– А ничего нет, – занозисто ответил Пашка, – у нас тут не плуты и не воры, не разбойники. А свой закон: береженое и бог бережет, против сильного не борись, с богатым не судись…
– Поехали, хлопцы! – скомандовал старший.
Пришпорив коней, все шестеро понеслись по большому проселку.
– Бог миловал! – перекрестились бабы.
Казаки возвращались из своего объезда другим путем. Больше их в Попихе не видали.
– Поехали, хлопцы! – скомандовал старший.
Пришпорив коней, все шестеро понеслись по большому проселку.
– Бог миловал! – перекрестились бабы.
Казаки возвращались из своего объезда другим путем. Больше их в Попихе не видали.
11. КОЛЕЧКО
КОГДА смерть стоит у порога, не трудно догадаться, что она скоро войдет в избу.
Моего отца, охваченного после очередной драки «антоновым огнем», фельдшер объявил безнадежным. Отец принял этот приговор довольно спокойно, сказав:
– Сам вижу, сам знаю… Позовите попа, может, есть тот свет, пусть исповедает.
Привезли попа. Накинув на себя серебристый набрюшник-епитрахиль, поп прочел страничку из Евангелия, поспрашивал отца о грехах, причастил, ткнул крестом в губы и, получив монетки, уехал восвояси.
У отца было еще время отдать кое-какие распоряжения:
– Умру, выходи замуж хоть за черта, только не обижай сироту Костюшу, – завещал он моей мачехе, прожившей с ним всего полгода.
Меня он погладил по голове, прослезился:
– Жаль, не вырастил тебя, не выучил птенчика летать… Будешь большой – умей за себя постоять. Выучись…
Я ответил ему слезами.
– Разобрало, значит…
Он лежал на широкой лавке, к ней была приставлена скамейка, чтобы больной, разбитый в драке отец не скатился на пол. Левая рука у него от самой кисти и до плеча ужасно распухла и посинела до черноты. Это и был антонов огонь. На указательном, распухшем пальце резко обозначилось белое, как из сметаны, кольцо.
Не раз отец пытался снять это кольцо, оно не снималось. Мешала опухоль и загрубевшие складки на сгибах пальца.
– Позовите Турку, надо проститься и сказать ему дело, – потребовал отец.
Алеха Турка не замедлил прибежать к нам в избу.
– Ну, чего ты, Иван, надумал, не твое время спешить на тот свет, где кабаков нет. Живи…
– Антонов огонь кого хошь спалит, – горько усмехнулся отец. – Не устоишь. Одно худо – не знаю, от чьей руки подыхаю. В потемках не приметил, кто меня так дернул… А тебя вот о чем попрошу: поприглядывай за сиротой, не давай в обиду…
Собравшись с силами, отец привстал с лавки, дотянулся до сапожного верстака, взял острый нож и, стиснув зубы, стал срезать с пальца складки и опухоль, дабы без усилий снять колечко.
Турка даже не успел отнять у него нож, да это и не удалось бы.
Густая, как показалось, черная кровь сползала и капала на пол. Отец снял окровавленное кольцо, подал Турке:
– Носи обо мне на память… Хороните меня рядом с покойной Марьей. Вот и все…
Через два дня, в холодное утро, по снежному первопутку отвезли отца на погост.
Звонил самый малый, бедный колокол.
Надсадно галдели голодные галки.
Моего отца, охваченного после очередной драки «антоновым огнем», фельдшер объявил безнадежным. Отец принял этот приговор довольно спокойно, сказав:
– Сам вижу, сам знаю… Позовите попа, может, есть тот свет, пусть исповедает.
Привезли попа. Накинув на себя серебристый набрюшник-епитрахиль, поп прочел страничку из Евангелия, поспрашивал отца о грехах, причастил, ткнул крестом в губы и, получив монетки, уехал восвояси.
У отца было еще время отдать кое-какие распоряжения:
– Умру, выходи замуж хоть за черта, только не обижай сироту Костюшу, – завещал он моей мачехе, прожившей с ним всего полгода.
Меня он погладил по голове, прослезился:
– Жаль, не вырастил тебя, не выучил птенчика летать… Будешь большой – умей за себя постоять. Выучись…
Я ответил ему слезами.
– Разобрало, значит…
Он лежал на широкой лавке, к ней была приставлена скамейка, чтобы больной, разбитый в драке отец не скатился на пол. Левая рука у него от самой кисти и до плеча ужасно распухла и посинела до черноты. Это и был антонов огонь. На указательном, распухшем пальце резко обозначилось белое, как из сметаны, кольцо.
Не раз отец пытался снять это кольцо, оно не снималось. Мешала опухоль и загрубевшие складки на сгибах пальца.
– Позовите Турку, надо проститься и сказать ему дело, – потребовал отец.
Алеха Турка не замедлил прибежать к нам в избу.
– Ну, чего ты, Иван, надумал, не твое время спешить на тот свет, где кабаков нет. Живи…
– Антонов огонь кого хошь спалит, – горько усмехнулся отец. – Не устоишь. Одно худо – не знаю, от чьей руки подыхаю. В потемках не приметил, кто меня так дернул… А тебя вот о чем попрошу: поприглядывай за сиротой, не давай в обиду…
Собравшись с силами, отец привстал с лавки, дотянулся до сапожного верстака, взял острый нож и, стиснув зубы, стал срезать с пальца складки и опухоль, дабы без усилий снять колечко.
Турка даже не успел отнять у него нож, да это и не удалось бы.
Густая, как показалось, черная кровь сползала и капала на пол. Отец снял окровавленное кольцо, подал Турке:
– Носи обо мне на память… Хороните меня рядом с покойной Марьей. Вот и все…
Через два дня, в холодное утро, по снежному первопутку отвезли отца на погост.
Звонил самый малый, бедный колокол.
Надсадно галдели голодные галки.
12. ДОДЫРЯ
СТАРИК Додыря всю жизнь прожил холостым. У него не было своих детей. Но очень любил он внучатого племянника Петьку. Петьке шел пятый год. Как такого не любить, не побаловать гостинцем или самодельной игрушкой вроде выструганного из дерева конька.
Летом Петька бегал по деревне полуголый, в длинной рубашонке, ему пока еще, по условиям местной жизни, штанишки не полагались. Петька любил Додырю пуще отца и матери и звал его дедушкой. Однажды из огорода, что под окнами у Додыри, Петька испуганно закричал:
– Дедушка! Меня червяк укусил!
Додыря знал, что иногда из ближнего болота в деревню заползали гадюки. Он бросился на крик ребенка.
– Где червяк? Какой он?
– Сюда спрятался, на грядки…
Додыря быстро обнаружил на капустной гряде змею не короче аршина. И поскольку он был обут в крепкие сапоги, кинулся топтать гадюку. Петька опять закричал:
– Дедушка, не топчи красивого червяка…
Додыря не слышал детской просьбы. Ему не до того. В исступлении он словно бы плясал на гадюке, разорванной коваными каблуками на три части, но все еще шевелившейся. Петька стоял и утирал слезы, то ли от боли, причиненной гадюкой, то ли из жалости, что дедушка изломал столь невиданного, нарядного червяка.
С гадюкой покончено. Додыря подбежал к Петьке:
– Которое место червяк укусил?
– А вот тут, – ребенок показал на ноге, чуть пониже коленки, две малых язвочки, вокруг которых появилась чуть заметная краснота.
Додыря припал губами к уязвленному месту и торопливо начал высасывать и сплевывать пущенный гадюкой яд. Такую общеизвестную в деревнях операцию он проделал весьма тщательно и под конец даже прищемил зубами до боли кожицу на Петькиной ноге так, что тот взревел.
– А если начнет пухнуть, придется везти в больницу, – проговорил Додыря и на всякий случай крикнул из огорода своему брату – Петькину отцу:
– Федька, запрягай лошадь, может, в село торопиться надо. Ребенка-то змея обожгла!
Сбежались все родственники и соседи. Охи да ахи. Но Додыря всех упредил:
– Прошу без паники. Змея убита, яд из ножки я не побоялся отсосать и зубами выдавить. Все утихомирится.
В больницу не пришлось ехать. Обошлось.
Петькина мать скроила и сшила Петьке холщовые порточки.
Додыря принялся ему шить сапожонки.
И в разговоре с соседями не мог скрывать своей нечаянной радости:
– Ребенка спас, и сегодня ангел господень за убитие гада спишет с меня сорок грехов. Это уж как есть!
Летом Петька бегал по деревне полуголый, в длинной рубашонке, ему пока еще, по условиям местной жизни, штанишки не полагались. Петька любил Додырю пуще отца и матери и звал его дедушкой. Однажды из огорода, что под окнами у Додыри, Петька испуганно закричал:
– Дедушка! Меня червяк укусил!
Додыря знал, что иногда из ближнего болота в деревню заползали гадюки. Он бросился на крик ребенка.
– Где червяк? Какой он?
– Сюда спрятался, на грядки…
Додыря быстро обнаружил на капустной гряде змею не короче аршина. И поскольку он был обут в крепкие сапоги, кинулся топтать гадюку. Петька опять закричал:
– Дедушка, не топчи красивого червяка…
Додыря не слышал детской просьбы. Ему не до того. В исступлении он словно бы плясал на гадюке, разорванной коваными каблуками на три части, но все еще шевелившейся. Петька стоял и утирал слезы, то ли от боли, причиненной гадюкой, то ли из жалости, что дедушка изломал столь невиданного, нарядного червяка.
С гадюкой покончено. Додыря подбежал к Петьке:
– Которое место червяк укусил?
– А вот тут, – ребенок показал на ноге, чуть пониже коленки, две малых язвочки, вокруг которых появилась чуть заметная краснота.
Додыря припал губами к уязвленному месту и торопливо начал высасывать и сплевывать пущенный гадюкой яд. Такую общеизвестную в деревнях операцию он проделал весьма тщательно и под конец даже прищемил зубами до боли кожицу на Петькиной ноге так, что тот взревел.
– А если начнет пухнуть, придется везти в больницу, – проговорил Додыря и на всякий случай крикнул из огорода своему брату – Петькину отцу:
– Федька, запрягай лошадь, может, в село торопиться надо. Ребенка-то змея обожгла!
Сбежались все родственники и соседи. Охи да ахи. Но Додыря всех упредил:
– Прошу без паники. Змея убита, яд из ножки я не побоялся отсосать и зубами выдавить. Все утихомирится.
В больницу не пришлось ехать. Обошлось.
Петькина мать скроила и сшила Петьке холщовые порточки.
Додыря принялся ему шить сапожонки.
И в разговоре с соседями не мог скрывать своей нечаянной радости:
– Ребенка спас, и сегодня ангел господень за убитие гада спишет с меня сорок грехов. Это уж как есть!
13. КЛЮЧЕВАЯ ВОДА
В НАШЕЙ деревне, на удивление всему свету, в каждой избе рождались ребятишки и ни одной девчонки. И все погодки – один за другим. Стали подростками – шагнули чуть-чуть в сознательную жизнь. И началось с того:
кто кого переборет,
кто кого обгонит,
кто кого перескачет,
кто кого перепляшет,
кто кого перехвастает,
кто больше грибов насобирает, рыбы наудит.
Одним словом, кто кого опередит, тот и главнее.
Спорили, состязались по всяким доступным детскому уму вопросам. Кто из ребят, например, всех красивей? Тут приходили к общему безобидному мнению: в нашей Попихе – ни одного красивого парня. Были красивые да богатые в других деревнях, и тех хотелось побить. Но бить стали значительно позднее, когда все мы подросли, тех из ребят, которые повиднее, больше девчатам нравились.
Однажды такого красавца из Зародова Кольку Выборнова так по головушке трахнули завистники красоты, что он, как резаный баран, весь облился кровью. А какая на нем была роскошная, с вышивкой шелковая рубаха! И ударили-то вроде бы шутя, узелком семечек. Правда, в семечках был запрятан камешек пятифунтовый.
Это случилось потом. А пока мы были, что называется, мал мала меньше, изощрялись в перепалках мирным, дипломатическим путем.
Возник как-то серьезный спор между нами: в чьем колодце вода вкуснее? Создали комиссию изо всех ребятишек в возрасте от семи и до десяти лет. Пошли всей гурьбой пробовать воду. У колодцев были журавли. Черпали мы воду бадейками, пробовали пить пригоршнями, а то и просто в наклон, по-телячьи.
Ходили, ходили от колодца к колодцу и пришли к заключению:
У Мишки Петуха в колодце вода глинистая, мутная, не то что пить, глядеть противно;
у Афони Пронина в колодце вода пахнет прелой кожей;
у братьев Толчельниковых самый глубокий колодец, и вода настолько холодная, что зубы трещат, когда пьешь. И ничем не пахнет. Вода и не должна пахнуть, если она настоящая. Все говорят, что в этом колодце вода ключевая. Черпай сколько хочешь – не убывает. И скотина ее любит, и вся деревня ходит на этот колодец брать воду в самовары к чаю;
хуже всех (по общему признанию) оказалась вода в колодце, принадлежащем моему опекуну. Колодец был вырыт моим отцом незадолго до смерти. Запущен. Летом – тина, зимой в ведрах вытаскивали замороженных лягушат. Какая же тут вода, пробовать противно! А главное – не ключевая, и воняет, коровы, и те не пьют из этого колодца…
Выводы нашей детской «комиссии» глубоко запали в мою душу. Я, как самый поздний из всей ребятни, однако смышленый и практичный, решил нарушить вопиющую несправедливость. Надо сделать воду ключевой! И почему взрослые об этом сами не догадываются? Я знал, что самый большой ключ в нашей деревне – это тот, который без дела торчит в дверях покосившейся горницы Вани Гоголька. Зачем ему там торчать? Не лучше ли с пользой для дела бросить ключ в колодец и таким простейшим способом сделать роду вкусной. Я так и поступил. В великой тайне похитил у Гоголька ключ, спрятал под рубашонку, пронес через всю Попиху и швырнул в опекунский колодец так, что сидевшие на срубе крупные глазастые лягушки со страху прыгнули и нырнули в самую глубину.
Не утерпел. Похвастал ребятам:
– Скоро и у нас настоится ключевая вода. – И рассказал, почему.
У Ивана Гоголька рука не легкая. А кто за меня заступится? Ни отца, ни матери…
Дрань получил я заслуженную.
Опекун «пожалел» и еще добавил кожаным сапожным шпандырем.
Теперь-то я знаю, как делается ключевая вода.
кто кого переборет,
кто кого обгонит,
кто кого перескачет,
кто кого перепляшет,
кто кого перехвастает,
кто больше грибов насобирает, рыбы наудит.
Одним словом, кто кого опередит, тот и главнее.
Спорили, состязались по всяким доступным детскому уму вопросам. Кто из ребят, например, всех красивей? Тут приходили к общему безобидному мнению: в нашей Попихе – ни одного красивого парня. Были красивые да богатые в других деревнях, и тех хотелось побить. Но бить стали значительно позднее, когда все мы подросли, тех из ребят, которые повиднее, больше девчатам нравились.
Однажды такого красавца из Зародова Кольку Выборнова так по головушке трахнули завистники красоты, что он, как резаный баран, весь облился кровью. А какая на нем была роскошная, с вышивкой шелковая рубаха! И ударили-то вроде бы шутя, узелком семечек. Правда, в семечках был запрятан камешек пятифунтовый.
Это случилось потом. А пока мы были, что называется, мал мала меньше, изощрялись в перепалках мирным, дипломатическим путем.
Возник как-то серьезный спор между нами: в чьем колодце вода вкуснее? Создали комиссию изо всех ребятишек в возрасте от семи и до десяти лет. Пошли всей гурьбой пробовать воду. У колодцев были журавли. Черпали мы воду бадейками, пробовали пить пригоршнями, а то и просто в наклон, по-телячьи.
Ходили, ходили от колодца к колодцу и пришли к заключению:
У Мишки Петуха в колодце вода глинистая, мутная, не то что пить, глядеть противно;
у Афони Пронина в колодце вода пахнет прелой кожей;
у братьев Толчельниковых самый глубокий колодец, и вода настолько холодная, что зубы трещат, когда пьешь. И ничем не пахнет. Вода и не должна пахнуть, если она настоящая. Все говорят, что в этом колодце вода ключевая. Черпай сколько хочешь – не убывает. И скотина ее любит, и вся деревня ходит на этот колодец брать воду в самовары к чаю;
хуже всех (по общему признанию) оказалась вода в колодце, принадлежащем моему опекуну. Колодец был вырыт моим отцом незадолго до смерти. Запущен. Летом – тина, зимой в ведрах вытаскивали замороженных лягушат. Какая же тут вода, пробовать противно! А главное – не ключевая, и воняет, коровы, и те не пьют из этого колодца…
Выводы нашей детской «комиссии» глубоко запали в мою душу. Я, как самый поздний из всей ребятни, однако смышленый и практичный, решил нарушить вопиющую несправедливость. Надо сделать воду ключевой! И почему взрослые об этом сами не догадываются? Я знал, что самый большой ключ в нашей деревне – это тот, который без дела торчит в дверях покосившейся горницы Вани Гоголька. Зачем ему там торчать? Не лучше ли с пользой для дела бросить ключ в колодец и таким простейшим способом сделать роду вкусной. Я так и поступил. В великой тайне похитил у Гоголька ключ, спрятал под рубашонку, пронес через всю Попиху и швырнул в опекунский колодец так, что сидевшие на срубе крупные глазастые лягушки со страху прыгнули и нырнули в самую глубину.
Не утерпел. Похвастал ребятам:
– Скоро и у нас настоится ключевая вода. – И рассказал, почему.
У Ивана Гоголька рука не легкая. А кто за меня заступится? Ни отца, ни матери…
Дрань получил я заслуженную.
Опекун «пожалел» и еще добавил кожаным сапожным шпандырем.
Теперь-то я знаю, как делается ключевая вода.
14. ДЕТСТВО БОСОНОГОЕ
ГОРОДСКИЕ дети познают природу по цветным картинкам.
К нам, выросшим в деревне, познание окружающего мира приходило не из книжек.
Мы еще в школу не ходили, а уже загадывали загадки, перенимая их у взрослых. Пересказывали сказки с добавлением своих выдумок.
В лесу, собирая грибы и ягоды, мы затевали такую игру, которая и взрослым бы впору: поочередно завязывали друг другу глаза и угадывали запахи ягод – черемухи и смородины, земляники и голубики. Трудно было отличить рыжики от груздей и волнух, но и в этом преуспевали, нарочно заранее принюхивались, чтобы в следующий раз не опростоволоситься. А что касается запахов сапожного ремесла, которым занимались у нас в каждой избе, тут и разбираться было нечего: мы не просто знали, мы любили запах свежего дегтя, скрипучей кожи, спиртового лака. Не полагалось, но мы с аппетитом вдыхали приятный дух созревшего хмеля и знали вкус сусла, крепкого хлебного кваса и пива, которое не только по усам текло, но и в рот попадало.
Навоз, свежая и лежалая солома, зеленый горох, сорванный с гряды огурец – все имеет свои и только свои запахи.
На слух мы, ребятишки, тоже не обижались. В стаде каждую корову знали по голосу, а свежее, парное молоко – это самое первое, что познали во младенчестве по виду, вкусу и запаху и по звуку струи, когда доят корову в деревянный или оцинкованный подойник.
Мы могли не хуже взрослых определить, чьи петухи рано поутру начинают перекличку. И лай собак чуже-деревенских, и пение птиц – от крякания коростеля до самого заслуженного артиста в птичьем мире – соловья, – все постигали без книжек. А в книжках искали нечто другое, неизвестное и загадочное…
По зимнему следу мы видели, кто пробежал и давно ли: волк, лисица или заяц – и спешили доложить тому, у кого ружье наготове.
Мы не любили и не могли любить тех, кто разорял птичьи гнезда и муравейники. Таким мы учиняли короткий допрос: «А что будет с тобой и твоими родителями, если спалить вашу избу? Где жить станете? Любо вам будет? Да что там говорить! За разорение птичкина жилья вот тебе от всех нас по затрещине!»
Разоритель не сопротивлялся – хуже будет. Придерживая рукой сползающие портки, он бежал от нас без оглядки.
В наших играх не обходилось без спортивного задора. Бегали взапуски, кто быстрей, прыгали через ручей – кто дальше, через изгороди – кто выше, ныряли все зараз, а один наблюдал: кто последний вынырнет, тот победитель. Игра в козонки или бабки развивала меткость руки и глаза.
Играли в прятки – ухоронки. Гонки верхом на лошадях устраивали тайком от взрослых, когда кони паслись на дальних выгонах.
Лапта, городки, катание вдоль улицы деревянного шара и всякие другие игрища, завершаемые пляской, не требовали от нас особой выдумки. Все это переходило к нам от старших, от нас к младшим. Мы не знали городских игр, так же как городским ребятам не были свойственны наши детские забавы.
Наше детство было в полном смысле босоногим. Как только весной начинала прощипываться зеленая травка, мы снимали валенки или сапожонки и до «белых мух» бегали босые по лужам, лугам, по грязи и болотным трясинам.
По силам нашим, а иногда и сверх сил, доставалась работенка: навоз отвозить, сено сгребать и сушить, хворост рубить. Сбегать куда – тоже упрашивать не надо.
Помогать взрослым мы почитали делом почетным, благодарным. И слышали от старших:
– Дождались, смотри-ка, не зря они хлеб жуют…
Нам, деревенским, не чужды были зачатки познаний самобытной красоты, пусть простейшего, но все же искусства. Кому, как не ребятишкам, выпадало на долю чистить к празднику медные бляшки на сбруе? Мелкой золой и обрывком старого валенка мы до яркости натирали древние медные складни и старообрядческие кресты, сработанные триста лет назад неизвестными устюжанами. А как радовались каждой книжке, открывающей мировые тайны!
Перед пасхой – весенним праздником – в каждой избе новые обои. Мы бегали из избы в избу угадывать – чьи лучше. Тут наши «художественные вкусы» расходились: кому нравились цветочки, кому виноградные кисти и разлапистые подсолнухи. На некоторых обоях изображались сценки из деревенской жизни, а на нее мы и без этих рисунков нагляделись вдосталь.
Копеечные картины, священные и житейские, отпечатанные миллионными тиражами Сытиным, украшали даже самые беднейшие избы. Каждая картинка, будь то «Страшный суд», «Бой на море», или «Сражение с японцами», или «Жизнь человека до самой смерти» – все это крайне интересовало нас, наводило на размышления….
К нам, выросшим в деревне, познание окружающего мира приходило не из книжек.
Мы еще в школу не ходили, а уже загадывали загадки, перенимая их у взрослых. Пересказывали сказки с добавлением своих выдумок.
В лесу, собирая грибы и ягоды, мы затевали такую игру, которая и взрослым бы впору: поочередно завязывали друг другу глаза и угадывали запахи ягод – черемухи и смородины, земляники и голубики. Трудно было отличить рыжики от груздей и волнух, но и в этом преуспевали, нарочно заранее принюхивались, чтобы в следующий раз не опростоволоситься. А что касается запахов сапожного ремесла, которым занимались у нас в каждой избе, тут и разбираться было нечего: мы не просто знали, мы любили запах свежего дегтя, скрипучей кожи, спиртового лака. Не полагалось, но мы с аппетитом вдыхали приятный дух созревшего хмеля и знали вкус сусла, крепкого хлебного кваса и пива, которое не только по усам текло, но и в рот попадало.
Навоз, свежая и лежалая солома, зеленый горох, сорванный с гряды огурец – все имеет свои и только свои запахи.
На слух мы, ребятишки, тоже не обижались. В стаде каждую корову знали по голосу, а свежее, парное молоко – это самое первое, что познали во младенчестве по виду, вкусу и запаху и по звуку струи, когда доят корову в деревянный или оцинкованный подойник.
Мы могли не хуже взрослых определить, чьи петухи рано поутру начинают перекличку. И лай собак чуже-деревенских, и пение птиц – от крякания коростеля до самого заслуженного артиста в птичьем мире – соловья, – все постигали без книжек. А в книжках искали нечто другое, неизвестное и загадочное…
По зимнему следу мы видели, кто пробежал и давно ли: волк, лисица или заяц – и спешили доложить тому, у кого ружье наготове.
Мы не любили и не могли любить тех, кто разорял птичьи гнезда и муравейники. Таким мы учиняли короткий допрос: «А что будет с тобой и твоими родителями, если спалить вашу избу? Где жить станете? Любо вам будет? Да что там говорить! За разорение птичкина жилья вот тебе от всех нас по затрещине!»
Разоритель не сопротивлялся – хуже будет. Придерживая рукой сползающие портки, он бежал от нас без оглядки.
В наших играх не обходилось без спортивного задора. Бегали взапуски, кто быстрей, прыгали через ручей – кто дальше, через изгороди – кто выше, ныряли все зараз, а один наблюдал: кто последний вынырнет, тот победитель. Игра в козонки или бабки развивала меткость руки и глаза.
Играли в прятки – ухоронки. Гонки верхом на лошадях устраивали тайком от взрослых, когда кони паслись на дальних выгонах.
Лапта, городки, катание вдоль улицы деревянного шара и всякие другие игрища, завершаемые пляской, не требовали от нас особой выдумки. Все это переходило к нам от старших, от нас к младшим. Мы не знали городских игр, так же как городским ребятам не были свойственны наши детские забавы.
Наше детство было в полном смысле босоногим. Как только весной начинала прощипываться зеленая травка, мы снимали валенки или сапожонки и до «белых мух» бегали босые по лужам, лугам, по грязи и болотным трясинам.
По силам нашим, а иногда и сверх сил, доставалась работенка: навоз отвозить, сено сгребать и сушить, хворост рубить. Сбегать куда – тоже упрашивать не надо.
Помогать взрослым мы почитали делом почетным, благодарным. И слышали от старших:
– Дождались, смотри-ка, не зря они хлеб жуют…
Нам, деревенским, не чужды были зачатки познаний самобытной красоты, пусть простейшего, но все же искусства. Кому, как не ребятишкам, выпадало на долю чистить к празднику медные бляшки на сбруе? Мелкой золой и обрывком старого валенка мы до яркости натирали древние медные складни и старообрядческие кресты, сработанные триста лет назад неизвестными устюжанами. А как радовались каждой книжке, открывающей мировые тайны!
Перед пасхой – весенним праздником – в каждой избе новые обои. Мы бегали из избы в избу угадывать – чьи лучше. Тут наши «художественные вкусы» расходились: кому нравились цветочки, кому виноградные кисти и разлапистые подсолнухи. На некоторых обоях изображались сценки из деревенской жизни, а на нее мы и без этих рисунков нагляделись вдосталь.
Копеечные картины, священные и житейские, отпечатанные миллионными тиражами Сытиным, украшали даже самые беднейшие избы. Каждая картинка, будь то «Страшный суд», «Бой на море», или «Сражение с японцами», или «Жизнь человека до самой смерти» – все это крайне интересовало нас, наводило на размышления….
15. КАРАСИКИ И КИТАЙСКИЕ ЯБЛОЧКИ
ПО СОСЕДСТВУ с нашей Попихой в деревне Шилово, не знаю по каким-то родственным правам, в давнюю пору одному крестьянину перешло в наследство не очень богатое помещичье имение.
Яблоневый сад, в саду еще какие-то неизвестные, не здешние деревья, и там же, возле сада, пруд, в котором разводились и никогда не вылавливались караси.
Помню, владельцу фамилия – Козлов. Иду однажды за Шилово в осинник за грибами. Навстречу мне бабы-соседки с полными, корзинами живых карасей, каждый размером с рукавицу, чешуйки блестят, как новенькие гривенники.
– Где это наловили столько?
– Иди, – говорят, – в Шилово, к Козлову. У него вся вода из пруда ушла сквозь землю, а карасей обсохло видимо-невидимо! Всем без копеечки раздает, бери, сколько можешь унести. Все равно погибнут…
Я вместо леса – в усадьбу к Козлову. И не знаю, как к хозяину обратиться.
Стою с корзиной и на обмелевший пруд посматриваю.
А караси в грязной тине и ряске кишат вгустую.
– Не теряйся, малыш, накладывай корзину и тащи. Видишь, какая прорва наплодилась, – предложил мне старик Козлов, ухмыляясь в бороду.
Наполнив корзину карасями, я пошел из сада и попутно поднял с земли несколько маленьких китайских яблочков, какие росли только в Шилове, в этом бывшем помещичьем саду.
– А вот яблочков не трогай, положь, где лежали.
Я подчинился. Иду по своей деревне. Из разбитого окна выглядывает бобыль Пашка Петрушин, мужик самый бедный, до того бедный, что жену не мог прокормить и та его покинула.
– Дрянь, не рыба, – оценил Пашка мою ношу, – что лягушка, что карась – одно и то же, болотная живность.
– А если со сметаной?
– Со сметаной и долото можно проглотить.
Я сказал, что в саду у Козлова созрели такие яблочки, – язык проглотишь и глаз выворотишь. Самые настоящие китайские.
– Пробовал, знаю, на угловых яблонях растут, – не удивился Пашка. – Ночи светлые, пока неудобственно, а то бы я достал…
За карасями Пашка не ходил. Не соблазнился на даровщинку.
Через несколько дней, под утро, когда Козлову хорошо спитая, Пашка рискнул перелезть через высокий забор за китайскими яблоками. Он тряхнул яблоню. Успел немного нахватать в мешок. Где-то задел за проволоку, зазвенел колокольчик, тявкнула собачонка, и бедный бобыль бросился наутек.
Козлов, не выходя из дому, с подоконника пальнул наугад в сторону беглеца и не промазал. Стрелял он в таких случаях как бы для острастки, не рассчитывая на ответственный, смертельный исход. Ружье заряжал не дробью, не картечью, а сушеным горохом, в худшем случае – бобами.
На Пашкину долю выпал горох. Дружный заряд, штук десять горошин, засели у него ниже поясницы. Пробовал сам выковыривать – не получается.
Бывалый солдат русско-японской войны Алеха Турка посмотрел на Пашкино ранение, похохотал и сказал:
– Не такое видали. Сделаем операцию. Придется потерпеть минутки две-три.
Пашка лег на широкую лавку брюхом книзу. На голову приналег сосед Афонька, на ноги сел увесисто мой опекун Михайло.
Турка взял отвертку от зингеровской швейной машины и в мгновение ока все горошины с кровью выковырял на пол. Потом взял мазницу, смочил дегтем и смазал все уязвленные места.
– Вот тебе и китайские яблочки. Вез шапки-невидимки не лезь в чужой сад. Вишь ты, яблочков захотел, а карасей не хошь?
Пашка стонал и скрежетал зубами.
В деревне, понятно, немного новостей. Эту восприняли со смехом, люди зубоскалили, подшучивали:
– Ну как, Пашка, за горох-то с Козловым не рассчитался?
– Не смейтесь! – обрывал он насмешников. – Могу так рассчитаться, что небу станет жарко. Одна спичка да фунт карасина – вот и квиты будем…
Пашкина угроза дошла до ушей Козлова. Тот к уряднику с жалобой-прошением: так и так, меня Пашка поджечь хочет. Есть свидетели, слышали про одну спичку и фунт карасина.
Урядник Козлову посоветовал:
– Усиль охрану собственности, купи еще двух собак, да по ночам не спи, с ружьем вокруг да около похаживай. Не посмеет, не подпалит…
Пашку урядник вызвал повесткой для внушения:
– Имею предупреждение. Знаешь, что за поджог бывает? Суд, тюрьма, кандалы, Сибирь… Козлов жалобу подал. Так знай: этим не шутят. – И постучал крепко сжатым кулаком по столешнице. – Ясно?
– Ясно, – ответил Пашка, – дурак я, что ли? Я его попугал маленечко, и только. А поджигать и в уме не было. Подумаешь, горох! Моя хребтина и не такое выдюжит.
Яблоневый сад, в саду еще какие-то неизвестные, не здешние деревья, и там же, возле сада, пруд, в котором разводились и никогда не вылавливались караси.
Помню, владельцу фамилия – Козлов. Иду однажды за Шилово в осинник за грибами. Навстречу мне бабы-соседки с полными, корзинами живых карасей, каждый размером с рукавицу, чешуйки блестят, как новенькие гривенники.
– Где это наловили столько?
– Иди, – говорят, – в Шилово, к Козлову. У него вся вода из пруда ушла сквозь землю, а карасей обсохло видимо-невидимо! Всем без копеечки раздает, бери, сколько можешь унести. Все равно погибнут…
Я вместо леса – в усадьбу к Козлову. И не знаю, как к хозяину обратиться.
Стою с корзиной и на обмелевший пруд посматриваю.
А караси в грязной тине и ряске кишат вгустую.
– Не теряйся, малыш, накладывай корзину и тащи. Видишь, какая прорва наплодилась, – предложил мне старик Козлов, ухмыляясь в бороду.
Наполнив корзину карасями, я пошел из сада и попутно поднял с земли несколько маленьких китайских яблочков, какие росли только в Шилове, в этом бывшем помещичьем саду.
– А вот яблочков не трогай, положь, где лежали.
Я подчинился. Иду по своей деревне. Из разбитого окна выглядывает бобыль Пашка Петрушин, мужик самый бедный, до того бедный, что жену не мог прокормить и та его покинула.
– Дрянь, не рыба, – оценил Пашка мою ношу, – что лягушка, что карась – одно и то же, болотная живность.
– А если со сметаной?
– Со сметаной и долото можно проглотить.
Я сказал, что в саду у Козлова созрели такие яблочки, – язык проглотишь и глаз выворотишь. Самые настоящие китайские.
– Пробовал, знаю, на угловых яблонях растут, – не удивился Пашка. – Ночи светлые, пока неудобственно, а то бы я достал…
За карасями Пашка не ходил. Не соблазнился на даровщинку.
Через несколько дней, под утро, когда Козлову хорошо спитая, Пашка рискнул перелезть через высокий забор за китайскими яблоками. Он тряхнул яблоню. Успел немного нахватать в мешок. Где-то задел за проволоку, зазвенел колокольчик, тявкнула собачонка, и бедный бобыль бросился наутек.
Козлов, не выходя из дому, с подоконника пальнул наугад в сторону беглеца и не промазал. Стрелял он в таких случаях как бы для острастки, не рассчитывая на ответственный, смертельный исход. Ружье заряжал не дробью, не картечью, а сушеным горохом, в худшем случае – бобами.
На Пашкину долю выпал горох. Дружный заряд, штук десять горошин, засели у него ниже поясницы. Пробовал сам выковыривать – не получается.
Бывалый солдат русско-японской войны Алеха Турка посмотрел на Пашкино ранение, похохотал и сказал:
– Не такое видали. Сделаем операцию. Придется потерпеть минутки две-три.
Пашка лег на широкую лавку брюхом книзу. На голову приналег сосед Афонька, на ноги сел увесисто мой опекун Михайло.
Турка взял отвертку от зингеровской швейной машины и в мгновение ока все горошины с кровью выковырял на пол. Потом взял мазницу, смочил дегтем и смазал все уязвленные места.
– Вот тебе и китайские яблочки. Вез шапки-невидимки не лезь в чужой сад. Вишь ты, яблочков захотел, а карасей не хошь?
Пашка стонал и скрежетал зубами.
В деревне, понятно, немного новостей. Эту восприняли со смехом, люди зубоскалили, подшучивали:
– Ну как, Пашка, за горох-то с Козловым не рассчитался?
– Не смейтесь! – обрывал он насмешников. – Могу так рассчитаться, что небу станет жарко. Одна спичка да фунт карасина – вот и квиты будем…
Пашкина угроза дошла до ушей Козлова. Тот к уряднику с жалобой-прошением: так и так, меня Пашка поджечь хочет. Есть свидетели, слышали про одну спичку и фунт карасина.
Урядник Козлову посоветовал:
– Усиль охрану собственности, купи еще двух собак, да по ночам не спи, с ружьем вокруг да около похаживай. Не посмеет, не подпалит…
Пашку урядник вызвал повесткой для внушения:
– Имею предупреждение. Знаешь, что за поджог бывает? Суд, тюрьма, кандалы, Сибирь… Козлов жалобу подал. Так знай: этим не шутят. – И постучал крепко сжатым кулаком по столешнице. – Ясно?
– Ясно, – ответил Пашка, – дурак я, что ли? Я его попугал маленечко, и только. А поджигать и в уме не было. Подумаешь, горох! Моя хребтина и не такое выдюжит.
16. ТАЙКОМ НА ЯРМАРКУ
МОЙ ОПЕКУН и все его домочадцы уезжали на сельскую ярмарку.
Мне было приказано сидеть дома, никуда не отлучаться.
А чтобы мое домовничание было надежно и безотлучно, опекун Михаиле спрятал куда-то мои сапоги и единственные штанишки, оставив меня в одних синих полосатых портках.
Босой, да без штанов далеко не ускачешь…
Мне было и обидно и досадно в такое веселое ярмарочное время сидеть в опустевшей деревне. Выручил Колька Травничек, а вернее втравил он меня в немыслимое дело. Пришел и стал уговаривать:
– Пойдем на ярмарку, у меня есть мелочишка, у мамы насобирал в… кошельке. Не догадалась.
– Я-то бы рад, назло опекуну. Но в чем пойду? Ни штанов, ни сапог. А сколько у тебя денег?
– На двоих хватит, не твое горе. Подумаешь, штаны да сапоги, они тебе совсем ни к чему. У нас гостила двоюродная сестренка из Данилихи, она платьишко оставила, резиновую опояску и красный платок. Оденешься под девчонку, и даже Михайло и Енька евонный не узнают, если наткнешься на них.
– Не худо придумано. Тащи платье, примерим!
Платьишко беленькое в клеточку по мне как раз.
Опояска тоже, и платок к лицу подходит. Засучил я синие порточки повыше, натянул платьишко и босиком в таком виде побежал с Колькой в село.
Ярмарка в полном разгаре. Шум. Гам. Музыка. Треск хлопушек. Две карусели. Выкрики торгашей, а их, кажется, число несметное. Пахнет пряностями, сырыми кожами, водкой, рыбой и чем угодно…
Поглазели мы с Колькой со стороны, решили втиснуться в этот многотысячный хоровод продающих и покупающих, орущих и гуляющих.
В первую очередь протолкались к нарядной карусели, блестящей парчой, увешанной фонариками, с бубном и барабаном, с баяном и балалайкой.
Три копейки за прокат. Садимся – Колька на коня, я на деревянного гуся лапчатого. Колька расплачивается, поехали – раз, два и три, у Кольки деньжонок хватает.
Только мы раскатались, и вдруг со мной несчастье: рассучилась левая порточина и предательски вылезла из-под платья.
Колька уплатил за меня четвертый алтын.
Не успела на этот раз карусель закрутиться, как кто-то подошел сзади и, ухватив меня крепенько за ухо, поволок с гуся долой.
Это был не то сотский, не то дежуривший на ярмарке один из многочисленных десятских.
Колька остался на коне, а меня, придерживая за плечо, отвели в сторону.
Стражник Иван Степанов хорошо знал моего покойного отца, а потому, выслушав мое объяснение, велел поскорей убираться домой.
Мне было приказано сидеть дома, никуда не отлучаться.
А чтобы мое домовничание было надежно и безотлучно, опекун Михаиле спрятал куда-то мои сапоги и единственные штанишки, оставив меня в одних синих полосатых портках.
Босой, да без штанов далеко не ускачешь…
Мне было и обидно и досадно в такое веселое ярмарочное время сидеть в опустевшей деревне. Выручил Колька Травничек, а вернее втравил он меня в немыслимое дело. Пришел и стал уговаривать:
– Пойдем на ярмарку, у меня есть мелочишка, у мамы насобирал в… кошельке. Не догадалась.
– Я-то бы рад, назло опекуну. Но в чем пойду? Ни штанов, ни сапог. А сколько у тебя денег?
– На двоих хватит, не твое горе. Подумаешь, штаны да сапоги, они тебе совсем ни к чему. У нас гостила двоюродная сестренка из Данилихи, она платьишко оставила, резиновую опояску и красный платок. Оденешься под девчонку, и даже Михайло и Енька евонный не узнают, если наткнешься на них.
– Не худо придумано. Тащи платье, примерим!
Платьишко беленькое в клеточку по мне как раз.
Опояска тоже, и платок к лицу подходит. Засучил я синие порточки повыше, натянул платьишко и босиком в таком виде побежал с Колькой в село.
Ярмарка в полном разгаре. Шум. Гам. Музыка. Треск хлопушек. Две карусели. Выкрики торгашей, а их, кажется, число несметное. Пахнет пряностями, сырыми кожами, водкой, рыбой и чем угодно…
Поглазели мы с Колькой со стороны, решили втиснуться в этот многотысячный хоровод продающих и покупающих, орущих и гуляющих.
В первую очередь протолкались к нарядной карусели, блестящей парчой, увешанной фонариками, с бубном и барабаном, с баяном и балалайкой.
Три копейки за прокат. Садимся – Колька на коня, я на деревянного гуся лапчатого. Колька расплачивается, поехали – раз, два и три, у Кольки деньжонок хватает.
Только мы раскатались, и вдруг со мной несчастье: рассучилась левая порточина и предательски вылезла из-под платья.
Колька уплатил за меня четвертый алтын.
Не успела на этот раз карусель закрутиться, как кто-то подошел сзади и, ухватив меня крепенько за ухо, поволок с гуся долой.
Это был не то сотский, не то дежуривший на ярмарке один из многочисленных десятских.
Колька остался на коне, а меня, придерживая за плечо, отвели в сторону.
Стражник Иван Степанов хорошо знал моего покойного отца, а потому, выслушав мое объяснение, велел поскорей убираться домой.
17. ВЫСТРЕЛ В БОЛОТО
НАВЕРНО с того дня, как отца моего опалило порохом и разорвало ствол ружья, я невзлюбил ружье, боялся его, в чьих бы руках оно ни было. А стреляли из обыкновенных дробовиков у нас часто: на свадьбах палили, для пробы в воротницы грохали, зайцы зимой бегали вокруг деревни, рябчики и куропатки стаями прилетали к овинам – как тут было не стрелять?
Это смертоносное орудие мне было не любо еще и потому, что выстрелы отдавались в ушах и долго звенели.
Однажды меня отец привез в соседнее село Никола-Корень, в двухэтажный богатый дом.
Отец снимал мерку с ноги чужого бородатого дяди, потом с бабы и ребятишек. Принимался заказ на новые сапоги.
Потом пили, что называлось по-вологодски, литки. Магарыч ставился, чтобы заблаговременно задобрить сапожника, дабы сапоги не протекали, ног не терли и носились года два-три без починки.
Выпили. Отец получил задаток. Повел его хозяин на верхний этаж, показать, как он отделал себе летнее жилье. Отец прихватил и меня.
Огромная пустая комната. Ни стола, ни единого стула, даже печи не было, только одни пустые, оклеенные новыми обоями с стены. У меня в глазах зарябило от обоев. Неожиданно я увидел на стене единственный предмет – ружье.
– Тятя, пойдем отсюда, мне страшно…
И потащил отца за рукав.
– Из моего Костюхи охотника не будет, он боится ружей. Видно, был напуган, – пояснил отец и повел меня из этой комнаты вниз.
Впечатление от пустоты комнаты и висевшего на стене ружья долго не выходило из моей памяти…
Стал я подростком. Пора привыкать ко всему. Даже к ружью, иначе засмеют сверстники. А для этого надо попробовать выстрелить.
Случай представился. Летом около нас стали пошаливать волки. Пастуха Николаху мужики вооружили берданкой. Он с горделивой осанкой, закинув ружье за спину, похаживал бесстрашно, с надеждой, что никакому зверю против него не сдобровать. Однако волки не дурни, человека с ружьем видят и под свинцовую картечь не полезут. Николаха отлично понимал это, но с ружьем не расставался.
Однажды мы, попихинские ребятишки, застали пастуха спящим, рядом с ним лежала заряженная берданка.
– Давайте, ребята, стрельнем, напугаем Николаху! – предложил Колька Травничек, парнишка, охочий до всяких выдумок и шалостей.
– Это надо знать как, – сказал самый старший из нас, двенадцатилетний Серега Петрушин, – вы не знаете, а я знаю, видал. Сначала вот эту заковыку повернуть вправо, потом приложить к плечу, дернуть снизу за этот крючок – и бахнет…
– А видали на конфетной бумажке картинку, как пошехонцы стреляли? – начал я, желая, чтобы выстрел получился безопасный и негромкий. – У них было так: купили они ружье одно на семерых. Каждый всыпал добрый заряд пороха, набили полный ствол, запыжили. Шестеро ухватились за ружье, седьмому места недоставало, ему дозволили в дуло посмотреть. Да-а как бахнут! Всем досталось. У кого руку, у кого голову напрочь…
И посоветовал я моим товарищам пальнуть самым новейшим способом, чтобы пастуха не разбудить и себя не изуродовать. А для этого приготовить берданку к выстрелу, как Серега советует, затем воткнуть ствол ружья наполовину в болотную трясину и со стороны длинным колом нажать на крючок.
– Попробуем, – согласился Серега, – я еще ни разу не видал такого стреляния. – Сняв затвор берданки с предохранителя, он без труда и нажима легонько вогнал ствол в зыбкую болотину. – Кто смелый, кто нажмет крючок? Ты, Костюха, придумал, ты и нажимай…
Отказаться – значит струсить. Я поднял длинный ивовый пастушеский хлыст, просунул его, как полагается, под спусковой крючок и слегка приподнял. Случилось совсем неожиданное: раздался приглушенный тяжелый выстрел, какого мы не слыхали никогда.
Ружье выпрыгнуло из болота и упало поблизости. Пастух от страха перевернулся, встал на четвереньки и пока соображал, что случилось, мы врассыпную пустились наутек.
Вечером мы узнали результат нашей стрельбы в болото. Ствол берданки до половины разорвало на четыре части правильным веером. Затвор швырнуло невесть куда. Мы его не могли найти.
Пастух Николаха на нас не рассердился, только сказал:
– И как вас, мошенников, не поубивало? Была бы мне каторга из-за вас!
– А не жаль ружья-то? – спросили мы.
– Чего жалеть! Не мое и было…
Это смертоносное орудие мне было не любо еще и потому, что выстрелы отдавались в ушах и долго звенели.
Однажды меня отец привез в соседнее село Никола-Корень, в двухэтажный богатый дом.
Отец снимал мерку с ноги чужого бородатого дяди, потом с бабы и ребятишек. Принимался заказ на новые сапоги.
Потом пили, что называлось по-вологодски, литки. Магарыч ставился, чтобы заблаговременно задобрить сапожника, дабы сапоги не протекали, ног не терли и носились года два-три без починки.
Выпили. Отец получил задаток. Повел его хозяин на верхний этаж, показать, как он отделал себе летнее жилье. Отец прихватил и меня.
Огромная пустая комната. Ни стола, ни единого стула, даже печи не было, только одни пустые, оклеенные новыми обоями с стены. У меня в глазах зарябило от обоев. Неожиданно я увидел на стене единственный предмет – ружье.
– Тятя, пойдем отсюда, мне страшно…
И потащил отца за рукав.
– Из моего Костюхи охотника не будет, он боится ружей. Видно, был напуган, – пояснил отец и повел меня из этой комнаты вниз.
Впечатление от пустоты комнаты и висевшего на стене ружья долго не выходило из моей памяти…
Стал я подростком. Пора привыкать ко всему. Даже к ружью, иначе засмеют сверстники. А для этого надо попробовать выстрелить.
Случай представился. Летом около нас стали пошаливать волки. Пастуха Николаху мужики вооружили берданкой. Он с горделивой осанкой, закинув ружье за спину, похаживал бесстрашно, с надеждой, что никакому зверю против него не сдобровать. Однако волки не дурни, человека с ружьем видят и под свинцовую картечь не полезут. Николаха отлично понимал это, но с ружьем не расставался.
Однажды мы, попихинские ребятишки, застали пастуха спящим, рядом с ним лежала заряженная берданка.
– Давайте, ребята, стрельнем, напугаем Николаху! – предложил Колька Травничек, парнишка, охочий до всяких выдумок и шалостей.
– Это надо знать как, – сказал самый старший из нас, двенадцатилетний Серега Петрушин, – вы не знаете, а я знаю, видал. Сначала вот эту заковыку повернуть вправо, потом приложить к плечу, дернуть снизу за этот крючок – и бахнет…
– А видали на конфетной бумажке картинку, как пошехонцы стреляли? – начал я, желая, чтобы выстрел получился безопасный и негромкий. – У них было так: купили они ружье одно на семерых. Каждый всыпал добрый заряд пороха, набили полный ствол, запыжили. Шестеро ухватились за ружье, седьмому места недоставало, ему дозволили в дуло посмотреть. Да-а как бахнут! Всем досталось. У кого руку, у кого голову напрочь…
И посоветовал я моим товарищам пальнуть самым новейшим способом, чтобы пастуха не разбудить и себя не изуродовать. А для этого приготовить берданку к выстрелу, как Серега советует, затем воткнуть ствол ружья наполовину в болотную трясину и со стороны длинным колом нажать на крючок.
– Попробуем, – согласился Серега, – я еще ни разу не видал такого стреляния. – Сняв затвор берданки с предохранителя, он без труда и нажима легонько вогнал ствол в зыбкую болотину. – Кто смелый, кто нажмет крючок? Ты, Костюха, придумал, ты и нажимай…
Отказаться – значит струсить. Я поднял длинный ивовый пастушеский хлыст, просунул его, как полагается, под спусковой крючок и слегка приподнял. Случилось совсем неожиданное: раздался приглушенный тяжелый выстрел, какого мы не слыхали никогда.
Ружье выпрыгнуло из болота и упало поблизости. Пастух от страха перевернулся, встал на четвереньки и пока соображал, что случилось, мы врассыпную пустились наутек.
Вечером мы узнали результат нашей стрельбы в болото. Ствол берданки до половины разорвало на четыре части правильным веером. Затвор швырнуло невесть куда. Мы его не могли найти.
Пастух Николаха на нас не рассердился, только сказал:
– И как вас, мошенников, не поубивало? Была бы мне каторга из-за вас!
– А не жаль ружья-то? – спросили мы.
– Чего жалеть! Не мое и было…
18. КОПЫТИНО ВЕРОИСПОВЕДАНИЕ
ПАСТУХ Николаха Копыто был неграмотный, по паспорту православный, в жизни – неверующий. Правда, он, как и Алеха Турка, знал наизусть три самых коротких молитвы и обходился ими во всех своих житейских делах и хлопотах. Первая молитва – господи, помилуй, вторая – господи, благослови, и третья – подай, господи…
– С меня, неграмотного, на том свете молитв спрашивать не станут, а в грехах я успею до смерти покаяться, и никакой черт не успеет за мою душу ухватиться…
– С меня, неграмотного, на том свете молитв спрашивать не станут, а в грехах я успею до смерти покаяться, и никакой черт не успеет за мою душу ухватиться…