Она рассказала, что в детстве холодела от ужаса при мысли, что могла бы родиться в какой-то другой стране -богатой бездельницей, эксплуататоршей или домохозяйкой, потому что во многих странах женщины не работают. Или даже торгуют своим телом. - Ты была рабом государства... - Всякий, находящийся в убежище, его раб. - Тогда рабыней идеологии... Иоанна возразила, что рабыня подчиняется из-под палки, а ей нравилось противостоять дурному в себе, "верующей быть пионеркой". Может, ей просто повезло. Власть была порой утомительна, смешна, абсурдна, ей можно было наврать, обвести её вокруг пальца, но это была "её власть" - она защищала, а не пожирала или губила, во веяном случае, никогда не заставляла её идти против Бога и заповедей. Даже потом, когда Иоанна занималась сама "идеологической пропагандой", разыскивая и даже придумывая положительных героев... - Обманом. Лакировкой действительности... - "Нас возвышающим обманом", - возразила Иоанна. - Бессознательной попыткой увидеть, разглядеть и красоту Божьего мира, и Образ Божий в каждом. И приподнять человека над суетой. Она помогала людям стать лучше, - поддержал AX, - Именно этого от неё хотел Господь. И хотела власть. "Меня и гнуло, и ломало затем, чтоб в трудностях окреп: ведь человеку мало надо - нужны иллюзии и хлеб." /Е. Винокуров/ - Ты, как и большинство верующих, не была воцерковлена, - шипел AГ, - вы были лишены церковных таинств. Причастия, ради чего, собственно, Спаситель и сошёл на землю, и был распят... С этим Иоанна была вынуждена согласиться. Гонения на церковь, безусловно были, это вопрос очень сложный, но она, Иоанна, при желании всегда могла бы потихоньку посещать храм. И её вина, что она этого не делала. Её инертность в вопросах веры, непротивление нелепостям атеистической пропаганды, которую она просто с порога отметала, но вникать и разбираться не желала. И нелепости эти, и наша "теплохладность" начались задолго до большевиков. За несколько веков. Церкви в Москве были, но люди проходили мимо. Иоанна, в частности, просто стеснялась зайти. Для неё Бог совершенно не был связан с церковью. Бог нечто могущественное, высокое, непостижимое, а в церкви полутемно, непонятно и скучно, там одни злые полуграмотные старухи в чёрном, поклоняющиеся нарисованным на иконах богам, похожим на людей, чего, конечно, не может быть. Так ей казалось. Она ничего не понимала и особенно не пыталась понять, и никто не хотел и не знал, как объяснить ей хотя бы азы православия. Культура, происходящая от слова "культ" и призванная служить мостом между Церковью и "лежащим во зле" миром, занималась, в основном, нравственной, идеологической проповедью, а, встречаясь с вопросами духовными, вынуждена была переходить на эзопов язык. Да и тут в бочку мёда примешивалась ложка дёгтя то "классовой борьбы", то какой-либо иной конъюнктуры. В общем, "разумное, доброе, вечное" сеялось, но на уровне "мы все произошли от обезьяны, поэтому давайте строить светлое будущее". А азы православия постигались, как правило, лишь за церковной оградой, поэтому "теплохладная" Иоанна, не желающая разобраться в "вопросе вопросов" и легкомысленно связавшая церковь с суеверием, вроде веры в леших и домовых, ни разу даже не открывшая Библию, что лежала у них на полке, была, безусловно, виновна в невнимании к основным вопросам бытия и собственному спасению. Бог оставался для неё непостижной высшей силой, требующей и от людей некоей гармоничной и доброй сущности, приобщившись к которой, можно преодолеть смерть. О сущности крестного подвига Спасителя и вообще о христианстве она, можно сказать, не имела ни малейшего представления. Это был её грех. - И была не воцерковлена, и лишена церковных таинств, - подытожил АГ. АХ вынужден был с ним согласиться - да, безусловно виновна власть - в запрете исповедания Христа и Его учения вне церковной ограды, но, с другой стороны, в многонациональной стране, где столько религий, надо было тогда разрешать активную деятельность и других конфессий, и ни к чему хорошему это бы не привело. Кстати, Иосиф начал после войны многое делать в отношении православия, но всё оборвалось с его смертью. И ещё АХ сказал, что государство в вопросах свободы веры должно соблюдать полный нейтралитет, ибо если кесарь соблазняет своих подданных атеизмом, равно как и использует веру в своих политических целях, он как бы берёт ответственность перед Богом за эти души, находящиеся у него в послушании. То есть это вмешательство кесаря в дела Божии. АХ неожиданно сделал очень сильный ход в защиту отделения церкви от государства, обратившись к истории православной царской Руси и призвав свидетельство Льва Толстого: "В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину ещё больше, мог прожить десятки лет, ни разу не вспомнив о том, что он живёт среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру." "Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т.е. желанием быть лучше не перед самим собой или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед другими людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других". - То есть "Бог есть дух, - процитировал АХ, - И поклоняться Ему надо в Духе и Истине". А не "казаться" вместо того чтобы "быть". Свидетель Толстой прекрасно показывает нам путь от теплохладности к самости и вампиризму: "Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком." То есть выходило, что лучше "холодность", атеизм, чем "теплохладные" непотребства под маской верующего. Христос пришёл спасти грешников, но "верующих грешников", а "теплохладные", кощунственно именующие себя христианами, вместе с "теплохладным" государством, заставляющим своих подданных "пусть не быть, но казаться", уподобляются строителям Вавилонской башни, когда "лежащий во зле мир" вознамерился всем скопом вскарабкаться на Небо. АХ сказал, что Небо - обитель избранников, что не раз подчёркивается в Евангелии: "Много званых, но мало избранных" /Мф. 20, 16/, путь туда тайна великая и сокровенная. Хотя бывали, конечно, в истории случаи особой благодати Божией, вроде массового крещения Руси Владимиром. Но это скорее подтверждающее правило исключение. Так что неизвестно, что лучше - государственный атеизм, или государственная вера. Наверное "оба хуже". Лучше всего для кесаря, судя по всему, не вмешиваться в "Богово". АХ сказал, что ему неведомо, сознательно ли избежал Иосиф этого соблазна многих царей, но поскольку Христос - это прежде всего, состояние души, "Путь, Истина и Жизнь", то он вольно или невольно сделал этот Путь ко Христу крестным, многотрудным и истинным, омытым кровью новомучеников. Была очищена от несправедливости, лукавства и фарисейского лицемерия церковная социальная проповедь, о чём пишет свидетель Лев Толстой. "Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему." /Ис. 40, В/ Снова павшая озлобленная народная душа стала пустыней. Да, церкви были разрушены, но и оставшиеся пустовали, держались одно время лишь на этих самых неприветливых бабулях. Требовалось время и очищение, чтобы восстановить мост между русским православием и народом, переставшими понимать друг друга. Он, этот разрыв, не раз был омыт кровью. "Ибо так говорит Господь: вот, Я Сам отыщу овец Моих и осмотрю их. Потерявшуюся отыщу и угнанную возвращу, и пораненную перевяжу, и больную укреплю, а разжиревшую и буйную истреблю; буду пасти их по правде." /Иез. 34, 11, 16/ Иосифу предстояло изгнать волков и поставить ограду от хищников. - Железный занавес и цензуру, - фыркнул AT. - А как же демократия? - Не забывай, сын тьмы, что Спаситель был приговорен к распятию демократическим путём! Подавляющее большинство кричало: "Распни Его!" "В паровозных топках сжигали нас японцы...", " За счастье народное бьются отряды рабочих-бойцов...", "К станку ли ты склоняешься, в скалу ли ты врубаешься - мечта прекрасная, ещё неясная, уже зовёт тебя вперёд..." Уж конечно, не о банке варенья с корзиной печенья пелось в этих песнях, а о том высоком состоянии души, о том самом освобождении от "похоти очей, плоти и гордости житейской", правящих "лежащим во зле" миром. От унизительной рабской суеты, от губительной самости - самоутверждения вне Бога... Ведь от коллективизма до соборности не так уж далеко. Пример - Великая Отечественная. Об очищении, реабилитации падшей больной души народа, постепенно поднимающей голову к Небу. О её возвращении в Храм. Ибо Христос - Путь, и стоящие на Пути, дающие добрые плоды - уже неосознанно отдали Ему сердца. Народ, знающий сердцем Тайну, гораздо ближе к Небу, чем фарисейски исповедующие христианство плохиши и буржуины, отдавшие сердца Мамоне. " И, как один, умрём в борьбе за это..." Таким образом, АГу всё же пришлось согласиться, что Иоанну можно считать "верующей пионеркой" и свидетельницей в пользу Иосифа. АГ ещё больше почернел от злости. - Оставайся в детстве, Иоанна, - прошипел он ласково ей на ухо, - "Детство наше золотое всё светлее с каждым днём..." До самого Суда пребудешь здесь - я выхлопочу разрешение. Ни грехов, ни страстей, ни моря житейского... Ни мерса, ни реанимации, ни дверей дремучих... Оставайся за первой дверью, я для верности тебя на три поворота ключа запру... - У нас только на два замок... - А у меня будет на три. Ну, по рукам? - А Егорка? - отшатнулась она. - Ну какой ещё Егорка в твоём детстве? Егорка вообще не родится... Без тебя вообще больше ничего не будет - тебя нет, значит, ничего нет... Субъективный идеализм. И нету Златова Егора, осталась песенка одна... Иоанна трижды, как учил отец Тихон, перекрестилась. Во-он! - зашипел в ярости АГ, дохнув серой. Иоанну завертело в душном смрадном вихре, она обрушилась в чёрную бездну и падала в смертной тоске, но вдруг знакомый золотой луч АХа обвился вокруг неё, как лассо, и выдернул из падения, опустив в весну пятьдесят пятого прямо на стройплощадку многоквартирного дома для рабочих.
   * * *
   После информации и коротких заметок ей поручен впервые настоящий очерк о комсомольцах-строителях. Выпускные экзамены на носу, а она прямо из школы - на строительную площадку, к своим будущим героям. Заляпанная раствором спецовка, косыночка до бровей - только прораб знает про отпечатанное на редакционном бланке задание. Для всех прочих она - подручная Яна. Янка. Ана, пойди, Янка, принеси! А ей только того и надо - повсюду бегает, приглядывается, изучает жизнь рабочего класса. Работают они на высоте, к высоте Яна привыкла быстро - весь городок виден, и дом их, и пруд, и вокзал, и школа. Летают на высоте облака и птицы, майский воздух пахнет тополями - их едва зазеленевшие ветви колышутся от ветра совсем рядом. Яна опишет потом и высоту, и тополя с птичьими гнездами, и ловкие валины движения... Шлёп мастерком раствор, приладила кирпич, постучала, скребнула лишнее - и снова шлёп, стук, вжик... И свою усталость опишет, и саднящие руки - там, где драная рукавица, на большом пальце мозоль от этих кирпичей, и глыбы рыжей глины внизу во дворе, которые ей напомнят лето 41-го, только что вырытое бомбоубежище, отца. Который погиб, чтобы они вот так, спустя много лет, строили новый дом и смотрели с высоты на птиц и облака. Так, или примерно так напишет Яна. - Кончаем, обед! Нижние, уже отстроенные этажи к их услугам. Любая квартира, любая комната. На обед у них серый круглый хлеб по двадцать копеек - другого Валя не признает, творожные сырки и по бутылке молока. А горячее Валя ест утром и вечером. Щи и жареную с салом картошку. Она приехала из деревни, у них там так положено - щи из русской печи утром я вечером. Хлеб ещё тёплый, корочка хрустит на зубах. Полбуханки как ни бывало - ну и аппетит здесь на высоте! Юбка на талии уже не сходится. Валя сидит на подоконнике у открытого окна и молча степенно ест, собирая на ладонь хлебные крошки. Яна потом опишет, как Валя сидит вот так у открытого окна в пока что ничейной, безымянной и безликой квартире и думает, что вот, скоро оживёт, засветится огнями её дом, и что за люди здесь будут жить, какая у них будет мебель, заботы, мысли, мечты... - Разве ж это молоко? - Валя морщится, разглядывая пустую бутылку - Можно и не мыть. Вот у нас - молоко! - Скучаешь? - Поди нет!.. - А чего уехала? - Скукотища, вот и уехала. Молодёжи совсем не осталось, а после двадцати пяти - кому я буду нужна? В очерк "Валин дом" разговор этот, само собой, не войдёт, но вот мужа внезапно прославившаяся Валя вскоре себе найдёт. Правда, пьяницу, не очень удачного, но в Подмосковье пропишется. А Яна задумает как-нибудь всерьёз заняться вопросом, почему бежит из села молодёжь, но так и не дойдут руки. "Что-то неладно было в Датском королевстве", проблемы ей попадались на каждом шагу, и она кидалась их разрешать и распутывать со всей горячностью восемнадцати лет. И вот она в кабинете самого Хана - главный редактор попросил Синегину зайти. Срочно. Яна волнуется - обычно это ничего хорошего не сулит. - Заходи, Синегина. Вот, Юра, наша старая большевичка. Садись, Яна. У стены на диване нечто, названное "Юрой", крякнуло, зашевелилось, но Яна смотрела лишь на Хана - центр мироздания на данный момент. Усталое простоватое лицо, усталый голос - эдакая рабочая лошадка, тянущая всё на себе, вышедший из комсомольского возраста энтузиаст, способный работать по двадцать четыре часа в сутки. У него стремительные цепкие руки, рука взлетает, указывая ей на кресло, и тут же, мелькнув над столом, хватает, как ястреб добычу, телефонную трубку. Яна его уважает и боится. - Ханин слушает. Разговор идёт об организации похорон какого-то Баранова. Яна видит на столе у Хана свой вчера сданный "Валин дом". Страница исчерчена красными карандашными молниями. О Господи! Яна не выдерживает, хватает, пролистывает. Красные молнии грозно сверкают перед глазами. Яна кладёт рукопись на место. Ей дурно. Названному "Юрой", видимо, надоело слушать затянувшийся разговор о похоронах, он встаёт с дивана и оказывается невысоким румяным толстячком, к тому же весьма нахальным. Он тянется пухлой детской лапкой к многострадальной яниной рукописи. Яна не слишком вежливо отодвигает её подальше, но тут Хан заканчивает разговор. Яна убирает от его стола руку, а толстяк, напротив, снова протягивает и хватает "Дом". Хан не сердится, машет: - читай, мол. - Ну что, Синегина, как выпускные? - Пятёрки, четвёрки... - А потом? Слыхал, в МГУ на журналистику подаешь, так? - Если пройду, Андрей Романыч. Конкурс - ужас! - Вот что, Синегина, у нас к тебе предложение. Редакция тебе даёт всякие там характеристики - рекомендации, а ты подаёшь на заочный - туда легче попасть. И берём тебя в штат на должность литсотрудника. Ну как? - Андрей Романыч! - Яна, взвизгнув восторженно, подпрыгивает в кресле. - Конькова мы уходим, сама знаешь за что, - Хан щелкает себя по горлу, - а ты человек непьющий, проверенный, почти с годовым стажем. Глядишь, скоро и очерки научишься писать. - Плохо, да? - В том-то и дело, что для начала совсем неплохо. Я только убрал художественные особенности - мы всё же газета... - Слушай, а чего это ты бабочку вычеркнул? - неожиданно встревает забытый Юра, - "Трава будто вспыхнула, загорелась, и огненно-рыжая бабочка вспорхнула над пустырём..." - Образ? Образ. И этот парень новосёл, что собой измеряет комнату, ложится и измеряет... Ха, совсем неплохо. И смешно. Оставь парня. - Ладно, парня оставлю, а остальное ни к чему. У нас всё-таки газета. - Они тебя тут засушат, детка. Он же ничего не понимает. - Я вам не детка и вы сами ничего не понимаете, - оскорбляется Яна. - Он знает, что можно, а что нельзя. Толстяк не обижается. Оба смеются. - Что, Широков, получил? - А приезд новосёлов просто лихо написан! - неуёмный Широков перекатывается по кабинету, терзая Янину рукопись, сдирает скрепку, летят во все стороны листки. Широков, не замечая, топает прямо по ним. - Два-три штриха - и образ. И тётка со швейной машинкой, ребята с аквариумом. А кошка! На новой квартире... Как она двигается... Оставь кошку, балда! - Ни за что, - смеётся Хан, - Дом ещё не сдан в эксплуатацию, а у Синегиной там уже люди живут и кошки бегают. Хороша точность! - Это же героиня мечтает! - кричит Широков, прыгая вокруг стола, Меч-та-ет! Грезит, так сказать... - Нечего мечтать. Она каменщица, а не Жюль Верн. Вон у неё в корреспонденции герой уже мечтал, чтоб пенсионерам пенсию повысили, до сих пор расхлёбываем. - Вот что надо вычёркивать! - всё больше распаляется Широков, - вот где бодяга. - Он вытаскивает ручку и начинает черкать. Яна возмущённо вырывает листки. - Не надо, мы сами! Какое ваше дело? - Потому что талант у тебя! - орёт побагровев от ярости толстый Широков, Тебе расти надо! Та-лант!.. Он отвешивает ей этот "талант", как оплеуху. И тут между ними вырастает Хан с телефонным аппаратом и говорит в трубку: - Катя, туг Широков буянит с голоду, сваргань нам что-нибудь эдакого. И чайку. Юра, подержи, я с Синегиной попрощаюсь. Он суёт толстяку телефон и освободившейся рукой выпроваживает Яну. Какая у него странная рука! Юркая, холодная и влажная. Рука-рыба. - Оставь у Люды заявление. Получишь аттестат - оформим. - Спасибо, я прямо не знаю... - Ладно, ладно. Вылетев из кабинета, Яна едва не задушит в объятиях машинистку Люду, и Люда тоже придёт в восторг, и вся редакция будет радоваться, и сбегают за водкой, и сделают по нескольку глотков из "чаши дружбы", и станет ещё веселей. Потом вернётся с обеда Хан, у него в кабинете начнётся летучка, а Яна будет писать заявление. И тогда Люда поинтересуется: чего это писатель орал - за дверью было слыхать? И выяснится, что этот Юрий Широков - настоящий писатель, что они дружат с Ханом ещё с ИФЛИ - был в Москве такой институт. Часто ездят вместе на Оку на рыбалку на широковской "Победе", и вообще он известный, Широков, - Люда сама что-то читала, что-то про войну. Короче, "Капитан Гвоздев услышал взрыв". Никогда прежде Яна не встречала настоящих писателей, и уже иными глазами увидит сцену в кабинете. - Потому что талант у тебя! Та-лант!.. То, что казалось нелепой эксцентричной выходкой в устах какого-то там чудака-толстяка, теперь прозвучит божественным благословением. Та-лант... Сидя на ручке Людкиного кресла, под стрекот её машинки и перебранки за дверьми кабинета, Яна будет вслушиваться в таинственную музыку этого слова. Оно будет мерцать на пухлой широковской ладошке маняще и враждебно, как фантастический лунный камень, и её рука, уже готовая схватить его, как и все прочие чудеса, подаренные той жизнью, замрёт в нерешительности. Талант. Это совсем не то, что пробежать быстрей всех, получить приз за лучшую стенгазету или даже сразу после школы устроиться на работу в районное "Пламя". Что с ним делать? Что он ей сулит? Почему, например, она не может рассказать о нём Люде и ребятам так же запросто, как об устройстве на работу? Смыслом, счастьем той её жизни было жить, как все. Быть первой среди равных. Талантливый - не такой, как все. Он - другой. Ей станет не по себе. Под стук машинки она с тревогой будет отыскивать в себе симптомы таланта, будто узнав вдруг, что больна какой-то редкой неведомой болезнью. Припомнятся долгие зимние ночи, когда Яна-сова сочиняла в темноте продолжение недочитанных сказок. И как затем стала сочинять свои истории, длинные и короткие. И как явилась потребность в слушателях, и толпа ребятни вокруг, и все эти короли, принцессы, ведьмы... И попавший в Великое Собачье царство щенок Кузя, и приключения воздушного змея. И "Капитан Гвоздев услышал взрыв". Тоненькая верёвочка-строчка над пугающей бездонной белизной бумажного листа. Белая пропасть и пустота. И что даже в этой новой стремительной жизни, заполненной до отказа самыми разнообразными делами, мечтами и задачами, всё новые истории-загадки не давали спать по ночам Яне-сове, - требуя продолжения, воплощения и осуществления. И запомнившиеся ей почему-либо люди тоже продолжали жить в памяти своей самостоятельной жизнью. Допекали, терзали, просились на волю. Но никаких слушателей, никаких записей. Нет времени. Яна выполняет свой долг - служит народу, Родине, Правде, а, значит, и Богу. Она дала клятву, её совесть спокойна. Вокруг много недостатков, но мы - советские люди, хозяева, и должны сами всё исправлять и строить новую жизнь. Как велит сердце. А сердце Яны и вправду велело, горело и пело. Информации, заметки, фельетоны, репортажи. Конкретные люди, конкретные события. Писала и школьные сочинения на заданную тему. "Онегин - лишний человек", "Катерина - луч света в тёмном царстве". Все умеют так писать, может, чуть похуже. Яну хвалят за хороший язык, за оперативность, лаконичность, за правильный взгляд на мир. За чувство юмора. Пишется ей легко и весело. "Капитан Гвоздев услышал взрыв". Беспомощное барахтанье на ниточке-фразе над пропастью чистого листа. Гвоздева Яна уничтожила, но эти, другие, оказались похитрее. И парень, измеряющий своим ростом комнату, и мальчишки с аквариумом, что уставились друг на друга сквозь волшебную призму подводного мира, и кошка-новосёл, и другие обитатели этого ещё не сданного в эксплуатацию дома, вычеркнутые по этой причине Ханом, сама невычеркнутая Валя - только Яна знает, откуда они. Коварные джинны, выпущенные на волю. Как они рвались на бумагу, а когда Яна, наконец, сдалась, в какой сизифов труд превратили прежде безмятежную райскую лёгкость её порхающего над бумагой перышка! Когда-то бесплотные тени, такие изящные, невесомые, они превратились на бумаге в неуклюжие мёртвые глыбы. И требовали плоти и крови. Требовали воскрешения. В муках билась она, оживляя их, два дня. Вздрагивали в агонии скомканные, умирающие на полу листы. Истерзанные, исчирканные. Когда ей показалось, что ненавистные жильцы дома, наконец-то, задышали, она их уже люто ненавидела. А Хан умертвил их одним красным росчерком. Надолго ли? Талант... В этом слове было одиночество, которому не оставалось места в стремительном водовороте той её жизни. Изнурительные сражения один на один с вырвавшимися на волю джиннами. В четыре прыжка Яна слетает по узкой редакционной лестнице с липкими захватанными перилами, и вот она уже на улице, непонятно почему носящей имя Менделеева. Улица её короткой юности. Началась юность сегодня, много лет назад, кончится через десять месяцев, как в песенке "На том же месте, в тот же час". Только Яна ещё ничего об этом не знает. Повторение пройденного. Она вновь и вновь проигрывает "тех Ян", она должна их играть. Это что - ад? Рай? Чистилище, в которое она не верит? Меняется время, место, декорация, меняются Иоанны. Но каждая - всё же "Я", и каждая повторение. Она должна повторять их, себя и повторяться. Повторяться... С необычайной точностью и достоверностью она играет их - свои поступки, чувства, мысли. Наверное, не было в мире гениальней актрисы. Или бездарней? Настоящие актрисы вкладывают в каждую роль свою индивидуальность. Она же может лишь присутствовать. Никакой свободы воли. Актриса-зритель. Забавный симбиоз. Яне неполных восемнадцать. Двухэтажное строение с грязнозелёными, в подтёках и трещинах, стенами кажется райским чертогом. Хочется заорать на весь мир: "Я, Иоанна Синегина, буду работать в "Пламени"!" Щербатая дорожка ковром-самолётом несёт её мимо вывески "Продмаг", мимо вывески "Промтовары", мелькают домики в зелёной дымке едва проклюнувшихся листьев, полыхают гераньки в окнах. "Когда из своей Гаваны отплыл я вда-аль..." Популярная тогда песенка. Серенькое непогожее небо с клочками несущихся вместе с ней туч. Туда, где скатываются к полю последние домишки, где свободно гуляет ветер по свежевскопанным огородам, по ещё мутному от талых вод пруду с чёрным силуэтом ивы и прочерченной вдали кромкой леса. Навстречу плывёт барышня - Люська под руку со Славкой Киселёвым с Полевой, у которого отец работает в ресторане "Метрополь". Ветер смерчем взмывает над Славкиным лбом набриолиненный чуб, похрустывает курточка из искусственной кожи, поскрипывают мокасины на толстенной микропорке. Брюки дудочкой. Славка Киселёв - стиляга. Он танцует "стилем", и все шмотки у него "стильные". Потом стиляг заменят хиппи и у них будет всё "хипповое". Потом -"прикольное" и "крутое". Люська невероятно намазана и невероятно красива. Она в прозрачном плаще в горошек, тонко перехваченном в талии, и в белых чешских ботиках. В продмаге за ними драка была. Вокруг головы - огненно-рыжий нимб волос. Люська для Яны - стиляга, Яна для Люськи - идейная. Шесть лет, обмениваясь небрежным кивком, проходили каждая своей дорогой. Но сегодня... Узкая асфальтовая тропинка несёт их навстречу друг другу. - Приветик, - говорит Люська, - Как жизнь? - А меня в "Пламя" берут, - не выдерживает Яна, - в штат. - Поздравляю, - рассеянно кивает Люська, кося ласковым своим кошачьим взглядом на Славку. Хлопья туши трепещут на ресницах. - А мы - в кино. На "Мост Ватерлоо". - Эй, корреспондент, я с тобой дружу, - заигрывает Славка, но Люська ревниво тащит его прочь. - Пока, мы опаздываем. Яна летит дальше. По шаткому дощатому тротуару, мимо ещё голой клумбы с сухими стеблями прошлогодних астр, мимо скамьи под берёзами с судачащими женщинами, мимо играющей в расшибалочку ребятни. Когда они вернулись из эвакуации, эти женщины были в её нынешнем возрасте. А их играющие в расшибалочку дети - как тогда Яна. Коричневая дверь с ромбами. Дремучие двери... Иоанна замедляет шаги, пытается сопротивляться, но дверь неотвратимо притягивает, засасывает, как в чёрную дыру, за которой - погибель, тьма вечная. - Лезь по чердачной лестнице, - слышит она неведомо откуда ангельский голосок АХа и, цепляясь за его золотой лучик-канат, преодолевая гибельное чёрное тяготение, добирается до торца дома, где ведёт на чердак ржавая пожарная лестница. Взбирается по ней, дрожа и задыхаясь, отбиваясь от липнущих к телу хлопьев ледяной тьмы... Наконец, ей удаётся, подтянувшись, добраться до площадки, но тут из чердачной дверцы просовывается ручища с зелёным, бутылочного стекла, перстнем, хватает за шиворот и свирепая физиономия вернувшейся с вязального кружка контролёрши Клавы нависает над ней, как гильотина. - Я тебе покажу кино на протырочку! Яна болтается в ее ручище, как котёнок за шкирку. Вокруг - лишь призрачная рассветная мгла Преддверия и шаткая чердачная площадка. Но вдруг на вбитом в вечность гвозде проступила перед ними фотография отрока с гладко зачёсанными на косой пробор волосами, детским полуоткрытым ртом и по контрасту пронзительно-жёстким взглядом куда-то мимо, вдаль, в одному ему видимую цель.