Бывшей фронтовичке Нале за тридцать. Курящая, употребляющая крепкие слова и напитки. Узнав, что Яна из газеты, она тут же метнёт на стол бутылку с мутной жидкостью, пару стопок, миску квашеной капусты: - За знакомство, товарищ корреспондент! В застиранной гимнастёрке с нашивками, уже слишком тесной в груди и плечах, с фронтовыми ожоговыми рубцами на щеке и подбородке, придающими её в общем-то простенькому личику нечто мистическое. Наля, с её невероятными фронтовыми историями, вроде как была она снайперкой и ходила в психическую атаку /ребята идут, а мы с Галей по бокам, немцы видят - девчата, пока очки протрут - мы им р-раз по очкам!/ Наля буквально парализует восемнадцатилетнюю Яну славной своей биографией. И хотя с точки зрения морального кодекса Наля не очень - не Яне теперь судить о морали! И если у Нали этот минус оправдывался жизненными испытаниями, то для Яны оправданий не было. Потом заговорят о погибшем Лёнечке, Наля вспомнит о том втором "киношнике", и Яна расскажет про Дениса, потому что ей хотелось говорить о нем, попытается быть объективной, взглянуть на случившееся как бы со стороны, холодными посторонними глазами - родители вечно отсутствуют, мальчик предоставлен самому себе, отсюда эгоцентризм, себялюбие. Пустая квартира, богемное окружение, девицы, тоники, шкуры... Так, наверное, писали бы о нём Самохин и Татьяна... Но чем дольше она говорила, тем явственней представлялось ей его белеющее лицо на сгибе её руки, его голос, вкус губ, отозвавшихся на её прикосновение, и Яна вдруг с ужасом понимает, что сейчас разревётся. Так и выходит, она рыдает на груди у Нальки, повторяя, что надо жить, как она, Наля, не жалея себя и защищая грудью товарищей, что она, Яна, беспринципная дрянь, что она презирает себя, потому что думает только о личном счастье и ничего не может с собой поделать. А Наля, конечно, ничего не поймёт, скажет: "Пить ты слаба, девка" и проводит её на шестичасовой автобус. А Яна, пообещав написать про Налины подвиги, пропахшая её Беломором, навозом от телогрейки, всю автобусную дорогу до Первомайской и потом в электричке будет представлять, что только забежит домой, переоденется, предупредит мать, и в Москву, на Люсиновку. К одиннадцати она обернётся, пусть к двенадцати, она приедет к своему мужу, и никаких разговоров о Лёнечке. Не было Никакого Лёнечки. Не было! Пусть он талантливый оператор, но тряпка, рано или поздно спился бы, жена бы от него ушла, сын отвернулся. А если бы Денис погиб, спасая Лёнечку? Журналистский долг, служение правде - это для героев. А она будет просто женой. Же-ной!.. По пути домой она вспомнит - надо всё-таки зайти в редакцию. Там уже, наверное, никого нет, девятый час, но надо же честно объяснить Хану свой отказ, пусть в письменном виде, так даже будет лучше, убедительнее, а заодно предупредит, что завтра она, возможно, задержится. В редакции Людочка, барабанящая на своей "Оптиме" какую-то левую работу в пяти экземплярах, сообщит Яне, что всё тихо. Хан так и не приходил, а в промтоварный, по достоверным источникам, завезли шерсть. На столе у Хана по-прежнему лежал её лист. Иоанна села в кресло, зажгла настольную лампу. "Андрей Романович!" Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне... И тогда увидит Иоанна заснеженный лес, убегающую в глубь просеки лыжню. Услышит, как скрипит снег, как пыхтит и ноет сзади Лёнечка, ощутит на щеках жгучее ледяное дыхание надвигающейся метели. И знакомый мучительно-сладкий озноб - предвестник начала. Заглянет Людочка, положит на стол ключи, что-то спросит и уйдёт домой. Позвонит мать. - Ничего не случилось, работаю. Надолго. Ты ложись, не жди. Иоанна отвечала матери, Людочке. Но была уже не здесь, не за столом Хана. Она писала. Она была Денисом. Она видела зимний лес его глазами режиссёра и горожанина, упиваясь непривычной колдовской тишиной, которую хрустко и звонко, как крыльями, рассекали его лыжи. Наслаждаясь самим этим полётом, ловкими стремительными движениями разгоряченного молодого тела, летящей навстречу пуховой вязью заиндевелых ветвей во мгновенных вспышках то золотисто-голубого, то розовато-палевого закатного неба. Денис вспомнил об отставшем Лёнечке и с досадой повернул назад - что он, в самом деле, тащится! Так они никуда не успеют до темноты. Потом она стала Лёнечкой, который не замечал ни кружева посеребрённых берёз, ни золотисто-розовой голубизны закатного неба, ни прочих красот, которому было просто тяжело и нудно передвигаться на этих деревяшках, он чувствовал себя громоздким, неповоротливым и рыхлым, как куль с ватой, идти ему было жарко, а стоять холодно, он проклинал Дениса, которому далось это Власово, и мечтал о привычно-уютном тепле квартиры, когда можно будет скинуть с себя эти кандалы, залезть в ванну, а потом жена Рита нальёт горячего чаю или чего покрепче, совсем немного, потому что они идут в гости. Он ей обещал быть в шесть, а сейчас уже почти четыре... Потом она была попеременно то Денисом, то Лёнечкой, так же злилась, мёрзла и орала, остановившись на лыжне где-то между Коржами, Власово и железнодорожной станцией. А тем временем стало быстро смеркаться, краски исчезли. Небо затянула белесая муть, ледяной пронизывающий ветер погнал по лыжне клубы снежной пыли. Ничего не оставалось делать, как поворачивать к станции. Ехали молча, по-прежнему испытывая друг к другу неприязнь, которая усиливалась вместе с метелью. Денис думал, что если б не этот тюфяк, они б давно были во Власово, где могли бы, кстати, и заночевать. А Лёнечка... Он уже, конечно, подъезжал бы к Москве, наблюдая эту треклятую метель из окна тёплого вагона. А теперь он, скорее всего, и в гости не попадёт, дома будет скандал... Слева от лыжни был спуск в лощину. Ехать к станции лощиной было дольше, но Денис подумал, что там не так продувает. Спуск - ровный, пологий, всего с одним поворотом, к тому же скольжение слабое, показался Денису настолько безопасным, что ему и в голову не пришло беспокоиться за Лёнечку. Однако как ни медленно он ехал, привычного скрипа лыж за спиной слышно не было. Денис крикнул - ему отозвалась лишь метель. Чертыхаясь, повернул обратно. - Эй, ну что ещё?.. Леонид! Лыжу сломал? Лёнька, ты что? Не валяй дурака... Будто и в самом деле валял дурака Лёнечка, раскинувшись на снегу в какой-то нелепо-шутовской позе - одна нога согнута в колене, другая вместе с лыжей торчит из снега, голова откинута, рот открыт, будто Лёнечка зашёлся в беззвучном хохоте. В изголовье валялась шапка. Она была Денисом, стоящим над неподвижно распростёртым Лёнечкой и всё ещё не желающим верить в беду. Ведь ничего не должно было случиться. Ничего... Денисом, приподнявшим лёнечкину голову и ощутившим на пальцах зловещую тёплую липкость, такую невероятную в снежном сыпучем водовороте метели. И ещё более невероятную твёрдость макушки валуна посреди пухово-мягкой снежной невесомости. Тоже липкого и тёплого. Пальцы Дениса вонзаются в снег. Холодная сыпучесть в ладони мокнет, твердеет, просачивается меж пальцами тёмными каплями. Денис разжимает руку - какой он тёмный, этот комок, в густеющих сумерках похожий на упавшую в снег птицу. Потом она вместе с ним тёрла лицо Лёнечки снегом, пытаясь привести в чувство. Поняв, что это бесполезно, непослушными заледеневшими пальцами отцепляла крепления лыж. Отряхнув от снега шапку, нахлобучивала Ленечке на голову - голова безвольно болталась на шее, шапка падала. Пришлось опустить "уши" и завязать тесёмки под подбородном, ощутив на Лёнечкиной шее слабые частые толчки пульса. Она была им, стягивающим шарф, чтобы тащить Лёнечку, первые несколько минут не ощущавшим ни холода, ни тяжести пятипудового тела - в горячке испуга, да и тащил вниз, под горку, и снег примят был, накатан. Потом он подумал, что тащить надо было вверх, а не в лощину, в которой совсем занесло и без того слабую лыжню, и путь длиннее. Это он, однако, сообразил уже внизу когда, было поздно, хотя легче было бы исправить ошибку, чем вот так ощупью, с черепашьей скоростью, преодолевать нежную трясину, которая, казалось, с каждым шагом всё глубже, жаднее засасывала наливающееся всё большей тяжестью лёнечкино тело. И всё свирепее метель, лютее морозный ветер, темнее небо - непрерывно жалящий рой взбесившихся ледяных пчёл. В этой муке не было передышки. Когда он останавливался, когда расслаблялись измученные предельной перегрузкой мышцы, замедлялись дыхание, пульс, тогда ледяные жала начинали прокалывать нейлон куртки, вонзались с удвоенной яростью в щеки, шею, не защищенную шарфом, в глаза, уже ничего не различающие в жалящей тьме. Распухшие, склеенные веки, давящая боль в бровях, переносице... И с каждым шагом всё более ненавистные шесть пудов, к которым он прикован шарфом, и осознанием, что это неподъёмное, непосильное, неподвижное всё-таки Лёнечка, розовый, улыбчивый, талантливый его оператор, с которым они несколько часов назад в электричке вели профессиональную беседу о том, о сём. Лёнечка, у которого двое детей и жена Рита, с которой он сегодня вечером должен идти в гости. Она была Денисом, и чем мучительней давались ему шаги, чем яростней бунтовало терзаемое холодом и страхом тело, стремясь освободиться и бежать в тепло и безопасность, тем услужливей подсказывал ему инстинкт самосохранения забыть, что "это" всё-таки Лёнечка, а видеть в нем лишь безжизненные неодушевлённые пять пудов. Когда, в какой малодушный миг он сдался, позволив себе обмануть себя? - Я только сбегаю за помощью и вернусь, - убеждал Денис Дениса, которым была она. Я просто бегу за помощью... Он подтащил Лёнечку к дереву, привалил спиной, укутал шарфом, в этом последнем порыве растратив, казалось, остатки сил и тепла, и, уже переключившись только на себя, содрогнулся от леденящего холода, усталости и страха. Она была Денисом, одиноким, жалким, смертельно перепуганным, Он побежал. Назад по снежной борозде, вспаханной лёнечкиным телом, вверх, мимо валуна, где валялись лёнечкины лыжи и палки, и дальше, дальше, каким-то десятым чутьём находя лыжню. Так, наверное, бегут с поля боя. Обезумевшие, безвольные, гонимые лишь животным страхом. Полчаса, час бежал он, не думая о прислоненном к дереву Лёнечке, не думая ни о чём, кроме тепла. Но когда он выскочил на поле и разглядел вдали исхлёстанными, заплывшими влагой глазами то выныривающие, то вновь тонущие в белой воющей мгле огни станции и понял, что спасён, мысль о Лёнечке шевельнулась, ожила в нем. Скорее всего он побежал не к станции, а к переезду, потому что надеялся именно там найти помощь, машину. Хотя какой мог быть толк от машины?.. Однако версию циничного расчёта /заметал следы/, которой придерживался следователь, Иоанна отвергла. Она была Денисом, который бежал к переезду в наивной детской надежде, что всё само собой образуется, как образовывалось всегда, когда кто-то постарше и поопытней, где советом, где делом брался разрешить Денисовы проблемы. Потому и побежал он не к станции, где не было шансов кого-либо застать, кроме кассирши, а к переезду, хоть и смутно представлял себе, как в такую пургу, ночью, без лыж пойдет этот некто за восемь километров спасать Лёнечку, которого он и знать не знает. Может, грезился Денису эдакий киногерой, супермен на самосвале - огромный и сильный, добрый и самоотверженный... Но чуда не произошло. У переезда стояла одна-единственная новенькая "Волга", ожидая прохода товарняка, и сидевшие в машине, посасывая сигареты, смотрели на Дениса из своего уютного обособленного мирка испуганно и удивлённо. Он бормотал что-то, стуча зубами, про холод, метель, может, и про оставленного в лощине Лёнечку, но грохотал товарняк, и из его бормотания они поняли лишь, что он до смерти окоченел, застигнутый в лесу метелью. Он продолжал бормотать, но ему уже раздражённо приказали поскорей садиться и закрыть дверь, а то он и их заморозит. - Но я с лыжами... - Закинь на багажник. Быстрей, шлагбаум... Денис повиновался. Упал на сиденье, машина тронулась. - Если хочешь, подкинем до Черкасской, дорогой согреешься. Куришь? Чем более удалялась "Волга" от переезда, леса, лощины, всего, что он только что пережил, тем невероятнее и бесполезнее казалось в этом обособленном уютном мирке заговорить о спасении Лёнечки признаться, что он - негодяй и трус, бросил в лесу раненого. И Денис всё откладывал - то было нужно побыстрей проскочить переезд, то взять предложенную сигарету, прикурить, машинально, отвечать на вопросы, подыскивая своему поступку объяснение, оправдание... Но оправдания не было. Разомлевшее, растёкшееся в блаженном тепле и бездействии тело, ровный стрекот мотора, голосов, беспечный смех... И такое неправдоподобное в своей жути видение прислонённого к дереву Лёнечки. - Сейчас, сейчас я им скажу думал Денис, - Но как ужасно после всей этой болтовни. Как сказать? Ехали, ехали... Ужасно! Ладно, доеду до Черкасской, соберу людей... Эти всё равно ничем не помогут. А вдруг будет поздно? Пока соберу, пока доберёмся... Нет, нельзя, надо сказать этим. Сейчас же... Но ничего он не сказал, продолжал улыбаясь, ужасаясь своему бездействию и, всё больше запутываясь, участвовать в общем разговоре. "Если приедем поздно, я буду кругом виноват, - думал он, - Почему бросил одного? Какого лешего попёрся в Черкасскую? И никак не оправдаешься, не объяснишь... Дёрнуло его свернуть в лощину! Дёрнуло вообще вернуться за Лёнечкой!" Всего три часа назад мир был прекрасен. Если бы он не вернулся с Власовской лыжни... Если б, съехав в лощину, не полез бы снова на гору.. Стоп. А кто, собственно, знает, что он вернулся? Только Лёнечка. А то, что он снова поднялся на гору, не знает и Лёнечка. Лёнечка был без сознания. Поехал вперёд, думал, что Симкин едет следом, или решил ехать поверху.. Не возвращаться же! И кто-то другой, случайный, увидел лежащего Лёнечку, пытался тащить до станции, выдохся... Когда Симкин придёт в себя, он сможет лишь сказать, что видел, как Денис поехал вниз, в лощину. Каким образом Лёнечка будет спасён, Денис не думал - просто иначе нельзя и всё каким-то образом образуется, потому что иначе нельзя... О том другом страшном варианте думать не хотелось, и он с отвращением отгонял от себя назойливо жужжащую где-то в подсознании мыслишку, что как раз этот страшный вариант для него, Дениса, был бы наилучшим, что тогда он оказался бы отодвинутым от раскинувшегося на снегу, будто в приступе беззвучного хохота Лёнечки на много минут и километров. Он летел бы дальше к Власове в том голубом, серебряном и розовом, прекрасном и беззаботном мире, а от Власова прямая лыжня до Черкасской. И никакого Лёнечки. С Лёнечкой они расстались, как только выехали из Коржей. Симкин устал, к тому же торопился в гости, и поехал прямо на станцию... И снова ледяное отрезвляющее видение кукольно-послушного и одновременно непослушного лёнечкиного тела, заваливающегося то влево, то вправо под тяжестью головы, болтающейся на шее, будто мяч в сетке. - Нет, нет, надо сказать. Нельзя не сказать. А сказать - как? Сказать нельзя... И опять наивная детская надежда, что в Черкасской всё каким-то образом уладится, помимо его, Дениса, решения и воли. В Черкасской, отвязывая прицепленные к багажнику лыжи, он продолжал терзаться: Надо бы сказать. Услышал в приоткрывшееся окно: Скорей, электричка! Они здесь редко. Окоченеешь. Успеешь, беги!
   ПРЕДДВЕРИЕ
   * * *
   За что вы идёте, если велят - "воюй"? Можно быть разорванным бомбищей, можно умереть за землю за свою, но как умирать за общую?
   . . .
   Жена, да квартира, да счёт текущий вот это - отечество, райские кущи! Ради бы вот такого отечества Мы понимали б и смерть и молодечество.
   . . .
   Подведите мой посмертный баланс! Я утверждаю и - знаю - не налгу: На фоне сегодняшних дельцов и пролаз Я буду - один! - в неоплатном долгу.
   . . .
   Что может быть капризней славы и пепельней? В гроб что ли брать, когда умру? Наплевать мне, товарищи, в высшей степени На деньги, на славу и на прочую муру!
   . . .
   Я с теми, кто вышел строить и месть В сплошной лихорадке буден. Отечество славлю, которое есть, Но трижды - которое будет.
   . . .
   Но в быту походкой рачьей пятятся многие к жизни фрачьей.
   * * *
   Из беседы с немецким писателем Э. Людвигом: Людвиг: - Но ведь Пётр Великий очень много сделал для развития своей страны, для того, чтобы перенести в Россию западную культуру. Сталин: - Да, конечно, Пётр Великий сделал много для возвышения класса помещиков и развития нарождавшегося купеческого класса. Пётр сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев, и укрепление национального государства этих классов происходило за счёт крепостного крестьянства, с которого драли три шкуры.
   * * *
   "Было бы глупо думать, что наш рабочий класс, проделавший три революции, пойдёт на трудовой энтузиазм и массовое ударничество ради того, чтобы унавозить почву для капитализма. Наш рабочий класс идёт на трудовой подъём не ради капитализма, а ради того, чтобы окончательно похоронить капитализм и построить в СССР социализм". И. Сталин.
   * * *
   ".. .Вы говорите о вашей преданности мне. Может быть, это случайно сорвавшаяся фраза. Но если это не случайная фраза, я бы советовал вам отбросить прочь "принцип" преданности лицам. Имейте преданность рабочему классу, его партии, его государству. Это нужно и хорошо. Но не смешивайте её с преданностью лицам, с этой пустой и ненужной интеллигентской побрякушкой". /Сталин - Шатуновскому/
   БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:
   1927г. Руководство работой пленума ЦК. Речь о развитии текстильной промышленности Советского Союза. Речь на собрании железнодорожных мастерских. Речь на 5 Всесоюзной конференции ВЛКСМ. Речь о характере и перспективах китайской революции. Руководство работой пленума ЦК ВКПб. Участие в работе 4 съезда Советов СССР. Избран членом ЦИК. Тезисы "Вопросы китайской революции". Речь "Революция в Китае и задачи Коминтерна", Руководство пленумом ЦК и ЦКК и речь "Международное положение и оборона СССР" и о нарушении партийной дисциплины Зиновьевым и Троцким. Речь "Политическая физиономия русской оппозиции". Речь "Троцкистская оппозиция прежде и теперь". Речь "Партия и оппозиция". Руководство работой 15 съезда ВКПб. Избран членом ЦК. Избран членом Политбюро, Оргбюро, Секретариата ЦК и утверждён Генеральным секретарём ЦК ВКПб.
   СЛОВО В ЗАЩИТУ ИОСИФА:
   - Коммунизм - вера в высшее предназначение человечества и отдельного человека, в идеалы христианской этики /единение, взаимопомощь, нравственная чистота, чувство долга/. Можно сказать, что это была вера в "неведомого Бога", которого каждый исповедует по-своему, в том числе и атеисты, называя Его - справедливостью и правдой. При Иосифе не было ни свободы, ни равенства, они невозможны в принципе. Но его народ служил не Мамоне, а Антивампирии. Антивампирия же была крепостью. Всякий, укрывшийся в крепости от врага - пленник крепости. Внутри этой крепости были законы братства, семьи. Все в более-менее равной степени несли тяготы осады, в том числе и вождь. В особом положении была охрана - партийная номенклатура и часть творческой интеллигенции, но это скорее тактика Иосифа, чем принцип - он умело играл на грехах и слабостях человеческих, заставляя всех работать на Дело и время от времени проводя "чистки". И номенклатура, и творческая интеллигенция, и сам Иосиф были рабами Дела. Один полководец и одно войско, хоть и есть в нём генералы и простые солдаты, наёмники и добровольцы, и потенциальные дезертиры. Одно общее Дело и один враг - твой хозяин, АГ, в которого они не верили. Это была попытка создания многодетной семьи, где старший брат служил младшим, где худо-бедно всё было общим, хоть и приворовывали, и старались украсть кусок пожирней, но не по Конституции, а вопреки ей, которую даже враги признавали лучшей в мире. Иосиф разгонял волков внешних, а затем и внутренних волчьими методами, он "выл с волками по-волчьи". С помощью верного ему аппарата, то подкупленного, то запуганного, то повязанного с ним общей судьбой и кровью, - собирал по кусочкам, штопал, склеивал разорванное тело страны, спасал погибающее, рассеянное, обезумевшие стадо. Не под знаменем стяжательства, как в колониальных империях, вседозволенности, разврата или национализма, как было в Германии. Антивампирия, империя Сталина, увела, в сущности, народ от служения Мамоне - накопительству, эгоизму и себялюбию. "Положить душу за друга своя", "все за одного один за всех", "сам погибай, а товарища выручай", "хлеба горбушку и ту пополам", "умри, но не давай поцелуя без любви"... Пасти, с-пасти. Пастырь. Бич в руках Божиих, погнавший ударами и кровью вверенное ему стадо по узкой тропе спасения, где шаг влево или вправо - побег и смерть. Евангелие - это Благая Весть, провозглашение Царства Божия на земле в сердцах людей, вступивших на путь Истины и Жизни. Оно возможно "на земле, как на Небе", иначе зачем мы молим об этом Господа в молитве "Отче наш"? Господь "кого любит, того наказует". Желая спасти кого-то и "в разум истины прийти", Небо использовало потоп, огонь, тьму Египетскую, проказу, катастрофы. Империя Иосифа, для этой цели, пусть самая что ни на есть "тоталитарная" не худшее средство. Куда большее зло - добровольное подчинение некогда "Святой Руси" лежащему во зле миру во главе с князем тьмы. В ком мог найти Иосиф поддержку, опору в этой схватке с самим дьяволом? Народ его полагал, что никакого врага, кроме классового, то есть буржуев и вампиров, нет. А Иосиф... - Да, - захихикал AT, - Уж он-то знал, что есть мы, силы злобы поднебесной, и хозяин наш. Змей наидревнейший и наихитрейший есть, который, если б Господь попустил, мог когтем перевернуть землю... И что мы, силы тьмы, бессмертны, в отличие от самого Иосифа. Да, он рьяно взялся за дело - он боролся с нами нашими же руками, помня слова апостола Павла: "Будьте мудры, как змеи, просты, как голуби". Мы используем человеческие пороки, чтобы плодить вампиров и разрушать Замысел. Иосиф использовал пороки и нас, чтобы ... Я не могу сказать "созидать Замысел", но, во всяком случае, чтобы разрушать всё, мешающее осуществлению Замысла. "Мы не дадим им пить наши жизни", - говорил он мне, когда я упрекал его в жестокости и коварстве, - вздохнул AX. - Пусть пьют кровь друг у друга. Пусть жрут друг друга. Лишить их пищи, выбить почву из-под ног, обвести вокруг пальца... Пусть "весь мир во зле лежит" - мы - партизаны в этом мире, мы их стравим друг с другом и не дадим жить спокойно. Главное - не дать им заразить вампиризмом народ..." И ссылался на Писание: "Но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, падёт. Если же и сатана разделится сам в себе, то как устоит царство его? А вы говорите, что я силою вельзевула изгоняю бесов. Если же я перстом Божиим изгоняю бесов, то конечно достигло до вас Царствие Божие. Кто не со Мной, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает". /Лк. 11, 17-23/ А поскольку "церковь в параличе", народ пал и обезбожился, отцов-молитвенников настоящих нет, вера ослабела, а дьявол ходит "аки лев рыкающий, ища, кого поглотити"... Поскольку света, которого боятся вампиры, взять неоткуда, остается только осиновый кол... И "не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, кто может душу и тело погубить в геенне". - То есть вас и рабов ваших, сын тьмы... "Он никогда не поддавался иллюзиям. Заставил даже нас, кого называл открыто империалистами, воевать против империалистов..." - это из речи Черчилля в палате лордов. - И когда Черчилль обещал ускорить высадку союзного десанта в Германии, Иосиф "перекрестился", - прошипел АГ, - В общем, он достал меня, это "лицо кавказской национальности", имеющее наглость саму тьму заставлять работать на свет... И я нашептал ему: - Иосиф, ладно, я всё понимаю, ты считаешь себя пастырем вроде библейского Моисея или Давида, приставленным Господином пасти и хранить овец Его. Ну хорошо, ты возвёл надёжную ограду, загнал туда овец, отстрелялся от волков внешних... Но теперь появились внутренние, в овечьих шкурах, и ты прекрасно знаешь, что, кроме святых, все люди - овцеволки или волкоовцы - что больше нравится... "Две бездны, две бездны, господа, в один и тот же момент одновременно", - как говаривал Достоевский... Ты не можешь отменить первородный грех - волки будут плодиться непрестанно, заражая стадо, у тебя не хватит сил справиться. Ты один по сути, Иосиф... Он ответил, что оборотни становятся зверьми во тьме, что в Антивампирии будет повсюду ходить охрана с фонарями, и часы никогда не будут бить полночь... В конце концов "В чём застану, в том и судить буду". Ни один хищник не войдёт в Царствие, и если человек умрёт человеком... Он на всё знал ответы, этот семинарист, он нагородил повсюду табу, отсекающие соблазны - накопительство, вещизм, заграничные поездки, блуд, не говоря уже об извращениях, наркотиках... Как в той сказке, где от царевны прятали все иголки, потому что было предсказано, что она однажды уколется и умрёт. Железный занавес, глушилки, цензура... О, как он берег своё стадо, создавая государство, где нет тьмы и часы никогда не бьют полночь! Он говорил, что как пост для верующего - не самоцель, а средство изгнать бесов, так и социалистическое государство, Антивампирия - средство защитить паству от бесовских страстей, рабства у Мамоны. Путь к обретению ими Бога. Он говорил, что для свершения греха нужны соблазны и определённые условия, и задача пастыря "неверующего стада" - он так и сказал "пастыря неверующего стада" - оградить, увести и защитить. Он привёл слова Толстого применительно к себе самому, что "Никаких прав у человека нет, у него есть только обязанности перед Богом, перед людьми и перед самим собой". Я не стал его спрашивать о партии, зная, как он при случае безжалостно с ней расправлялся ради Дела. "Партия - бессмертие нашего Дела. Партия - единственное, что мне не изменит..." - Что-то мы с тобой часто цитируем Маяковского, - усмехнулся АХ. - Не удивительно - этот умел как никто различать в революции святую и звериную сторону одновременно. Он боготворил её, и, когда она обернулась к нему звериным своим оскалом, не выдержал и спрыгнул с поезда. РЕВОЛЮЦИЯ - ОБОРОТЕНЬ... Шекспир! "Из жалости я должен быть суровым. Несчастья начались - готовьтесь к новым." Это тоже Шекспир. Иосиф, в отличие от Маяковского и других слабонервных, никогда не обольщался и не паниковал: "Не беспокойся - написал он матери, - я свою долю выдержу." - "Он был человеком необычайной энергии, эрудиции и несгибаемой силы воли, резким, жёстким, беспощадным, как в деле, так и в беседе, которому даже я, воспитанный в английском парламенте, не мог ничего противопоставить..." Это, как ты догадался. Позитив, - снова свидетельствует Черчилль. Сказал ли когда-либо Иосиф в сердце своём Господу, подобно Моисею: "Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжёл для меня". /Чис. 11, 14/? Про то нам неведомо.