Мерин вывез. Около деревни Чернышево остановились. Мои седоки стали переобуваться. Фельдшер выжимал портянки и ругал меня. Профессор вылил воду из парусиновых голенищ и довольный тем, что переправа удалась, шутя говорил:
   – Какая чистейшая, какая здоровая и вкусная вода в Кубине! В такой реке и утонуть не обидно. Между прочим, я отлично плаваю… Я Кубину знаю, как вот свою эту ладонь. И не хотел бы быть пророком, но скажу: лесу на берегах Кубины и притоках очень много, и отличный лес. Но если увеличится рубка, да станут пускать к заводам и сухонским фабрикам лес врассыпную, молем, тогда пропадет нынешняя Кубина. Устелют дно реки топляком. Начнется гниль. А рыба этого не любит. Или передохнет, или уйдет в озеро… Да и водичка будет не такая… Костюшенька, прихвати где-нибудь по пути сухого сенца…
   Меринок, одолев брод, побежал веселее. Телега припрыгивала на ухабах. Замоченные колеса не скрипели.
   – На буераках-то потише, душу вытряхнешь, – предупреждал фельдшер.
   – А говорят, никакой души нет, что у человека, что у животного – вместо души один пар во внутренностях, – возразил я деловито, хотя и не авторитетно.
   – Замечательная гипотеза! – воскликнул профессор. – Видать, малый уже имеет определенные взгляды на вещи. Веришь в бога?
   Я распахнул ворот рубашонки:
   – Креста нет, значит, с богом покончено.
   – Кто же надоумил?
   – Никто. Сам да новые разные книжки против бога, попов и трухлявых мощей. – Чтобы не вдаваться в подробности объяснения, я перенес свой разговор к лошади. – Но, но, родная, телега чужая, хомут не свой, беги, не стой!
   Ехали сосновым бором. Давней просекой, ведущей к станции и уездному Кадникову. Воздух в бору – не надышишься. Только сейчас, вспоминая об этом, начинаешь ценить красоту северных лесов и думать о том, что здоровье смолоду приобреталось и закреплялось в таких родных лесных местах…
   Меринок не любил ходить шагом. Верст десять он трусил рысцой. Доехали до такого места, где дорога раздвоилась. Встречных никого. Спросить некого.
   – Вот эта дорога направо – зимняя. Ее я знаю. Но какова она, эта дорога, летом – не могу ручаться. А налево, которая уходит в сторону, совсем не знаю. Можете к поезду не поспеть… Решайте сами. Вы люди взрослые. Я за лошадь отвечаю, а вы за себя. Ну, как?
   – Давай поедем зимником, – решил фельдшер.
   – Мне все равно, – согласился профессор, – надеюсь, больше такого брода не будет. Поехали!..
   Вынырнули из леса на большую поляну. Вся в стогах. Через поляну в болотной низинке извивается черная, зловещая речонка. Подъехали к ней. Есть узкие места, не очень глубокие, но берега такие болотистые, трясучие, что ни подъехать, ни выехать. Вижу, можно тут завязнуть, загубить лошадь в болотине.
   – Может, вернемся обратно и летней дорогой, в объезд поедем?
   – Опоздаем к поезду. Проберемся здесь. Слушай старших. Вон, кажись, подходящее место для переезда… – настаивал фельдшер.
   – Что ж, ехать так ехать. – Я прихлестнул вицей мерина для бодрости и смелости. Послушный коняга с разбегу кинулся в темную, как деготь, воду и, застревая, рывками, кое-как барахтаясь, не находя опоры копытам, завяз – ни взад, ни вперед.
   – Поворачивай обратно! – закричал фельдшер.
   – Ничего не выйдет. Не выкарабкаться, – убежденно возразил я, – гиблое дело! Спасти бы лошадь. Пропадай моя телега все четыре колеса!..
   Профессор приуныл и устрашился:
   – Если бы знал я, лучше и скорее пешком бы дошел. Ничего себе поездочка!..
   В секунды нашего бедствия у меня возникла торопливая мыслишка: «Надо вытащить шкворень и освободить лошадь, с передними колесами она выберется».
   Так я и сделал к недоумению моих перепуганных седоков. Шкворень с трудом выволок из передка телеги, махнул вицей на лошадь. Употребив все усилия, меринок рванулся вперед, выхватил из-под телеги ось с передними колесами и налегке стал пробиваться на другой берег.
   А больше мне ничего и не надо. Я кинулся за лошадью, задержал, погладил по морде, поставил к ближнему стогу сена, сказал несколько ласковых слов:
   – Отдохни, голубчик, перекуси!.. – и пошел к переезду.
   – А мы как?
   – Что ты наделал? – услышал я из ухаба голоса моих седоков. Они оба стояли в задке телеги, увязнувшей до самых краев.
   – Давайте соображать, – предложил я им, совсем как понимающий толк в таких обстоятельствах. – Чтобы не грязнить одежду в болотине, раздевайтесь догола и, держа одежду над головами, шлепайте из ухаба сюда. А потом голышами все вместе полезем за телегой. Придется выволакивать. Любите кататься, любите и саночки возить…
   – Малый прав, – сказал профессор. – Придется принимать «грязевые ванны», другого выхода нет. – И первый стал раздеваться. За ним фельдшер.
   Было тут шуму и крику немало. Оказалось, и интеллигенты умеют матюкаться не хуже мужиков. Телегу с задними колесами при помощи жердей и веревочных вожжей кое-как вытащили. Привели себя в порядок.
   Профессор, помогая мне поставить телегу на переднюю ось, спросил:
   – Как эта штука называется?
   – Шкворень.
   – Шкворень? Никогда не забуду. Увесистый болт, а зовется шкворень. Чье это слово? Наверно, от татар?
   – Татары у нас не бывают. Из инородцев только ездят к нам цыгане. А ваганы да кокшары – это тоже русские. Но шкворень по-ихнему «визг» называется. Потому что он в своем гнезде при поворотах повозки визжит, если не смазывать.
   – Интересно, – заметил профессор, – надо запомнить.
   До Морженги доехали, когда перед нами промелькнул последний вагон пассажирского поезда.
   – Опоздали на минуту, а теряем до следующего поезда сутки, – проворчал фельдшер и отказался платить за провоз. – Лошадь исполкомовская, а я тоже советской власти служу…
   Профессор уплатил сполна полтысячи рублей. Сам написал расписку, сумму прописью и цифрами, а я учинил свой извозчичий автограф: «К. Коничев,7сентября 1920 года».



54. НОЧЛЕГ ПОД НОВЫЙ ГОД


   ОДНАЖДЫ, в канун Нового года, случилось мне возвращаться из уездного Кадникова в волостное Устье-Кубенское. Было это, помню точно, в двадцать втором году, когда денег были миллионы и даже миллиарды, а купить на них ничего нельзя. «Сумасшедшие деньги» потеряли всякую силу, а люди потеряли в них веру, и бумажные миллионы перестали быть фетишем.
   Гражданская война закончилась. Вскоре и как-то неожиданно быстро упрочилась система денежного обращения. Появился полноценный червонец, равный трем миллиардам рублей ранее выпущенных дензнаков. Но речь не об этом…
   Иду я из Кадникова, несу для устькубенских сапожников из Уфинотдела пачку – штук триста патентов на право заниматься ремеслом, и, разумеется, деньжонок было при мне несколько миллионов.
   Дело к ночи. В деревнях по пути молодежь под Новый год пошаливает. А у меня патенты. Как бы не нарваться на хулиганов. Чего доброго побьют, патенты отнимут, как же я отчитаюсь перед сапожниками, оказавшими мне свое доверие хлопотать о патентах?
   Решил на ночь глядя не идти дальше, а заночевать в деревне Ножевнице, что на зимней дороге за Морженгой. Привернул в крайнюю избу, постучал:
   – Пустите прохожего ночевать?
   – Иди дальше, у нас карасину нет, а в потемках поди узнай, кто ты такой…
   Я не настаивал. В деревне двадцать домов. Буду проситься подряд, кто-нибудь сжалится, пустит…
   В другой избе мне сказали:
   – Иди, молодой человек, к десятскому, тот отведет до следующей деревни.
   – Спасибо за совет. А вы почему не пустите?
   – У нас одни бабы, вот и не пустим…
   В третьей избе ответили грубей:
   – Проваливай к соседям. У нас пьяный хозяин, топором машется, сами от него в страхе. Или хочешь без головы остаться?
   – Нет, не хочу…
   В четвертой избе ничего не сказали, а выпустили на меня собаку. С собакой много не наговоришь. Пошел дальше. Везде отказ. Наконец, вижу в одной избе от лучины яркий свет, и сквозь промерзшие окна слышу, что там какое-то сборище мужиков и парней. Ни гармошки, ни пляски, значит, не вечеринка.
   Захожу по лесенке, ворота и двери не заперты.
   Наученный опытом, не прошусь ночевать, а просто говорю:
   – Здравствуйте, добрые люди, дай вам господи здоровья и всякого блага в Новом году. С праздничком наступающим. Пустите погреться…
   – Грейся, садись к печке, да не мешай сказки слушать… – и больше со мной никто ни слова.
   А сидело тут человек двадцать всякого народу. Табачного дыму столько, что ликов божьих в углу не видно. И людей в дыму не различить. И никто не задыхался, никто не кашлял, привыкли. На меня – никакого внимания. Я сел на пол за железной печкой, накаленной докрасна, и задремал бы, если б не веселый сказочник, который потешал присутствующих бухтинками-вранинками.
   Бородатый, веселый дядька перемалывал сочным говорком на свой лад сказки о глупых господах, о жадных попах, о блудливых попадьях и поповых дочках. Сказки были насыщены такими словечками, что если бы их записывать, карандаш прорывал бы бумагу. У мужиков от таких выразительных слов уши не вяли, а губы от хохота трескались.
   Сказочник выдохся, а я за печкой согрелся и настроился потешить собравшихся сказками книжными-агитационными.
   – Дайте я попробую вам сказочку рассказать из сочинений Демьяна Бедного…
   – Из Демьяна? Давай, давай…
   – Дозвольте полушубок скинуть.
   – Скидывай, вишь, как у нас накалено! – я разделся. Мне уступили на лавке место. – Давай послушаем, чего ты знаешь?
   А я знал порядочно. Памятью обладал крепенькой, особенно на творения, подобные демьяновским. Рассказал им сказ «О попе Панкрате, о тетке Домне и явленной иконе в Коломне». Понравилось. Выслушали сверхвнимательно. Один из мужиков сказал обо мне:
   – Ну и башка, дует без книжки и без запиночки…
   Другой добавил похвально:
   – Лезет из него, как из кобыльей головы…
   Рассказал вторую, антирелигиозную: «О блаженном успении собаки Лыска и как купца взяла тоска».
   Сказка была о том, как по желанию купца за взятку отцы духовные по всем церковным правилам хоронили на погосте купеческого пса.
   И еще рассказал наизусть лубочную сказку «Вильгельм в аду», а под конец, овладев мужицким вниманием и расположением ко мне, начал им про Гришку Распутина.
   Больше всего оживились мои слушатели, когда услышали о похождениях конокрада Гришки с фрейлиной Вырубовой и царицей. Сказка была длинная, агитационная и смешная. Она была напечатана на серой, как штаны пожарника, бумаге, с картинками. Но книжки этой при мне не было. И я «дул» на память.
   На мужицкое сборище еще подошли соседи и стали просить меня, чтобы я повторил про явленную икону в Коломне.
   – Устал, не могу, да и не интересно второй раз…
   Тогда один из мужиков достает из кармана помятую бумажку.
   – Вот бери сто тысяч рублей! Только расскажи…
   – Была нужда! Я не артист, за деньги не стану языком молоть.
   Другой мужик, не кто-нибудь – сам хозяин, говорит:
   – Расскажи, просим тебя всем обчеством. Хочешь, полную шапку гороху насыплю?
   – Это другой разговор. За горох можно. За натуру и поп пляшет.
   С не меньшим энтузиазмом я повторил сказку – произведение Демьяна Бедного.
   Горох из шапки пересыпал на сковороду и поджарил на железной печке. Отличный был у меня вечер и ужин под Новый год.
   Мужики и парни разошлись.
   – Хозяин, будь добр, дозволь до утра остаться?
   – Ночуй, ночуй, всегда рады такому ночлежнику. Да чей ты, откуда сам-то?.. Зачем на полу! На полу холодно. Ложись на лавку. Только не ногами к иконам, а головой. Хоть ты и неверующий, судя по сказкам, а все-таки. Порядок быть должен…
   Я крепко заснул в прокуренной избе. Не слышал, как храпели домочадцы, шуршали тараканы и перекликались петухи.
   Ночь была длинная.
   Рано утром, на зорьке, поблагодарив хозяина, отправился восвояси.
   На заснеженных задворках дымили овины. С молоченьем хлебав давно покончено. Где гнать самогонку, как не в овинах? К тому времени уже научились.
   Водка, именуемая «рыковкой», появилась в народе гораздо позднее.



55. «ЗОЛОТОЙ ЯКОРЬ»


   ДОРЕВОЛЮЦИОННАЯ старушка Вологда с обилием церквей, с длинными, мощеными камнями улицами, с бессчетным множеством лавок, ларьков, с шумным базаром-толкучкой произвела на меня, десятилетнего, такое же впечатление, как Париж на шестидесятилетнего, с той разницей, что до Вологды я не видал ни одного города, а перед тем, как побывать в Париже, объехал несколько стран и видел немало городов – больших и малых…
   На барке за пароходом по дешевому, за двадцать копеек, билету мы вдвоем с Колькой Митиным совершили первую нашу поездку в Вологду.
   В пути случилась со мной небольшая неприятность.
   Перед самой Вологдой я крепко заснул на крыше барки и скатился в воду. Хорошо, что мое падение было замечено, пароход остановился, и меня, барахтавшегося в реке, подхватил какой-то спрыгнувший с барки дядя. Он угостил меня увесистым шлепком и по спущенному трапу затолкал на барку. И в таком непросохшем виде я предстал впервые в нашей, навсегда любимой Вологде.
   Набегались мы с Колькой до устали.
   Нагляделись всего. Пробовали считать каменные дома, но сбились со счета. В тот день так загуляли, что опоздали на пароход, а пешему в наше село летом дороги нет.
   Пришлось ночевать. Приютились на открытой паперти церкви святого Афанасия и заснули, как убитые.
   Проснулись от стука колес ломовиков.
   Но Вологда еще не проснулась. На улицах движение только начиналось. Мы пожевали сушеных кренделей и пошли по длинной улице в сторону, откуда доносились паровозные гудки.
   Впервые увидели (весь черный, в мазуте паровоз, подивились его могучей силе и сразу определили, что он во много раз сильнее парохода «Коммерсант», который тянул нашу барку.
   Но больше всего поразило нас неожиданное открытие: на рельсах нет ложбинок, как же катится по ним паровоз с вагонами и не сваливается? Пришлось «исследовать» колеса и убедиться в простой премудрости.
   Поразил наше детское воображение большой дом с вывеской «Золотой якорь».
   – Вот это да! Пять деревень могли бы жить в таком домище. Вот бы где в прятки играть. Сам черт с собакой не нашел бы. Колька, заходи с задворья и считай, сколько позади окон, а я сосчитаю спереди…
   Я насчитал сто десять окон по фасаду. Колька не сумел назвать точную цифру, так как «зад» у дома изогнулся крюковатым загибом. И там еще с боков окон тьма-тьмущая. Условно согласились на том, что триста окон есть. Летних и зимних рам, стало быть, надо штук шестьсот!
   Потом в уме подсчитали, сколько окошечек в нашей Попихе.
   В двенадцати избах набралось, по памяти, только сорок два оконца, каждое размером с восьмушку окна, что у «Золотого якоря».
   – Живут же люди!..
   – Поди-ка, много родни у хозяина этого дома? И все кормятся в своем трактире и товары берут без денег, чего захотят, – откровенно позавидовал Колька жителям этого дома, не имея представления, как и я, о том, что «Золотой якорь» – доходное предприятие крупного богача Брызгалова: за деньги – живи здесь, кто хочет и сколько хочет…
   Война…
   Февраль семнадцатого года.
   «Золотой якорь» сверкал еще своей золотой вывеской…
   Но вот пришел революционный Октябрь.
   Владелец этого огромного дома не стал ждать, когда за ним придут. И нашел один выход: с четвертого этажа из сто первого окна – кувырком на булыжную мостовую.
   Через малое время, в следующем году, на доме этом – другая вывеска:
«ШТАБ ШЕСТОЙ АРМИИ».
   Отсюда большевистские военные начальники Михаил Кедров, Николай Кузьмин, Александр Самойло – бывший царский генерал, перешедший на сторону Советской власти, – и другие руководили войсками Северного фронта.
   Кончилась нашей победой война на Севере.
   Штаб армии перебазировался на юг.
   Другие учреждения заняли бывший «Золотой якорь».
   Прежде всего – «Рабсила» поселилась на первый этаж.
   Это своего рода Биржа труда.
   Сюда приходили демобилизованные и те из гражданских, у которых была сила, но не было работы.
   «Рабсила» направляла их в лес, на сплавные реки, в пароходство, на службу в учреждения, на ликвидацию последствий войны и разрухи и даже в закрытые монастыри, где создавались первые коммуны.
   Многое видели, многое слышали стены «Золотого якоря», они не могут рассказать, но могут напомнить.
   Здесь находилась редакция «Красного Севера». Сюда несли и присылали рабкоры и селькоры свои каракулями написанные заметки. И я в том числе.
   Здесь же в годы нэпа бойко существовали две литературные группы: «Борьба» и «Спайка».
   Появлялись и в меру своих способностей и дарований вырастали и выходили в люди вологодские литераторы.
   Все профсоюзы Вологодчины имели в этом здании свои руководящие штабы.
   «Золотой якорь» завершил свой служебный круг.
   В наши дни снова этот дом стал гостиницей. И хотя называется «Севером», а вспоминается, как якорь надежды, спасения и завершения благополучного плавания по морю житейскому.



56. БОЖАТКО


   В СТАРОПРЕЖНИЕ времена, когда у православных крещение во младенчестве было обязательным, у каждого крещеного был свой крестный, по-вологодски называемый – божатко.
   Был божатко и у меня. Некто Николай Васильевич, по прозвищу Шкилетенок. И хотя я был безотецкий и безматеринский сирота, мой божатко ни разу и ничем меня не облагодетельствовал.
   Сам он ни беден, ни богат, отличный сапожник, не менее отличный скряга, тянувшийся в богачи, но не успел стать богачом. Мало было данных для разворота, да и революция подошла. Тут уже не до жиру, быть бы живу.
   Когда я подрос, отношения с крестным не наладились. Наоборот, расширилось и удлинилось между нами расхождение…
   Я вступил в комсомол, а в год смерти Ленина – в кандидаты партии. Божатку это не приглянулось. Стороной слышу, клянет меня и поговаривает, что моей ноги в его доме никогда не будет. Этим он меня не огорчил. Порог его избы я и раньше не очень обтирал, не наследил и в его неприкосновенной, увешанной иконами «передней зале», которой он по-зажиточному щеголял, бахвалился и гордился.
   Однажды – я был уже избачом – в дешевой толстовке, в кепочке, в помятых штанишках и тапочках на босу ногу встретил божатка в селе.
   Он продавал с телеги сапоги своего шитья. Картуз с лаковым козырьком, пиджак нараспашку, на жилетке, поперек брюха, две цепочки. Увидав меня, подманил пальцем:
   – Иди-ка, иди сюда, крестничек. Вот ты какой!.. – заметил на моей толстовке значок КИМа и значок с изображением Ленина, стал насмехаться, язвить, дабы задеть меня за самое живое место:
   – А я думал, это у тебя крестик из-под рубашки вылез, ошибся, не доглядел. Да ведь у тебя теперь другой бог. А крестик-то, бывало, я тебе за гривенник покупал! Вокруг купели тебя нашивал крохотного. А ты вон как, крещеный раб божий, в коммунисты затесался! Дальше что с тобой будет, не знаешь? А я знаю. Споткнешься, сковырнешься… Шил бы сапоги, не лез бы в избачи, строчил бы задники, а не писульки в газетину. Допишешься. Или под суд попадешь, или без оглядки кинешься задом наперед. Помнишь, как бабка Пелагея про Ваську Буслаева певала? Уж на что ерой был, а перехвалился и расшибся вдребезги. Гляди под ноги, чтобы с тобой этого не случилось, как божатко тебе говорю, и не хвалю, и не одобряю. А потому, что ты против меня, а я против тебя…
   – Ты прав, – ответил я ему, – дороги у нас с тобой в разные стороны. Спасибо, напомнил бабкино пропевание о Ваське Буслаеве. Учту…
   Мудро в той былине сказано людям в упреждение: не надо бегать задом наперед и скакать через бел-горюч камень. Конец Буслаева – нам урок добрый.
   После этого разговора жил мой божатко сорок лет, и ни разу мы с ним не встречались. Не взлюбились и не помирились.



57. РЕВОЛЬВЕР


   С МАЛЫХ лет я научился делать из амбарных ключей такие самопалы, которые по силе звука выстрела и по убойности бывали пострашней какого-нибудь пятизарядного бульдожки. И все-таки хотелось мне приобрести настоящий револьвер, такой, чтобы видом своим мог напугать кого угодно. И вот нагреб я у своего хозяина тайком мешок ржи пуда два и, по договоренности заранее, притащил на чунках этот мешок к соседу Сашке Подживотнику. Получил от него новенький, никелированный пятизарядный «смит-вессон». Хотя патронов не было ни одного, тем не менее о таком приобретении приходилось помалкивать по двум причинам: во-первых, чтоб не прослыть «ржаным вором», во-вторых, чтоб моя замечательная игрушка не оказалась в руках милиционера Долбилова.
   Не мог я этого секрета скрыть от своего ближайшего товарища и соседа Кольки Травничка.
   Колька полюбовался на мое сокровище и пообещал раздобыть мне патронов. Откуда-то он достал целую коробку – двадцать пять штук, и хотя неподходящего калибра, но тем не менее кое-как они вмещались в гнезда барабана, стало быть, стрелять можно.
   Пошли с Колькой за амбар пробовать оружие.
   Взяли вместо мишени доску вершковой толщины.
   Первый выстрел Кольке. В доску он не попал. Второй выстрел мой. Разумеется, не совсем удачный, но все же. Выстрел показался мне очень слабеньким. Пуля отскочила от доски и угодила рикошетом прямо Кольке в лоб, повыше на два-три сантиметра правого глаза, и оставила кровавую ссадину…
   – Из такого барахла тараканов стрелять. Найди какого-нибудь дурака и продай, – посоветовал Колька, – ватного пиджака не прострелит. Так зачем тебе такое дрянцо?
   Убеждать меня долго не надо. Променял я не совсем грозное оружие на новые валенки и был весьма доволен.
   Прошли год-два, я стал комсомольцем-чоновцем, начал активно писать в газету, и получился из меня селькор-общественник. Конечно, в таком своем новом положении я не мог и думать о покупке револьвера. Подобные поступки были за пределами норм моего поведения.
   В ЧОНе (Часть особого Назначения) мне выдали бельгийский револьвер с каким-то ненормальным длинным дулом и немного позеленевших от времени патронов.
   Номер револьвера был занесен в военное удостоверение, и это давало право хранения, ношения, а если потребуется, то и применения.
   ЧОН расформировали, а старый револьвер так за мною и оставили, чем я весьма был доволен…
   И так я ревностно и тщательно сберегал казенное оружие, что теперь, спустя большую пору, сам удивляюсь. Снаружи я его чистил мелким песком, разбирал на части и смазывал револьвер гарным маслом за неимением другого. Ствол внутри до такой «кондиции» прочистил, что нарезы стали едва заметными. Из боязни, как бы кто не похитил казенную вещь, я даже в баню ходил с револьвером, завернув его в белье. Вообще, с оружием я чувствовал себя всюду храбрее, смелее и увереннее.
   Время было острое, на ножах с классовым врагом.
   Мне ни разу в жизни не пришлось применять револьвер по его прямому назначению, но я был полностью убежден, что висевший в кобуре наган не только бодрил мой дух, но и прежде всего стоял на защите интересов классовых.
   Вспоминаю такой полусмешной эпизод с револьвером.
   В ноябре 1924 года губернская газета направила меня на совещание рабселькоров «Правды». Я решил, что висеть нагану открыто через плечо на ремне вроде бы неудобно. Ехать в Москву без револьвера тоже нехорошо, ибо наган – признак моей незаурядной селькоровской деятельности.
   Запрятал револьвер в потайной карман дешевенького пиджака. Мало того, что карман подозрительно оттопырился, но вдобавок еще длинное дуло постоянно высовывалось из-под пиджака.
   Наверно за полчаса до открытия совещания я занял в Голубом зале Дома Союзов самое выгодное место – во втором ряду, напротив трибуны.
   Зал стал быстро заполняться.
   Пузатый толстячок с пышной кудрявой шевелюрой осипшим голосом начал доклад.
   Я хотел записывать, но рядом со мной товарищ сказал:
   – Зачем записывать. Завтра все это прочтешь в газете. – Посмотрев на меня внимательно, спросил: – Откуда приехал?
   – Из Вологодской губернии. Нас двое с секретарем редакции. – При этом я назвал свою фамилию, которая соседу ни о чем не говорила.
   Он улыбнулся, заметив высунувшееся из-под полы дуло револьвера, шепнул:
   – Неудобно, спрячь поглубже, чтоб не высовывался…
   В перерыве я вышел в уборную и переместил револьвер из потайного кармана в загашник штанов. Тут его совсем не видно.



58. ПЕРВОЕ АПРЕЛЯ


   ЭТО БЫЛО давным-давно.
   В двадцать пятом году мне – двадцать лет. Нэп – свободная торговля. Воспрянули прижатые революцией богачи. Заработать людям, не имеющим специальностей, трудно. Жалованье избача-политпросветчика в обрез. Мне посчастливилось попасть на губернские подготовительные курсы. Там полагалось готовое питание. Конечно, не особенно жирное. Несколько человек, в том числе и я, заболели от недостатка пищи желтухой. Надо не скупиться, подкармливаться на свой счет, если есть деньжата.
   У меня и Васьки Приписнова, тоже прихворнувшего, несколько рублишек на всякий случай имелось. Пошли в город. Купили булок, колбасы, масла вологодского – высший сорт. Пришли и на глазах удивленных товарищей, принялись все это поедать с диковинным аппетитом. А был среди нас один тотемский паренек по фамилии Бурцев, страшный жадюга и скопидом. Поглядел он на наше харчевание с завистью и спрашивает:
   – Ничего себе шикуете! Вас дешевле похоронить, нежели прокормить. С чего вы так разбогатели, столько денег на дерьмо переводите?