Ведь должна же она где-то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это - да что там верим! - знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом-однокурсником. "Ему грациозная стройность и нега дана",- поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега - все в этом пении есть, и не только в пении в нем самом! А дальше: "И шкуру его украшает волшебный узор". Да-да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс - и над ним же - едкая насмешка.

Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие...

Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина.

"Каин" - это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему - не знаю. Каин убил Авеля. А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя.

Кажущийся абсурд поведения - голой рукой за нож - остался в нем навсегда, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть - банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке - жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом - перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание...

Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени - инсульт, у Саши инфаркт.

Саша уже был слегка ходячий, а Леня - еще нет. Леня говорит: "Давай сделаем передачу о Солоницыне". Он имел в виду свою программу "Чтобы помнили".

Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: "

А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?.." Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.

Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. "Пойдем, - говорит, ко мне. Я покажу тебе на видео своего "Керосинщика"". Он уже сам ставил фильмы в то время. Пошли. Сыну - лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, - забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, наоборот.

Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: "Вспоминай меня". А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной-черной, он сказал: "Забудь меня".

И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в "Сталкере", его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что "свеча горела на столе, свеча горела".

На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется ), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки.

Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался "прием у секретаря комсомольской организации". К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты "Советская Латвия", в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было признано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. "Я играл Гамлета или Чацкого",- гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл - и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.

Игра театральная, как и всякая игра, становится чем-то вроде хобби, увлечения. Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда... быть артистом во что бы то ни стало это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним - стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком - Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая - Нина Русланова. Читаю я "Братскую ГЭС" Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. "Никогда, никогда... коммунары не будут рабами!" - кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня - "Лжец" Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. "Лжец",- шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах - это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться.

Курс и вправду бедовый. И большой - сорок пять человек.

Однокурсники

У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя,светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев.

Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие-то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? "Дура",- думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается. Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит.

А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, - черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати-тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается. Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична.

Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором - родом из Одессы, откуда Лена и приехала.

"Может, ты меня хотя бы поцелуешь?" - вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается. Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания. Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть-чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент - это максимум того, на что она способна.

Более того, темперамент - это не всегда хорошо, он в этом потом убедится.

Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается. И это будет подороже, чем какой-то там темперамент, который есть у каждой второй женщины.

Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего-то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что-то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать - это "ах", но она, вероятно, не верила, что она такая.

Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, - в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово-красивой парой.

Потом мы вместе снимались для какого-то западного журнала - серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой-то девушкой.

Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где-то в районе Рузы. Это была наша последняя встреча.

Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое-то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.

А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник - Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне - это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место - в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, - так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. "Ой, - взвизгивала Наташа, - так поедем домой, что нам тут делать?" И принималась плакать.

А Сережа - ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться. Само существование Сережи на земле обетованной - это повод для погрома, только не еврейского, а русского.

Так вот именно Сережа рассказал мне, что Лена разошлась почему-то с Сашей и живет теперь здесь.

- Где? - встрепенулся я.

- В Иерусалиме, - ответил Сережа.

- Так надо же ее повидать. У нас там один спектакль, но приедем утром, я успею.

- Не выйдет, - говорит Сережа.

- Почему?

- Да потому, что она в монастыре.

И он рассказывает мне, что Лена не просто в монастыре, она вглухую там, она приняла постриг и вообще ушла из внешнего мира, у нее даже имя теперь другое, монашеское. И когда Сережа сам узнал о том, что его однокурсница здесь, и захотел ее найти, и нашел, то его не пустили, потому что она не хочет никого из той, мирской жизни видеть.

Еще один парень, Валера, был отчислен за участие в демонстрации в защиту Даниэля и Синявского.

А вот Игоря выгнали за изнасилование. В общежитии. Девушка в решающий момент не уступила, Игорь обиделся, и ударил, и даже придушил слегка.

Игорь старше и опытнее всех на курсе, ему уже двадцать шесть лет, и он приехал в Щукинское училище, уже побыв артистом Бакинского театра. Он там в Баку играл Отелло. Не учел Игорь, что темперамент венецианского мавра по бакинской лицензии в московском общежитии не пляшет, что не всякая студентка - Дездемона, с которой можно аналогично разобраться.

А еще была Тоня. Она воровала. Воровала белье в общежитии, в женской душевой. Это долго продолжалось, но потом моющиеся студентки поймали Тоню практически за руку. До милиции дело не дошло, они ее просто взгрели, а потом рассказали в деканате. Тоню не спасло и то, что она все время выдавала себя за сестру самого популярного тогда писателя. Ее выгнали.

Ну и, наконец, венцом отчислений был парень, даже имени которого я не помню и не хочу вспоминать. Он объявил, что у него умерла в родном городе мать, собрал со всех деньги на дорогу и на похороны и уехал. А тремя днями позже мать приехала его навестить...

В общем, палитра отчисленных была богатой. Сами посудите: диссидент, насильник, воровка и подлец. Одна только манекенщица Галя, беспечный мотылек, не укладывалась в это буйство красок. Но это и правильно, Галя в стороне, она отдельный человек, и об этом вы уже знаете.

Нельзя сказать, что курс без них осиротел, потом были и другие, но отчего-то они, первые отчисленные, вспоминаются рельефнее и ярче, чем даже многие из тех, с кем мы заканчивали.

А мы продолжаем учиться. Не без страха, потому что наша профпригодность для руководителей курса тоже не безусловна. Смешно, конечно, если бы, допустим, Леонида Филатова признали профнепригодным, но случилось же такое с Валерием Гаркалиным, которому пришлось пробиваться в большое искусство через театр кукол. И это сейчас смешно, а тогда было не до смеха. Этюды "Я в предлагаемых обстоятельствах" давались с трудом: "я" было ничем не прикрыто и стеснялось. Или - по специфической театральной терминологии было зажато.

Все изменилось на втором курсе, который почти весь был посвящен наблюдениям.

Что это такое? Отчасти специфика вахтанговской школы (в то время наблюдения не практиковались больше ни в одном театральном вузе), но для нас - увлекательнейшая охота за характерами, походками, говором, необычной жестикуляцией и прочим. Мы рассыпались по базарам, вокзалам, буфетам, сберкассам и улицам в поисках наблюдений. Кто больше добычи принесет, тот и молодец. Вот тут-то наше "я" можно было и прикрыть и спрятаться под маску чьей-нибудь характерности. Характерность вообще сильно ценилась в нашей школе. После наблюдений, например, нам с Филатовым прочно приклеили ярлык "

характерный артист". Что это такое, я до сих пор плохо понимаю. Джек Николсон или Жерар Депардье по канонам нашего училища непременно попали бы в характерные артисты, однако они играют все, и другое дурацкое амплуа, "

герой-любовник", которое даже и звучит-то по-дурацки и никуда, кроме оперетты, не подходит, тоже, как мы все знаем, им не чуждо. Характерный артист вроде как обречен всю жизнь кривляться и в герои не лезть. Но жизнь, как уже сказано, поправляет, и Юрий Никулин играет "20 дней без войны", а Жерар Депардье - Сирано де Бержерака и графа Монте-Кристо.

Мы тоже перейдем потом мягко в другое амплуа. Характерный артист Володя исполнит вскоре главную роль в тюзовском спектакле "Три мушкетера", а несколько позднее, у Эфроса, - Джона в спектакле "Лето и дым". Это его удивит, потому что и там, и там есть очевидные черты амплуа героя-любовника, на которое он никогда не претендовал.

Но это, так сказать, было скромно и локально, на уровне театра, а вот что касается Филатова, то тут опровержение амплуа оказалось практически всенародным, потому что фильм "Экипаж" смотрела вся страна. Он уже играл довольно много и в кино, и на ТВ, но "Экипаж" прочно возвел его на пьедестал "героя-любовника". Филатову на этом пьедестале было несколько неуютно, и он все норовил с него спрыгнуть, играя даже бандитов или чиновников, но и бандиты у него получались как герои, а чиновники - как печальные герои. Он влип в свое новое амплуа с комфортом Алена Делона, романтического кумира своего кинодетства.

- Ох, - мечтательно вздыхала одна артистка Театра на Малой Бронной, стоя перед выходом рядом со мной за кулисами, - вот кому бы я дала. Ух, как бы я ему дала-а-а!..

- А он бы взял? - невежливо спросил я тогда, втоптав в слякоть мечту кованым сапогом солдатской прямоты.

Так мне казалось только, потому что она с немотивированной уверенностью ответила: "Ого-о! Еще как бы взял!!!"

И почему это многие женщины убеждены, что их готовность отдать себя такой уж драгоценный подарок, от которого ну никак нельзя отказаться, что их предложение рождает немедленный спрос.

И к тому же - это грубое "дала"... Ведь есть же в конце концов песня : "Я не уважила, а он пошел к другой". И почему бы не сказать вместо "я бы ему дала" - "я бы его уважила"?

Впрочем, вопрос это чисто теоретический, потому что у Филатова была тогда уже...

Нина

Говорят, что каждый мужчина стоит той женщины, с которой живет. Он заслуживает ровно столько, не больше и не меньше. И когда мы задаем себе вопрос, отчего часто нравимся женщинам, которые нам вовсе не нравятся (впрочем, и наоборот), то имеем в виду и другое: что бывают совпадения. И тогда!.. Если бы автор встретил в жизни только одну любовь, да и то не свою - любовь Лени и Нины, он бы и тогда поверил в нее слепо, безоговорочно и обливаясь слезами умиления.

Шутки в сторону, я спою сейчас песню о Нине. Пусть слушает! А вы, если хотите, назовите это одой, не ошибетесь.

Я не буду вам петь о том, как все началось, это почти у всех похоже. А не похоже то, что они встречались тайно девять (!) лет, и никто, даже самые близкие друзья, об этом не подозревали. Они оба были не свободны, поэтому было так. Они долго мучились, не желая строить свою радость на чужих костях, и даже не "чужих" вовсе, а близких в то время людей. Долгая проверка! Не одно чувство погибло под давлением такого срока, и даже в зарегистрированном браке. А потом стало ясно: больше друг без друга невозможно, надо жечь старые мосты и соединяться. Они поженились и стали жить вместе.

И вот через много лет Леня - в самом критическом периоде своей жизни. С почками совсем плохо, если точнее - их попросту нет. Три раза в неделю его возят на гемодиализ, кладут на процедурный стол и четыре часа перекачивают кровь. Нина всегда рядом. Он, лежа на столе, сочиняет веселую пьесу в стихах "Любовь к трем апельсинам", парафраз из Карло Гоцци. Сочиняет и запоминает свои озорные строки, совершенно не подходящие к обстановке, потом он их Нине продиктует, и она запишет, как и все другое, что он в этот период сочиняет.

Скоро будет операция. Мало кто верит в успех, близкие готовы ко всему, даже врачи сомневаются и ничего не гарантируют, а многие из них совсем не верят.

Нина - верит! Ее вера неистова и выглядит иногда фанатичной. Но она свято верит, что все будет хорошо. Она говорит все время : "Он сильный, он выдержит",- и заражает этой верой Леню. Он тоже верит и не сомневается.

Когда одни мои знакомые врачи из более чем солидного лечебного учреждения заподозрили рак, причем одну из его смертельных форм, без шансов на выживание, Нина сказала: "Нет! Ничего этого у него нет! Я знаю!" Врачи не знали, а она ЗНАЛА! И ее правота потом подтвердилась. А врачи легко так, будто ничего и не было, сказали: "А-а! Ну слава Богу, поздравляем".

Вы прочтите эту сказку - "Любовь к трем апельсинам". Или первую часть его следующей пьесы "Лисистрата". Веселая игривость и даже гривуазность некоторых строк в то время, когда жизнь бултыхалась посреди реки под названием Стикс, не зная, к какому берегу прибиться.

"Да не может быть!" - скажете вы, прочитав.

"Может!" - отвечу я, если это Леня, а рядом - Нина.

Все это время в их доме весело. Никакого уныния, печали, никакого тягостного ожидания операции, никакой ущербности или неполноценности! Только веселье, анекдоты, смешные случаи из внешнего мира, с Большой Земли. Нина ограждает его от любой негативной информации, от любого известия, что кому-то плохо или того хуже - кто-то из знакомых умер. Филатов со своей передачей "Чтобы помнили" и так в этой воде искупался вдосталь.

Она первый и самый благодарный слушатель того, что он сочиняет. Все новое он читает приходящим друзьям - Задорнову, Ярмольнику, Розенбауму, мне... Всем.

Она слушает в десятый раз и все равно - в смешных местах смеется, а в трогательных плачет, как в первый раз. Я прихожу, она, смеясь, меня встречает. И провожает, смеясь. Энергии у нее - и за себя, и за него, она как энергоноситель, от которого он получает питание. Хорошее настроение дома всегда, когда бы я ни пришел, - один или вместе с Мишей. И это тоже она.

Нина светится оптимизмом и верой в то, что все будет хорошо. А чего ей это стоит - знает только она. Я не знаю, никогда не видел, она никогда не показывала.

Она соскочила с гребня своей артистической карьеры, чтобы ему помочь, чтобы он встал, чтобы не потерял надежду. Она бросила Маргариту в булгаковской пьесе и другие любимые роли, чтобы быть с ним рядом. Все время, пока ему плохо. И в те кризисные дни перед операцией он написал: "Вставай, артист, ты не имеешь права скончаться, не дождавшись крика "Браво". Вставай, артист, ты профессионал! Ты не умрешь, не доиграв финал".

Теперь, Бог даст, финал не скоро, и авторство в этой надежде принадлежит не только блестящему хирургу Яну Мойсюку, который делал операцию, но и, конечно, Нине.

Итак: любовница, жена, друг, медсестра, сиделка, нянька, кормилица и водитель транспортного средства "Жигули" - что еще надо интеллигентному человеку, да к тому же поэту! Я верю, что и я живу с такой женщиной, что она меня не бросит в случае чего...

А они... Они недавно повенчались. Они и там хотят быть вместе.

Давай, Нина, улыбайся! Еще и еще. Опять и опять. Давай! Птичку помнишь, смешную такую? Ну! Давай!

Перенесемся обратно в тот год, когда мы бегаем как угорелые в поисках наблюдений по всем присутственным местам города. Это охота и спорт, это азарт. Благодаря наблюдениям автор, например, чувствует себя на курсе гораздо увереннее. Он шлепает этих наблюдений по четыре-пять на каждом занятии, и некоторые оказываются смешными и удачными, но вершиной этой наблюдательской деятельности является его открытие, что далеко бегать не надо, можно показывать то, что буквально под боком. Абитуриенты, поступающие в тот же театральный вуз, оказываются просто-таки золотой жилой для смышленого студента. Характеров, типажей - море, и из этого неисчерпаемого источника с тех пор утоляют жажду многие учащиеся театральных вузов.

Действительно, зачем далеко ходить, возьмем Китай, как говорил один чиновник управления культуры.

Еще одно открытие было у "наблюдательного" второкурсника: в Щукинском училище работал оформителем учебной сцены Николай Дмитриевич Берсенев. Он всегда ходил в одном и том же синем рабочем халате и черном берете, лихо сдвинутом набок. Но ходил, как ректор или как лорд. Нет, все-таки как ректор, но ректор всего, что живет, как начальник землетрясения, ходил Николай Дмитриевич по училищу. К тому же он разговаривал густым, прокуренным басом, плохо выговаривал буквы "с", "ц" и "з" и ко всем студентам и выбранной ими профессии относился с ярко выраженным сарказмом, переходящим иногда в презрение. Приехавших из Риги Пярна, Галкина и меня он называл не иначе как "погаными латышскими стрелками, которые помогли Ленину в восемнадцатом году". А иногда для разнообразия - "латышскими недобитками"

и "фашистскими прихвостнями". Если хотя бы двое из нас стояли и курили перед входом, он подходил к нам с важностью члена комитета по Нобелевским премиям и, держа в зубах изжеванную папиросу, как сигару ценой в десять долларов за штуку, брезгливо спрашивал: "Ну, что, латышские стрелки, просрали Россию?!" А потом вальяжно просил прикурить, давая этим понять, что он нас простил.