до Африки в чужой одежде и нашел приют у своего родственника, владыки Туниса.
   Опустевшим троном завладел Мухаммед эль Загер, двоюродный брат бежавшего государя. Он повел себя иначе, нежели его предшественник. Он не только беспрестанно задавал празднества и турниры, но и сам в них участвовал в пышном царском облачении; он прекрасно владел конем и копьем и отличался в рыцарских потехах, пировал со своими придворными и делал им богатые подарки.
   Те, кто был в милости у его предшественника, ныне очутились в опале; он выказывал к ним такую враждебность, что более пятисот славнейших витязей удалились из города. Юсуф Абен Зераг с сорока Абенсерра-хами покинул Гранаду ночью и явился ко двору короля Хуана Кастильского. Тронутый их повестью, этот юный и великодушный монарх написал государю тунисскому, призывая его помочь покарать самозванца и вернуть престол царю-изгнаннику. Верный и неустанный визирь поехал с послом Хуана в Тунис, к своему изгнанному повелителю. Посланье возымело действие. Мухаммед эль Хайзари высадился в Андалузии с пятью сотнями африканских всадников; к нему присоединились Абенсеррахи и другие его приверженцы, а также союзники-христиане; при появленье его города сдавались один за другим, высланные против него войска переходили на его сторону: Гранада была отвоевана без единой жертвы. Самозванец укрылся в Альгамбре, но был обезглавлен собственными воинами (1428), провластвовав два с лишним года.
   Воцарившись заново, Эль Хайзари осыпал почестями достойного визиря, чья исправность вернула ему трон, у подножия которого снова встал род Абенсеррахов. Эль Хайзари отправил посольство к королю Хуану – поблагодарить за помощь и предложить прочный дружеский союз. Король кастильский потребовал признать его сюзереном и платить ежегодную дань. Незадачливый властелин Альгамбры отказался, полагая, что его юный сосед слишком занят внутренними крамолами, чтобы утвердить свою волю силою. И опять земля Гранады застонала от нашествия, и Вега была разорена. Сражались много и без толку, но главная опасность поджидала Эль Хайзари в тылу. Жил тогда в Гранаде знатный рыцарь по имени Дон Педро Венегас, веры мусульманской, а по рождению христианин; история его ранних лет – истый роман.