Константин Коничев
Из моей копилки
ИЗ МОЕЙ КОПИЛКИ
В ДЕТСТВЕ у меня была копилка. Жестянка из-под гарного масла.
Сверху я сделал прорезь и опускал в нее грошики и копейки, которые изредка перепадали мне от кого-либо из благодетелей. Иногда накапливалось копеек до тридцати, и тогда сестра моего опекуна, тетка Клавдя, производила подсчет и полностью забирала мое богатство.
Накопленный «капитал» поступал впрок, но не на пряники и леденцы, – у меня появлялась новая, ситцевая с цветочками рубашонка. Без копилки было бы трудно сгоревать и ее.
И вот под старость осенила мою седую голову добрая мысль: а не заняться ли мне воспоминаниями своего прошлого, не соорудить ли копилку коротких записей и посмотреть, не выйдет ли из этой затеи новая рубаха?..
Сверху я сделал прорезь и опускал в нее грошики и копейки, которые изредка перепадали мне от кого-либо из благодетелей. Иногда накапливалось копеек до тридцати, и тогда сестра моего опекуна, тетка Клавдя, производила подсчет и полностью забирала мое богатство.
Накопленный «капитал» поступал впрок, но не на пряники и леденцы, – у меня появлялась новая, ситцевая с цветочками рубашонка. Без копилки было бы трудно сгоревать и ее.
И вот под старость осенила мою седую голову добрая мысль: а не заняться ли мне воспоминаниями своего прошлого, не соорудить ли копилку коротких записей и посмотреть, не выйдет ли из этой затеи новая рубаха?..
1. САМОЕ ПЕРВОЕ
ЧТО я запомнил? Смутно, очень смутно в памяти. Года два мне было, не больше.
Мой отец и мать жили безраздельно в большой семье дяди Михаилы, который потом, после смерти моих родителей, стал моим опекуном. Как-то мать, держа меня на руках, пугала, показывая в промерзшие окна:
– Вува, вува там, ух, страшно!..
Под словом «вува» подразумевался на младенческом языке самый настоящий волк. Отец мой не был заправским охотником, но ружьишко имел. Наскоро, крепким зарядом он начинил ружье. Вышел – и под окнами здорово бабахнуло.
– Тятя вуву убил, тятя вуву убил, – поторопилась мама предсказать удачу отцовского выстрела.
Волк остался цел и убежал. Ружье разорвало вдоль по стволу. Порохом опалило у отца лоб. Отец выругался и швырнул ружье на полати. А потом он из него сделал пистолет и стрелял в ворота сеновала.
Днем мать на чунках-салазках возила меня по снегу, показывала волчий след и обмятые места, где сидели волки. Мне это не казалось страшным, удивительным…
Мой отец и мать жили безраздельно в большой семье дяди Михаилы, который потом, после смерти моих родителей, стал моим опекуном. Как-то мать, держа меня на руках, пугала, показывая в промерзшие окна:
– Вува, вува там, ух, страшно!..
Под словом «вува» подразумевался на младенческом языке самый настоящий волк. Отец мой не был заправским охотником, но ружьишко имел. Наскоро, крепким зарядом он начинил ружье. Вышел – и под окнами здорово бабахнуло.
– Тятя вуву убил, тятя вуву убил, – поторопилась мама предсказать удачу отцовского выстрела.
Волк остался цел и убежал. Ружье разорвало вдоль по стволу. Порохом опалило у отца лоб. Отец выругался и швырнул ружье на полати. А потом он из него сделал пистолет и стрелял в ворота сеновала.
Днем мать на чунках-салазках возила меня по снегу, показывала волчий след и обмятые места, где сидели волки. Мне это не казалось страшным, удивительным…
2. УТОЧКА ЛЕСОВАЯ
МАТЬ МОЯ была рукодельницей. Плела кружева. Зарабатывала пятнадцать копеек в день. Утром и вечером она «обряжала» тогда, в большой семье, коров и телятишек. После утреннего обряда, напоив скотину и задав ей корму, она душистым мылом до белизны промывала руки, садилась за пяльцы. Плела до вечера. Брякали ивовые лощеные коклюшки. Пухла под платком затейливого рисунка прошва. Вечером, чтобы я не мешал матери, кривая тетка Клавдя, не умевшая плести кружев, укладывала меня на лавке спать. Мне не спалось. Тетка припугивала меня страшной сказкой своей выдумки о том, как волки съели одного несчастного мальца за то, что он не спал.
Разве уснешь после такой сказки? Клавдя шла на последнюю хитрость. Она неизменно запевала давно мне известную песенку про уточку лесовую:
Разве уснешь после такой сказки? Клавдя шла на последнюю хитрость. Она неизменно запевала давно мне известную песенку про уточку лесовую:
И опять, если глаза мои не смыкались, Клавдя затягивала:
Уточка лесовая,
Где ты ночесь ночевала?
Там, там на болотце,
В пригородке на заводце.
Шли мужики с Комаровца,
Высекли по пруточку,
Сделали по гудочку.
Вы, гудки, не гудите,
Костюшеньку не будите.
Андели божьи летают,
Сон его охраняют.
Гудошники, не гудите,
Подальше от нас уходите.
Других колыбельных песен она не знала. А мне было достаточно и этой, чтобы на всю жизнь запомнить и по сей день не забыть.
Уточка лесовая,
Где ты вчера ночевала?..
3. ЛЕПЕСТКИ-ЛЕПЕСТОЧКИ…
ПОДОШЛА весна. Я впервые в жизни увидел и навсегда запомнил гремящий по камням весенний ручей. Он извивался, кружился над глубокими омутами-бочагами. Белоснежная пена хлопьями грудилась у берегов. Мне рано еще было думать о том, где начинается, куда уходит наш ручеек, именуемый Лебзовкой. Об этом стал знать не скоро…
В начале того лета в соседней деревушке Боровиково собирался народ. Ждали икону, Семигороднюю божью мать с монахами.
Люди старые и малые выстроились в очередь. И стали на колени. Моя мать тоже встала в ряд со всеми. Она склонилась на колени, я впереди в длинной рубашонке, без штанишек стоял почти вровень с матерью. Когда проносили икону, я видел только вышитые полотенца да цветы на стеклянной раме. Все это промелькнуло над моей головой. Богородицу я не приметил. Потом слышал пение.
У нарядного попа была в руках брызгалка, иначе – «кропило», черное, волосатое. Поп сунул мне под нос крест и задел по лицу волосяной брызгалкой.
Но интереснее всего в тот день было другое… Мать взяла меня на руки и понесла домой. Дошли до перегороды. Над нами свешивались прутья яблони. Мать поставила меня на лужайку, отдышалась. Пригнула прутик, отломила маленькую веточку.
– Гляди, какие лепестки-лепесточки, цветики-цветочки. А скоро яблочки будут, сладенькие, кислые и горькие…
Яблоневая веточка и посейчас у меня перед глазами. С веточкой мать принесла меня в избу. Отец ворчал:
– Зачем отломила? Не пустоцвет. Глянь, три яблока сгубила…
– Я это с горькой яблони, – оправдывалась мать, – не жалей для паренька, пусть полюбуется, поиграет. Ведь никаких игрушек. Хоть бы конька ему сделал, меленку или еще что…
Я любовался веточкой и лепетал:
– Лепестки-лепесточки, цветики-цветочки…
Кажется, это была первая радость.
В начале того лета в соседней деревушке Боровиково собирался народ. Ждали икону, Семигороднюю божью мать с монахами.
Люди старые и малые выстроились в очередь. И стали на колени. Моя мать тоже встала в ряд со всеми. Она склонилась на колени, я впереди в длинной рубашонке, без штанишек стоял почти вровень с матерью. Когда проносили икону, я видел только вышитые полотенца да цветы на стеклянной раме. Все это промелькнуло над моей головой. Богородицу я не приметил. Потом слышал пение.
У нарядного попа была в руках брызгалка, иначе – «кропило», черное, волосатое. Поп сунул мне под нос крест и задел по лицу волосяной брызгалкой.
Но интереснее всего в тот день было другое… Мать взяла меня на руки и понесла домой. Дошли до перегороды. Над нами свешивались прутья яблони. Мать поставила меня на лужайку, отдышалась. Пригнула прутик, отломила маленькую веточку.
– Гляди, какие лепестки-лепесточки, цветики-цветочки. А скоро яблочки будут, сладенькие, кислые и горькие…
Яблоневая веточка и посейчас у меня перед глазами. С веточкой мать принесла меня в избу. Отец ворчал:
– Зачем отломила? Не пустоцвет. Глянь, три яблока сгубила…
– Я это с горькой яблони, – оправдывалась мать, – не жалей для паренька, пусть полюбуется, поиграет. Ведь никаких игрушек. Хоть бы конька ему сделал, меленку или еще что…
Я любовался веточкой и лепетал:
– Лепестки-лепесточки, цветики-цветочки…
Кажется, это была первая радость.
4. КРЫЛО САТАНЫ
СНАЧАЛА был испуг, потом страх. Так, кажется, случилось со мной. Первого испуга и страха я не запомнил и представляю их себе весьма смутно по рассказам взрослых. Было это так: на паперти нашей приходской церкви при входе висела огромная картина «Страшного суда». На верующих она производила тяжкое впечатление изображением наказаний в аду.
Грешники корчились в муках, праведники в светлых ризах окружали триединую троицу и, скрестив руки, отдыхали от земных трудов.
Меня испугал сатана. Намалеванный зеленой краской, он, огромный, рогатый, с ужасной клыкастой пастью, держал на коленях голого Иуду, обреченного на муки вечные за предательство.
Конечно, я в ту свою младенческую пору не знал тонкостей священного писания и внушительной сути картины. Мать поднесла меня к ней, наверно, не ради того, чтобы меня устрашить.
– Вон там боженька, ангелы да святые, – показывая выше своей головы, говорила мать. – А это, ух, какой сатана!.. Сатана, настоящий сатана, он учит ругаться, вино пить, в карты играть, а потом мучит людей за это в аду…
Перечисленные матерью грехи все полностью относились к прегрешениям моего отца. Может быть, поэтому и врезался в мою ничем не затронутую память сатана, как самая яркая деталь картины. Особенно испугало меня крыло сатаны: огромное, черное с острыми колючками. Крыло было одно, для второго у художника не хватило места.
Обедня с нарядным попом, тепленькое причастье, кусочек просфоры и все блестящее и сверкающее не задержалось в тот день в моей памяти так, как сатана с крылом…
Всем домашним на их расспросы, что я видел в божьем храме, отвечал:
– Видел сатану, учит вино пить, в карты играть…
На какое-то время позабыл я о сатане. Увлекся нехитрыми игрушками, которые делал на скорую руку отец. А делать он умел все, что ему в голову придет: гармошку из кулька, да такую, что попискивает; мельницу-толчею, да такую, что лошади боятся ее стука; мог и пильщика с пилой сделать, и двух кузнецов, поочередно бьющих молотками по наковальне. Все это меня увлекало и радовало.
Однажды кто-то чужой пришел к нам в дождливый день с мокрым зонтом. Борода у него вьюном, глаза злые, губы толстые, как кубышки пряжи… Незнакомец захотел подшутить, напугать меня. Он прикусил бороду, направил на меня зонт, рявкнул и распахнул зонт во всю ширь. Колючки зонта напомнили мне черное крыло сатаны. Я от страха закричал:
– Сатана! Сатана!..
Мой испуганный вид и столь недетские выкрики смутили незнакомого пришельца. Удивился и отец, почему я так закричал. Зонт, напоминающий крыло сатаны, поставили под полати сохнуть. Я боялся даже в тот угол смотреть. А когда пришелец сел с моим отцом за стол и выставил из кармана бутылку водки, я вспомнил правдивые наставления матери:
– Сатана и есть, учит вино пить, в карты играть…
– Вот оно откуда! – догадался отец. – Слышь, мать, до чего доводит ребенка твое «богословье»!
Таким было мое первое восприятие живописи.
Грешники корчились в муках, праведники в светлых ризах окружали триединую троицу и, скрестив руки, отдыхали от земных трудов.
Меня испугал сатана. Намалеванный зеленой краской, он, огромный, рогатый, с ужасной клыкастой пастью, держал на коленях голого Иуду, обреченного на муки вечные за предательство.
Конечно, я в ту свою младенческую пору не знал тонкостей священного писания и внушительной сути картины. Мать поднесла меня к ней, наверно, не ради того, чтобы меня устрашить.
– Вон там боженька, ангелы да святые, – показывая выше своей головы, говорила мать. – А это, ух, какой сатана!.. Сатана, настоящий сатана, он учит ругаться, вино пить, в карты играть, а потом мучит людей за это в аду…
Перечисленные матерью грехи все полностью относились к прегрешениям моего отца. Может быть, поэтому и врезался в мою ничем не затронутую память сатана, как самая яркая деталь картины. Особенно испугало меня крыло сатаны: огромное, черное с острыми колючками. Крыло было одно, для второго у художника не хватило места.
Обедня с нарядным попом, тепленькое причастье, кусочек просфоры и все блестящее и сверкающее не задержалось в тот день в моей памяти так, как сатана с крылом…
Всем домашним на их расспросы, что я видел в божьем храме, отвечал:
– Видел сатану, учит вино пить, в карты играть…
На какое-то время позабыл я о сатане. Увлекся нехитрыми игрушками, которые делал на скорую руку отец. А делать он умел все, что ему в голову придет: гармошку из кулька, да такую, что попискивает; мельницу-толчею, да такую, что лошади боятся ее стука; мог и пильщика с пилой сделать, и двух кузнецов, поочередно бьющих молотками по наковальне. Все это меня увлекало и радовало.
Однажды кто-то чужой пришел к нам в дождливый день с мокрым зонтом. Борода у него вьюном, глаза злые, губы толстые, как кубышки пряжи… Незнакомец захотел подшутить, напугать меня. Он прикусил бороду, направил на меня зонт, рявкнул и распахнул зонт во всю ширь. Колючки зонта напомнили мне черное крыло сатаны. Я от страха закричал:
– Сатана! Сатана!..
Мой испуганный вид и столь недетские выкрики смутили незнакомого пришельца. Удивился и отец, почему я так закричал. Зонт, напоминающий крыло сатаны, поставили под полати сохнуть. Я боялся даже в тот угол смотреть. А когда пришелец сел с моим отцом за стол и выставил из кармана бутылку водки, я вспомнил правдивые наставления матери:
– Сатана и есть, учит вино пить, в карты играть…
– Вот оно откуда! – догадался отец. – Слышь, мать, до чего доводит ребенка твое «богословье»!
Таким было мое первое восприятие живописи.
5. ПРЯНИКИ-СУСЛЕНИКИ
КОНЕЧНО, я не помню, как меня мать вскармливала малое время своей тощей грудью. Но по слухам представляю себе и по примерам других малышей знаю, как «отсаживали» детишек от материнского питания.
Матери смазывали соски горчицей, и после этого ребенок отвыкал от кормления грудью, переходил безропотно на другую, более грубую диету.
Отец соорудил мне рогоушку. Я ее помню преотлично. Коровий рог, опиленный с двух концов. На конец рога надевается коровья соска с малым отверстием для высасывания молока. В раструб рога вливается молоко. Вот и все нехитрое приспособление. А если по бедности молока нет? Подается тогда ребенку жеванина – прожеванный из материнского или бабушкиного рта хлеб.
Мы, деревенская детвора, подрастали, становились неприхотливыми, жизнестойкими, поедавшими все, что можно и чего нельзя. С первой весенней зеленью щавель, или кислицу по-нашему, ели с корня. На тропках искали какую-то хрустящую на зубах травку-муравку и тоже ели. Полевой дикий лук уминали с солью и хлебом. А что говорить, когда поспевали голубика, морошка, черника, земляника, малина и смородина в лесу, горох и репа – в поле! Тут нашей радости не было предела. Какой хороший летний бог, он все дает. И какой недобрый зимний Никола: все покрыто снегом, ни ягод, ни кислицы – ничего.
Хорошо, что взрослые люди перехитрили Николу и на зиму всем запаслись. Тут тебе и грибы сушеные и соленые, капуста рубленая, репа вяленая, горох моченый. Клюква и рябина на морозе отлежались, стали слаще, а брусника – та и совсем объедение. Аппетитом мы, деревенские, никогда не были обижены. Было бы что жевать, а переварить все можно…
В постные дни – среду, пятницу – постная пища: редька, капуста, горох, рыжики, мурцовка, то есть хлеб с водой и луком, тяпушка – овсяная мука с квасом. И было в этой постной перемене нечто разумное в смысле разнообразия и пользы для здоровья.
Наши деревенские стряпухи, как могли, старались печенину всякую преподнести на стол: рогульки картофельные, сеченики капустные, рыбники с белозерским снетком и кубенским сигом, своего улова рыба, дармовая. Блины да олашки, скороспелые опарники да коровашки, бабы – стряпухи-мастерицы на все руки. Ешь да похваливай, еще подадут. Им от этого только радость, что тебе сладость.
Еще припоминаю: после похорон моей матери отец сдобрился, купил много пряников-суслеников, самых дешевых. Мне горсть дал и велел два пряника подать соседскому малышу, моему сверстнику Кольке.
Колька несказанно обрадовался и кинулся к матери поделиться радостью. А мать ему говорит:
– Коленька, что надо за это сказать?
Колька догадлив, вместо положенного спасибо, мне обнадеживающе оказал:
– И у нас мамка умрет – пряники будут, приходи, я тебе дам…
Когда мы подросли с этим Колькой, бегали за четыре версты в село Устье-Кубенское, обнюхивали около магазинов пустые ящики из-под пряников и конфет. И какое счастье, если находили обломок кренделя или рассыпанные орехи, хотя бы и втоптанные в землю…
Матери смазывали соски горчицей, и после этого ребенок отвыкал от кормления грудью, переходил безропотно на другую, более грубую диету.
Отец соорудил мне рогоушку. Я ее помню преотлично. Коровий рог, опиленный с двух концов. На конец рога надевается коровья соска с малым отверстием для высасывания молока. В раструб рога вливается молоко. Вот и все нехитрое приспособление. А если по бедности молока нет? Подается тогда ребенку жеванина – прожеванный из материнского или бабушкиного рта хлеб.
Мы, деревенская детвора, подрастали, становились неприхотливыми, жизнестойкими, поедавшими все, что можно и чего нельзя. С первой весенней зеленью щавель, или кислицу по-нашему, ели с корня. На тропках искали какую-то хрустящую на зубах травку-муравку и тоже ели. Полевой дикий лук уминали с солью и хлебом. А что говорить, когда поспевали голубика, морошка, черника, земляника, малина и смородина в лесу, горох и репа – в поле! Тут нашей радости не было предела. Какой хороший летний бог, он все дает. И какой недобрый зимний Никола: все покрыто снегом, ни ягод, ни кислицы – ничего.
Хорошо, что взрослые люди перехитрили Николу и на зиму всем запаслись. Тут тебе и грибы сушеные и соленые, капуста рубленая, репа вяленая, горох моченый. Клюква и рябина на морозе отлежались, стали слаще, а брусника – та и совсем объедение. Аппетитом мы, деревенские, никогда не были обижены. Было бы что жевать, а переварить все можно…
В постные дни – среду, пятницу – постная пища: редька, капуста, горох, рыжики, мурцовка, то есть хлеб с водой и луком, тяпушка – овсяная мука с квасом. И было в этой постной перемене нечто разумное в смысле разнообразия и пользы для здоровья.
Наши деревенские стряпухи, как могли, старались печенину всякую преподнести на стол: рогульки картофельные, сеченики капустные, рыбники с белозерским снетком и кубенским сигом, своего улова рыба, дармовая. Блины да олашки, скороспелые опарники да коровашки, бабы – стряпухи-мастерицы на все руки. Ешь да похваливай, еще подадут. Им от этого только радость, что тебе сладость.
Еще припоминаю: после похорон моей матери отец сдобрился, купил много пряников-суслеников, самых дешевых. Мне горсть дал и велел два пряника подать соседскому малышу, моему сверстнику Кольке.
Колька несказанно обрадовался и кинулся к матери поделиться радостью. А мать ему говорит:
– Коленька, что надо за это сказать?
Колька догадлив, вместо положенного спасибо, мне обнадеживающе оказал:
– И у нас мамка умрет – пряники будут, приходи, я тебе дам…
Когда мы подросли с этим Колькой, бегали за четыре версты в село Устье-Кубенское, обнюхивали около магазинов пустые ящики из-под пряников и конфет. И какое счастье, если находили обломок кренделя или рассыпанные орехи, хотя бы и втоптанные в землю…
6. ДЕТСКИЕ ДИВЕРСИИ
ДВЕ МАТЕРЫЕ девахи, две сестры моей матери, мои тетки Иларья и Глафира как-то в осенний дождливый день возвращались в свою отдаленную деревню и, промокшие на дожде, привернули в нашу семью отдохнуть, отогреться, просохнуть. Большущие шерстяные платки-пледы они развесили на печи. Кисти у платков были длинные, и почему-то поглянулись мне.
С ящиком и ножницами в руках потихоньку от взрослых я залез на печь, а было мне тогда года три-четыре. И откуда у меня появилась преступная цель наполнить коробку из-под гвоздей кистями от дорогих платков? Не тогда ли зарождалась во мне страсть коллекционирования? Когда все раскрылось, я, наверно, первый раз в жизни услышал рев тетушек в два голоса.
Меня они чуть не сбросили с печи, по полу я катился кубарем. Моя добрая мать была вне себя. Под руки ей подвернулась жестянка из-под, гарного масла. Она швырнула ее в меня, углом угадала в лоб. Слезы, боль и большой синяк на лбу…
Мой отец с братом Михаилом те дни проводили на Грязовецкой ярмарке. К приезду отца меня готовили мать и тетка Клавдя.
Мать говорила: «Спросит тятя про лобик, скажи: с порога упал, ушибся».
Тетка хотела правды и наказания моей матери. Она по-своему твердила: «Спросит тятя, откуль такая шишка над глазиком, говори: мама жестянкой за кисточки наказала…».
Отец приехал веселый, под хмельком. Кренделей-баранок – связки, семечек-орехов – полные карманы. Мне игрушка – деревянный конь на четырех колесах. Матери тоже подарок – розовый полушалок.
– А это что такое? – спросил нахмуренный отец, показывая на мой лоб. Я пролепетал правду. Отец быстро разобрался в составе моего преступления и нашел, что наказание для меня было все же тяжко.
– А что было бы, если бы ты ему в глаз угодила? Аль не знаешь закона: око за око, зуб за зуб? – отец схватил левой рукой маму за шею, несколько раз стрекнул ее по лбу заскорузлыми пальцами, отчего у матери образовалась на лбу синеватая шишка.
Никто в семье не заступился за нее. Будто так и надо. Только мать, получив свое, сказала отцу что-то резкое, неподходящее к его характеру и настроению. Отец сорвал с нее подаренный полушалок, положил на порог и топором изрубил на мелкие тряпки. Я с перепугу обнял деревянного конька, прижал к себе и кричал:
– Не дам, не дам!..
Мир между отцом и матерью наступил не скоро. Пока в спокойной обстановке не разобрались и не поделили вину между всеми участниками. Мать призналась, что она не доглядела за мной и сгоряча чуть не изувечила меня. Отец тоже часть вины взял на себя:
– Не надо было полушалок рубить…
После этого происшествия я поумнел не сразу.
В другой раз отец пришел из села, сильно покачиваясь. Мать не ругалась, но требовала кошелек.
– Две пары сапогов продал, где деньги?
Не доверяя матери, отец незаметно от нее сунул кошелек на полати под мою подушку. Я был польщен таким доверием. Матери не сказал об этом, когда она обшаривала у спящего отца все карманы.
Жили мы тогда уже в разделе от дяди Михайлы, и мать дорожила каждой копейкой. Не найдя кошелька, она встревожилась. Утром отец храпел с похмелья.
Мать ухаживала за коровой и лошадью. Я был предоставлен самому себе. Отцовский кошелек с секретным запором долго мне не поддавался. Я и так и эдак нажимал все кнопки. Наконец добился своего. В кошельке оказались мелкие деньги и одна красная бумажка.
Не задумываясь о последствиях, все медяшки и серебрушки я надежно упрятал в щели сосновых стен. А что делать с красненькой десятирублевкой? Откуда мне знать, что за нее отец отдал две пары сапог и что на эту бумажку можно купить два мешка муки. Ножницами я владел уже неплохо.
Какие фигуры я выстриг из красной бумажки, сейчас не могу представить.
Место для выстриженных обрезков нашел самое видное: я их расклеил по мокрому оконному стеклу. Протрезвевший отец потребовал от меня отчета. Из щелей всю мелочь он выковырял гвоздем. С кредитным билетом дело вышло сложней. Все клочки отец бережно наклеил на тонкий лист курительной бумаги, и в тот же день, прямиком через болото, побежал в село.
Волостной писарь Паршутка Серегичев повел его к почтовому барину. Тот отправил обрезки в Вологду. Отец не пострадал от моей самодеятельности. И у меня на теле почему-то не было вполне заслуженных рубцов…
С ящиком и ножницами в руках потихоньку от взрослых я залез на печь, а было мне тогда года три-четыре. И откуда у меня появилась преступная цель наполнить коробку из-под гвоздей кистями от дорогих платков? Не тогда ли зарождалась во мне страсть коллекционирования? Когда все раскрылось, я, наверно, первый раз в жизни услышал рев тетушек в два голоса.
Меня они чуть не сбросили с печи, по полу я катился кубарем. Моя добрая мать была вне себя. Под руки ей подвернулась жестянка из-под, гарного масла. Она швырнула ее в меня, углом угадала в лоб. Слезы, боль и большой синяк на лбу…
Мой отец с братом Михаилом те дни проводили на Грязовецкой ярмарке. К приезду отца меня готовили мать и тетка Клавдя.
Мать говорила: «Спросит тятя про лобик, скажи: с порога упал, ушибся».
Тетка хотела правды и наказания моей матери. Она по-своему твердила: «Спросит тятя, откуль такая шишка над глазиком, говори: мама жестянкой за кисточки наказала…».
Отец приехал веселый, под хмельком. Кренделей-баранок – связки, семечек-орехов – полные карманы. Мне игрушка – деревянный конь на четырех колесах. Матери тоже подарок – розовый полушалок.
– А это что такое? – спросил нахмуренный отец, показывая на мой лоб. Я пролепетал правду. Отец быстро разобрался в составе моего преступления и нашел, что наказание для меня было все же тяжко.
– А что было бы, если бы ты ему в глаз угодила? Аль не знаешь закона: око за око, зуб за зуб? – отец схватил левой рукой маму за шею, несколько раз стрекнул ее по лбу заскорузлыми пальцами, отчего у матери образовалась на лбу синеватая шишка.
Никто в семье не заступился за нее. Будто так и надо. Только мать, получив свое, сказала отцу что-то резкое, неподходящее к его характеру и настроению. Отец сорвал с нее подаренный полушалок, положил на порог и топором изрубил на мелкие тряпки. Я с перепугу обнял деревянного конька, прижал к себе и кричал:
– Не дам, не дам!..
Мир между отцом и матерью наступил не скоро. Пока в спокойной обстановке не разобрались и не поделили вину между всеми участниками. Мать призналась, что она не доглядела за мной и сгоряча чуть не изувечила меня. Отец тоже часть вины взял на себя:
– Не надо было полушалок рубить…
После этого происшествия я поумнел не сразу.
В другой раз отец пришел из села, сильно покачиваясь. Мать не ругалась, но требовала кошелек.
– Две пары сапогов продал, где деньги?
Не доверяя матери, отец незаметно от нее сунул кошелек на полати под мою подушку. Я был польщен таким доверием. Матери не сказал об этом, когда она обшаривала у спящего отца все карманы.
Жили мы тогда уже в разделе от дяди Михайлы, и мать дорожила каждой копейкой. Не найдя кошелька, она встревожилась. Утром отец храпел с похмелья.
Мать ухаживала за коровой и лошадью. Я был предоставлен самому себе. Отцовский кошелек с секретным запором долго мне не поддавался. Я и так и эдак нажимал все кнопки. Наконец добился своего. В кошельке оказались мелкие деньги и одна красная бумажка.
Не задумываясь о последствиях, все медяшки и серебрушки я надежно упрятал в щели сосновых стен. А что делать с красненькой десятирублевкой? Откуда мне знать, что за нее отец отдал две пары сапог и что на эту бумажку можно купить два мешка муки. Ножницами я владел уже неплохо.
Какие фигуры я выстриг из красной бумажки, сейчас не могу представить.
Место для выстриженных обрезков нашел самое видное: я их расклеил по мокрому оконному стеклу. Протрезвевший отец потребовал от меня отчета. Из щелей всю мелочь он выковырял гвоздем. С кредитным билетом дело вышло сложней. Все клочки отец бережно наклеил на тонкий лист курительной бумаги, и в тот же день, прямиком через болото, побежал в село.
Волостной писарь Паршутка Серегичев повел его к почтовому барину. Тот отправил обрезки в Вологду. Отец не пострадал от моей самодеятельности. И у меня на теле почему-то не было вполне заслуженных рубцов…
7. ОТКУДА ЧТО БЕРЕТСЯ
НЕ ЗНАЮ, как нынче, а в давнее, дореволюционное время, когда мы были любознательными детьми, в наших избах водилось немало всякой живности. И мы рано начинали понимать, что от чего происходит.
Курица несет яйца. Петух зачем-то курицу топчет. При желании курица может подольше посидеть на яйцах, и получатся маленькие пискливые цыплятки.
Кошка может родить котяток, а коту это бог не велел.
Тараканы, те тьмой-тьмущей плодятся и ждут наступления морозов, когда вся семья из избы переселится к соседу на трое суток. Из промороженной избы тараканов выметают метлой, как мусор. А потом глядь – их снова полчища.
В зимнюю пору куры в тепле. Курятник отгорожен в подполье. Кормят кур заварой и овсом, распуская их гулять по всей избе. Ребятишкам утеха – живность.
Появление в избе новорожденного теленка – почти событие. Сначала он еле-еле держится на скользких копытцах, а недели через две попрыгун может человека с ног сбить.
В некоторых избах, где есть ребята-подростки, бывают и более удивительные представители птичьего мира. В самодельных проволочных клетках у кого сорока-белобока, у другого дятел разноперый да остроносый, у третьего утка на испытании – не получится ли из дикой дворовая. А иногда и такая птица на приманку изловится, что ей никто имени не знает.
А самое интересное – это появление в деревне нового жителя, рождение ребенка. Малые ребятишки-несмышленыши – нет терпения – идут к роженице посмотреть, какого она принесла дитя.
Ребятишкам, умеющим кое-что соображать, ребеночек кажется жалким. Но каждому известно, что и он таким же был, только не помнит, когда; и не всякий из них осведомлен, как, откуда берутся маленькие человечки.
По этому сложному вопросу у четырехлетних с пятилетними бывали горячие диспуты. Машку Пиманову прозвали Куклой за то, что она о себе оказала:
– Меня купили куклой, ротик прорезали, кашей покормили, в воде выкупали, вот я и стала…
– А мне мама говорила: ветром ей животик надуло, я из животика и вышла, – возразила более близкая к истине Дунька Пашина.
– А мне бабка Степанида оказывала: меня, такого окаянного, кикимора из гороховища принесла и швырнула на поветь – нате, убирайте… – так поведал о своем происхождении хитроватый Колька Витин. – Только все это нас обманывают, а я-то знаю, да мама никому не велела сказывать…
И тут же, не утерпев, добавил шепотом:
– Нас-то запросто мастерят, а вот откуда у попа дочки берутся, про то и моя мама не знает. Я опрашивал, есть ли у попа под ризой штаны или он как баба?.. Мама меня за ухо и за волосье дернула, а не сказала. Вот придет к нам поп, приподниму я ризу палкой и увижу…
Курица несет яйца. Петух зачем-то курицу топчет. При желании курица может подольше посидеть на яйцах, и получатся маленькие пискливые цыплятки.
Кошка может родить котяток, а коту это бог не велел.
Тараканы, те тьмой-тьмущей плодятся и ждут наступления морозов, когда вся семья из избы переселится к соседу на трое суток. Из промороженной избы тараканов выметают метлой, как мусор. А потом глядь – их снова полчища.
В зимнюю пору куры в тепле. Курятник отгорожен в подполье. Кормят кур заварой и овсом, распуская их гулять по всей избе. Ребятишкам утеха – живность.
Появление в избе новорожденного теленка – почти событие. Сначала он еле-еле держится на скользких копытцах, а недели через две попрыгун может человека с ног сбить.
В некоторых избах, где есть ребята-подростки, бывают и более удивительные представители птичьего мира. В самодельных проволочных клетках у кого сорока-белобока, у другого дятел разноперый да остроносый, у третьего утка на испытании – не получится ли из дикой дворовая. А иногда и такая птица на приманку изловится, что ей никто имени не знает.
А самое интересное – это появление в деревне нового жителя, рождение ребенка. Малые ребятишки-несмышленыши – нет терпения – идут к роженице посмотреть, какого она принесла дитя.
Ребятишкам, умеющим кое-что соображать, ребеночек кажется жалким. Но каждому известно, что и он таким же был, только не помнит, когда; и не всякий из них осведомлен, как, откуда берутся маленькие человечки.
По этому сложному вопросу у четырехлетних с пятилетними бывали горячие диспуты. Машку Пиманову прозвали Куклой за то, что она о себе оказала:
– Меня купили куклой, ротик прорезали, кашей покормили, в воде выкупали, вот я и стала…
– А мне мама говорила: ветром ей животик надуло, я из животика и вышла, – возразила более близкая к истине Дунька Пашина.
– А мне бабка Степанида оказывала: меня, такого окаянного, кикимора из гороховища принесла и швырнула на поветь – нате, убирайте… – так поведал о своем происхождении хитроватый Колька Витин. – Только все это нас обманывают, а я-то знаю, да мама никому не велела сказывать…
И тут же, не утерпев, добавил шепотом:
– Нас-то запросто мастерят, а вот откуда у попа дочки берутся, про то и моя мама не знает. Я опрашивал, есть ли у попа под ризой штаны или он как баба?.. Мама меня за ухо и за волосье дернула, а не сказала. Вот придет к нам поп, приподниму я ризу палкой и увижу…
8. ПАМЯТНЫЕ СЛОВА
БЫЛО мне года четыре. Мой отец отделился от своего старшего брата Михаилы. Зажил самостоятельно. Была у отца бурая лошаденка. Своими руками соорудил отец телегу. Поехали в село.
Несколько пар сапог сшил отец на продажу. Сапоги в драночном коробе. Отец и мать сидят спина к спине, свесив ноги с телеги. Я – посредине.
Впервые за свои четыре года я вижу соседние деревни, чуть побольше нашей, с часовнями и с крашеными избами. А самое село с церквами, с колокольным звоном, с магазинами и множеством людей, лошадей и телег даже как-то испугало меня.
А что будет, если отец с матерью отойдут от телеги, затеряются в шумном народище, куда я тогда денусь? И верно, я оставался подчас один в телеге. Мать отлучалась со своим кружевным товаром, завернутым в чистый платок. Отец, закинув сапоги на плечи и держа две пары в руках, громко покрикивал в толпе:
– Крепче этих нет на свете! Налетайте, покупайте!..
Все было улажено. Сапоги и кружева проданы. Деньги подсчитаны. Кожа для шитья сапог куплена. Как по такому поводу не позволить отцу выпить? Мать, взяв меня за руку, торжественно по крутой лестнице поднялась к Селянкину. На столе большой чайник с железным рыльцем, связка кренделей. Чего же лучше?
Из чайной возвращаемся домой.
Проезжая мимо строящейся полукаменной школы, отец показывает на нее кнутовищем и уважительно говорит:
– Заводчик Никуличев, главный благотворитель, сорок тысяч рублей выдал на постройку. Учить будут. Отсель пойдут конторщики, бухгалтеры, приказчики… На сорок-то тысяч не один дом, а можно пять деревень построить, как наша Попиха.
Сурово посмотрел на меня, добавил памятные слова:
– Вырастай, Костюха. Отдам я тебя в это училище, будут тебя тереть, как теркой, выучат, вовек отца станешь помнить. Отсюда прямая дорога в скубенты. Тебе учиться, а мы с матерью поработаем, сами выдюжим и тебя в люди вытянем…
Из этой поездки в село остались в памяти незабываемые слова отца: «Будут тереть, как теркой».
Не испытал я в этой школе сладостной боли познания. Не коснулась меня «терка» строгой школьной дисциплины. Жизнь обернулась и пошла по другому направлению, а не так, как отец хотел.
Жаль. Многое было бы иначе. Хуже или лучше, но иначе…
Несколько пар сапог сшил отец на продажу. Сапоги в драночном коробе. Отец и мать сидят спина к спине, свесив ноги с телеги. Я – посредине.
Впервые за свои четыре года я вижу соседние деревни, чуть побольше нашей, с часовнями и с крашеными избами. А самое село с церквами, с колокольным звоном, с магазинами и множеством людей, лошадей и телег даже как-то испугало меня.
А что будет, если отец с матерью отойдут от телеги, затеряются в шумном народище, куда я тогда денусь? И верно, я оставался подчас один в телеге. Мать отлучалась со своим кружевным товаром, завернутым в чистый платок. Отец, закинув сапоги на плечи и держа две пары в руках, громко покрикивал в толпе:
– Крепче этих нет на свете! Налетайте, покупайте!..
Все было улажено. Сапоги и кружева проданы. Деньги подсчитаны. Кожа для шитья сапог куплена. Как по такому поводу не позволить отцу выпить? Мать, взяв меня за руку, торжественно по крутой лестнице поднялась к Селянкину. На столе большой чайник с железным рыльцем, связка кренделей. Чего же лучше?
Из чайной возвращаемся домой.
Проезжая мимо строящейся полукаменной школы, отец показывает на нее кнутовищем и уважительно говорит:
– Заводчик Никуличев, главный благотворитель, сорок тысяч рублей выдал на постройку. Учить будут. Отсель пойдут конторщики, бухгалтеры, приказчики… На сорок-то тысяч не один дом, а можно пять деревень построить, как наша Попиха.
Сурово посмотрел на меня, добавил памятные слова:
– Вырастай, Костюха. Отдам я тебя в это училище, будут тебя тереть, как теркой, выучат, вовек отца станешь помнить. Отсюда прямая дорога в скубенты. Тебе учиться, а мы с матерью поработаем, сами выдюжим и тебя в люди вытянем…
Из этой поездки в село остались в памяти незабываемые слова отца: «Будут тереть, как теркой».
Не испытал я в этой школе сладостной боли познания. Не коснулась меня «терка» строгой школьной дисциплины. Жизнь обернулась и пошла по другому направлению, а не так, как отец хотел.
Жаль. Многое было бы иначе. Хуже или лучше, но иначе…
9. ДРАКА
СТАРИКИ, и те не помнят, с каких пор завелась враждебная рознь между деревнями, принадлежавшими когда-то помещику Головину, – головинскими и бывшими монастырскими. Кажется, все поделено, размежевано, узаконено. А по прежнему обычаю существует необъяснимая вражда, сопровождаемая драками.
Мне пришлось быть очевидцем одного незабываемого сражения.
Было это во Фролы, в большой пивной праздник. Пожалуй, в девятьсот восьмом году. Моя мать еще была жива. Она уговаривала отца не ходить «в эту кашу».
– Убьют, на кого ты нас с Костюхой покидаешь! Не пущу!..
Отец не послушал мать, оттолкнул ее, вытащил вересовый кол из изгороди и заторопился к драке.
Сходились две большие партии, две шатии. Шли стеной одна на другую, человек по пятьсот, как потом стало известно. От Ивановской шатровой мельницы под гармонный и частушечный рев двинулись из монастырских деревень матерые парни и подростки. Навстречу им вышли из Боровикова таким же слаженным строем, не меньше числом и с такой же «музыкой» головинские головорезы, не раз прославленные в драках прежде.
Вооружение – железные трости, колья, булыжники, гири на ремешках. Ножи запрещались неписаным за коном и взаимным пониманием, ружья не допускались тоже, а револьверов ни у кого не было.
Мы с матерью стояли на берегу Лебзовки, примерно за полверсты от места драки.
Неистовые крики, ругань, треск кольев, рев битых и даже «ура» заглушили все земное, человеческое.
Помню, мать с заплаканными глазами высматривала, где в этом месиве мотается мой батько. Но в многолюдной толчее, да еще издали, ничего не разобрать.
Девки головинских деревень под руки приводили к нам на бережок раненых. Отмывали водой, перевязывали платками, разорванными рубахами.
С двух сторон битых-перебитых всерьез и налегке насчитывалось свыше двухсот человек. Большинство из них на своих ногах могли добраться до Устьянской больницы.
Драка считалась вполне мирной, без жертв. И потому не вошла в историю генеральных драк головинщины с монастырщиной, скоро была забыта.
Мой отец от удара острым камнем чуть повыше левого глаза получил в схватке глубокий шрам и некоторое время гордился этой отметиной, как наградой…
Из-за чего назревали и возникали драки, ни тогда, ни после никто не мог объяснить.
Мне пришлось быть очевидцем одного незабываемого сражения.
Было это во Фролы, в большой пивной праздник. Пожалуй, в девятьсот восьмом году. Моя мать еще была жива. Она уговаривала отца не ходить «в эту кашу».
– Убьют, на кого ты нас с Костюхой покидаешь! Не пущу!..
Отец не послушал мать, оттолкнул ее, вытащил вересовый кол из изгороди и заторопился к драке.
Сходились две большие партии, две шатии. Шли стеной одна на другую, человек по пятьсот, как потом стало известно. От Ивановской шатровой мельницы под гармонный и частушечный рев двинулись из монастырских деревень матерые парни и подростки. Навстречу им вышли из Боровикова таким же слаженным строем, не меньше числом и с такой же «музыкой» головинские головорезы, не раз прославленные в драках прежде.
Вооружение – железные трости, колья, булыжники, гири на ремешках. Ножи запрещались неписаным за коном и взаимным пониманием, ружья не допускались тоже, а револьверов ни у кого не было.
Мы с матерью стояли на берегу Лебзовки, примерно за полверсты от места драки.
Неистовые крики, ругань, треск кольев, рев битых и даже «ура» заглушили все земное, человеческое.
Помню, мать с заплаканными глазами высматривала, где в этом месиве мотается мой батько. Но в многолюдной толчее, да еще издали, ничего не разобрать.
Девки головинских деревень под руки приводили к нам на бережок раненых. Отмывали водой, перевязывали платками, разорванными рубахами.
С двух сторон битых-перебитых всерьез и налегке насчитывалось свыше двухсот человек. Большинство из них на своих ногах могли добраться до Устьянской больницы.
Драка считалась вполне мирной, без жертв. И потому не вошла в историю генеральных драк головинщины с монастырщиной, скоро была забыта.
Мой отец от удара острым камнем чуть повыше левого глаза получил в схватке глубокий шрам и некоторое время гордился этой отметиной, как наградой…
Из-за чего назревали и возникали драки, ни тогда, ни после никто не мог объяснить.
10. КАЗАКИ
ОТ ДЕРЕВНИ Ивановской до речки Лебзовки они мчались – пыль столбом. На речке спешились, выкупались и стали коней купать. Из нашей Попихи все это видели, и, поскольку от казаков добра не ждали, мужики поголовно, кроме десятского Пашки Петрушина, попрятались, кто где мог. Кто в сарае в сено зарылся, кто в подовин за печку укрылся, в стога и в скирды залезли, а некоторые догадались убежать в кокоуревский ельник, куда никакой казак не проберется при всем желании. Остались в деревне одни бабы с ребятней мал мала меньше.
Шесть всадников в белых гимнастерках, ружья за спиной, сабли сбоку, въехали в Попиху. Несколько баб перестали на задворках шевелить сено, вышли на улицу. Притихли, с опаской поглядывая на круглолицых, упитанных казаков. Старший из них крикнул:
– Бабы, молока! Да нет ли похолодней, с погребка?!
Шесть кринок молока опорожнили казаки мгновенно, не сходя с лошадей. Один из них сказал за всех спасибо и спросил:
– А почему такая мертвая деревня? Где мужики?
Бабы неохотно ответили:
– Кто где – кто на сплаве, кто на рыбалке, кто на пожнях докашивает…
– Не нас ли испугались?
– Зачем пугаться, – отвечали бабы, – наши мужики смиренные, зла никому не делают. Стегать их не за что… – Говорят бабы, а сами робеют: у казаков нагайки в руках плетеные, с оловянными наконечниками.
Из другого конца деревни по пыльной улице в стоптанных валенках, не робея, шел, переваливаясь с боку на бок, бобыль Пашка Петрушин. Подошел, поклонился:
– Здравствуйте, господа начальнички… И нас не миновали. Ваше дело тоже подневольное – куда пошлют да что прикажут, то и делаете. Служба!
– Смотри, какой философ! Ты лучше скажи нам, почему и куда мужики попрятались? – спросил старший.
– Куда – не знаю, а почему – известное дело почему: не хотят быть поротыми.
– А за что? Чего они такого натворили?
– А ведь и ни за что можно под горячую руку. Страху-то вы кое-где поднагнали, вот и прячутся.
– Да не ври, Пашка, на людей, все при своих делах, никто не хоронится. Чего тебе дурь в голову лезет напраслину возводить? – возразили бабы.
– Во все века прятались, – невзирая на соседок, продолжал Пашка, – наша местность такая: от Грозного Ивана прятались, от новгородцев прятались, от польских панов прятались, от никоновцев прятались, теперь вас побаиваются. А почему? Рассудите сами…
– На обратном пути рассудим, – пообещал старший, – зря прятаться не стали бы. Видно, есть отчего.
Шесть всадников в белых гимнастерках, ружья за спиной, сабли сбоку, въехали в Попиху. Несколько баб перестали на задворках шевелить сено, вышли на улицу. Притихли, с опаской поглядывая на круглолицых, упитанных казаков. Старший из них крикнул:
– Бабы, молока! Да нет ли похолодней, с погребка?!
Шесть кринок молока опорожнили казаки мгновенно, не сходя с лошадей. Один из них сказал за всех спасибо и спросил:
– А почему такая мертвая деревня? Где мужики?
Бабы неохотно ответили:
– Кто где – кто на сплаве, кто на рыбалке, кто на пожнях докашивает…
– Не нас ли испугались?
– Зачем пугаться, – отвечали бабы, – наши мужики смиренные, зла никому не делают. Стегать их не за что… – Говорят бабы, а сами робеют: у казаков нагайки в руках плетеные, с оловянными наконечниками.
Из другого конца деревни по пыльной улице в стоптанных валенках, не робея, шел, переваливаясь с боку на бок, бобыль Пашка Петрушин. Подошел, поклонился:
– Здравствуйте, господа начальнички… И нас не миновали. Ваше дело тоже подневольное – куда пошлют да что прикажут, то и делаете. Служба!
– Смотри, какой философ! Ты лучше скажи нам, почему и куда мужики попрятались? – спросил старший.
– Куда – не знаю, а почему – известное дело почему: не хотят быть поротыми.
– А за что? Чего они такого натворили?
– А ведь и ни за что можно под горячую руку. Страху-то вы кое-где поднагнали, вот и прячутся.
– Да не ври, Пашка, на людей, все при своих делах, никто не хоронится. Чего тебе дурь в голову лезет напраслину возводить? – возразили бабы.
– Во все века прятались, – невзирая на соседок, продолжал Пашка, – наша местность такая: от Грозного Ивана прятались, от новгородцев прятались, от польских панов прятались, от никоновцев прятались, теперь вас побаиваются. А почему? Рассудите сами…
– На обратном пути рассудим, – пообещал старший, – зря прятаться не стали бы. Видно, есть отчего.